Он также сообщил Гуаданини, что Вера узнала о продолжающейся между ними тайной переписке. Бушуют такие бури, писал Набоков, что он боится сойти с ума. Ирина ответила, что готова приехать в Канны и вместе с ним сбежать куда-нибудь. Набоков попросил не делать этого.
Еще одна неприятность долетела из Парижа. Руднев прочел главу о Чернышевском и наотрез отказался ее печатать в «Современных записках».
В третьей главе «Дара» Набоков описал те трудности, с которыми сталкивается его герой, попытавшись опубликовать такую спорную работу, как «Жизнеописание Чернышевского». Однако Федор в романе – автор малоизвестный, тогда как Сирина эмиграция признала лучшим писателем его поколения, а «Современные записки» на протяжении почти десяти лет печатали все его романы без малейших сокращений. Для Набокова отказ журнала печатать четвертую главу «Дара» стал полной неожиданностью. В отчаянии он писал Рудневу:
Из-за принятого Рудневым решения, «Дар» – книга, которую многие считают величайшим русским романом 20-го века, – еще пятнадцать лет не был напечатан целиком.
Руднев, правда, просил прислать недостающие главы. Набокову, который остро нуждался в деньгах, пришлось уступить, и он засел за вторую главу. В четверг, 2 сентября, Руднев написал Набокову, что если в следующий понедельник к 8-ми утра рукопись не поступит в издательство, то наборщик, подготовивший к печати всю остальную часть журнала, вообще откажется иметь дело с этим номером.
В ночь с воскресенья на понедельник Руднев не мог сомкнуть глаз от волнения, боясь увидеть в назначенный срок пустой почтовый ящик. Однако наутро он нашел в нем рукопись и передал в письме Набокову свой благодарный вздох облегчения – «Уф».
А спустя день в Каннах появилась Ирина Гуаданини. Хотя Набоков просил ее не приезжать, она, поддавшись на уговоры матери, решила рискнуть. Она приехала ночным поездом, отыскала их дом и пошла по направлению к пляжу.
Увидев Набокова, который вел Дмитрия купаться, она бросилась к нему, быстро стуча высокими каблуками. Он отпрянул от неожиданности и сказал Ирине, что любит ее, но слишком многое связывает его с женой. Он попросил ее уехать, она отказалась и, когда он с Дмитрием расположился на пляже, села в отдалении. Через час Вера присоединилась к мужу и сыну. Когда вся семья пошла обедать, Ирина осталась на пляже. Позднее Набоков рассказал Вере о том, как Гуаданини их сторожила. Это была его последняя встреча с Ириной.
Набоков решительно разорвал с прошлым, и они с Верой вскоре восстановили свои прежние отношения. Тем, кто близко наблюдал Веру и Владимира Набоковых, они казались молодыми возлюбленными и в шестьдесят, и в семьдесят лет.
Алексей Филимонов[38]
Набоков – европеист
Герой романа Владимира Набокова «Дар», писатель Фёдор Годунов-Чердынцев, благодарит западный мир – и Германию – за спасительное пространство эмиграции, в котором он до поры может мечтать и творить:
Набоков с рождения был укоренен в европейской культуре, его творчество – уникальный пример диалога с ней русского человека. Сегодня читатель может участвовать в этом диалоге, помогающем выявить и понять два – а то и несколько – разноязычных сущностей автора. «Я американский писатель, рожденный в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на пятнадцать лет переселиться в Германию… Моя голова разговаривает по-английски, мое сердце – по-русски, и мое ухо – по-французски», – сказал Владимир Набоков. В первый период своей жизни в Европе (1919—1940), связанный с литературным становлением, Набоков берёт себе псевдоним Сирин, напоминая об издательстве, печатавшем символистов, а также о мифологической птице, шире – о первородной «птичьей» речи поэзии. Его поэтические двойники Фёдор Годунов-Чердынцев, Василий Шишков и другие не только мистифицировали критиков, но вели спор, полемику с европейскими авторами, писателями-эмигрантами и советскими литераторами. Европа не представляла для Набокова единое социально-культурное пространство. В романе «Дар» повторяется «русское убеждение, что в малом количестве немец пошл, а в большом – пошл нестерпимо», тут герой Набокова, вослед персонажам Гоголя, «любил при случае кольнуть немцев». Неприятию Набоковым Германии, где он прожил с семьей до 1937 года перед тем как укрыться от нацизма во Франции, а затем и в Америке, способствовали многие причины. В эссе «Николай Гоголь» он писал о немецком духе потребления: «Среди наций, с которыми у нас всегда были близкие связи, Германия казалась нам страной, где пошлость не только не осмеяна, но стала одним из ведущих качеств национального духа, привычек, традиций и общей атмосферы, хотя благожелательные русские интеллигенты более романтического склада охотно, чересчур охотно принимали на веру легенду о величии немецкой философии и литературы; надо быть сверхрусским, чтобы почувствовать ужасную струю пошлости в „Фаусте“ Гете», – в этой фразе писателя тот водораздел, который отделяет его творчество от некоторых черт западноевропейской культуры. Даже став американским писателем, Набоков оставлял за собой право говорить от имени русского классического наследия и оставаться в этом смысле «сверхрусским».
Вослед за А. Пушкиным, И. Анненским, Н. Гумилёвым Набокова можно назвать франкофилом, им написан по-французски рассказ «Мадемуазель О», воспоминания о воспитательнице детства. Франция с детства выступала для него живительной страной, его ранние стихи насыщены жаждой жить – «joie de vivre», он вспоминал слова Пушкина о французских корнях русского стихосложения: «Поэзия проснулась под небом полуденной Франции – рифма отозвалась в романском языке; сие новое украшение стиха, с первого взгляда столь мало значащее, имело важное влияние на словесность новейших народов. Ухо обрадовалось удвоенным ударениям звуков; побеждённая трудность всегда приносит нам удовольствие – любить размеренность, соответственно свойственно уму человеческому. Трубадуры играли рифмою, изобретали для неё всевозможные изменения стихов, придумывали самые затруднительные формы: явились virelai, баллада, рондо, сонет и проч.» (А. Пушкин. «О поэзии классической и романтической»). Летом 1923 года Набоков работал на ферме в Провансе сборщиком фруктов, отыскивая кастальские ключи пушкинского вдохновения, создав стихи о современном Провансе и о месте, помнящем рождение поэзии:
Набоков многого не принимал в европейской культуре, например, Фрейда и Сартра, французских экзистенциалистов, всех, сочувствующих идеям большевизма. Сартр написал рецензию на «Отчаяние», призывая Сирина поучиться коллективизму советских авторов, воспевающих великие свершения. Набоков не оставался в долгу, призывая раз и навсегда сбросить с пьедестала навязываемую литературу «Больших Идей». В конце пятидесятых годов, следую веяниям оттепели, советские идеологи даже собирались включить имя Набокова в проект новых учебников, как несчастного автора, потерявшего родину и разоблачающего буржуазную действительность, однако грандиозный успех «Лолиты» до конца 80-х годов прошлого столетия сделал его непечатаемым в СССР.
Набоков называл себя нетипичным эмигрантом – он избегал литературной кружковщины, высмеяв круговую поруку литературных дельцов в рассказе «Уста к устам». В «Парижской поэме», возможно лучшем своём поэтическом произведении, Набоков полемизировал с «Распадом атома» Георгия Иванова, писавшего о неприкаянном «ордене» русских интеллигентов: «Ох, это русское, колеблющееся, зыблющееся, музыкальное, онанирующее сознание. Вечно кружащее вокруг невозможного, как мошкара вокруг свечки. Законы жизни, сросшиеся с законами сна. Жуткая метафизическая свобода и физические преграды на каждом шагу. Неисчерпаемый источник превосходства, слабости, гениальных неудач. Ох, странные разновидности наши, слоняющиеся по сей день неприкаянными тенями по свету: англоманы, толстовцы, снобы русские – самые гнусные снобы мира, – и разные русские мальчики, клейкие листочки, и заветный русский тип, рыцарь славного ордена интеллигенции, подлец с болезненно развитым чувством ответственности». В двух подходах к теме довоенной эмиграции различия между эстетикой Иванова и Набокова – первый подчёркивал гибельность и уродство мира, второй – жажду переживать снова и снова его красоту, возвращаясь к истокам.
«Сирин – европеист» – такое прозвище приклеилось к Набокову сразу после выхода первых его прозаических вещей. Тема «снобизма» Набокова в среде эмигрантов первого поколения, писавших о «русских мальчиках» из Достоевского, на которых Набоков никак не походил, только усилилась и набрала новые обороты после публикации «Лолиты».
Большинство сходилось на том, что Набоков – писатель нерусский, находя в нем несерьезность и цинизм, не свойственные отечественной литературе. «А вот что Вы думаете о „Лолите“, если её читали? Я прочел недавно, и самое удивительное в ней… что при восклицаниях о любви на каждой странице в ней любовь „и не ночевала“. Это совершенно мертвая книга, хотя и блестящая (даже чувственности нет, ничего: все выдумано). Кстати, английские отзывы в большинстве очень сдержанные» (Г. Адамович – В. Варшавскому, 1959).
Переход на английский язык дался Набокову крайне тяжело: «Личная моя трагедия – которая не может и не должна кого-либо касаться – это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стеснённого, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка». По отзывом специалистов и писателей, Набоков внес выдающийся вклад в американский, английский язык, обогатив его тексты и показав неиспользовавшиеся дотоле возможности. Писатель-модернист демонстрировал уникальную творческую лабораторию, развивая идеи европоцентричного – за редким исключением – русского Серебряного века, в частности романа А. Белого «Петербург», всей русской поэзии, корни которой можно проследить и в «ямбической» ритмике прозы, и в многочисленных отголосках. Об «умышленности» сиринской прозы писал В. Ходасевич: «Сирин не только не маскирует, не прячет своих приемов, как чаще всего поступают все и в чем Достоевский, например, достиг поразительного совершенства, – но напротив: Сирин сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес. Тут, мне кажется, ключ ко всему Сирину».
Набоков продолжал идеи европейской карнавальной литературы, его произведения насыщены «арлекинами» – персонами, мыслями, образами и тенями, играющими провокационную, развоплотительную роль, выступая под различными масками – вспомним подобное «огненное домино» у А. Белого. Особая метафизика вещей европейского века материальных ценностей драматически насыщает произведения Набокова – никто их так не высвечивал, не детализировал предметный мир, ставший для многих иллюзией в эмиграции. Нечто копилось в самой материи, ей стало слишком тесно в конкурентной борьбе, из неё стала уходить душа на конвейерном способе производства, торопившем новые открытия на блага цивилизации… Вещи внезапно стали проявлять безумие, даже суицидальность – от тесноты сгустившейся материи и от невиданного доселе ускорения приводящих к сжатию и взрыву революций. «Европейский экспресс» набоковского детства внезапно сошёл с рельсов в стихотворении «Крушение», и в образах ангелов угадываются демонические типажи Ленина и Троцкого:
Набоков с детских лет был наделён цветовым слухом букв – «синестезией», которая, возможно, помогала насыщать его оригинальные произведения и переводы звуками и красками, вопреки «подслеповатости», существовавшей в русской словесности. «Фасеточное зрение» литературного энтомолога сразу выхватывало чудовищные недостатки в переводах русских произведений на иностранные языки. Так, разбирая перевод стихотворения О. Мандельштама «Век-волкодав», Набоков негодовал: «Строка 8: на самом деле „of the Siberian prairie’s hot fur-coat“ („жаркой шубы сибирских степей“). Богатая тяжелая меховая шуба, с которой поэт сравнивает дикий восток России (воистину эмблема его изобильной фауны), низведена автором адаптации до „sheepskin“ (дубленки), которая „shipped to the steppes“ (послана в степи) с поэтом в рукаве. Мало того, что все это само по себе бредово, сия неслыханная импортация полностью разрушает образный строй произведения. А образный строй поэта – вещь святая и неприкосновенная». Набоков выступал категорически против «адаптации» художественного перевода к уровню и вкусу невзыскательного читателя, ибо сам являл пример читателя гениального – не в этом ли был залог его дара переклички с веками и культурами? В Америке Набоков перевёл лирику А. Пушкина, М. Лермонтова и Ф. Тютчева, стихи В. Ходасевича. О кропотливой работе Набокова-переводчика можно судить по оттачиванию им перевода «Последней любви» Ф. Тютчева, где рифмы
В последние годы, живя в отеле «Монтрё-палас» на береге Женевского озера, достигший всемирной славы, но лишённый возможности вернуться в Россию, Набоков переиначивает строки любимого Н. Гумилёва:
Семейная могила Набоковых, кладбище близ Монтрё. Фото Евгения Лейзерова, 12.08.2017,
Как вспоминал сын писателя, Дмитрий Набоков, его отец оступился и упал на одном из горных перевалов Альп, охотясь за бабочками и долго вглядывался в небо, лишенный помощи. Так завершалась его борьба с бабочкой, извечным соперником, его ангелом и демоном – идеалом красоты и вечной женственности. Читателю его произведений, которые учатся видеть и постигать мир по-новому, от набоковской жизни остался «неповторимый водяной знак, который сам различаю только подняв её на свет искусства» («Другие берега»).
Алексей Филимонов
Родовое древо Набоковых
в творчестве Надежды ван Иттерсум
В этом году Надежда ван Иттерсум, родственница Владимира Набокова, дважды посетила Санкт-Петербург с творческим визитом. Надежда родилась и выросла в Голландии и является художником, работающим в жанрах современного искусства. Дед Надежды Дмитрий де Петерсон был двоюродным братом писателя и последним консулом русской империи в Роттердаме. Прабабушка Наталия Набокова и её четыре сестры были фрейлинами цариц Марии Фёдоровны и Александры Фёдоровны Романовых. Одна из сестёр, Надежда, позже стала принцессой фон Сайн-Витгенштейн. Надежду назвали в её честь. По словам Надежды, в детстве над ее кроватью висел портрет принцессы, и она каждый день смотрела на него. Надежде хотелось нарисовать вдохновлявший ее портрет, поэтому она стала художницей. Позже она сделала медальон с её изображением, который стал талисманом. О том, какую роль в ее судьбе и творчестве сыграло знакомство с наследием семьи, Надежда рассказывает на своем сайте, где представлены ее творческие коллекции:
а также в видеофильме, где Надежда представляет свою художественную коллекцию:
В апреле Надежда ван Иттерсум представила свое «Родовое древо» в музее «Русский Левша», а в июне приурочила ко дню рождения Анны Ахматовой презентацию в Фонтанном доме скульптурной работы, изображающей великую поэтессу в молодости, и подарила ее музею. Также голландская художница посетила с экскурсией Комарово, где гости увидели дачный ломик, в котором жила Ахматова, и место ее последнего приюта.
Информацию о презентациях, фото и видео материалы можно найти здесь:
https://drive.google.com/open?id=0BycZQA79MeZST0ZJWkNBb1lCT2c
https://vk.com/video-12701496_456239028
http://new.spbculture.ru/ru/press-office/arhiv-novostej/2017/5296/ (Комитет по культуре)
http://mr7.ru/articles/161745/
http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/obyavleniya/dni-ahmatovoi-v-fontannom-dome
Десять лет назад Надежда ван Иттерсум уже побывала в Петербурге, тогда она представляла, в том числе в музее Набокова, коллекцию скульптур «Царицы» и набор медальонов с изображением принцессы Надежды фон Сайн-Витгенштейн – двоюродной прабабушки. Художница создала фамильное дерево с фотографиями предков и потомков.
Надежда ван Иттерсум считает, что творчество великого писателя и приезды в Россию вдохновляет ее на смелые поиски и эксперименты и в то же время побуждают обратиться к русским корням. С творческим миром писателя ее роднит внимание к деталям вещного мира, за которыми угадывается «потусторонность», одна из главных тем в набоковском творчестве.
Максим Д. Шраер[39]
(Бостон, США)
Писатель-наркотик
к сорокалетию со дня смерти Набокова[40]
Память о чтении Набокова остается навсегда.
Такого синтеза европейской классики с модерном не было почти ни у кого из российских и западных современников Набокова. И такой глубинной субверсивности смысла в совокупности со словесной изощренностью тоже почти не было.
И при этом почти никаких политических иллюзий и заблуждений – показных или истинных. Это неслыханно именно для тех писателей, с которыми Набоков состязался по гамбургскому счету.
Набоков одним из первых поставил знак равенства между сталинизмом и гитлеризмом. Пережив войну и оккупацию, Жан-Поль Сартр конце 40-х и начале 50-х годов публично восхищался сталинской советской империей, по сути оправдывая террор и гулаг во имя успехов социализма. Даже Василию Гроссману потребовался опыт войны, Шоа и геноцидных судорог советского режима, чтобы начать сравнительный анализ гитлеризма и сталинизма. А Набоков еще до войны размышлял о «коммунацизме», а вскоре после войны создал модель такого режима в романе «Bend Sinister».
После Набокова стыдно писать плохую русскую прозу. И почти невозможно писать прекрасную американскую прозу.
Есть ли у Набокова-прозаика последователи? Ученики?
Еще в 1950-е так называемые американские постмодернисты – литературное поколение родившихся в поздние 1920-е и 30-е – прочитали и оценили Набокова. Джон Барт, Стенли Элкин, Уильям Гэсс, Джон Хоукс, Томас Пинчон и другие американские постмодернисты осознали в этом «русском» беженце, в этом иностранце именно такого писателя, которым каждый из них желал стать и не находил на горизонтах тогдашней (неореалистской?) американской прозы.
Как воспринимали Набокова его американские последователи? «Литературным отцом» (так его назвал Джон Барт в 1979-м году в опубликованной беседе с Хоуксом)? Почетным членом тайного общества постмодернистов (in absentia)? «Я не люблю мягкой, размусоленной прозы, художественных текстов, напрямую пытающихся совладать с живой жизнью или же слишком замешанных на личном опыте, – сказал Хоукс в интервью 1964 года. – Писатель, который нас по-настоящему наставляет и поддерживает – это Набоков».
А вот выдержка из письма Хоукса Джеймсу Лохлину, первому американскому издателю Набокова: «Мы как раз дочитываем „Отчаяние“ Набокова… и конечно же он гений XX-го века». Это было написано 27 июля 1987 года, и знаю из первых уст, что Хоукс не преувеличивал своего восхищения. В каком-то смысле с ученика Набокова – Джона Хоукса – началась моя англоязычная литературная жизнь.
Летом 1987 года, двадцатилетним, я оказался на Западе. Мы с родителями эмигрировали и провели транзитные месяцы в Италии – в ожидании американских виз. В городке Ладисполи под Римом загроможденный советскими беженцами отрезок тирренского пляжа стал моим читальным залом. Я читал рассказы Набокова из книги «Весна в Фиальте» и очень старался представить себе, как же сложится жизнь в Америке. В июле я отправил письмо со стихами Роману Гулю на бродвейский адрес редакции и конторы «Нового журнала». В письме были какие-то напыщенные слова, что-то в роде: «кому, как не Вам… писателю, знавшему Набокова,… понять чувства молодого поэта, покинувшего… оставившего…» Три месяца спустя, уже американским студентом, я просматривал свежие выпуски русскоязычных изданий в библиотеке Браунского университета и обнаружил 167 книгу «Нового журнала» с моими опубликованными стихами. Вскоре я узнал, что еще в июне 1986 года Гуль перенес редакцию журнала в горний Манхэттен.
Еще через пять месяцев, промозглым ноябрьским новоанглийским полуднем, я пересек главную лужайку кампуса и вошел в Horace Mann Hall, где тогда располагалась английская кафедра Браунского университета. Я взбежал на второй этаж и постучался в дверь кабинета Джона (Джека) Хоукса. Он был легендарным американским писателем, и мне страстно хотелось попасть к нему в семинар по мастерству художественной прозы. Хоукс готовился к выходу на пенсию в конце учебного года
Седовласый, нервный, сардонически-остроумный Хоукс выслушал мой сбивчивый рассказ о том, что я уехал из Москвы, сочинял стихи и прозу по-русски, приехал в Штаты по беженской визе. Он не перебивал меня, а потом спросил:
– Вы читали Набокова?
У Хоукса чуть подрагивали губы, а четвертую букву в фамилии «Набоков» он произнес с излишней округлостью и надутостью, словно ласкал и лелеял это ударное русское «о».
– Набокова? – с удивлением переспросил я. – Да, читал.
– Набоков невероятен, – сказал Хоукс. И заговорил о романе «Настоящая жизнь Себастьяна Найта».
На фотографии: Владимир Набоков, 1965. Фото: Хорст Тапп. Публикуется с разрешения Fondation Horste Tappe.
Хоукса совершенно не занимали преследования отказников. Он был равнодушен к переживаниям еврейских иммигрантов из СССР. Но тем не менее он принял меня – тринадцатым – в свой последний семинар по мастерству прозы. Весной 88-го, окруженный молодыми американскими писателями, которые вели себя как будущие Хемингуэи или Гертруды Стайн, я впервые попробовал свои силы в англоязычной прозе – вернее, главным образом в переложении своих русских рассказов на английский.
Мне тогда хотелось сочинять рассказы о жизни в СССР, голосить о реальном тоталитаризме, писать на злобу дня. Опыт Набокова мне мало помогал, хотя сама сверхидея Набокова – трансъязычного писателя – меня не оставляла.
Со времени эмиграции прошло тридцать лет. Английский давно уже превратился в инструмент привычный и даже послушный, хотя русские струны все равно не отпускают.
Все эти годы Набоков был для меня путеводной звездой, и его пример не только вдохновляет, но и предостерегает.
Copyright 2017 by Maxim D. Shrayer. All rights reserved.
Переводы из Владимира Набокова
Алексей Филимонов
Переводы английских стихотворений Владимира Набокова
Воспоминание
Русская песня
Открытие
Стихотворение
В сумерках русской поэзии