Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Знак. Символ. Миф: Труды по языкознанию - Алексей Федорович Лосев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Здесь не место заниматься детально историко-литературным и фольклорным анализом поэм Гомера. С нашей, например, точки зрения эта чрезмерность в изображении божественного вмешательства и эта слишком бьющая в глаза вложенность в человека всех его мыслей и поступков свыше плохо мирится с большим развитием индивидуума и огромным прогрессом цивилизации, нашедшим себе отражение в поэмах Гомера. Для нас это является скорее сознательным поэтическим приемом и реставрацией давно уже отживших форм идеологии. Но доказывать все это никак не может входить в задачи нашей работы, как не может входить и вообще та или иная характеристика Гомера. Для нас важно только одно: где-то, когда-то, при каких-то условиях человеческое мышление понимало и сам человеческий субъект и, следовательно, субъект логический и грамматический как одновременно и действующий и страдающий; всякое действие такого субъекта расценивалось как вложенное со стороны другого, гораздо более высокого субъекта. Это есть эргативный грамматический строй и эргативная логика. И блестящие образцы такой эргативной логики – у Гомера. Все же дальнейшее, что касается проблемы происхождения этой эргативной логики у Гомера, никак не может входить в задачи нашего исследования и должно рассматриваться в специальных трудах по Гомеру.

6. Эргативный строй как орудие общения.

Оставляя весь этот круг наших мыслей об эргативном строе, необходимо напомнить и подчеркнуть, что эргативный строй, как и все прочие грамматические строи, рассматривается нами в первую очередь как орудие общения, а следовательно, и как орудие развития и борьбы, т.е. рассматривается не абстрактно-логически, но коммуникативно.

Повторяем, абстрактно-логически все типы предложения представляют собой нечто одно, а именно то логическое суждение, которое в своей предельной общности не зависит ни от каких отдельных типов предложения и может быть выражено любым таким типом предложения. От этого абстрактно-логического суждения всякий тип предложения отличается своей спецификой, выражающей то, на что именно из абстрактного суждения обращено внимание в данном типе предложения, какая сторона из него выдвинута, с какой точки зрения понято абстрактно-логическое суждение и что из него взято для сообщения.

Эту коммуникативную специфику эргативного типа предложения мы формулировали выше как оригинальное слияние актива и пассива в одно нераздельное целое; и, исходя из нее, мы построили и специальный тип самого эргативного мышления. Многие исследователи, у которых мы находим описательную картину эргативного строя, этой описательной картиной и ограничиваются; и когда они начинают делать свои логические заключения об эргативном строе, то эта описательная картина остается в стороне, и выводы делаются на основании не коммуникативной значимости данного типа предложения, но на основании его общелогического содержания. Однако общелогическое содержание эргативного предложения есть только кричащее противоречие актива и пассива и больше ничего. А потому сейчас же начинаются тут споры о том, активно ли эргативное подлежащее или пассивно, и на актив ли сводится эргативное сказуемое или на пассив. Между тем, как бы ни рассуждать тут абстрактно-логически, коммуникативно эргативный субъект обязательно активен уже по одному тому, что он есть подлежащее, и пассивен уже по одному тому, что эргатив указывает на орудийность. Если всерьез брать коммуникативную предметность эргативного предложения как таковую, т.е. формулированное у нас выше слияние актива и пассива, то необходимо признать, что она как раз и есть здесь то самое, что выражено; то самое, в свете чего понято абстрактно-логическое суждение. Но в таком случае коммуникативная предметность эргативного предложения есть нечто твердое и определенное, нечто оригинальное и своеобразное, нечто содержащее в себе свою внутреннюю логику, свой внутренний принцип развертывания в некую систему мышления, в некую идеологию. Этот логический принцип коммуникативного развертывания мы и старались сформулировать выше, откуда и получилась у нас целая эргативная идеология.

Наконец, как и все другие грамматические строи, эргативный строй не только содержит сам в себе определенный логический принцип своей внутренней структуры, но и взятый в целом со всей своей структурой, взятый как таковой, он тоже не есть неподвижная и изолированная субстанция, но рассматривается нами только как принцип бесконечного семантического множества эргативных предложений в разных языках и странах, предложений, то более, то менее выражающих этот принцип и содержащих в себе бесконечно разнообразные семантические оттенки и элементы.

7. Эргативный строй с точки зрения общеисторических категорий.

В заключение мы хотели бы выразить существо эргативного строя терминами общеисторического развития. Это общеисторическое развитие явно еще не выходит здесь за пределы общинно-родовой формации. Ведь где человеческая личность больше всего связана с обществом, как не в эти бесконечные по длительности периоды общинно-родовой формации? Вначале человеческая личность вообще не чувствует себя как таковую. В этом первобытном коллективизме и труд, и средства производства, и орудия производства – все находится в абсолютном ведении только самой же общины ближайших родственников. Самоощущение человеческой личности является результатом лишь огромного исторического прогресса и является скорее предзнаменованием уже разложения первобытной родовой общины. Но даже когда появилось это личное самоощущение, оно все еще находилось в полной внутренней зависимости от общины. В результате экономического и технического развития, в результате усложнения потребностей отдельного человека и, вообще говоря, в результате развития производительных сил рано или поздно, но индивидуальный человек начинает уже ощущать себя самого как такового. И тем не менее на протяжении весьма длительного периода он все еще творит волю своей общины. Он теперь выступает как отдельный индивидуум, но в этом отделении себя от родовой общины он еще далеко не порывает с ней, отличается от нее, но не отделяется от нее. Наоборот, сначала этот индивидуум, отличающий себя от общины, не имеет ровно никаких мыслей и чувств внеобщинного характера.

То, что в традиционной науке называется веком героизма, как раз и является такой эпохой, когда отдельный индивидуум уже выделился на фоне родовой общины, но все еще живет ее интересами и все еще наделен ее коллективистским могуществом. Таковы именно общеизвестные эпические герои вроде Ильи Муромца или вроде Ахилла. Эти герои действуют самостоятельно, обладают огромной волевой инициативой, и в них пока еще нет ничего узколичного или мелкоэгоистического. Все их мысли, их чувства и воля все еще вложены в них родовой общиной, от которой они хотя себя и отделяют, но с которой все еще органически слиты воедино. Правда, начальный героизм тоже все еще близок к стихийным силам природы; и свое окончательное, уже чисто человеческое оформление, лишенное участия демонических сил, он получает только в значительно более позднее время.

Есть все основания думать, что эргативный строй мысли, в котором актив и пассив слиты в одну неразличимость, является отражением как раз таких зрелых периодов общинно-родовой формации, когда вся личная жизнь человека пока еще определяется интересами общины, почему он и пассивен, но когда вся эта внутренняя и внешняя жизнь человека переживается им уже как свое личное достояние, как своя интимнейшая потребность, как акт свободного произволения. Ясно также и то, что в сравнении с необозримыми тысячелетиями матриархата, да и в сравнении с последним и уже довольно коротким периодом патриархата эргативный строй языка и мысли не может претендовать на такую же необъятную универсальность. Это скорее конец всей общинно-родовой формации. Но конец этот поразительным образом специфичен и достиг в свое время огромного территориального распространения, часто оставаясь нетронутым даже в те периоды мысли и жизни, которые вышли далеко за пределы общинно-родовой формации.

От эргативного строя к номинативному

1. Аффективный строй.

На подступах к номинативному строю весьма немаловажное значение имеет то, что теперь называется в науке аффективным строем. Этот строй богатейшим образом представлен на Кавказе, а именно в языке картвельской группы, и сводится к следующему.

Подлежащее стоит на этот раз не в том псевдо-родительном падеже, который мы находим в посессивном предложении, и не в том псевдотворительном, с которым мы столкнулись на эргативной ступени, но в самом настоящем дательном падеже. Сказуемое же по преимуществу является здесь глаголом, выражающим состояние и чувственное восприятие, и согласуется с подлежащим. Наконец, объект стоит в абсолютном падеже, и сказуемое согласуется также и с ним. Так, в грузинском языке мы имеем: m-e-sm-i-s «мне слышится то», где m-е «мне», -sm-i «слышится», -s «то»; m-sur-s «мне желается то», где m «мне», -sur «желается», -s «то». В грузинской фразе mama-s u-kvar-s mvili, буквально «отцу ему-любим-он сын», т.е. «отец любит сына» (или «сын любим отцом», или «сын любит отца»). Mama-s – дательный падеж от слова отец. Сказуемое же согласовано и с подлежащим (u, что мы перевели как «ему»), и с объектом (через конечный звук os).

Чтобы отдать себе отчет в структуре такого предложения, необходимо прежде всего обратить внимание на дательный падеж подлежащего, указывающий тоже на несамостоятельность фиксируемого здесь субъекта. Считать, однако, это не подлежащим, а дополнением, как думают некоторые, никак нельзя, поскольку с тем, что мы называем здесь подлежащим, согласуется сказуемое. Значит, подлежащее здесь есть подлинно действующий субъект, подлинно выполнитель действия. Но только одновременно с этим он еще есть и восприемник действия, о чем здесь и говорит дательный падеж. Считать это подлежащее только восприемником действия и только пассивным субъектом никак нельзя, поскольку это противоречит самому смыслу подлежащего; а то, что оно есть именно подлежащее, это, как мы сейчас заметили, удостоверено грамматически.

Другими словами, мы опять имеем здесь дело с таким субъектом, который и активен и пассивен, чему вполне соответствует и семантика такого типа предложений, выдвигающая на первый план значение состояния. Ведь во всяком состоянии, конечно, есть и действие и страдание. Когда мы говорим мне весело, мне грустно, мне холодно, то, с одной стороны, здесь утверждается какое-то действие, производимое на субъект, но, с другой стороны, также и активная реакция субъекта на это действие. Если бы мы захотели взять чисто пассивный субъект, то это было бы в таких предложениях, как меня везут, или меня бьют, или меня кормят, где на самом деле не выражено никакой реакции субъекта на испытываемое им действие. Предложения же, выражающие состояние, уже одной своей семантикой говорят об активно-пассивном значении субъекта. Но тогда возникает вопрос, какая же разница между аффективным активо-пассивом и эргативным активо-пассивом.

Здесь-то и залегает та логическая новость, ради которой мы заговорили об аффективном строе. Ведь в эргативном предложении активный сам по себе субъект испытывает действие со стороны и тем самым является одновременно и пассивным. Аффективный же субъект, будучи активным, совершенно не испытывает никакого действия со стороны, но только от самого же себя. Он и активен и пассивен одинаково внутри же себя самого. Он уже не зависит от какого-то демонического агента, стоящего над ним самим; но зависит он исключительно от себя же самого. Он действует; но это действие возвращается на него же самого, испытывается им же самим.

Теперь спросим себя: разве отсюда нельзя заключить о большом прогрессе самостоятельного субъекта в аффективном предложении в сравнении с эргативным? И разве действие и страдание не вращаются здесь внутри самого же субъекта, в то время как эргативный субъект был активен только от себя самого, а пассивен благодаря воздействию на него совсем другого объекта? Несомненно, самостоятельность субъекта здесь прогрессирует, она уже почти не нуждается ни в чем другом.

Очень важно отметить, что это отнюдь не означает замкнутости аффективного субъекта в себе. Это подтверждается и тем, что употребление такой конструкции в картвельских языках далеко вышло за пределы той узкой семантической группы, которую можно назвать глаголами чувственного восприятия или состояния. Ею пользуются, например, все времена перфективного вида независимо от семантики. Но отсутствие этой замкнутости субъекта в самом себе важно даже по той краткой характеристике аффективного предложения, которую мы дали выше. Действительно, у этих глаголов состояния, оказывается, есть то, что мы на языке современной грамматики должны назвать дополнением. Ведь в нашем примере отец не просто испытывает чувство любви, но указан и тот объект, к которому это чувство направляется. И, любопытное дело: с одной стороны, сказуемое стоит здесь в 3-м лице, как будто бы швили было подлежащим в именительном падеже, т.е. ясно, что сказуемое здесь пассивно, как будто бы была фраза сын любится отцом; но, с другой стороны, мы же отлично знаем, что настоящий выполнитель действия здесь вовсе не сын, а отец, да и швили невозможно считать именительным падежом в чистом виде, поскольку этот «падеж» вовсе не имеет никакого падежного показателя. Таким образом, аффективный субъект вполне ориентирован в объективном мире и находится с ним в таких же активно-пассивных отношениях, в коих он находится и с самим собой, так что само название «аффективный» здесь, очевидно, слишком узко и говорит просто о совмещении актива и пассива.

Нечего и говорить о том, что мышление, возникающее в связи с аффективным строем предложения, оперирует с гораздо более свободным представлением о человеке и требует существенного ограничения всякого инородного вмешательства в жизнь человеческого индивидуума. Мы не будем здесь говорить о каком-нибудь специфическом этапе мифологии, так как одного аффективного строя, может быть, было бы для этого недостаточно. Однако ясно, что тот беспринципный, аморальный, слепой и безличный демон, о котором мы говорили выше и без которого раньше человек не мог ступить и шагу, не может не становиться в условиях аффективного синтаксиса и аффективной логики гораздо более аккуратным, гораздо менее назойливым и, мы бы сказали, гораздо более гуманным. Ясно, что если иметь в виду античную мифологию, то здесь должна идти речь о переходе архаических безобразных демонов в светлых, разумных и прекрасных Олимпийских богов. Повторяем, одного аффективного строя речи для этого недостаточно. Но нельзя сомневаться в том, что аффективный строй языка и мышления является одним из выразителей исторических путей человеческого мышления от полидемонизма к политеизму подобно тому, как само это мышление есть отражение и выразитель соответствующих путей социального развития.

В заключение мы приведем весьма глубокую характеристику инверсивного (т.е. меняющего субъект и объект местами) языкового строя у проф. А.С. Чикобава, который как раз очень метко говорит о переходе от архаической демонологии, когда человек пассивен, к другому, более активному состоянию человека, когда демонология уже начинает исчезать.

Определяя инверсивный глагол как такой, в котором реальный субъект представлен объективным префиксом, реальный же объект, наоборот, субъективным аффиксом (в чанском диалекте mignn «я имею», буквально «имеется у меня то»), проф. А. Чикобава пишет:

«Инверсивность форм глагола представляет собой в высшей степени интересное явление с точки зрения истории мысли: в отдаленном прошлом субъект глагола мыслился и в реальности субъектом, объект глагола – реальным объектом: machkʼ urinu значило не „я испугался“, а „страх вселился в меня“, причем реальным субъектом мыслился „страх“, „я“ же представлял собой объект воздействия „страха“. С течением времени изменяется взгляд на реальное положение вещей: то, что признавалось за субъект действия (страх), превратилось в объект, бывшее же реальным объектом лицо (я) выступило в роли субъекта; конструкция же глагола осталась старинная: первоначальный прямой строй оказался инверсивным»[179].

2. Локативный строй.

Среди разных типов предложения на подступах к номинативному строю стоит отметить также локативное предложение. Сказуемое в нем, как и весьма часто на предыдущих ступенях, согласуется и с подлежащим и с дополнением. Но подлежащее стоит здесь в падеже, обозначающем место, с которым так или иначе связаны лицо или вещь подлежащего. В предложении из аварского языка: дих чу буго, что значит по-русски «я имею лошадь», подлежащее стоит в локативном падеже, так что вся фраза, собственно говоря, значит «лошадь возле меня». В предложении ида чу бихьула, что значит «я лошадь вижу», тоже локативный падеж подлежащего в значении «на мне лошадь видна». В ительменском (камчадальском) подлежащее, помимо еще одного способа, выражается тоже при помощи местного падежа: кзохепк прасхпизсеп пепекесх «собака укусила ребенка», где слово кзохепк «собака» стоит в местном падеже.

Ясно, что здесь перед нами еще одно усилие человеческой мысли в ее поисках самостоятельного субъекта. Казалось бы, всякий субъект попросту и есть он сам, так что никакой его самостоятельности не нужно и выражать, настолько она очевидна. Но мы видим, как не сразу и с какими большими усилиями человеческое мышление приходило к той простой установке, что A есть A. Ведь установить такое простое тождество это значило уметь изолировать каждую отдельную вещь из смутного и стихийного потока слепых и беспорядочных вещей, установить ее сущность и твердо противопоставить эту последнюю всем бесконечным и чисто случайным признакам, качествам и изменениям данного A. Во всех предыдущих типах предложения субъект предложения выступал в каких угодно видах, но только не как сам он. Локативная конструкция тоже не достигает этого вполне. Но она уже близка к этому.

Вместо того чтобы сказать, что данный субъект есть именно он сам и больше ничего, она указывает на то место, которое занимает этот субъект. Этого мало для полной самостоятельности субъекта. Однако здесь вполне заметно само усилие мыслить эту самостоятельность. Ведь место, которое занимается данной вещью, хотя оно и не есть сама вещь, все же чрезвычайно близко к ней, сливается с ней, почти тождественно с ней. Локативный строй в этом отношении весьма близко подошел к номинативному строю, несмотря на всю свою ограниченность.

А ограниченность эта видна не только на локативном оформлении подлежащего, но и на согласовании сказуемого с дополнением. Сказуемое здесь еще не управляет дополнением, т.е. еще не имеет над ним семантического превосходства и смыслового приоритета, но, наоборот, само подчиняется ему, т.е. действие субъекта все еще подчиняется здесь в значительной мере внешним для него вещам. Но, повторяем, стремление создать концепцию вполне самостоятельного субъекта все же дало здесь весьма ощутительный результат.

3. Мировая роль грузинского и других картвельских языков.

Переход к номинативному строю в самой яркой форме происходил в картвельских языках. Уже беглое ознакомление с грамматикой грузинского языка показывает, какая героическая роль принадлежит грузинскому языку в смысле преодоления эргативной системы и достижения номинативной. Ни в каких других языках не видны в столь яркой форме мощные усилия человеческого языка и мышления преодолеть эргативные и другие типы, а также связанную с ними мифологию и перейти к номинативному строю, этому выразителю и закрепителю уже чисто научного подхода к действительности. Конечно, очень хорошо и похвально пользоваться плодами великой победы, как это происходит в индоевропейских языках, где мы даже забыли и думать, каким замечательным открытием является именительный падеж в качестве падежа субъекта. Но трижды величественнее та героическая мощь, которая была проявлена для достижения этой победы. То, что в аористических временах в языках картвельской группы все еще царит эргативная конструкция, а в презентальных утвердилась номинативная; то, что на языках этой группы (но на этот раз и в других кавказских языках) весьма ощутительно назревание номинатива, постепенно вырастающего из эргатива, становление активного и пассивного залога, замена абсолютного падежа дательно-винительным, уже зависящим от сказуемого, а не главенствующим над ним, – все это представляет собой прекрасную картину борьбы человеческого духа за точные грамматические категории и тем самым за научное мышление, за высшее человеческое сознание, за преодоление темных и беспомощных воззрений на природу и, значит, в конце концов за овладение самой природой. Изучение картвельских языков с этой стороны весьма эффективно; и жаль, что размеры нашей работы не позволяют привести здесь все эти замечательные факты из картвельской грамматики.

4. Переход к номинативному строю.

В чем же заключается сам этот переход к номинативному строю? Как мы увидим ниже, сущность номинативного строя сводится к тому, что субъект предложения впервые был осознан здесь не как узкий, односторонний или вообще какой-нибудь специфицированный субъект, т.е. не как живое лицо (он мог быть и неживым), не как обладатель действия, не как активный или пассивный выполнитель действия, но именно просто как таковой, просто как субъект. Именительный падеж и есть падеж субъекта, когда субъект мыслится как субъект же. Это – та высочайшая ступень абстракции, дальше которой человечество в своих языках и мышлении пока не пошло и появление которой по ее общечеловеческой значимости можно сравнить только с появлением осмысленной членораздельной речи.

Нетрудно заметить, если читатель был внимателен к нашему предыдущему изложению, что все типы грамматического строя в этом смысле являются только подготовкой номинативного строя. Все эти типы предложения никак не могут конструировать субъект в его предельной общности. Все они понимают его односторонне, сужая его привнесением тех или иных остатков слепой и непроанализированной смутно-инстинктивной чувственности. А это всегда означало то, что грамматический субъект по самому своему смыслу и по самому своему грамматическому выражению обязательно предполагал над собой еще какого-то другого, уже вполне реального и материального субъекта, причем этот последний большей частью и оказывался главным деятелем в том действии, о котором говорило предложение с данным грамматическим субъектом. Это особенно было заметно на эргативном субъекте. Эргативный падеж по самому своему смыслу свидетельствует о субъекте, действующем в эргативном предложении, как об орудии. Пусть даже мы не будем доискиваться до того, что это за деятель, который пользуется данным орудием. Все равно сама семантика эргатива указывает на эту орудийность. Но в той или иной мере это можно сказать и о всех рассмотренных выше типах грамматического строя. Даже и локативное предложение все еще базирует субъект не на самом же субъекте, но на том пространственном месте, которое он занимает. И только номинативный субъект впервые овладел самим собой, только номинативная абстракция сумела впервые раздельно представить грамматические и логические категории, только номинативное мышление впервые создало достаточно гибкие методы, чтобы не путаться и не подавляться случайными и слепо-инстинктивными ощущениями, но осмысленно разбираться в них и открывать отраженные в них закономерности природы и общества.

К этому номинативному строю мы сейчас и перейдем.

Номинативный строй

1. Формальное определение.

Труднее всего анализировать и формулировать очевидное и общеизвестное. То, что номинативный строй является грамматическим строем современных европейских языков, как раз и создает большие трудности для исследования, являясь источником разного рода иллюзий и самоуверенности для исследователей. Думают, что такая, например, категория, как именительный падеж, понятная уже всякому школьнику, вовсе не требует объяснения, а если и требует, то самого простого и незатейливого. На самом же деле труднее всего поддается определению как раз максимально привычное и общедоступное. И поэтому на разъяснение номинативного строя нам придется потратить больше всего времени и внимания вопреки установившейся легкомысленной традиции ходячих воззрений и распространенных учебников и руководств. Это разъяснение мы начнем с того формального или фактического описания этого строя, которое можно найти в любом изложении и которое является частью недостаточным, частью совершенно неверным.

Номинативное предложение, фигурирующее в индоевропейских, семитических, тюркских, угро-финских языках, характеризуется особым типом подлежащего, сказуемого и дополнения.

Подлежащее ставится здесь в том новом падеже, которого не знает ни один из разобранных выше грамматических строев, в так называемом именительном падеже, сущность которого сводится к ответу на вопрос: кто, что? Именительный падеж есть поэтому выражение того предмета, о котором идет речь в предложении, о котором здесь что-нибудь высказывается или которому что-нибудь приписывается. Кто делает или совершает что-нибудь, – это и есть тот вопрос, на который отвечают именительный падеж и подлежащее в этом падеже. По этому именительному падежу, номинативу, получил название и сам номинативный строй.

Сказуемое есть глагол действительности, страдательного или того или иного смешанного залога, отвечающий на вопрос: что делает или совершает подлежащее? Оно согласуется с подлежащим в лице, числе и роде, причем согласование это – только принципиальное и фактически оно в тех или иных формах глагола часто и не выражается.

Дополнение, т.е. выражение прямого результата действия сказуемого, ставится тоже в особом и специальном, так называемом винительном, падеже, который получает свое управление от сказуемого.

Эти трафаретные истины, может быть, и не вызывали бы никаких сомнений, если бы речь шла о педагогических приемах и о способах наилучшего и наиболее доступного изложения этого предмета для детей. Для точной же науки эти школьные истины являются и недостаточными, и частью просто негодными.

2. Номинативное подлежащее.

Начнем с подлежащего. Когда говорят в наших школах, что именительный падеж отвечает на вопросы: кто или что делает что-нибудь? – то, очевидно, основную функцию именительного падежа находят в назывании предмета. На самом же деле именительный падеж или не имеет никакого отношения к называнию предметов, или это называние является для него третьестепенной и вполне периферийной функцией. Несравненно точнее будет сказать, что именительный падеж противостоит всем косвенным падежам как падежам, выражающим отношение имени к имени или к глаголу. Косвенные падежи говорят об отношении данного имени к тому или иному окружению, более или менее отдаленному. Именительный же падеж говорит об отношении данного имени к нему же самому, а не к чему-нибудь иному, или, конкретнее говоря, о тождестве данного имени с ним самим, т.е. о тождестве обозначаемого им предмета с ним самим.

Вещи, составляющие предмет нашего чувственного и вообще жизненного восприятия, даны в спутанном, неясном, текучем и неопределенном виде. Большое достижение, увидев или ощутив ту или иную вещь однажды и столкнувшись с ней в другой раз, узнать эту вещь, отдать себе отчет в том, что это есть именно та самая вещь, с которой мы уже имели дело, отождествить вновь воспринятую вещь с воспринятой раньше. Установление этого тождества и констатирование того, что A есть A, отнюдь не есть пустое занятие праздного ума и не есть бессмысленное упражнение в схоластической логике. Отдавать себе отчет, что A есть A, есть начало всякого познания этого A и есть принцип мышления этого A. Стоит только забыть, что данное A есть именно A, как оно тут же рассыпается на множество дискретных частей, ничем между собой не связанных, и тем самым исчезает как предмет мышления и познания. Что бы мы ни говорили о данном A, мы уже предполагаем, что оно есть именно оно, а не что-нибудь другое, и что оно как таковое чем-нибудь отличается от всего прочего. Вот почему тот язык и то мышление, которые не распыляются в ползучем эмпиризме, которые не смешивают все вещи в их бесконечных переходах одной в другую, которые хотят познавать и мыслить предметы как таковые, предметы в их существе, в их необходимом содержании, такой язык и такое мышление не могут обходиться без именительного падежа. Именительный падеж не есть просто называние предмета. Это было бы только первоначальным указанием на существование данного предмета. Именительный падеж есть выражение данного предмета именно как данного предмета, обозначение всякого данного A именно как A, а не как чего-то другого, не как связанного с чем-то другим, не как зависящего от чего-то другого и не как воздействующего на что-то другое. Здесь A есть просто A и больше ничего. В то время как дательный падеж выражает предмет, к которому направляется какой-нибудь другой предмет, винительный же падеж указывает на данный предмет как на результат действия другого предмета, а родительный падеж выражает тот предмет, в сферу которого как в некую родовую область вступает другой предмет, в это самое время именительный падеж отсекает всякое представление о всяком другом предмете, кроме данного, отсекает все эти представления о направлении, о воздействиях, о включениях и прочих процессах, предполагающих кроме данного предмета еще другие предметы или действия. Именительный падеж имеет своей единственной функцией только отождествлять данный предмет с ним самим, рассматривать его как именно его, констатировать, что данное A взято как таковое, в своей самостоятельности, в своем самодовлении, в своем существенном и оригинальном содержании.

Однако обобщенность номинативного подлежащего идет, собственно говоря, еще дальше, т.е. дальше даже именительного падежа – правда, не в смысле самого характера обобщения и не в смысле его широты (шире идти нельзя), но в смысле охвата имен и всех других частей речи. Номинативное подлежащее, выражаясь логически, отражает прежде всего ту или иную субстанцию и потому является грамматическим именем, ставя это имя в именительном падеже, но все дело в том, что подлежащим может быть в номинативном строе отнюдь не только имя и выражать оно может отнюдь не только субстанцию. Инфинитив в роли подлежащего – трафаретное явление во всех индоевропейских языках. Ничто не мешает иметь подлежащим и предлог, и союз, и наречие. В предложении Против есть предлог, требующий родительного падежа подлежащим является предлог против. Даже междометие сколько угодно может быть подлежащим (далече грянуло ура). Следовательно, не только субстанция, но и все качества, все действия и страдания, всякое состояние, любые отношения могут быть подлежащим, т.е. быть каким-то несклоняемым существительным и стоять, так сказать, в именительном падеже. Это не есть еще дальнейшее расширение той общности подлежащего, которую мы получили из принципа его самотождества (повторяем, шире идти некуда). Но это, несомненно, есть расширение тех логических категорий, которые первоначально мы представили грамматически только в виде имени. И это тоже огромное достижение.

Если мы твердо станем на эту позицию, мы сможем в самой яркой и ощутительной форме убедиться, насколько номинативное подлежащее шире и глубже всех рассмотренных у нас выше типов подлежащего, насколько огромное обобщение и какая максимальная абстракция достигнута здесь языком и мышлением, насколько номинативный субъект свободнее и активнее всех прочих субъектов. Обсуждая выше прономинальный строй, мы видели, как едва-едва начинает намечаться в нем то, что мы теперь называем подлежащим, и как оно здесь ограничено в своем содержании. Оно здесь является живым субъектом, который перегружен жизненным содержанием, который еще плохо отличается от природы и общества, который, можно сказать, слишком уж переполнен бытием и слишком мало дифференцирован. В противоположность этому номинативный субъект не есть обязательно только живое «я» и даже не обязательно только что-нибудь живое. Он может быть и любым «не-я», может быть и всякой неживой вещью. Точно так же посессивный субъект, как мы видели, был только субъектом принадлежности, т.е. таким субъектом, которому что-нибудь принадлежит. Однако номинативный субъект выше и этой принадлежности, потому что, когда мы говорим, что A есть A, то ни о каком конкретном содержании этого A мы ровно ничего не говорим, и это содержание может быть любым, посессивным и непосессивным. Далее, разве нужно специально говорить о связанности или ограниченности эргативного субъекта? Ведь эргативный субъект – это вовсе не есть субъект вообще, но только тот, который действует и который все это действие совершает под влиянием постороннего фактора. Номинативный же субъект, во-первых, необязательно всегда действует, потому что в страдательном обороте подлежащее указывает здесь как раз не на действие, а на страдание; а во-вторых, в том случае, когда он действует, то вовсе не действует обязательно всегда только под влиянием постороннего фактора. Номинативный субъект выше всякого действия и всякого страдания, выше всякого смешения действия со страданием. Ведь все это относится только к содержанию данного A; а номинативный субъект как раз не касается никакого содержания данного A, но говорит только о том, что какое бы ни было данное A по своему содержанию и по своей форме, оно есть только A, данное A и больше ничего. В сравнении с этой широтой и с этим общением аффективный и локативный субъекты тоже слишком узки и ограничены, трактуя то ли о субъекте переживания, то ли о местонахождении субъекта, но вовсе не о субъекте как таковом.

Таким образом, номинативный субъект есть предельное обобщение всяких возможных субъектов и есть максимальная абстракция, которой только может достигнуть мышление и познание тех или иных предметов.

Теперь, имея в виду предельную обобщенность номинативного субъекта, мы получаем полное основание утверждать, что только номинативный субъект впервые оказывается полным и адекватным отражением вещей и событий, из которых состоит действительность. В самом деле, всякая вещь действительности, как бы мала и ничтожна она ни была, всегда бесконечна по своим возможностям и всегда является источником неисчислимого количества разнообразных определений. Самая ничтожная вещь, если только она не абстрактная, но живая вещь реальной действительности, допускает необозримое количество разнообразных к себе подходов и может освещаться и определяться с бесконечных точек зрения. Не только мир бесконечен, но бесконечна и каждая ничтожная его часть. Это хорошо понимают математики, утверждающие, что как бы ни были близки друг к другу две точки на прямой, между ними всегда можно поместить еще третью точку. Поэтому каждая вещь обязательно является источником и носителем бесконечных определений и признаков и есть потенциальный и максимально активный источник и носитель бесконечных предикаций. Да иначе Ленин не сказал бы:

«Познание есть вечное, бесконечное приближение мышления к объекту»[180].

И вот, пока язык и мышление не выработали категории именительного падежа, до тех пор ни язык, ни мышление не были способны отражать живые вещи действительности в их реальном виде, т.е. как потенциальных источников и вечно активных носителей бесконечных предикаций. Пока субъект грамматического предложения и логического суждения был укорочен, сужен, пассивен и вообще частичен, до тех пор не могло возникать и речи о полном отражении действительности. Номинативный субъект, т.е. субъект предельно обобщенный и предельно абстрактный, не оторвался от действительности, но только впервые подошел к ней вплотную. Он оторвался только от отдельных частностей, только от отдельных специфических сторон действительности. Но зато тем самым он оказался в состоянии охватить всю действительность и отражать реальные вещи как потенциальных и максимально активных носителей бесконечных определений.

«Мышление, восходя от конкретного к абстрактному, не отходит – если оно правильноеот истины, а подходит к ней»[181].

«…Стоимость есть категория, которая entbehrt des Stoffes der Sinnlichkeit[182], но она истиннее, чем закон спроса и предложения»[183].

Номинативный субъект и есть такая лишенная чувственности абстракция, которая гораздо ближе к чувственной действительности, чем все другие, гораздо более чувственные и гораздо менее абстрактные субъекты.

Благодаря этому полному исключению слепой и безотчетной чувственности из сферы номинативного субъекта возникает еще одно его замечательное свойство, которым он резко отличается от всех предыдущих грамматических строев. В предыдущем мы уже не раз замечали, что рассматриваемые нами типы предложений были бессильны исключать слепую чувственность целиком, что и заставляло их в значительной степени содержать в себе элементы чувственных ощущений и восприятий. Не только субъекты доэргативных типов предложения, но даже и эргативный субъект по самому своему смыслу содержал указание на некий слепой и неименуемый субъект, находящийся вне самого предложения и орудующий эргативным субъектом как своим инструментом. Это делало решительно все дономинативные предложения, собственно говоря, безличными предложениями. Ведь когда мы говорим морозит или светает, то, несомненно, эти предложения указывают на некий действующий субъект вне самих предложений; но указать этот субъект в ясной и раздельной форме, а следовательно, и наименовать его нет никакой возможности. Да так оно и должно быть, потому что этот субъект выступает здесь только как предмет слепого и недифференцированного чувственного восприятия и еще не дошел до мыслительного охвата, не отразился в мысли и потому не может быть назван своим собственным именем. Вот такого же рода слепые и неименуемые субъекты содержатся во всех типах дономинативного предложения, то более сильно, то более слабо управляя всем предложением и в той или иной форме превращая фиксированные в самом предложении субъекты только в свое собственное орудие. Исключение всякой слепой и неименуемой чувственности из номинативного субъекта, полное и всецелое отражение чувственности в мышлении, превращение субъекта в предельную обобщенность чувственного восприятия и максимальное достижение абстрагирующей мысли приводят к тому, что номинативное предложение впервые во всей истории мышления и языка перестает быть безличным предложением, впервые становится предложением, в котором субъект целиком отражен в мышлении так, что в нем ничего не оставлено слепо-чувственного, животно-инстинктивного и недифференцированного. Правда, номинативные языки содержат в себе и так называемые безличные предложения. Но эти предложения представляют собой сравнительно небольшую группу, и они вполне приспособились к номинативному строю и морфологически и синтаксически. Кроме того, это, конечно, рудимент древнего безличия, потерявший здесь все свое мифологическое и вообще идеологическое значение. Победа «личного» предложения в номинативном строе колоссальна и несравнима с ничтожными остатками древнего безличного предложения.

Вместе с тем предельная обобщенность и абстрактность номинативного субъекта отнюдь не обозначают того, что все фактические подлежащие во всех фактических предложениях обязательно должны быть максимально обобщенными. Предельная обобщенность номинативного субъекта указывает только на бесконечные масштабы и на возможность вообще обобщений. Но это, конечно, не означает того, что подлежащее в предложении не может быть частным, конкретным, единичным. Фактическое подлежащее в номинативном предложении сплошь и рядом является и частным, и единичным, и чувственно-конкретным. Важно только то, чтобы это подлежащее, какую бы малую и незначительную вещь оно ни отражало, всегда и при всех условиях оставалось бы потенциальным и активным источником бесконечных определений.

Исходя из этого, мы также едва ли ошибемся, если скажем, что впервые только номинативное мышление и номинативный строй языка являются способными охватывать предметы в их существе, по их смыслу, в их несводимой ни на что другое оригинальности, в их четком отличии от всех других предметов. Существо и оригинальный смысл всякого данного A не суживаются здесь его связями с другими предметами, не ослабляются воздействием на него этих других предметов, не растекаются в бесконечных и безбрежных потоках, превращающих его во что-нибудь другое и разрушающих его самостоятельность и устойчивость. Если мы раньше говорили о взаимопревращаемости вещей, как они представляются инкорпорированному мышлению, о зыбкости, неустойчивости и расплывчивости их границ, их контуров, их формы и самого их существа, то на ступени номинативного строя и номинативного мышления человечество впервые вырабатывает такое орудие мышления и познания, которое способно устоять перед всеобщей текучестью вещей, не потонуть в безбрежном становлении бытия и ухватывать любые вещи в их существе и в их оригинальности. Но рядом с этим возникает еще одна особенность номинативного субъекта.

Будучи любым A в его отождествлении с ним самим и потому будучи устойчивым в становлении, он тем самым является и принципом закономерности самого становления этого A. Ведь A не теряется здесь ни в каком своем становлении и остается самим собой решительно во всех моментах этого последнего. Но ведь это значит, что становление всякого данного A не сумбурно, не случайно, не пусто и не есть нагромождение неизвестно чего в неизвестном направлении. Ведь любое становление нашего A совершается именно с ним, с этим нашим A. В каждый новый момент мы видим, что случилось с нашим A и каким оно стало, какое направление в изменении этого A и каков результат этого изменения. Другими словами, при таком подходе к этому A мы получаем возможность находить закономерность в становлении и в любых изменениях нашего A. Номинативный субъект не только есть отправной пункт для познавания сущности и существенного содержания любого A. Но это всегда есть также еще и принцип закономерности в любых изменениях данного A.

Итак, подлежащее номинативного предложения есть всякий предмет, рассмотренный как таковой в своем тождестве с самим собой, в своем существенном содержании и притом как принцип закономерности для любых изменений этого предмета. Такой именительный падеж, как соотношение имени с самим собой, логически, конечно, вытекает уже из наличия других падежей, выражающих соотношение имени с другим именем или действием. Раз есть взаимоотношение с иным, то тем самым требуется и взаимоотношение с самим собой. Однако впервые только номинативный строй достиг этого простого вывода и впервые только он конструировал этот падеж самосоотнесенности и тем самым завершил тысячелетнее стремление человеческого языка и мышления к предельной широте и к предельному обобщению.

3. Номинативное сказуемое.

Такой же предельной обобщенностью отличаются и номинативные сказуемые и дополнение.

Номинативное сказуемое выражается здесь глаголом. Но сказать это – значит очень мало сказать. Точно так же и сказать, что сказуемое всегда отвечает здесь на вопрос: что делает подлежащее? – тоже является недостаточным и ошибочным. Ведь всем известно, что сказуемое может быть выражено в страдательном залоге, и тогда оно будет отвечать на совсем другой вопрос: что делается с подлежащим, что делают с ним самим? Уже то одно, что сказуемое в номинативном предложении может быть выражено и глаголом в активе, и глаголом в пассиве, свидетельствует о том, что это сказуемое выше активности и пассивности и является для них родовым понятием. Если мы говорим «я пишу письмо» и «письмо пишется мною», то, очевидно, сказуемое по своей обобщенности выше актива и пассива, выше действия и страдания, точно так же, как и номинативное подлежащее тоже выше действующего, бездействующего и страдающего субъекта.

Выше мы видели, что в языках постепенно стала вырабатываться переходность глагола, восходящая к пассивному строю, и непереходность глагола, восходящая к прономинальному строю. Одним из огромных достижений эргативного строя является четкое различение переходности и непереходности глагола, возникшее здесь в связи с действенным пониманием субъекта и в связи с тенденцией четко различать имя и глагол. Важно и то, что переходность и непереходность глагола в эргативном строе определялись уже не внешними формальными компонентами предложения и его членов, как в прономинальном и посессивном строе, но значением самих глаголов. И все же эргативный предикат чрезвычайно узок и ограничен, поскольку он связан либо только переходным глаголом (при эргативном падеже подлежащего), либо только непереходным глаголом (при подлежащем в абсолютном падеже).

Впервые только сказуемое номинативного предложения оказывается способным свободно пользоваться и не пользоваться как переходными, так и непереходными глаголами в качестве сказуемого. Другими словами, впервые только номинативное сказуемое становится выше переходности и непереходности глагола. В предложении я пишу и субъект и предикат выражают действие, и сказуемое выражено при помощи переходного глагола. Но в предложении я сплю субъект выражает бездействие, а предикат тоже выражает не действие, но только его состояние и пользуется непереходным глаголом. И тем не менее и пишу и сплю являются тут грамматически совершенно в одинаковой степени сказуемыми, и как и бездействующий субъект является подлежащим в одинаковой степени с действующим субъектом, это значит, что номинативный предикат выше переходности и непереходности, ибо он их охватывает и может быть как тем, так и другим.

Нужно ли, далее, доказывать, что номинативное сказуемое гораздо выше также и противоположности бытия и небытия, выше противоположности утверждения и отрицания? Может быть, интереснее обратить, внимание на то, что номинативное сказуемое выше истинности и ложности. Тут мы встречаемся с тем закоренелым предрассудком, который очень часто имеет место в рассуждениях о языке и мышлении, о предложении и суждении. Из совершенно правильного марксистско-ленинского учения о языке как отражении действительности очень часто делают вывод, что всякое предложение тоже отражает действительность. Но как же это может быть? Ведь всем известно, что люди очень часто лгут, и свою ложь выражают при помощи суждений и предложений. Если мы, например, скажем, все быки летают, то с точки зрения объективной действительности это будет ложь, ибо какую же действительность может отражать такое предложение? Но с точки зрения грамматической это будет совершенно правильно построенное предложение. Говорить, что предложение есть отражение действительности, – это значит либо считать, что все действительное есть тем самым уже абсолютная истина, т.е. утверждать платонизм, либо считать, что не существует ложных суждений и предложений. В противоположность этому необходимо думать, что действительность содержит в себе и истину и ложь и что предложение тоже может быть и истинным и ложным. Причем это нисколько не значит ни того, что истинность предложения есть обязательно отражение истинности действительности (ибо существуют истинные предложения о ложной действительности), ни того, что ложность предложения есть отражение ложной действительности (ибо существуют ложные предложения об истинной действительности). Таким образом, предикат предложения может выражать и истину о субъекте предложения, и ложь о нем, и потому он сам по себе выше истинности и ложности, он охватывает их и является чем-то общим и более абстрактным.

Чтобы усвоить эту предельную обобщенность номинативного сказуемого и достойным образом ее формулировать, необходимо принять во внимание еще два обстоятельства.

Во-первых, поскольку сказуемое есть то, что «сказывается» о подлежащем, а сказываться о нем, как мы только что видели, может все, что угодно, то для изображения этого предельно обобщенного отношения между подлежащим и сказуемым в номинативном строе необходимо подобрать и термин, который бы соответствовал этому по своей общности. Тут не подойдет ни «высказывание» или «приписывание», потому что и во всех прочих грамматических строях, где есть подлежащее и сказуемое, сказуемое тоже «высказывается» о подлежащем или приписывается ему, ни «действие» или «совершение», потому что номинативное сказуемое, как мы видели, может и не выражать действия. Надо подобрать такой термин, который охватывал бы любые смысловые связи, могущие возникнуть между подлежащим и сказуемым; и действие, и страдание, и причинные отношения, и вывод, и пространственно-временные связи, и действительные отношения, и возможные, и условные, и необходимые, и недействительные, и невозможные. Нам думается, что таким термином может явиться «функция», конечно, освобожденная от своего специфически-математического, т.е. чисто числового, содержания. Сказуемое есть функция подлежащего, понимая под функцией любое отношение, возникающее между подлежащим и всем предложением, или вообще любые связи, на которые только способно подлежащее. Так как дополнение, объект, является тоже необходимой составной частью предложения, то, сказав, что в предложении объект есть выраженная в предикате функция субъекта, мы выразим подлинный смысл номинативного предложения, и в частности подлинный смысл номинативного предиката.

Во-вторых, предельная обобщенность номинативного сказуемого, в сущности говоря, делает это сказуемое прежде всего именно грамматической категорией, но обязательно конкретной грамматической формой. Точно так же, как и номинативное подлежащее настолько широко, что оно шире даже имени, и номинативное сказуемое – выше и шире отдельных глагольных форм. Многие глаголы в тех или иных временах или лицах не меняют своей формы, но, являясь сказуемым, вполне выражают собой свое предикатное значение. Мы говорим я был, ты был, он был или я имел, ты имел, он имел. Здесь сам глагол не меняется по лицам. И тем не менее он вполне четко является сказуемым в соответствующих предложениях. Предикатность выражается здесь не столько формой глагола и не столько спецификой его согласования с данным подлежащим, сколько просто его семантикой. Это определяется тем, что номинативный предикат есть максимально обобщенная функция, за которой не могут угнаться конкретные глагольные формы. Такое положение дела отнюдь не означает того, что сказуемое перестает и тут быть грамматической категорией, но это обозначает то, что грамматическая категория сказуемого достигла здесь наивысшего, предельного обобщения и что она определяется здесь не в каком-нибудь своем узком, одностороннем и чересчур конкретном, частном виде, но по самому своему смыслу, по своей сущности, определяется как самостоятельное и оригинальное понятие.

Теперь скажем несколько слов о номинативном дополнении.

4. Номинативное дополнение.

Дополнение в номинативном предложении в связи с особенностями этого последнего тоже дается в максимально обобщенном виде. Оно тоже не связано здесь никакой ограниченной семантикой и имеет своей единственной целью выражать результаты функционирования подлежащего. Ведь если имеется аргумент и имеется функция от этого аргумента, то мы вправе ожидать и результата этого функционирования. Само собой разумеется, что этот результат должен вытекать из самой этой функции и должен управляться ею. Это управление по необходимости оказалось и грамматическим термином. Глагол-сказуемое по самой своей сущности, т.е. по самой своей семантике, требует после себя того предмета, который является его результатом, требует объекта, управляет им, имеет его своим предметом. То обстоятельство, что для этого понадобился специальный винительный падеж, говорит само за себя и является вполне естественным результатом основного смысла номинативного предложения. Ведь если существует субъект и он как-то функционирует, то ясно, что должен быть и тот объект, который появляется в результате функционирования, такой же обобщенный, как и сам субъект и его функционирование, и в то же время терминологически и формально-грамматически закрепленный как определенная языковая категория. Это и есть винительный падеж, падеж самого прямого и самого непосредственного результата функционирования субъекта.

Этот термин античных грамматистов не все понимают так, как нужно. И греческий и латинский термины, обозначающие винительный падеж, как и их славянский перевод «винительный», указывают на вину, т.е. на причину или, точнее, на подведение под причину. Винительный падеж значит падеж «подводящий под причину» или, так сказать, «опричинивающий». Винительный падеж выражает поэтому тот предмет, который возникает в результате действия субъекта. Или, короче, это результативный падеж. Конечно, речь тут шла у нас о переходных глаголах, поскольку непереходный глагол-сказуемое имеет своим результатом сам же субъект, возвращается на сам субъект, так что сам же субъект является здесь дополнением.

Ко всему этому мы должны прибавить, что, как и в случае с подлежащим и сказуемым, предельная обобщенность дополнения тоже приводит нас здесь не столько к специальным флексиям винительного падежа в языках номинативного строя, сколько прежде всего к самой категории дополнения, освобожденной здесь от всякого ограниченного, одностороннего и случайного оформления и вскрываемой в данном случае только со стороны своего смысла, со стороны своего понятия. Даже в тех случаях, когда винительный падеж сходен с именительным (как в именах среднего рода в индоевропейских языках), даже в этих случаях винительный падеж не перестает быть падежом прямого дополнения и не перестает изображать собой результат действия субъекта.

Таким образом, специфика номинативного дополнения та же, что и специфика подлежащего и сказуемого в номинативном строе. Специфика эта есть предельная обобщенность категории. По этой же причине в языках номинативного строя сказуемое уже никак не может зависеть от дополнения, как это мы видели выше в других грамматических строях. Ведь там субъект и объект вообще различались слабо, и одна и та же грамматическая форма свободно могла обслуживать там и субъект и объект. В условиях четкого различения субъекта и объекта, сказуемого и дополнения, дополнение, как того требует сам его смысл, впервые ставшее на ноги, уже никак не может подчинять себе сказуемое, а, наоборот, может только зависеть от него, может только управляться им. Другими словами, дополнение в дономинативных строях попросту еще не было настоящим дополнением, как и подлежащее в них еще не есть подлежащее вообще, а всегда только то или иное его частное проявление, и сказуемое не есть сказуемое вообще, а только тот или иной его случайный или конкретный вид. Если прямое дополнение выражается в языке разными падежами, это значит, что оно еще не есть здесь прямое дополнение вообще; оно здесь все еще барахтается в разных отдельных и односторонних проявлениях. Только когда для прямого дополнения как для выражения результативности действия субъекта был создан специальный падеж, только тогда это дополнение целиком осуществило свое понятие и грамматически достигло своего собственного, ничем случайным уже не затемняемого смысла.

Равным образом по самому своему смыслу дополнение не может стоять при непереходном глаголе-сказуемом, поскольку в данном случае объектом действия субъекта является сам же субъект или его состояние, но в языках, например, прономинального или посессивного строя дополнение может стоять и при том звуковом комплексе, который мы теперь понимаем как непереходный глагол. Это тоже свидетельствует о том, что в дономинативных языках дополнение еще не стало дополнением и что только номинативный строй впервые понял дополнение как именно дополнение.

В итоге при таких обобщенных членах номинативного предложения и само номинативное предложение должно обладать такой обобщенностью, чтобы охватывать все бесконечные отдельные типы взаимоотношения между субъектом и объектом. Из предыдущего ясно, что такой формулой предложения может быть только «A – функция B». С этой точки зрения предложение не есть «словесно выраженная законченная мысль», как это мы постоянно читаем у языковедов. Ведь в таком определении неясно ни одно слово, и оно оказывается определением неизвестного через неизвестное. Что такое «словесно»? Привносят ли здесь что-нибудь слова в сравнении с «мыслью» или они оставляют «мысль» как она есть и ничего не привносят нового? Неизвестно, что такое «выраженная» и что такое «мысль». Ведь известно, что предложение может выражать и бессмыслицу. Если мы скажем железо деревянно, то это, несомненно, будет предложение, но какую же мысль оно выражает? Точно так же невозможно сказать, что предложение есть выражение действительности. Всем известно, что существуют предложения, не выражающие никакой действительности. Нам кажется, что формула «A – функция B» является наиболее общей и наиболее точной, выражающей как раз природу номинативного предложения.

Итак, та специфика, которой отличаются все номинативное предложение и отдельные его члены, подлежащее, сказуемое и дополнение, есть предельная обобщенность и наибольшая свобода от всего частного, от всякого рода специальных, узких и ограниченных проявлений.

Утвердившись на этой позиции предельной обобщенности предложения и его членов, перейдем к тем выводам, которые непосредственно отсюда вытекают и которые еще глубже обосновывают эту позицию.

5. Разделение логических и грамматических категорий и их единение.

Поскольку номинативное предложение ввиду своей обобщенности впервые пользуется грамматическими категориями в их собственном и непосредственном виде, в их завершенности и выработанности, чрезвычайно важно провести сравнение этих категорий с логическими и тем самым открыть путь для систематической увязки номинативного синтаксиса с формами мышления вообще. Сделать это сейчас целесообразно еще и потому, что языковеды большей частью только и анализируют номинативное предложение; а представители логики вообще не знают никаких дономинативных грамматических строев и не знают того, что предметом их обсуждения является номинативное мышление и что сами они пользуются номинативным языком и мышлением, подобно мольеровскому герою, не знавшему, что он говорит прозой. Если крупнейшие языковеды (тот же Шахматов или Пешковский) не выходят за пределы номинативного синтаксиса и если традиционная логика тоже есть логика номинативная, то, перейдя в нашем изложении к номинативному строю, мы, очевидно, достигнем того пункта исследования, где как раз удобно заговорить об отношении грамматических и логических категорий и иметь в виду как раз современных языковедов и логиков.

Прежде всего мы хотели бы отвергнуть ложные и недостаточные позиции в этом вопросе, хотя, конечно, нет ни возможности, ни надобности в нашем кратком очерке проводить эту критику обстоятельно. Мы только укажем на три наиболее устойчивые и наиболее злостные теории.

Одна теория – это теория отождествления логических и грамматических категорий. Это наиболее ходовое представление. Здесь думают, что всякое грамматическое предложение есть в то же самое время и логическое суждение и что грамматический субъект или предмет суть в то же время и логический субъект или предикат. Думают, что если существуют предложения грачи улетели, пошли грибы, лес обнажился, поля опустели, белеет парус одинокий, то они же являются и логическими суждениями, так что грачи, грибы, лес, поля и т.д. есть грамматический и логический субъект и соответственно предикаты.

Эта теория неверна или, во всяком случае, неполна уже по одному тому, что указанные предложения вовсе не есть логические суждения, но являются только знаком чувственного опыта, выражением тех или иных физических фактов, так что если это вообще не суждения, то здесь нет никаких и логических субъектов или предикатов. Иначе пришлось бы логизировать весь чувственный опыт и считать все чувственно-воспринимаемые вещи логическими категориями. Конечно, можно дать более широкое понятие логического, но тогда с этого и надо начинать, а не декретировать, что всякий грамматический субъект есть в то же время и логический субъект.

Некоторые пытались под логическим субъектом и предикатом понимать не отдельные слова, но целые группы слов в предложении, объединенных одной смысловой интонацией. Но, очевидно, грамматическое и здесь отождествляется с логическим, поскольку такой логический субъект отличается от грамматического только своей словесной сложностью и распространенностью, а не своим существом. Это, кратко говоря, распространенное грамматическое подлежащее, а не элементарное, состоящее из одного слова, и распространенный предикат, состоящий из многих слов, а не из одного. Кроме того, с точки зрения марксистско-ленинской теории, язык есть конкретное, практическое, осуществленное, действительное мышление, в то время как само мышление есть деятельность значительно более абстрактная и самостоятельно без языка не существующая. Если же мы будем считать отдельные слова грамматическим субъектом или предикатом, а целые группы слов в грамматическом предложении субъектом логическим, т.е. логическое будет отличаться у нас от грамматического только большей распространенностью и сложностью и большей конкретностью, вмещающей в себя даже всю интонационную выразительность, то логическое мышление окажется и самостоятельней и конкретней языковой выразительности, т.е. абстрактное мышление окажется конкретнее самого языка. Очевидно, подобная теория противоположна марксистско-ленинской.

Другая теория взаимоотношения логики и грамматики – это теория параллелизма. Нечто параллелистическое есть уже и в первой теории, поскольку в каждой грамматической категории она видит уже и логическую категорию. Но там это было простым отождествлением логики и грамматики. Что же касается теории параллелизма, то в ней проповедуется не простой перенос членов предложения на место членов суждения; но суждению приписываются свои, вполне специфические функции, по своему смыслу отнюдь не сводящиеся на грамматическое предложение, и только утверждается, что между этими вполне специфическими языковыми и этими вполне специфическими мыслительными функциями существует обязательный и абсолютный параллелизм. На самом же деле о параллелизме языка и мышления или грамматики и логики можно говорить только в смысле очень сложного функционального отношения, такого сложного, разнообразного и часто неожиданного, что иной раз одному языковому аргументу соответствует нулевая мыслительная функция или множество разнообразных мыслительных функций, и очень значительному мыслительному аргументу иной раз тоже ничего не соответствует в языковой функции или соответствует нечто несоразмерное и даже неожиданное. Разумеется, в истории языка и мышления можно подобрать такие моменты, когда параллель между тем и другим выявляется в самой яркой и ощутительной форме. Такие моменты мы главным образом и подбирали в предыдущем изложении, поскольку нашей единственной задачей и являлся анализ этого соответствия синтаксиса и логики. Однако утверждать, что решительно во все мельчайшие моменты истории и что на каждом шагу обыденной жизни язык и мышление или грамматика и логика обязательно и нерушимо связываются одно с другим и механически отражают друг друга – это было бы неимоверным искажением марксистского учения о единстве языка и мышления и давало бы искаженную картину взаимоотношения категорий логики и грамматики.

Наконец, такой же уродливой теорией является и теория независимости языка и мышления, хотя она очень распространена во всей истории философии. Можно сказать, что почти всякая идеалистическая система философии в прошлом, не доходившая до развития теории языка, бессознательно предполагала, что мышление не зависит от языка и что язык необязательно связан с мышлением. Однако не будем кивать только на философские системы прошлого. Современная формальная логика пользуется исключительно только грамматическими категориями, но пользуется ими, совершенно не отдавая себе в этом никакого отчета. Следовательно, никакого абстрактного логического мышления она не знает и потому, в сущности, тоже проповедует самостоятельность и независимость от языка логического мышления. Эта теория независимости языка и мышления едва ли заслуживает критики, но если и заслуживает, то, конечно, не в нашем кратком очерке. Для нас важно в данном случае только отстранить ложь в изучаемой области, и это мы сделали.

Чтобы перейти теперь к положительным утверждениям, необходимо отдать себе отчет в том, что указанные три теории, даже если бы они и содержали в себе частичную истину, недостаточны уже ввиду своего формализма. Дело ведь не только в том, что язык и мышление тождественны или нетождественны, параллельны или непараллельны, самостоятельны или несамостоятельны. Все подобные утверждения предполагают уже известным, что такое мышление и что такое язык. А между тем эта-то сторона, т.е. сторона существенного, а не формального взаимоотношения языка и мышления, и является здесь самой интересной, если прямо не единственно интересной. Поэтому сначала надо установить, каково отношение языка и мышления по их существу, а уже потом судить о том, как это отношение фактически осуществляется.

Когда мы начинаем подыскивать самую общую формулу для языка, нам приходит на ум только тот общеизвестный принцип, что язык – это орудие общения. Если мы упустим из виду этот принцип, то лучше будет не заниматься ни языком, ни грамматикой, потому что вне этого принципа язык и наука о языке – грамматика попадают в разряд, самое большее, естественнонаучных дисциплин. Но если это так, то грамматика, будучи наукой о языке, является и наукой о языковых орудиях общения. Каждый грамматический закон и каждое грамматическое правило имеет своей целью отразить стихию языка как стихию разумного человеческого общения, и так как речь тут идет не о каком бы то ни было общении, но только об общении словесном, языковом, а язык неразрывно связан с мышлением, то общение здесь является, конкретно говоря, номинальным и орудие общения является здесь орудием понимания. Грамматические категории суть орудия понимания. К сожалению, этот непосредственный вывод из указанного общего принципа делается пока очень редко; и замечательное учение о языке как об орудии общения остается еще, в сущности, без всякого применения к реальной грамматике. А вместе с тем, разумеется, падает и учение о языке как о социальном явлении. Итак, фундамент, на котором мы будем рассматривать отношения логических и грамматических категорий, есть теория языка как орудия общения и, следовательно, учение о грамматических категориях как категориях понимания.

Но если таково грамматическое, то что же такое логическое? Здесь мы приведем другой принцип, выраженный на этот раз в известном месте «Немецкой идеологии»:

«Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее также и для меня самого, действительное сознание, и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми»[184].

Другими словами, сознание есть только абстрактная, теоретическая сторона разумного человеческого общения, самостоятельно не существующая, но тем не менее не сводимая на язык. Язык есть осуществленное сознание и мышление, а сознание и мышление суть неосуществленный язык, его абстрактная и теоретическая смысловая, обобщенно-смысловая сторона.

Вооружившись этими двумя принципами – о грамматических категориях как о категориях понимания и о логических категориях как о категориях отвлеченного смысла, – попробуем теперь доказать такие три тезиса: различие между грамматикой и логикой есть различие между пониманием и мышлением, конкретные грамматические категории суть категории понимания и номинативный строй впервые дает ясное разделение логических и грамматических категорий и впервые создает также четкие формы их ясного и раздельного объединения.

Итак, во-первых, что такое мышление и что такое понимание? Мышление как абстрактная деятельность есть всегда процесс различения и отождествления, а тем самым и процесс объединения и разъединения, а тем самым и процесс обобщения и ограничения, а тем самым и процесс систематизации; кроме того, мышление есть нахождение противоречий и их разрешение, нахождение оснований и выведение из них следствий, а потому и вообще раздельный и обоснованный переход от неизвестного к известному, от незнания к знанию. Отсюда делается ясным, что мыслить предмет – значит представлять его существо при помощи четких и раздельных и, самое главное, обоснованных категорий.

Совсем другой процесс – понимание. Понимание уже предполагает, что есть тот или иной предмет, что этот предмет имеет то или иное существо и что это существо так или иначе обоснованно мыслится. Понимание не контролирует этого предмета в мысли только впервые, но уже пользуется той или иной мыслительной картиной этого предмета. И понимание выбирает из данного предмета те или другие его элементы, выдвигает их как основные и центральные, отодвигая в то же самое время другие его элементы на задний план, подчиняя их первым и рассматривая их в свете первых. Это и значит, что язык есть конкретизация и практическое осуществление мышления.

Так, например, логическое понятие человека сводится к мысли об одушевленном и разумном существе. Понимание же этого человека может быть разным. Римляне, назвав человека homo, выдвинули в нем момент земли, земной персти, потому что homo имеет тот же корень, что и humus «земля». Немцы, наоборот, увидели в человеке нечто интеллектуальное, поскольку назвали его Mensch, т.е. словом того же корня, что и латинское mens «ум». Логическое понятие человека – одно, а пониманий его может быть бесконечное число.

Докажем теперь, что конкретные грамматические категории суть категории понимания, а не мышления.

Обычно думают, что имя существительное есть выражение субстанции вещей, имя прилагательное – качества вещей, имя числительное – их количества, глагол – их действия, предлог – их отношения и т.д. Однако субстанция, качество, количество и т.д. есть только логические категории, и простое словесное обозначение этих логических категорий отнюдь еще не делает их грамматическими категориями. Такое сведение грамматических категорий на логические есть логизация грамматики, превращение языка из орудия общения в абстрактное глухонемое мышление и подпадение под ту или другую ложную теорию из трех указанных у нас выше.

На самом же деле существительное вовсе не есть обозначение субстанциальности, но оно есть понимание (и, следовательно, выражение) чего бы то ни было как субстанции; и глагол не есть обозначение действия как такового, но он есть понимание (и, следовательно, выражение) чего бы то ни было как действия.

Когда мы употребляем существительные человек, собака, дерево, то в качестве субстанции мы выражаем здесь то, что и по существу своему является субстанцией, по своему логическому смыслу является субстанцией. Но когда мы говорим хождение, делание, гуляние, обучение, то здесь в виде субстанции мы понимаем отнюдь не то, что и по существу своему является субстанцией, но то, что по существу своему является действием. Когда мы говорим вожатый, участковый, фланговой, слепой, глухой, то в качестве субстанции мы выставляем здесь тоже не субстанции вещей, но их качества. Единица, двойка, тройка, десяток, дюжина, сотня тоже отнюдь не есть просто обозначение количества, но это есть понимание количества как субстанции. И вообще субстантивироваться может любая категория, кроме субстанции; и все это указывает на то, что существительное вовсе не есть обозначение субстанции, а понимание чего бы то ни было как субстанции.

Точно так же любую логическую категорию можно понять в свете категории качества, для чего и употребляется грамматическая категория прилагательного. Прилагательное тоже вовсе не есть только обозначение качества, что сводило бы каждое прилагательное на отвлеченно-логическое понятие качества, но есть понимание какого угодно предмета как качества, так что и в нем, как и во всех грамматических категориях, по крайней мере два разных семантических слоя; предметный, охваченный логически, с одной стороны, и понимаемый, т.е. так или иначе понимаемый, интерпретируемый, с другой стороны. Если красный, большой, здоровый есть обозначение как качества того, что и по существу своему является качеством, то отцовский, ремесленный, трудовой являются обозначением в виде качества того, что отнюдь не есть качество, а есть субстанция. Первый, второй, третий есть понимание как качества того, что по существу своему есть количество; а глаголы отцовствовать, ученичествовать, плотничать, столярничать, немотствовать, слепотствовать есть выражение в виде действия вовсе не действия, а субстанции или качества. Ахать, охать есть понимание в виде действия тоже вовсе не действия, но междометия. Таким образом, все эти бесчисленные факты субстантивации, адъективации, вербализации, адвербализации, препозиционизации и т.д. ясно свидетельствуют о том, что грамматические категории частей речи отнюдь не являются отражением и выражением логических категорий, но, будучи предназначенными для целей общения, они указывают определенную точку зрения на предмет, хотят выставить предмет в определенном свете для его специального понимания и потому содержат в себе, по крайней мере, два семантических слоя. Один – предметно-логический и другой – так или иначе понимаемый – интерпретативный, назначенный для сообщения данного предмета другому сознанию. То же самое необходимо сказать, например, и о формах глагола. Настоящее время глагола тоже ни в каком случае не есть только простое и непосредственное обозначение настоящего времени. Делаю, читаю, сплю – это, конечно, есть настоящее время и в предметном смысле, и в смысле понимания предмета. Но весьма распространенный во всех языках praesens historicum есть понимание в виде настоящего времени такого действия, которое в предметном смысле является не настоящим, а прошедшим. В предложении Завтра я обязательно еду в Москву настоящее время глагола тоже отнюдь не обозначает настоящего времени как такового, но есть интерпретация как настоящего времени такого времени, которое в предметном смысле есть будущее. Я просидел, я проспал, я прогулял суть предложения со сказуемыми в аористе, понимая под аористом прошедшее время в виде одной точки, одного момента, одного мгновения. Но, конечно, аорист в этом смысле и в греческом, и в русском языке отнюдь не есть просто обозначение одной мгновенной точки в прошлом, а опять-таки есть понимание чего бы то ни было в виде одной мгновенной точки в прошлом. Я мог просидеть за работой, например, три часа, но эту длительность в «три часа» я хочу понять как одно мгновение в прошлом и тогда я должен употребить аорист. Можно сказать Август процарствовал 44 года; и в предметном смысле действие здесь длится 44 года, а в смысле понимания этой большой длительности и, следовательно, грамматически, здесь перед нами только один момент. Конечно, никто не мешает аористу быть пониманием и такого момента в прошлом, который не только в смысле нашей интерпретации, но и предметно, объективно, исторически был тоже не чем иным, как именно только одним моментом прошлого. Но это значит только то, что даже и в данном конкретном случае грамматическая категория указывает не на сам предмет, а на ту или иную его интерпретацию.



Поделиться книгой:

На главную
Назад