Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Обручение с вольностью - Леонид Абрамович Юзефович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, еще во время службы в училище Евлампий Максимович сошелся с учителем Федором Бублейниковым, человеком скромным и образованным. Федор считался демидовским дворовым, порою сильно этим томился, но не пил, находя утешение в своей супруге, дочери живописца подносной мастерской Татьяне Фад­деевне. Ее присутствие придавало беседам молодого учителя с отставным артиллеристом особую остроту. А беседы эти, между прочим, часто касались творимых в демидовской вотчине беззаконий.

Федор умер в декабре 1821 года. Умер в два дня, простыв со свойственной ему незадачливостью при ту­шении пожара в доме купца Расторгуева, владельца Кыштымского завода. Расторгуев известен был на всю губернию как первейший прохвост и мучитель. Потому тагильские мастеровые на подмогу не шибко поспеша­ли. Один Федор, пожалуй, там и старался. Хотя Рас­торгуева он не называл иначе как «тираном первогильдейным» и часто поминал, что капитал расторгуевский из разведенной водки поднялся, но пожар побежал ту­шить по беззащитной честности своей. В одной рубахе побежал — пожар ведь!

Смерть его Евлампий Максимович пережил тяжело. Вначале он даже мимо старался не ходить бублейниковского дома. Но через месяц-другой вновь начал за­хаживать к Татьяне Фаддеевне, носил детям гостинцы и пытался даже заводить прежние разговоры. Однако если раньше присутствие Татьяны Фаддеевны будило мысль, то теперь, напротив, сковывало ее. Разговор быстро иссякал, и молчание временами становилось почти неприличным. Видимо, слухи об этом молчании каким-то образом просочились за стены бублейников- ского дома. В противном случае трудно было бы объяс­нить надвинувшиеся вскоре события.

А произошло следующее. Через девять с половиной месяцев после смерти мужа Татьяна Фаддеевна родила дитя. Мальчика. Поскольку в последние месяцы Евлам­пий Максимович к ней опять не заходил, для него эта происшествие было как гром с ясного неба. В самом рождении ребенка через девять с половиной месяцев после смерти отца ничего особенного не было. Случает­ся, что жены младенцев до месяца лишнего в утробе передерживают. Но те, кто про это знал, те помалки­вали. А те, кто вели всякие непотребные разговоры, не знали и знать не хотели.

Дитя, пожив с месяц, умерло, и это дало толкам но­вую пищу. Потому, говорили, оно умерло, что недоно­шенное было, восьмимесячным родилось. И выходила таким образом, что если кто и был его отцом, то уж никак не Федор Бублейников. А потом и вовсе непонят­ные пошли разговоры. Начали говорить, будто и не умирало дитя, а отдано было в воспитательный дом. Вместо же него другого младенца схоронили. Этим раз­говорам Евлампий Максимович уже и не удивился. Он знал, что чем нелепее слух, тем охотнее в него верят. Но одна подробность не могла его не насторожить. Все чаще и чаще стало промелькивать в этих толках соб­ственное его имя, о чем многие ему сообщали, делая вид, что ни на грош тому не верят. То, дескать, видели его ночью у воспитательного дома, то днем — у дома надзирательницы. А жена Сигова даже заприметила его будто вечерней порой крадущимся вдоль __ забо­ров с непонятным свертком, по размерам и очертанию напоминающим* спеленатого младенца.

...Внезапно распахнулась со стуком дверь, метну­лась через порог незнакомая баба в сбитом на затылок платке и пала на колени перед Евлампием Максимо­вичем.

— Отыми его у них! — завопила. — Умучают они €го! Отыми, благодетель, на тебя одна надежа!

Евлампий Максимович подхватил бабу под мышки, поставил перед собой:

— Да говори толком, кто кого умучает!

— Мужика моего умучают, ироды.

— Секут его, что ли? Так провинился, видать, стер­вец!

— Да ведь как секут, — всхлипнула баба. — И сек­ли бы, как ведется, вицами, разложивши. А то кнутом секут конским езжалым, ровно убивца... Да и страшно как!

И Евлампий Максимович понял, что, если к нему прибежала она о заступничестве молить, видно, имеет­ся в экзекуции непорядок, нарушение правил. «Темна,— подумал, — а понимает, к кому бежать!» Выходило, что знает народ про его направление.

V

Экзекуции производились обычно на огороженном месте между конторой и господским домом. Здесь пол­века назад генерал-квартирмейстер князь Вяземский тагильских бунташных людей судил да рядил, да к послушанию обращал. С тех пор за этим местом прочно усвоилось название «казенного двора». Но Евлампий Максимович это название никогда не употреблял, счи­тая, что оно не соответствует нынешнему назначению пустыря. Слишком часто теперь экзекуции производи­лись в противность существующим узаконениям, за ма­лые вины либо вовсе безвинно.

На «казенном дворе» полно было народу. Бабы то­же были здесь — белели платками, пестрели сарафана­ми. Куда же без баб? Стояли все, однако не плотно, а кучками, и тишина, при таком скоплении людей поч­ти немыслимая, висела над пустырем. Евлампий Мак­симович пробрался к центру образованного этими куч­ками полуовала, ожидая увидеть там нечто небывалое и страшное в своей неправильности. Но ничего такого сперва не увидел.

Солнце уже склонялось к закату, и острая тень от недавно надстроенного над конторой мезонина далеко простиралась по земле. Как раз в том месте, где тень заканчивалась, сидел мужик в одних холстинных пор-

тах. Он сидел скрючившись и втянув голову в плечи, так что виден был лишь лоб его, рассеченный напру­женной синей жилой и блестящий от пота. Возле ног мужика лежали два неошкуренных бревешка. Их ком­ли почти упирались ему в пятки. Евлампий Максимо­вич поначалу не обратил на эти бревешки никакого внимания, но тут мужик шевельнулся. Между его щи­колоткой и ближним комлем обозначилась, натянув­шись, веревка — бревешки привязаны были к ногам. Сперва только мужика и увидел Евлампий Максимо­вич, потом бревешки увидел, а потом уж стоявшего ря­дом с ними уставщика Веньку Матвеева. Внезапно тот взмахнул рукой, и сухой щелчок раздался в тишине, будто каленый орех лопнул. На секунду замерла в вы­шине вознесенная Венькина рука, на которой каждый палец толщиною был с детское запястье, потом руба­нула воздух и извлекла из него свист, а из тела мужи­ка— жесткий хлюп.

И словно черный обруч вскочил у мужика на блед­ной спине — кнутом его опоясало. Голова у мужика неподвижна осталась, а тело дернулось вслед за ус­кользающим кнутом. Тут же мужик приподнялся, дви­нул, не отрывая от земли, одну ногу вперед — ровно на лыжах стоял — потянул за собой бревешко, двинул дру­гую ногу—другое бревешко потянул. Бревешки-то не сильно велики были. Можно было с ними передвигать­ся — потихоньку, конечно.

— Ему, слышь, сказали, что как до конторы дой­дет, так все, конец екзекуции, — склонился к Евлампию- Максимовичу случившийся возле Дамес. — Он сперва- то бодренько шел, а сейчас изнемог. Да и то, гляди, сколь прошел!

Венька снова взмахнул кнутом. Мужик заторопился, сильнее, чем можно было, потянул бревешко, не рас­считав веса, и упал на четвереньки. Кнут настиг его в падении, кончиком захлестнул на грудь. А Евлампий Максимович ощутил вдруг, как страшен этот кончик, хвостик, нераздвоенное змеиное жало.

Протяжно ахнули в толпе.

— Пять листов кровельных он с амбару унес, — по­яснил Дамес. — И сторговал, бестия, куда-то.

Евлампий Максимович глянул в ту сторону, куда шел мужик, — до конторы еще саженей двадцать оста­валось. Потом глянул на мужика. Тот оттягивался на-

зад, к бревешкам, царапал пальцами землю. Кровь тек­ла по его спине и груди.

Баба, приведшая сюда Евлампия Максимовича, стояла рядом. Он чувствовал живое тепло ее тела, ди­ковинное и волнующее не женской сутью своей, а тем, что и в эту минуту оно было, не угасло в холоде и мол­чании.

— Чего стоишь-то? — яростно зашептала она.— Или за этим пришел? Коли правдолюбец, так и засту­пись!

Евлампий Максимович на своем веку немало видал различных экзекуций. И розги видал, и фухтеля, и рас­стреляние даже мародеров австрийских австрияками же во Франции. Но там жалости не было, потому что все по закону происходило. Так, разве сожаление неко­торое. А тут вдруг жалость накатила. Евлампий Мак­симович испугался даже: «Стар становлюсь, уязвля­юсь!» Покосился на Дамеса — тот спокойно стоял. Сно­ва свистнул кнут, и Евлампий Максимович понял вдруг, почему его сегодня жалостью уязвило. Экзекуция-то уж вовсе не по закону производилась. А у него теперь ра­зум и сердце воедино слились. Ангел ли тому был при­чиной, или тепло, от этой бабы исходящее, или кровь — впрочем, крови он довольно видел, и своей, и чужой,— но только то, что не по закону творилось, не в мысль оборачивалось, а в боль сердечную. Подумал так и по­радовался — праведна, выходит, эта жалость.

Пройдя сквозь толпу к тому месту, где стояли за­водской исправник Платонов и Сигов с приказчиками, Евлампий Максимович упер свою трость вершках в тридцати от сапог управляющего.

— Чего изволите? — холодно спросил Сигов. — Если про младенцев зазорных, так не время сейчас!

Баба, последовавшая за Евлампием Максимовичем, ткнулась в землю рядом с тростью, заголосила:

— Не от избытку ведь он такое творил! Детишки ведь пухнут, вередами с голодухи идут... Помилуйте, Семен Михеич!

— Замолчи, — сказал ей Евлампий Максимович и повернулся к Платонову, как к лицу, ответственному за порядок в имении. — Остановить должно эту экзеку­цию!

— Послушайте, Евлампий Максимович, — сочувст­венно проговорил тот, — мы все понимаем, что это не-

порядок. Но в чьих интересах мы его допускаем? В мо­их? В его? — он указал на Сигова. — По правилам роз­гами наказать? Так ведь не страшно. Попривыкли, черти. А нам пример надобен. У меня, может, у самого сердце кровью обливается. А понимаю: надо...

— Выходит, — сдерживая бешенство, спросил Ев­лампий Максимович, — законы не про вас писаны? Гор­ный устав, выходит, что дышло? — И не сдержался, за­кричал все-таки:— Вы повторите, что сказали! Повто­рите, я говорю!

— Нет, это решительно всякие межи переходит, — начал было Платонов, сняв треуголку и потирая боль­шие взлизы над гладким белым лбом.

— Ум свой прежде обмежуйте! — крикнул Евлампий Максимович.

Снова ударил кнут, единой грудью вздохнула толпа, и вздох этот словно приподнял Евлампия Максимовича, оторвал от земли. Резким движением, от которого морг­нул и отшатнулся Сигов, он перекинул трость из правой руки в левую, выбросил правую руку вперед, к бедру Платонова, и вырвал у него из ножен шпажку. Поворо­тился и побежал обратно к месту экзекуции, смешно припадая на покалеченную ногу. Венька отступил от него, опустил кнут. Евлампий Максимович легко взмет­нул шпажку и двумя ударами перерубил веревки у са­мых щиколоток мужика. Тот попятился, вылупив глаза на своего избавителя, сел на землю. Бледное лицо Ев­лампия Максимовича нависло над ним, у рыжеватого бака шпажка сверкнула, и мужик, до сего времени ни стона не издавший, закричал вдруг дико и страшно:

— А-ааа-а!

Видать, Венька его все же не в полную силу сек.

Евлампий Максимович отшвырнул шпажку и скрю­ченными пальцами рванул на себе ворот рубахи.

— Душно ему, — сказали в толпе.

Но Евлампию Максимовичу не было душно. Лишь сердце все острее щемило. Он вытащил из-под рубахи большой нательный крест и на цепке, склонившись, поднес мужику:

— Целуй! Перед всеми целуй, что воровать не ста­нешь!

Мужик покорно сунулся к тельнику.

— Да хорошо целуй! Не в подножье и не мимо кре­ста! В самой крест целуй, и устами, не носом!

Евлампий Максимович хотел еще громче и страш­нее на него прикрикнуть, но вместо крика вышел у не­го шепот. Сердце сильнее сдавило. Легкий всхлип под­нялся по грудине, вышел изо рта, и Евлампий Макси­мович медленно начал заваливаться набок, падать на землю.

— Ить умер!—трескливый, как шутиха, высоко взлетел над пустырем бабий голос, и все перемешалось вокруг.

На бегу подобрав шпажку, Платонов подскочил к месту происшествия, торопливо сдернул треуголку и перекрестился. Сигов последовал его примеру, сказав:

— Царствие ему небесное.

И, вспомнив про зазорных младенцев, еще раз пе­рекрестился — легко и свободно.

Надеюсь, читателю уже понятны причины этой лег­кости и свободы. Но причины, по которым Евлампий Максимович заинтересовался воспитательным домом, все еще остаются нераскрытыми. Теперь, пожалуй, са­мое время о них рассказать.

Узнав о слухах, распространяемых женой Сигова, Евлампий Максимович сообразил наконец что к чему. И источник этих слухов, до того времени загадочный, как истоки Нила, стал для него ясен. В то время он отправил в губернию жалобу на незаконное изъятие у крестьян лошадей для нужд Высоцкого рудника. Хотя жалоба эта ничего не изменила и порядок подводной повинности продолжал нарушаться, но Сигов на слу­чай будущих попыток такого рода решил опорочить Евлампия Максимовича. Тот же, сопоставив слух о таинственном свертке и последнее свое прошение, из­влек из сундука кухенрейторовский пистолет, сберегае­мый со времен великого похода, сдул с него засохшие веточки полыни, которая охраняла от моли лежавший тут же, в сундуке, штабс-капитанский мундир, и, сунув пистолет дулом вниз за гашник, отправился в контору. Евлампий Максимович не без колебаний прибег к это­му последнему средству. Однако речь шла о чести. Причем не только о его собственной, но и о чести вдовы друга, безупречной Татьяны Фаддеевны.

Без стука войдя в кабинет Сигова, Евлампий Макси­мович заложил дверь на крючок и проговорил: «Нам бы

небезнужно прогуляться в одно место». — «У меня нет времени для прогулок», — отвечал Сигов. «Тем не менее придется». — Евлампий Максимович дерзко положил свою трость на стол, прямо поверх бумаг. Сигов попы­тался сбросить ее, но не сумел. Лишь произвел при этом на столе некоторый беспорядок. Тогда он вскочил, вос­кликнув: «Сейчас я людей позову!» И направился к двери. Однако тут же замер, приметив в руке у своего посетителя тускло сверкнувший пистолет. Пистолет ме­дленно поднимался вверх, то есть рукоять его остава­лась почти неподвижна в руке Евлампия Максимовича, а дуло на глазах у Сигова все укорачивалось, укорачи­валось, утрачивая блеск, пока не превратилось в черный кружочек, от которого он уже не мог оторвать взгляда. «Ну, если так, — Сигов ненатурально пожал плечами, понимая, что от сумасшедшего штабс-капитана всего мо­жно ожидать, — то куда вы намерены меня отвести?» — «В воспитательный дом, — сказал Евлампий Максимо­вич.— Велишь надзирательнице, чтобы она слухи, то­бой распространяемые, в народе опровергла... Да и жене скажи, чтоб поменьше языком чесала!» — «Помилуй бог, какие слухи?» — Сигов изобразил на лице полнейшее не­понимание. «А такие, — объяснил Евлампий Максимо­вич. — Сам знаешь, какие».

Старшая надзирательница встретилась им перед кры­льцом ветхой избушки, где и размещалось основанное Николаем Никитичем богоугодное заведение. Она наме­ревалась его покинуть, но, приметив управляющего, сде­лала вид, что, напротив, именно туда и направляется. Это была дородная, грязно одетая баба лет сорока, с ли­цом одновременно жестким и сладким, как засохшая сдобная булочка. «Коли вы к нам, Семен Михеич,— быстро заговорила она, — так повременили бы с недель­ку». — «А что?» — спросил Сигов. «Да мрут же, — отвеча­ла надзирательница. — Мрут младенчики-то...» Сигов обеспокоился: «И многие мрут?» При этом он покосился на Евлампия Максимовича — как расценит тот такой не­порядок. «Вчерась отец Игнатий приходил, — сказала надзирательница.—Мы уж всех, которые есть, и собо­ровать решили... Один помер, так и всех, стало быть, призывают».

«А где, к слову будь сказано, тот младенчик, что пер­вым помер?» — внезапно спросил Сигов и глянул в упор на надзирательницу. Затем резко мотнул головой в сто-

рону Евлампия Максимовича: «Не он ли забрал?» Над­зирательница удивленно вытаращила свои маленькие черные глазки — будто две изюминки сидели в булочке, и, видно, скумекала что-то. Затараторила: «Он, он! Унес, а после обратно приносит. Живого, говорит, подсунули. Я смотрю — батюшки-светы! — младенчик-то подменен­ный!»— «Врешь, негодная баба!» — прорычал Евлампий Максимович. «Да зачем же мне врать? Грешна я, конеч­но... Пять целковых взяла и отдала младенчика. Не спросила даже, почто понадобился. Младенчик тот все одно захолодал уже, а пять целковых, оне не лишние... Грешна я, Семен Михеич!» — надзирательница аккурат­но опустилась перед управляющим на землю, выбрав, местечко, где посуше.

Даже в дурном тяжком сне после праздничной гостить- бы на разговенье такая чепуха редко привидится. А тут живой язык, не заплетаясь, ее выговаривал. И с та­кой бесстыжей легкостью, что Евлампий Максимович да­ра речи лишился. Тут даже возразить нечего было, уце­питься не за что — одна бессмысленность.

«Оштрафую!» — прикрикнул между тем на надзира­тельницу Сигов, смеясь глазами. В эту минуту истошный младенческий вопль раздался из воспитательного дома. «Кличут!» — объяснила надзирательница и, сочтя реп­риманд законченным, скрылась за дверью. А Сигов с неожиданным добродушием похлопал по плечу своего» безучастно застывшего конвоира: «Ай да баба! Видали, каких держим? Сметливых...» Евлампий Максимович сбросил его руку со своего плеча. Управляющий, однако, нисколь не обиделся. «Ладненько, — примирительно ска­зал он. — Я об конфузе вашем никому не скажу. И над­зирательнице велю, что вы просили. И жене накажу... Но уж и вы сделайте одолжение, не пишите больше писем- то ябедных!» Сказал и с медленностью, приличествую­щей его должности, пошел в сторону конторы.

Дождик начался. Водяная изморось осела на лоб Евлампию Максимовичу и, как показалось ему, даже за­шипела слегка, ровно к раскаленному пушечному жерлу прикоснулась. За дверью воспитательного дома младен­цы еще сильнее заверещали. Тонкие были голосишки и все разные. От крика этого вовсе печально стало Евлам­пию Максимовичу. Даже злость ушла. Одна великая пе­чаль затопляла душу. По себе была печаль, по Татьяне Фаддеевне, по Федору, по соборованным младенцам, да

и по всему тому устройству, где правду попирает неправ­да, а младенцы кричат, себе лишь надрывая душу и ни­кому иному.

Одно лишь прибежище ему оставалось — Татьяна Фаддеевна.

И в тот же вечер Евлампий Максимович предложил ей руку и сердце. Татьяна Фаддеевна поплакала немного и согласилась принять предложенное, оговорившись, впрочем, что венчание должно состояться не раньше бу­дущей весны. Кроме того, она велела Евлампию Макси­мовичу пожертвовать надзирательнице некоторую сум­му, чтобы склонить последнюю к распространению слу­хов, противоположных распространяемым женой Сигова. И Евлампий Максимович, который никак не хотел поль­зоваться милостями управляющего, блестяще исполнил это дело.

Он еще дважды посетил воспитательный дом и ус­мотрел при этом такие обстоятельства жизни несчаст­ных младенцев, что решил донести об усмотренном в губернский приказ общественного призрения. Сам того не ожидая, он стал свидетелем непорядков, вопиющих к небесам, и рядом с этим случившееся с ним самим каза­лось уже не непорядком даже, а так, уклонением. И Ев­лампию Максимовичу пришла на ум мысль, которая ни­кому другому в Нижнетагильских заводах прийти не могла. Он понял, что все происшедшее с ним и с Татья­ной Фаддеевной было задумано свыше с единственной целью: заставить его переступить порог воспитательного дома. Можно было, конечно, измыслить путь и покороче. Об этом Евлампий Максимович тоже подумал, устыдив­шись, правда, своего маловерства. Но в мучительности пути была, наверное, особая цель. Ведь он вошел в вос­питательный дом с душой, уязвленной собственным не­счастием, что, как давно известно, способствует понима­нию всяческого непорядка.

Татьяна Фаддеевна, узнав про обещание Сигова и про намерение своего нареченного им пренебречь, умо­ляла не делать этого. «Но ведь младенцы страдают без­винные! — воскликнул Евлампий Максимович. — А не первый ли это предмет сострадания человеческого быть должен?» — «Первый, —согласилась Татьяна Фаддеевна и всхлипнула, припомнив умершее дитя. — Куда уж пер- вее! Но все одно, не пишите пока ничего! А то ведь из­ведет нас Сигов, жизни не даст. Он ведь настороже те-

перь. Глядишь, и наладится все... А я младенцам-то мо­лочко каждый день относить велю!» И Евлампий Мак­симович, умягченный добротой ее, горем и слезами, дал клятвенное заверение ничего пока не писать.

Первое время ему те младенцы часто ночами сни­лись— кричали, выпрастываясь из рогожек, сучили по­допревшими ножонками. Потом кричать перестали, за­тихли и смотрели только. А один младенец, девочка без­бровая, два раза во сне приходила и сетовала, что гра­моте не знает, не может сама прошение написать. Евлампий Максимович девочку по волосишкам слипшим­ся гладил, плакал вместе с ней, а когда после про сон этот Татьяне Фаддеевне рассказывал, та тоже плакала. Но прошение все же писать не позволила.

К тому же и младенцы тогда не все умерли — зря их соборовали. То есть кое-кто умер, конечно, но многие и жить остались.

Да и сам Евлампий Максимович тоже не умер.

Нет, он, разумеется, умер, но не 23 мая 1823 года на «казенном дворе» перед конторой Нижнетагильских за­водов, а совсем в другое время, в другом месте и при других обстоятельствах. Хотя, возможно, если бы он мог предвидеть то, что ожидало его в ближайшие меся­цы, очень может статься, предпочел бы умереть там, на «казенном дворе».

Тем не менее он не умер, а, напротив, приоткрыл гла­за и сквозь туман, просеченный полусмеженными ресни­цами, увидел благостную синеву чисто выбритых щек заводского исправника и комковатое личико Сигова, све­тящееся таинственным удовлетворением. А затем иное лицо выплыло из этого тумана — чистое лицо Татьяны Фаддеевны. Оно порхнуло к нему беззвучно, как бабоч­ка, потом вдруг исчезло, и Евлампий Максимович дога­дался, что Татьяна Фаддеевна припала ухом к его гру­ди, слушает сердце. Тихо-тихо было вокруг. И внутри, в телесном пространстве, тоже было тихо. Евлампий Мак­симович хотел погладить Татьяну Фаддеевну по голове, но не смог поднять руки. Тогда он взглядом лишь облас­кал душистые ее волосы, к которым так хотелось не гла­зом припасть, но губами.

Розовел пробор в волосах Татьяны Фаддеевны, а за ним и над ним грозно начинало алеть закатное небо.

VI

Теперь можно опять покинуть на время уральские владения Николая Никитича Демидова и перенестись на другой конец страны, в северную ее столицу.

Однажды днем, все в том же мае 1823 года, к ма­ленькому домику у Московской заставы в Санкт-Петер­бурге, где нанимала квартиру некая Соломирская, вдова чиновника 13 класса, подкатила коляска. Из коляски вы­шел ливрейный лакей и, представ перед престарелой чиновницей, пригласил ее следовать вместе с собой к его светлости графу Аракчееву. Чиновница, не смея ослушаться, скоренько собралась и села в коляску ря­дом с лакеем, который на все ее вопросы отвечал толь­ко успокоительным похмыкиванием.

Граф встретил чиновницу чрезвычайно любезно, ве­лел садиться и спросил:

— Помнишь ли ты, матушка, вечер двадцать треть­его мая одна тысяча семьсот девяносто первого года?

— Стара, не помню, — робея, отвечала чиновница.

— Так я напомню, — сказал граф.

И напомнил следующее.

В тот вечер несколько холостых офицеров собрались в доме у одного своего женатого товарища. Между гос­тями была немолодая уже чиновница, которая с завид­ной сноровкой гадала дамам по кофейной гуще и при­влекла этим наконец всеобщее внимание. Постепенно вокруг нее составился кружок любопытствующих. А за­тем какой-то юный артиллерийский поручик первым из представителей сильного пола попросил поворожить ему. Чиновница глянула в чашку и, ничего не говоря, отво­ротилась. «Ну, что там?» — нетерпеливо спросил пору­чик. Чиновница глянула опять и опять промолчала. «Да говорите же! — вскрикнул тогда поручик. — Какова бы ни была правда, клянусь, я не струшу ее!» — «Да видите ли, — отвечала чиновница, — и не знаю, как сказать... Будете вы, словом, хотя и не царь, но вроде того...»

— Признаешь ли теперь меня, старая знакомка? — спросил граф.

— Признаю, благодетель... Ох признаю!

— Ну так и хорошо. А сейчас я тебе вот что скажу: оставайся у меня жить. Я тебе комнату велю отвести, девку приставлю... Ты родных-то имеешь кого?

— Внук у меня есть, — плача, сказала чиновница. — Он в горном корпусе обучался, а ныне практикантом у пермского берг-инспектора в канцелярии.

— Оно и хорошо, что внук, — загадочно заключил граф, и уже на другой день счастливая ворожея посту­пила под покровительство знаменитой любовницы его, Настасьи Минкиной, умерщвленной впоследствии за жестокость крестьянами села Грузино.

Впрочем, это последнее событие к нашему повество­ванию никакого отношения не имеет. К нашему повест­вованию имеет отношение совсем другое событие. А именно через несколько недель после описанной встречи пермский берг-инспектор Андрей Терентьевич Булгаков получил личное письмо от графа Аракчеева. В письме берг-инспектору предлагалось как можно скорее предо­ставить практиканту Соломирскому классную долж­ность и вообще иметь в виду, что судьба этого молодого человека вызывает в столице самый пристальный инте­рес.

Причины интереса никак не объяснялись.

Но юный практикант горного корпуса ничего об этом еще не знал, поскольку незадолго до получения Булга­ковым письма был командирован в Екатеринбург по слу­жебной надобности и не скоро ожидался обратно.

VII

После происшествия на «казенном дворе» Евлампий Максимович три дня пролежал в постели и даже труб­ки не курил — дым кислым казался и не приносил уте­шения. Еремей ходил за ним с заботливостью, но к ежед­невно являвшейся Татьяне Фаддеевне относился ревни­во. Ему обидно было, что Евлампий Максимович, к при­меру, принимал из ее рук чашку мятной настойки с та­ким участием, будто она сама по колено в росе собирала эту мяту и готовила питье. Между тем собирал ее Ере­мей, памятуя о больном сердце своего штабс-капитана, готовил питье тоже он, и даже в чашку он наливал. А уж поднести питье к губам больного невелика заслуга. Но Евлампий Максимович именно это последнее, нич­тожных усилий требующее дело воспринимал как самое важное и всякий раз долго благодарил Татьяну Фадде­евну, отчего раздражение Еремея еще больше возрас­тало.

— Не жалеет она вас, — не выдержал он как-то.— Ходить ходит, а не жалеет. Вот женитесь, так хлебнете лиха-то!

Евлампий Максимович на это ничего не ответил. По­вернулся лицом к стенке и стал думать про покойницу- жену, из-за которой очутился на Нижнетагильских за­водах.

Отец ее кровельным железом поторговывал, имел в демидовских владениях дом, хотя приписан был к гиль­дии в Ирбите, поскольку Тагил городом не считался и гильдий в нем своих не полагалось. В Ирбите и сошелся с ним Евлампий Максимович, подвизавшийся в то время при конторе тамошней ярмарки в качестве превзошед­шего все цифирные науки человека. То ли показалось прельстительным дворянское звание купно с немалой, грамотой, то ли воинские заслуги, но тагильский торго­вец, он же ирбитский купец, сосватал Евлампию Макси­мовичу свою засидевшуюся в девках дочь, обещав за ней дом и разное другое имущество.

Евлампий Максимович происходил из однодворцев Смоленской губернии. Отец его до двенадцатого года сам на земле хозяйствовал с двумя работниками, но пос­ле войны впал в окончательное разорение. В списки дво­рян, которые от казны вспомоществование получали, его не занесли, и отец землю продал. Продал и умер вскоре. Евлампий Максимович часть денег пропил, другую сест­рам отдал, а на третью поставил над могилой родитель­ской мраморный памятник с надписью: «Молю о встре­че». Строевую службу он в то время нести уже не мог из-за ранений, инвалидными командами брезговал, тем более что пенсион получал, и после долгих скитаний ока­зался в Ирбите.

Ко времени, когда он с тем купцом познакомился, Евлампий Максимович успел нажить в Ирбите порядоч­но врагов и приустать от холостой жизни, не вызван­ной государственной необходимостью, как то было в го­ды войны с Наполеоном. Еще не видев невесты, он пе­ревел свой пенсион на Нижнетагильские заводы и от­правился туда сам вместе с будущим тестем. Обещанный дом оказался, однако, изрядной развалюхой, а невеста Глафира — чахлой чахоточной девой двадцати семи с половиною лет. Но отступать было поздно. Да и жалка вдруг стало Глафиру, встретившую его с такой робкой надеждой, что просто сил не достало ее обмануть. Она

обвенчались, и три года, прошедшие до ее смерти, были самыми тихими, не сказать — счастливыми, в жизни Ев­лампия Максимовича. Однако душа его жаждала от­нюдь не тишины, что, впрочем, сам он понял далеко не сразу.

Так, размышляя о жене, а вернее — о всей своей жиз­ни, Евлампий Максимович лежал лицом к стенке, когда пришел спасенный им от кнута мужик, принес гуся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад