Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ненависть к музыке. Короткие трактаты - Паскаль Киньяр на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Музыка — это плата, которую человек обязан выдавать времени. А если точнее, тому мертвому интервалу, который создает ритмы. Концертные залы — это древние пещеры, чей бог зовется временем.

*

Почему слух — это дверь, скрывающая то, что не от мира сего? Почему акустическая вселенная с самого начала заключалась в привилегированном доступе в иной мир? Неужто бытие более тесно связано со временем, нежели с пространством? Неужто оно более тесно связано с языком, с музыкой, с ночью, чем с видимыми, яркими вещами, какие солнце дарует нам каждодневно? Разве время — это свойственный бытию расцвет, а повиновение — его темный цветок? Разве время — мишень бытия? Разве музыка, речь, ночной мрак и безмолвие — его стрелы? А смерть — его цель?

Для ушей именно значение речи (ноэмы[150], мысли, фантомы, порождаемые голосом), а не субстанция слова, делает возможным возврат смысла в душу. И, следовательно, этот возврат есть молчание, в котором слово сбрасывает свою звуковую оболочку. Лингвистическое слушание — это молчание, где слово разрушается, сохраняясь лишь в форме мысли.

В процессе слушания речь, которая являет собой голос отсутствующей вещи, сама преображается в отсутствующую вещь, в неуловимый фантом, который возникает из слова с того момента, как исчезает сама его материальная оболочка. Это уже не языковой символ, но когнитивное ощущение. Таково жертвоприношение, свойственное ноэ-сису (noèsis)[151], что проистекает из жертвоприношения (во время которого зверя убивают и разрубают на части, чтобы он передал людям свою силу; одновременно разделка туши и распределение ее частей между членами племени является социальным актом). По крайней мере, при лингвистическом слушании речь растягивается, избавляясь от своей звуковой физической формы, ограниченной только социальной областью применения, и становится немой звуковой записью, скрытой во всякой душе, которую она «одушевляет».

Ибо язык производит знаки через саму последовательность слушания.

Значение, заключенное в асемической речи (музыке), — всего лишь факт ее существования, вещь в себе; иначе говоря, ее мгновенный призыв крови и дыхания к себе самой.

В этом смысле лингвистическое подчинение может стать индивидуальным, а мысль, которая из него рождается, — это отрыв от звука.

Мысль может стать немым размышлением.

*

Молчать — значит, прежде всего, отрешиться от глухоты, в которой мы пребываем по отношению к речи в нас, и в которой говорящий полностью погружен в социальный circulus[152] ритмический, ритуальный. Речь никогда не бывает слышимой при говорении; она функционирует, опережая свою услышанность. Говорящий стоит с открытым ртом в начале своей выдыхаемой утраты, перед тем как его речь воплотится в реальное звучание.

Слушатель может сидеть, не раскрывая рта: он открыл уши.

В речи говорящего язык воодушевляется сам по себе, говорит почти самостоятельно и во всех случаях жизни сам себя почти не слышит. Таково размышление Клейста, названное Monolog. Таков рассказ «Болтун» Луи-Рене де Форе. Язык в говорении — это его собственный мираж. Говорение есть неуловимое внешнепроявляемое смятение.

Речь осмысливает говорящего и его мысль.

А слушатель слушает.

Не существует глубокого слушания без ущерба для говорящего: он сдает позиции перед тем, что сообщает, что перемещается, рождаясь в его устах в виде слова и в конечном счете достигая слушателя — с одной стороны, из-за стирания звукового источника в воздухе, а с другой — благодаря тому фасованно-тасованному употреблению сказанного, которое созревает в себе самом.

И тогда тот, кто слушает, перестает быть прежним, в нем происходит мысленный переворот.

Я имею в виду настоящее слушание. Иными словами, послушание (obaudientia), внимание настоящей, компетентной аудитории (d'une vraie audientia).

Подлинное слушание… Мне кажется, что людям известны лишь два вида такового: 1) чтение романов — ибо чтение какого-нибудь эссе не отменяет ни самоидентичности, ни недоверия, и 2) искусная музыка, то есть, melos[153], сочиненные теми, кто прошел испытание неслышной идентичной речью. Это два вида слушания, чья беззвучная доступность неоспорима, но также индивидуально привлекательна. Манера выражения исчезает, восприятие колеблется, тает в источнике, и рождается смятение, о чем свидетельствует потеря идентичности.

*

Когда читаешь отрывки из произведений монаха Кенко или «Жизнь Ранее» Шатобриана, желания полемизировать не возникает; душа захвачена и побеждена; все, что сказано о той или иной личности, или о каком-то эпизоде, или об эпохе, кажется атрибутами мифа или романа; мы читаем о красоте, забывая о логике, ищем лишь психическое опьянение, ноэтическую (понятийную) анестезию (от aisthèsis), а не семантическое, тематическое, ноэматическое, визуальное, созерцательное знание.

*

Геродот писал, что женщины забывают о стыдливости в тот самый миг, когда снимают одежды[154]. Эрос овладевает ими еще до того, как супруг сделает первый шаг, который приведет к объятиям. Так и слушатели расстаются со своей идентичностью в тот самый миг, как расстаются с речью: они умолкают. Для того, кто читает роман, как и для того, кто слушает музыку, земля, по которой они ступают, превращается в область безмолвия. В погружение ныряльщика, сомкнувшего уста перед прыжком в море молчания.

*

Однако раковины ушей не поворачиваются сами по себе, чтобы прервать слушание, — в этом их отличие от глазных век, которые опускаются, чтобы прервать процесс созерцания до того момента, когда поднимутся вновь, чтобы возобновить его.

Плутарх писал: «Говорят, что physis (природа), наделив людей парой ушей и одним языком, задумала принудить нас меньше говорить и лучше слушать»[155].

Physis «вслушалась» в безмолвие, прежде чем сотворить из животных некоторых людей.

Мы владеем двумя ушами, но только одним ртом и языком.

И, наконец, Плутарх прибег к таинственному сравнению, уподобив уши выщербленным вазам.

*

Тот, кто пишет, являет собой эту тайну: говорящий, который слушает.

*

Писание, которое слушается.

Оно послушно — ибо подчиняется непредсказуемому и неумолимому телу.

Одержимый речью точно определяет колдуна как добычу добычи.

*

Плутарх рассказывает, что Дионисия восхитила в театре виртуозная игра одного кифареда. Когда этот последний закончил исполнять свою мелодию, тиран Сиракуз подошел к нему и обещал вознаградить золотом, одеждами и роскошными гончарными изделиями.

На следующий день кифаред явился во дворец Дионисия. Его приняли в зале аудиенций. Кифаред поклонился и стал ждать, когда тиран знаком велит ему приблизиться. Но Дионисий медлил. Когда кифаред решился заговорить, он скромно напомнил правителю о подарках, которые тот посулил ему накануне, выслушав его исполнение.

Тиран встал с золотого трона и с усмешкой взглянул на музыканта. Потом прошептал, что уже рассчитался с ним. Затем Дионисий отвел взгляд от глаз кифареда. Остановился на помосте. И добавил, не оборачиваясь:

«Ибо ты доставил мне столько же счастья своими песнями, сколько я тебе — своими посулами»[156].

*

Вико[157] утверждал, что человек был животным, коего вырвала из неразумного состояния молния. Первый знак — визуальный, это вспышка. Первый звуковой — гром. Таково, по убеждению Вико, происхождение языка. Огненная вспышка молнии и ворчание грома суть первые теологии (theologia). Леса, скрывающие знаки и прячущие звуковые источники… Лесная поляна у римлян называется lucus — глаз. Пещера называется ухом. «Новая наука» (lа Science neuve) напоминает о человеческих поселениях, вновь становящихся лесами: веки леса (lucus) смыкаются.

*

В момент наступления ночи все умолкает. Это момент, когда птицы уже смолкли, а лягушки еще не завели свою ночную песнь. Они любят полночь так же, как петухи и прочие птицы любят создавать свою звуковую территорию в рождающемся свете дня. Хотя свет не «рождается»: свет сам «рождает» все видимое на земле и окружает его небом.

Миг самого большого звукового спада принадлежит не ночи, но сумеркам. Это звуковой minimum minimorum.

Пан — странный звуковой взрыв полдневного безмолвия. Бог свирелей хранит молчание в зените дня, то есть в оптическом максимуме.

Таковы данности этого мира.

Сумерки — это «звуковой момент зеро» в утвержденном распорядке природы. По правде говоря, это вовсе не «момент зеро», вообще не безмолвие, но звуковой минимум, свойственный природе. Человечество не перестает ему подчиняться. В онтологии минимальный звук определяется границей между щебетом и кваканьем. Это момент тишины. Тишина ничем не определяет отсутствие звуков: она определяет состояние, в котором ухо максимально насторожено. Человечество никоим образом не причастно к преображениям звука и безмолвия, как не причастно к происхождению света и тьмы. Состояние, в котором ухо максимально насторожено — это порог ночи. Час, который мне ближе всего. Час, в который — наряду со всеми остальными часами, когда я люблю оставаться один, — я предпочитаю оставаться один. В этот час я хотел бы умереть.

Трактат III

О МОЕЙ СМЕРТИ

Никакой музыки — ни до, ни во время, ни после кремации.

Ни одной цикады, заключенной в клетку.

Если кто-нибудь из присутствующих начнет плакать или сморкаться, все почувствуют неловкость, и эта неловкость будет тем более явной, что музыка ее не рассеет. Заранее прошу прощения у тех, кого смутит моя просьба, но это смущение я предпочитаю музыке.

Никаких тягостных процедур.

Никакого похоронного ритуала. Никакого пения. Никакого последнего слова. Ни одной музыкальной записи, какова бы ни была мелодия и кто бы ни был ее автором. Ни объятий, ни жертвоприношений в виде зарезанных петухов, ни религиозных обрядов; не нужно даже общепринятых жестов. Пусть мне скажут «прощай» и на этом умолкнут.

Трактат IV

ПО ПОВОДУ СВЯЗЕЙ ЗВУКА И НОЧИ

Бывает так, что мы начинаем сомневаться в темном слушании. Бывает, что химеры амниотического, водного, приглушенного, далекого мира кажутся нам обманчивыми. Бывает также, что у нас возникает живое впечатление о том, что мы помним прошлое. Однако воскрешение в памяти — это рассказ, подобный пересказу или толкованию снов: это привносит столько всего, что мы начинаем сомневаться в самих себе. Мы всего лишь конфликт сюжетов, подкрепленных неким именем.

Возможно ли найти в истории доказательство, способное засвидетельствовать эту пытку темнотой слушания — слушания, обходящегося без зрения, и одновременно свободного от всякой предрасположенности?

Однако это доказательство существует.

Оно лишено смысла; это самое странное из доказательств, самое непостижимое в своей протяженности; оно расположено именно во временном источнике определения вида в медленной десинхронизации, которая произошла в ходе первобытной истории.

*

Двадцать тысячелетий тому назад люди, захватив с собой примитивные светильники, наполненные жиром зверей, убитых на охоте, — этот жир соскребали со шкур, прежде чем сшить из них одежду, — пробирались сквозь кромешный мрак в подземные ходы между скалами и в горные пещеры. Разгоняя тьму с помощью этих светильников, они украшали изображениями животных, монохромными или двухцветными, необъятные залы, где доселе царила вечная ночь.

*

Почему же рождение искусства было связано с этими подземными экспедициями?

Почему искусство стало — и остается доселе — темной авантюрой?

Возможно, визуальное искусство (или, по крайней мере, искусство, видимое при свете дрожащего огонька жирового светильника) было связано со снами, которые также являются ночными видениями?

Двадцать одно тысячелетие протекло с тех пор: и в конце XIX века человечество толпами ринулось в темные пещеры кинозалов.

*

Почему в древних захоронениях, включая эпоху мезолита, обнаруживались многочисленные тела, погребенные скрюченными, связанными оленьими жилами в позе зародыша, с головами, уткнувшимися в колени, так что они напоминали яйца, покрытые красной краской? Почему они были зашиты в шкуры обезглавленных зверей? Почему представления первобытных людей были такими загадочными и почему в них смешивалось животное начало с человеческим? Откуда взялись эти люди-бизоны, эти поющие шаманы со звериными головами?

Почему эти олени-самцы с раскидистыми рогами запечатлены в момент гона? Почему эти козлы представлены во время течки и брачных призывов? (Tragôdia на греческом языке означает, кроме первого смысла, то, что современный грек поймет и без словаря: козлиное пение.) И почему эти львы изображены ревущими, с разверстыми пастями?

Может быть, через эти первые образы человек изображал музыку?

Похоже, этих «визионеров», этих ночных пещерных мечтателей, этих шаманов — первых живописцев a fresca[158] особо интересовал период линьки животных, сбрасывания рогов, а также мутация звериных голосов. А точнее, мутация подростков в период полового созревания и ломки голоса, период превращения мальчика в мужчину, иными словами, возраст его посвящения в тайны охотников (то есть в секреты мужчин-животных) и потаенный язык зверей, которых те преследовали, чтобы питаться их мясом и одеваться в их шкуры.

Рог горного козла, или быка, или оленя — могут ли они распознать в себе инструмент, который позволяет пить кровь его владельца и разделять ее с другими после жертвенного убийства — эту кровь, превращенную в забродивший напиток, который вдохновляет на видения и танец, подражающий повадкам зверя, на имитацию его призыва?

Интересно, пели ли эти люди, расписывая стены пещер, как это делают австралийские бушмены? (Легенды свидетельствуют о том, что великий греческий живописец Паррасий[159] тоже напевал за работой).

Почему люди устраивают все известные святилища там, где дневной свет, как и свет звезд, перестает быть видимым, где безраздельно царят темнота и скрытая глубина земли?

Зачем нужно было скрывать эти изображения, которые и не назовешь таковыми, ибо они поминутно превращались в видения, в фантазмы (phantasmata) и возникали в недрах земли лишь на короткие мгновения при дрожащем огоньке фитиля, воткнутого в жир убитого зверя? И зачем потом соскребать увиденное? И зачем пускать в эти изображения стрелы, как при игре в дартс или на традиционных ярмарочных состязаниях в стрельбе из лука? Как будто все они представляли святого Себастьяна[160]

*

Андре Леруа-Гуран[161] в своей «Предыстории искусства» свел все эти вопросы к одной-единственной формуле: почему творчество охотников на бизонов и лошадей угасло в период отступления ледников?

*

Я представлю короткое объяснение, уместное для такого маленького трактата: эти пещеры не являются святилищами с изображениями.

*

Я утверждаю, что палеолитические пещеры — это музыкальные инструменты с разукрашенными стенами.

Эти ночные резонаторы были расписаны таким образом, который никак нельзя назвать панорамным: ведь их выполняли в темноте. Стены пещер выбирались для изображений по принципу звучания эхо. Эхо — это пространство двойного звучания: такие пещеры являлись эхо-камерами. (По такой же логике пространство двойной видимости — это маска: люди создавали маски бизонов, маски оленей, маски хищных птиц с крючковатыми клювами, чучела человека-бизона.) Человек-олень, изображенный в глубине тупика пещеры Трех Братьев, держит в руках лук. Я не стану отличать орудие охоты от первой лиры, так же, как не стану разделять Аполлона-лучника и Аполлона-кифареда.

*

Наскальные изображения начинаются там, где человек перестает видеть собственную поднятую руку. Там, где виден только черный цвет.

Эхо — единственный проводник и ориентир в безмолвном мраке, куда они проникают в поисках изображений.

*

Эхо — голос невидимого. Живые не видят мертвых на свету. Однако видят их по ночам, во сне. Источник звука неуловим в эхо. Это прятки между видимым и слышимым.

*

Первые люди запечатлели свои ночные видения (visiones nocturnd), пробравшись вслепую в нужные места благодаря акустическим свойствам некоторых стен. В пещерах Арьежа[162] художники-колдуны изобразили рычание диких зверей в виде пучка коротеньких черточек прямо перед пастью или носом своей добычи. Изобразили они также и колдунов, держащих в руках манки или луки. Резонанс в этом обширном гулком святилище был связан с их появлением из-за частокола сталагмитов.

Мерцание жирового светильника, открывающего глазу, одно за другим, явление зверей из тьмы пещеры, перекликалось с музыкой кальцитовых литофонов.

*

На Мальте есть вырубленный людьми подземный храм — Гипогей[163], пещера-резонатор. Частота звука тамошнего эха составляет девяносто герц, оно звучит с устрашающей силой, даже если люди говорят совсем тихо.

Рэймонд Мюррей Шейфер[164] перечислил в своей книге все зиккураты, храмы, крипты и церкви с эхо, с отражением звука, с полифоническими лабиринтами.

Эхо таит в себе тайну мира alter ego — второго «я». Лукреций выразился проще: любое место, где есть эхо, — храм[165].

*

В 1775 году Виван Денон[166] посещает святилище Сивиллы, известное своим эхом, и записывает в дорожном дневнике: «Я не знаю более впечатляющего эха. Быть может, это самое прекрасное звуковое явление, какое существует на свете».

В пещере Трех Братьев колдун с оленьими рогами, с оленьими ушами, с лошадиным хвостом, львиными лапами и совиными глазами: у него глаза хищников, которые охотятся «на слух». Глаза обитателей пещер.

*

У индейцев племени аранда глагол «родиться» — alkneraka (стать-глазами).

*


Поделиться книгой:

На главную
Назад