В поле нас было больше, уже шесть человек, так как Проминский захватил своих двух сыновей.
Проминский продолжал сиять.
Когда вышли в поле на сухой пригорок, Проминский остановился, вытащил красный платок, расправил его на земле и встал на голову.
Дети завизжали от восторга.
Вечером собрались все у нас и опять пели. Пришла и жена Проминского. К хору присоединились и моя мать и Паша[4].
А вечером мы с Ильичём как-то никак не могли заснуть, мечтали о мощных рабочих демонстрациях, в которых мы когда-нибудь примем участие.
Появился детский элемент. Во дворе жил поселенец — латыш-катанщик. Было у него 14 детей, но выжил один Минька. Отец был горький пьяница. Было Миньке шесть лет, было у него прозрачное бледное личико, ясные глазки и серьёзный разговор. Стал он бывать у нас каждый день — не успеешь встать, а уж хлопает дверь, появляется маленькая фигурка в большой шапке, материной тёплой кофте, закутанная шарфом, и радостно заявляет: «А вот и я». Знает, что души в нём не чаяла моя мама, что всегда пошутит и повозится с ним Владимир Ильич.
Как-то раз, когда Владимир Ильич вернулся из одной своей поездки, Минька второпях схватил материны сапоги и стал торопливо одеваться. Мать спрашивает: «Куда ты?» — «Да ведь Владимир Ильич приехал!» — «Ты помешаешь, не ходи…» — «О, нет, Владимир Ильич меня любит!» (Володя действительно его любит.) Когда же ему дали лошадь, которую Володя привёз ему из Красноярска, то он проникнулся к Володе такой нежностью, что даже не хотел идти домой спать, а улёгся с Дженькой на половике.
Поработав, закатывались на прогулки.
Владимир Ильич был страстным охотником, завёл себе штаны из чёртовой кожи и в какие только болота не залезал. Ну, дичи там было! Я приехала весной, удивлялась. Придёт Проминский — он страстно любил охоту — и, радостно улыбаясь, говорит: «Видел — утки прилетели». Приходит Оскар и тоже об утках. Часами говорили, а на следующую весну я сама уже стала способна толковать о том, где, кто, когда видел утку.
После зимних морозов буйно пробуждалась весной природа. Сильна становилась власть её. Закат. На громадной весенней луже в поле плавают дикие лебеди. Или стоишь на опушке леса, бурлит речонка, токуют тетерева.
Владимир Ильич идёт в лес, просит подержать Женьку, которую он выучил и поноску носить, и стойку делать, и всякой другой собачьей науке. Держишь её, Женька дрожит от волнения, и чувствуешь, как тебя захватывает это бурное пробуждение природы.
Около нашего дома на речке по инициативе Володи и Оскара сооружён каток, помогали учитель и ещё кое-кто из обывателей. Володя катается отлично и даже закладывает руки в карманы своей серой куртки, как самый заправский спортсмен, Оскар катается плохо и очень неосторожно, так что падает без конца, я вовсе кататься не умею: для меня соорудили кресло, около которого я и стараюсь (впрочем, я только 2 раза каталась и делаю некоторые успехи), учитель ждёт ещё коньков. Для местной публики мы представляем даровое зрелище: дивятся на Володю, потешаются надо мной и Оскаром и немилосердно грызут орехи и кидают шелуху на наш знаменитый каток. Дженни очень неодобрительно относится к катку, она предпочитала бы носиться по поскотине, совать морду в снег и приносить Володе всякие редкости вроде старых лошадиных подков. Мама катка побаивается. Был как-то славный денёк, мы и вытащили её погулять, лёд на реке был тогда такой славный, прозрачный, мы и пошли по льду, мама как-то поскользнулась и расшибла голову в кровь, с тех пор ещё больше катка боится. Володе прислали из Красноярска коньки Меркурий, на которых можно «гиганить» и всякие штуки делать. Володя теперь поражает шушенских жителей разными «гигантскими шагами» да «испанскими прыжками». У меня тоже новые коньки, но и на новых, как и на старых коньках, я также плохо катаюсь или, вернее, не катаюсь, а переступаю по-куриному, мудрена для меня эта наука!
Два раза в неделю приходила почта. Переписка была обширная.
Переписывались и по шахматным делам, особенно с Лепешинским. Играли по переписке. Расставит шахматы Владимир Ильич и соображает. Одно время так увлекался, что вскрикивал даже во сне: «Если он конём сюда, то я турой туда». Мы собираемся в город, и Володя к тому времени шахматы приготовляет, собирается сразиться не на живот, а на смерть с Лепешинским. Шахматы Володя режет из коры, обыкновенно по вечерам, когда уже окончательно «упишется». Иногда меня призывает на совет: какую голову соорудить королю или талию какую сделать королеве. У меня о шахматах представление самое слабое, лошадь путаю со слоном, но советы даю храбро, и шахматы выходят удивительные.
Чем дальше, тем больше овладевало Владимиром Ильичём нетерпение, тем больше рвался он на работу. А тут ещё нагрянули с обыском. По старой питерской привычке нелегальщину и нелегальную переписку мы держали особо. Правда, она лежала на нижней полке шкафа. Владимир Ильич подсунул жандармам стул, чтобы они начали обыск с верхних полок, где стояли разные статистические сборники, — и они так умаялись, что нижнюю полку и смотреть не стали, удовлетворившись моим заявлением, что там лишь моя педагогическая библиотека.
Обыск сошёл благополучно, но боязно было, чтобы не воспользовались предлогом и не накинули ещё несколько лет ссылки.
В феврале 1900 года, когда кончился срок ссылки Владимира Ильича, мы двинулись в Россию. Рекой по ночам разливалась Паша, ставшая за два года настоящей красавицей; Минька суетился, перетаскивая к себе домой остающуюся бумагу, карандаши, картинки и пр.; приходил Оскар Александрович, садился на кончик стула, видимо волновался, принёс мне подарок — самодельную брошку в виде книги с надписью «Карл Маркс» — в память моих занятий с ним по «Капиталу»; заглядывали то и дело в комнату хозяйка или соседка; недоумевала наша собака, что весь этот переполох должен означать, и ежеминутно отворяла носом все двери, чтобы удостовериться, все ли на месте; кашляла мама, возясь с укладкой; деловито увязывал книги Владимир Ильич. Книги уложили в ящик и свесили, выходит около 15-ти пудов. Книги и часть вещей отправляем транспортом. Ввиду морозов хотели заказать кошеву с верхом, но в городе достать нельзя, а тут заказывать сомнительно, такую ещё, пожалуй, сделают, что не доедем до Ачинска. Тёплой одёжи много, авось не замёрзнем, да и погода, кажется, собирается потеплеть: Оскар вчера видел где-то облачка, а сегодня утром было только 28 градусов мороза. Нам советуют брать в дорогу непременно пельмени, остальное всё замёрзнет. Вот мама и собирается настряпать уйму этого снадобья, без жиру и луку.
Доехали до Минусы. Там уже собралась вся наша ссыльная братия, было то настроение, которое бывает, когда кто-нибудь из ссыльных уезжает в Россию: каждый думал, когда и куда он сам поедет, как будет работать. Владимир Ильич договорился уже раньше о совместной работе со всеми, кто вскоре ехал в Россию, договорился о переписке с остающимися.
Барамзин подкармливал бутербродами Женьку, которая оставалась ему в наследство, но она не обращала на него внимания, лежала у маминых ног и не сводила с неё глаз, следя за каждым её движением.
Наконец, урядившись в валенки, дохи и пр., двинулись в путь.
Ехали на лошадях 300 вёрст по Енисею, день и ночь, благо луна светила вовсю. Владимир Ильич заботливо засупонивал меня и маму на каждой станции, осматривал, не забыли ли чего. Мчались вовсю, и Владимир Ильич — он ехал без дохи, уверяя, что ему жарко в дохе, — засунув руки во взятую у мамы муфту, уносился мыслью в Россию, где можно будет поработать вволю.
Пару дней пробыл Владимир Ильич в Уфе и, поговоривши с публикой и препоручив меня с мамой товарищам, двинулся дальше, поближе к Питеру.
Перед отъездом за границу Владимир Ильич чуть не влетел. Приехал из Пскова в Питер одновременно с Мартовым. Их выследили и арестовали. В жилетке у него было две тысячи рублей, полученных от Тётки (А. М. Калмыковой), и записи связей с заграницей, писанные химией на листке почтовой бумаги, на которой было написано чернилами что-то безразличное — счёт какой-то. Если бы жандармы догадались нагреть листок, не пришлось бы Владимиру Ильичу ставить за границей общерусскую газету. Но ему «пофартило», и через дней десять его выпустили.
Потом он ездил ко мне в Уфу попрощаться. Он рассказывал о том, что ему удалось сделать за это время, рассказывал про людей, с которыми приходилось встречаться. Конечно, по случаю приезда Владимира Ильича был ряд собраний.
ПРИШЛОСЬ УЕХАТЬ ЗА ГРАНИЦУ
Из Москвы отвезла я свою мать в Питер, устроила её там, а сама покатила за границу. Направилась в Прагу, полагая, что Владимир Ильич живёт в Праге под фамилией Модрачек.
Дала телеграмму. Приехала в Прагу — никто не встречает. Подождала-подождала. С большим смущением наняла извозчика в цилиндре, нагрузила на него свои корзины, поехала. Приезжаем в рабочий квартал, узкий переулок, громадный дом, из окон которого во множестве торчат проветривающиеся перины.
Лечу на четвёртый этаж. Дверь отворяет беленькая чешка. Я твержу: «Модрачек, герр Модрачек». Выходит рабочий, говорит: «Я Модрачек». Ошеломлённая, я мямлю: «Нет, это мой муж». Модрачек, наконец, догадывается: «Ах, вы, вероятно, жена герра Ритмейера, он живёт в Мюнхене, но пересылал вам в Уфу через меня книги и письма». Модрачек провозился со мной целый день, я ему рассказала про русское движение, он мне — про австрийское, жена его показывала мне связанные ею прошивки и кормила чешскими клёцками.
Приехав в Мюнхен, — ехала я в тёплой шубе, а в это время в Мюнхене уже в одних платьях все ходили, — наученная опытом, сдала корзины на хранение на вокзале, поехала в трамвае разыскивать Ритмейера.
Отыскала дом, квартира № 1 оказалась пивной. Подхожу к стойке, за которой стоял толстенный немец, и робко спрашиваю господина Ритмейера, предчувствуя, что опять что-то не то. Трактирщик отвечает: «Это я». Совершенно убитая, я лепечу: «Нет, это мой муж».
И стоим дураками друг против друга.
Наконец, приходит жена Ритмейера и, взглянув на меня, догадывается: «Ах, это, верно, жена герра Мейера, он ждёт жену из Сибири. Я провожу».
Иду куда-то за фрау Ритмейер на задний двор большого дома, в какую-то необитаемую квартиру. Отворяется дверь, сидят за столом: Владимир Ильич, Мартов и Анна Ильинична…
Когда я приехала в Мюнхен, Владимир Ильич жил без прописки у этого самого Ритмейера. Комнатёшка у Владимира Ильича была плохонькая, жил он на холостяцкую ногу, обедал у какой-то немки. Утром и вечером пил чай из жестяной кружки, которую сам тщательно мыл и вешал на гвоздь около крана.
Вид у него был озабоченный, всё налаживалось не так быстро, как хотелось.
До моего приезда Владимир Ильич жил просто без паспорта. Когда я приехала, взяли паспорт какого-то болгарина, д-ра Йорданова, вписали туда ему жену Марицу и поселились в комнате, нанятой по объявлению в рабочей семье. Владимир Ильич, когда я приехала, рассказал, что он провёл, что секретарём «Искры» буду я, когда приеду. Это, конечно, означало, что связи с Россией будут вестись все под самым тесным контролем Владимира Ильича.
Связи с Россией очень быстро росли. Одним из самых активных корреспондентов «Искры» был питерский рабочий Бабушкин, с которым Владимир Ильич виделся перед отъездом из России и сговорился о корреспондировании. Он присылал массу корреспонденции из Орехово-Зуева, Владимира, Гусь-Хрустального, Иваново-Вознесенска, Кохмы, Кинешмы.
Он постоянно объезжал эти места и укреплял связи с ними. Писали из Питера, Москвы, с Урала, с Юга.
Поселились мы после моего приезда в рабочей немецкой семье. У них была большая семья — человек шесть. Все они жили в кухне и маленькой комнатушке. Но чистота была страшная, детишки ходили чистенькие, вежливые.
Я решила, что надо перевести Владимира Ильича на домашнюю кормёжку, завела стряпню. Готовила на хозяйской кухне, но приготовлять надо было всё у себя в комнате. Старалась как можно меньше греметь, так как Владимир Ильич в это время начал уже писать «Что делать?». Когда он писал, он ходил обычно быстро из угла в угол и шепотком говорил то, что собирался писать. Я уже приспособилась к этому времени к его манере работать.
Когда он писал, ни о чём уж с ним не говорила, ни о чём не спрашивала. Потом, на прогулке, он рассказывал, что он пишет, о чём думает. Это стало для него такой же потребностью, как шепотком проговорить себе статью, прежде чем её написать. Бродили мы по окрестностям Мюнхена весьма усердно, выбирая места подичее, где меньше народа.
Через месяц перебрались на собственную квартиру.
В Лондон мы приехали в апреле 1902 года.
На вокзале нас встретил Николай Александрович Алексеев — товарищ, живший в Лондоне и прекрасно изучивший английский язык. Он был вначале нашим поводырём, так как мы оказались в довольно-таки беспомощном состоянии. Думали, что знаем английский язык, так как в Сибири перевели даже с английского на русский целую толстую книгу. Когда приехали в Лондон, оказалось — ни мы не понимаем, ни нас никто не понимает. Попадали мы вначале в прекомичные положения. Владимира Ильича это забавляло, но в то же время задевало за живое. Он принялся усердно изучать язык. Стали мы ходить по всяческим собраниям, забираясь в первые ряды и внимательно глядя в рот оратору. Слушание английской речи давало многое. Потом Владимир Ильич раздобыл через объявления двух англичан, желавших брать обменные уроки, и усердно занимался с ними. Изучил он язык довольно хорошо.
Ильич изучал живой Лондон. Он любил забираться на верх омнибуса и подолгу ездить по городу. Ему нравилось движение этого громадного торгового города. Тихие скверы с парадными особняками, с зеркальными окнами, все увитые зеленью, где ездят только вылощенные кебы, и ютящиеся рядом грязные переулки, населённые лондонским рабочим людом, где посередине развешано бельё, а на крыльце играют бледные дети, оставались в стороне. Владимира Ильича всегда тянуло в рабочую толпу. Он шёл всюду, где была эта толпа, — на прогулку, где усталые рабочие, выбравшись за город, часами валялись на траве, в читалку.
Мы шатались и по окрестностям города. Чаще всего ездили на так называемый Prime Rose Hill[5]. Это был самый дешёвый конец — вся прогулка обходилась шесть пенсов. С холма виден был чуть не весь Лондон — задымлённая громада. Отсюда пешком уходили уже подальше на лоно природы — в глубь парков и зелёных дорог. Любили мы ездить на Prime Rose Hill и потому, что там близко было кладбище, где похоронен Маркс. Туда ходили.
В апреле 1903 года мы переехали в Женеву.
В Женеве мы поселились в пригороде, в рабочем посёлке Séchéron[6],—целый домишко заняли: внизу большая кухня с каменным полом, наверху три маленькие комнатушки. Кухня была у нас и приёмной. Недостаток мебели пополнялся ящиками из-под книг и посуды. Толчея у нас сразу образовалась непротолчённая. Когда надо было с кем потолковать, уходили в рядом расположенный парк или на берег озера.
Осенью мы из предместья Женевы перебрались поближе к центру. Владимир Ильич записался в «Société de Lecture»[7], где была громадная библиотека и прекрасные условия для работы, получалась масса газет и журналов на французском, немецком, английском языках. В этом «Société de Lecture» было очень удобно заниматься, члены общества — по большей части старички профессора — редко посещали эту библиотеку; в распоряжении Ильича был целый кабинет, где он мог писать, ходить из угла в угол, обдумывать статьи, брать с полок любую книгу. Можно было, не отвлекаясь, думать. Подумать было над чем.
Ильич не только перечитал и самым тщательным образом продумал всё, что писали Маркс и Энгельс о революции и восстании, он прочёл немало книг и по военному искусству, обдумывая со всех сторон технику вооружённого восстания, организацию его.
Служащий «Société de Lecture» был свидетелем того, как раненько каждое утро приходил русский революционер в подвёрнутых от грязи на швейцарский манер дешёвеньких брюках, которые он забывал отвернуть, брал оставленную со вчерашнего дня книгу о баррикадной борьбе, о технике наступления, садился на привычное место к столику у окна, приглаживал привычным жестом жидкие волосы на лысой голове и погружался в чтение. Иногда только вставал, чтобы взять с полки большой словарь, а потом ходил всё взад и вперёд и, сев к столу, что-то быстро сосредоточенно писал мелким почерком на четвертушках бумаги.
И большевики делали в смысле подготовки вооружённого восстания немало, изыскивали все средства, чтобы переправлять в Россию оружие, проявляя нередко колоссальный героизм, рискуя каждую минуту жизнью. Подготовка вооружённого восстания — таков был лозунг большевиков.
РЕВОЛЮЦИЯ 1905 ГОДА
Обычно, когда мы жили в России, я могла много свободнее передвигаться, чем Владимир Ильич, говорить с гораздо большим количеством людей. По двум-трём поставленным им вопросам я уже знала, что ему хочется знать, и глядела вовсю.
На другой же день у меня оказалась в этом отношении довольно богатая пожива. Я отправилась искать нам пристанище и на Троицкой улице, осматривая пустую квартиру, разговорилась с дворником. Долго он мне рассказывал про деревню, про помещика, про то, что земля должна отойти от бар крестьянам.
Тем временем Мария Ильинична устроила нас где-то на Греческом проспекте у знакомых.
Как только мы прописались, целая туча шпиков окружила дом. Напуганный хозяин не спал всю ночь напролёт и ходил с револьвером в кармане, решив встретить полицию с оружием в руках. «Ну его совсем. Нарвёшься зря на историю», сказал Ильич. Поселились нелегально врозь. Мне дали паспорт какой-то Прасковьи Евгеньевны Онегиной, по которому я и жила всё время. Владимир Ильич несколько раз менял паспорта.
Он работал целыми днями в редакции «Новой жизни». Виделись чаще всего в редакции «Новой жизни». Но в «Новой жизни» Ильич всегда был занят. Только когда Владимир Ильич поселился с очень хорошим паспортом на углу Бассейной и Надеждинской, я смогла ходить к нему на дом. Ходить надо было через кухню, говорить вполголоса, но всё же можно было потолковать обо всём.
Оттуда он ездил в Москву. Тотчас по его приезде я зашла к нему. Меня поразило количество шпиков, выглядывавших изо всех углов. «Почему за тобой началась такая слежка?» — спрашивала я Владимира Ильича. Он ещё не выходил из дома по приезде и этого не знал. Стала разбирать чемодан и неожиданно обнаружила там большие круглые синие очки. «Что это?» Оказалось, в Москве Владимира Ильича урядили в эти очки, снабдили жёлтой финляндской коробкой и посадили в последнюю минуту в поезд-молнию.
Все полицейские ищейки бросились по его следам. Надо было скорее уходить. Вышли под ручку как ни в чём не бывало, пошли в обратную сторону против той, куда нам было нужно, переменили трёх извозчиков, прошли через проходные ворота и приехали к Румянцеву, освободившись от слежки. Пошли на ночёвку, кажется, к Витмерам, моим старым знакомым. Проехали на извозчике мимо дома, где жил Владимир Ильич, шпики около дома продолжали стоять. На эту квартиру Ильич больше не возвращался.
В то время я была секретарём ЦК и сразу впряглась в эту работу целиком.
Ильич маялся по ночёвкам, что его очень тяготило. Он вообще очень стеснялся, его смущала вежливая заботливость любезных хозяев, он любил работать в библиотеке или дома, а тут надо было каждый раз приспособляться к новой обстановке.
9 мая Владимир Ильич первый раз в России выступил открыто на громадном массовом собрании в народном доме Паниной под фамилией Карпова. Рабочие со всех районов наполняли зал. Поражало отсутствие полиции. Два пристава, повертевшись в начале собрания в зале, куда-то исчезли. «Как порошком их посыпало», — шутил кто-то.
Председатель предоставил слово Карпову.
Я стояла в толпе. Ильич ужасно волновался. С минуту стоял молча, страшно бледный. Вся кровь прилила у него к сердцу. И сразу почувствовалось, как волнение оратора передаётся аудитории. И вдруг зал огласился громом рукоплесканий — то партийцы узнали Ильича.
Запомнилось недоумевающее, взволнованное лицо стоявшего рядом со мной рабочего. Он спрашивал: кто, кто это? Ему никто не отвечал. Аудитория замерла. Необыкновенно подъёмное настроение охватило всех присутствовавших после речи Ильича, в эту минуту все думали о предстоящей борьбе до конца.
Красные рубахи разорвали на знамёна и с пением революционных песен разошлись по районам.
Была белая майская возбуждающая питерская ночь. Полиции, которую ждали, не было.
Не удалось Ильичу больше выступать открыто на больших собраниях в ту революцию.
Со съезда Ильич приехал позже других. Вид у него был необыкновенный: подстриженные усы, сбритая борода, большая соломенная шляпа.