Нацистское «народное единство» [фольксгемайншафт] раздирали реальные и риторические противоречия. Режим беспрекословно требовал крови и военных жертв, но при этом проявлял необычайную неуверенность, когда дело касалось настроений гражданского населения. Отчаянно стараясь избежать коллапса тыла, подобного случившемуся в 1918 г., гитлеровский режим изо всех сил пытался поддерживать своего рода псевдонормальность – так, в Германии в военное время сохранялись самые большие в Европе продовольственные пайки. «Тяжелые жертвы», от которых были избавлены в тылу немецкие граждане, приносили в основном подневольные рабочие и военнопленные с Востока. На многих фотографиях, сделанных в разрушенных бомбами городах, немецкие мужчины в униформе охраняют лагерных заключенных и подневольных рабочих, разбирающих завалы после воздушных налетов. Чем дольше и тяжелее шла война, тем чаще становились случаи публичных казней иностранных рабочих, и если сначала этим занимались службы охраны порядка, то в последние недели войны – линчеватели. Расизму нацистов был нужен страх людей перед поражением и «террористическими бомбардировками», чтобы склонить их к своим манихейским воззрениям, требующим убить или быть убитым. Через повседневное соприкосновение с нацистским расовым насилием в обществе, борющемся за выживание, те части немецкого тыла, которые были наименее нацистскими в 1930-х гг., – промышленные города севера, Рур и Саксония, – постепенно впитали в себя ценности, изначально составлявшие основу гитлеровской концепции расового завоевания [18].
Когда война явилась на порог их родного дома, многие дети восприняли ее как череду беспрецедентных физических явлений, одновременно впечатляющих и пугающих. Детское чувство опасности отличается от взрослого, поэтому маленьких детей нередко восхищал вид пожаров, полыхающих в их родных городах, и даже мальчики-подростки, шагая в школу на следующее утро после налета, соревновались, кто соберет больше осколков снарядов. Кроме того, дети разного возраста совершенно по-разному осмысливали увиденное. Если в памяти маленьких детей обычно оставались яркие, но фрагментарные образы, то дети постарше стремились сформировать абстрактные представления о происходящем. Из радиопередач, занятий в гитлерюгенде, разговоров с родителями и учителями они выводили мораль своего национального бедствия. Нередко дети наравне со взрослыми помогали тушить пожары или организовывать бесплатные столовые для беженцев из разрушенных бомбами городов. Часто говорят о том, что нацисты мешали подросткам развивать чувство ответственности, снабжая их готовым набором авторитарных заповедей. Но с тем же успехом можно сказать, что нацисты прививали детям чрезмерное чувство нравственного долга и ответственности за собственный вклад в военные успехи, что в конечном итоге вылилось в готовность подростков жертвовать своей и чужой жизнью в последние месяцы войны [19].
Я впервые услышал о нацистах в детстве – мой брат с детской прозорливостью назвал их
Мы с братом любили шутить, что, если бы не Гитлер, мы бы никогда не родились, потому что наши родители не встретились бы в Австралии в 1950-х гг. Мы также понимали, что у нашего отца было крайне мало шансов выжить при Гитлере. Но только когда я прочитал статистический анализ военных потерь Германии, я понял, что значило «выжить при Гитлере» для нееврейских мужчин того поколения. Из поколения его сверстников, родившихся в 1920 г., 40 % погибли на войне, половина из них – в 1944 и 1945 гг. Худшим годом, чтобы родиться в Германии в ХХ в., был 1920 г. Эта книга начинается уже после того, как мой отец покинул Германию, и после того, как его самый близкий друг-нееврей, оставшийся в Германии, – тот самый, с которым они вместе отмечали красными чернилами все грамматические ошибки в первом издании гитлеровской «Майн кампф», – пошел служить в немецкую армию. Он погиб, подорвавшись на мине, в начале 1945 г. Однако героями этой книги станет не их поколение.
Мне не дают покоя те чувства, которые пробудили во мне рассказы отца: стремление к историческому сочувствию и пониманию. Я обнаружил, что чем меньше я сочувствую некоторым из моих героев, тем более утомительным становится мой поиск. Но вместе с тем он ощущается более ценным. Легко отождествлять себя с благородными жертвами, но трудно постичь образ мыслей ребенка, занимающегося спекуляцией на черном рынке, или девушки, воображающей, будто она готова положить свою жизнь и жизнь своего брата на «алтарь отечества». Еще труднее представить, о чем думал пятнадцатилетний юноша, охраняя строй женщин, ожидающих расстрела.
Пытаясь понять, каково было быть ребенком под властью Германии во время Второй мировой войны, я почувствовал необходимость сопоставить воспоминания взрослых о своем детстве с источниками того времени. Как иначе мы сможем узнать, что сохранилось в памяти, а что было забыто? Как узнать, какое значение дети придавали событиям того времени и к какому образу мыслей их побуждали окружающие взрослые? Последние десять лет я разыскивал детские школьные эссе, дневники несовершеннолетних, письма из эвакуационных лагерей, письма отцам на фронт, письма из исправительных заведений и психиатрических лечебниц, детские рисунки из еврейского гетто Терезиенштадта и немецких деревень Шварцвальда, а также рассказы взрослых о детских играх. Подобные источники всегда фрагментарны. Они ярко освещают одни аспекты детской жизни и оставляют в тени другие. Вместе с тем они особенно драгоценны, потому что переживания и эмоции заключены в них в своем первозданном виде, а не так, как о них вспоминали позднее.
Литераторы могут «знать» о своих героях то, чего не могут знать историки. Там, где литератор уверенно опирается на эмоциональную логику поступков своих персонажей, историк должен помнить о том, что реальная жизнь его протагонистов открыта для любых неожиданных поворотов. В конце концов, писателям не нужно проверять точность интуиции, сопоставляя свою версию событий с множеством обрывочных источников. Эти ограничения придают историческому пониманию иное качество, и я постоянно получаю напоминания о том, что свидетели существуют не только для того, чтобы иллюстрировать излюбленные аргументы историков, но и для того, чтобы заставить нас заново усомниться в том, что, как нам кажется, мы хорошо знаем. Это важно, потому что в противном случае мы не сможем собрать в верную форму осколки общества, разрушенного опытом войны и Холокоста.
В основном это разрушение было преднамеренным: нацисты разыгрывали в реальной жизни утопическое видение немецкой колонизации, в которой детей ждало спасение или погибель в соответствии с их расовой ценностью. Но реконструировать то, что происходило с детьми, не говоря уже о том, что они пережили, – сложная и деликатная задача. Она подразумевает нарушение научного табу. По вполне оправданным причинам, из сочувствия и жажды моральной справедливости историки Холокоста обычно сосредоточивают внимание исключительно на жертвах или только на преступниках. Но, как пришли к выводу историки нацизма, Холокост пронизывал немецкое общество даже в то время, когда оставался почти невидимым для таких людей, как Лоре Вальб. Мы не сможем осознать масштабы перемен, которые война принесла колонизаторам и колонизированным, если не поместим их жизни и их точки зрения в одни и те же рамки. Дети особенно подходят для изучения этого вопроса именно потому, что Третий рейх так сильно повлиял на их жизнь. Их способность воспринимать исключительное как нормальное показывает, насколько глубоко нацизм проник в общество, разделив его сначала на тех, кому суждено было править, и тех, кто был обязан служить, а затем на тех, кто должен был жить, и тех, кому предстояло умереть. Опыт детей заслуживает того, чтобы его изучали независимо от расовых и национальных различий не из-за сходства этого опыта, а из-за того, что его контрасты помогают нам лучше увидеть картину нацистского общественного строя. Дети не были просто немыми травмированными свидетелями этой войны или ее невинными жертвами. Они тоже жили, играли и влюблялись во время войны. Война вторгалась в их воображение и бушевала у них внутри.
Часть I. Домашний фронт
1. Немцы на войне
Утром 1 сентября 1939 г. Янина вышла из уборной в дальнем конце сада, принадлежавшего ее бабушке и дедушке, и увидела два кружащих над головой самолета. На звук пулеметных очередей из дома выбежали родители, бабушка с дедушкой и братья. Потом все они снова бросились в дом, чтобы послушать радио. Они успели услышать объявление о том, что на рассвете Германия напала на Польшу, потом батареи разрядились, и голос диктора смолк. «Дедушка повернул переключатель и обвел взглядом наши полные ужаса лица, – записала десятилетняя Янина в дневнике в конце того долгого дня. – Потом он встал на колени перед образом Иисуса Христа и начал громко молиться». Вся семья повторяла «Отче наш» вслед за ним. Янина проводила летние каникулы у бабушки и дедушки в маленькой деревеньке Борова-Гора и со дня на день должна была вернуться с родителями в Варшаву – школьные занятия начинались 4 сентября, и она с радостью предвкушала, как ей купят обещанный комплект новых учебников. Десятилетняя девочка поняла: произошло нечто важное, но у нее еще не было отчетливого представления о том, что такое война. Даже те взрослые, которые пережили в Польше Первую мировую войну, не могли себе представить, какой окажется Вторая мировая [1].
В том сентябре начало нового осеннего семестра сорвалось во многих странах Европы. В Германии школы оставались закрытыми даже после окончания летних каникул – в них открыли временные мобилизационные центры, и дети крутились у ворот, стараясь хоть краешком глаза взглянуть на резервистов, прибывавших на регистрацию. В тихом сельском Эйфеле к западу от Рейна все друзья завидовали двум девочкам, которым разрешили стоять на деревенской площади с мешком яблок и бросать яблоки проходящим мимо солдатам. Увы, для многих детей постарше, таких как шестнадцатилетняя Гретель Бехтольд, ажиотаж вскоре угас: французы не сделали на линии Зигфрида ни единого выстрела, и ей вскоре пришлось вернуться в школу [2].
После того как в городах Германии по ночам начали отключать уличные фонари и затемнять окна, в них воцарилась тьма, какой не бывало с доиндустриальной эпохи. В Эссене маленькие девочки играли в ночных сторожей, обходивших улицы и напоминавших людям, чтобы они погасили свет, криком: «Затемнение! Затемнение!» Но слишком скоро занятия начались снова. Дети бежали в школу, и на плечах рядом с ранцами у них болтались противогазы, а на дом им задавали написать о затемнении и других мерах гражданской противовоздушной обороны. На неосвещенных улицах сталкивались трамваи и грузовики, пешеходы падали с тротуаров – спустя четыре месяца после начала войны одного мальчика из Гамбурга больше всего поражало то, насколько в городе стало больше дорожных аварий [3].
В сентябре 1939 г. в Германии никто не ликовал так, как это было в августе 1914 г., каким бы мимолетным ни был тогда на самом деле этот общественный экстаз. Даже горячо поддерживавшие нацистов семьи не вполне понимали, как относиться к началу войны. Четырнадцатилетняя Лизе из Тюрингии в Центральной Германии, слушая по радио речь фюрера в рейхстаге, визжала от удовольствия. Но уже через две недели после начала войны она спрашивала отца, каковы, на его взгляд, их шансы довести дело до скорейшего завершения:
Если мы вступим в настоящую войну с Англией, не кажется ли тебе, что она продлится не меньше двух лет? Потому что англичанин, начав войну, вкладывает в нее все силы и средства и мобилизует всю свою империю, и англичанин пока еще ни разу не проигрывал войны [4].
Ее отец, офицер запаса, решительно поддерживавший режим, согласился с ней. Как и следовало ожидать от человека, имевшего опыт ужасных кровопролитных сражений Первой мировой войны, он сказал ей, что решающую роль снова будет играть Франция. Тем временем мать Лизе купила хороший радиоприемник
С началом немецкого наступления на рассвете 1 сентября вермахт обнаружил, что польская армия находится в разгаре мобилизации. Обладая преимуществом внезапности, люфтваффе уничтожило на земле значительную часть из 400 самолетов польских ВВС, в большинстве своем устаревших, и немедленно захватили господство в воздухе. Затем 2000 самолетов люфтваффе принялись отрабатывать новую военную тактику, поддерживая немецкую армию на поле боя, – 60 хорошо вооруженных немецких дивизий перешли границы Восточной Пруссии на севере, Словакии и недавно оккупированных чешских земель на юге и развернули широкий фронт на западе от Силезии до Померании. Защищать такие границы было невозможно, и 6 сентября польское верховное командование отказалось от этих попыток. Даже для того, чтобы удержать хотя бы крупные промышленные и городские центры, полякам пришлось бы чрезмерно рассредоточить свои 40 плохо оснащенных дивизий и 150 танков. Вермахт же мог выбрать поле боя по своему усмотрению и направить туда свои 2600 танков [6].
Тем временем немцы стекались в кинотеатры, привлеченные не столько художественными фильмами, сколько военной кинохроникой «Немецкого еженедельного обозрения» (
Марион Любен из Эссена, как и многие другие немецкие подростки, вела военный дневник. 3 сентября она сделала запись о взятии Ченстохау (Ченстохо́ва), 6 сентября написала, что «промышленный район Верхней Силезии практически не пострадал от рук немцев», а 9 сентября ее сводка гласила: «Занята Лодзь. Фюрер в Лодзи». В своих записях эта четырнадцатилетняя девочка подражала отрывистому напыщенному языку бюллетеней вермахта, адресованных тылу. Как большинство жителей страны, Марион, должно быть, неотлучно сидела у радио, завороженно смотрела первые кадры кинохроники и некоторое время упивалась ощущением победоносной силы – но сама война происходила где-то далеко и не вызвала никаких особых эмоций. Только в октябре 1940 г., когда рядом с ее домом упали первые бомбы, в своей военной хронике она стала говорить от первого лица [8].
5 октября 1939 г. Варшава сдалась, и боевые действия закончились. Но уже к середине октября в Германии почти перестали обсуждать Польшу, и действующему под прикрытием корреспонденту немецких социал-демократов «не удалось найти ни одного человека, который еще говорил бы о “победе”». Некоторые надеялись, что ныне, когда спор о Польше урегулирован путем расчленения страны, можно восстановить мирные отношения с западными державами. Гитлер подыграл этим настроениям в обращении к рейхстагу 6 октября. Снова подчеркнув, что у него нет территориальных претензий к Англии и Франции, фюрер дал понять, что с распадом Польши исчез и
Хотя режим упорно настаивал, что конфликт начался не с нападения Германии на Польшу, а с объявления войны Британией и Францией 3 сентября и что немецкое правительство всеми силами старалось его прекратить, было совершенно ясно: внутри страны война пока еще не пользовалась большой популярностью. Даже некоторые военачальники открыто предупреждали Гитлера, что Германия не может рассчитывать на победу над Францией и Британией. Внешнеполитические успехи Гитлера в три предвоенных года во многом изменили общественное мнение, но не избавили людей от глубоко укоренившегося страха перед войной. Когда в 1936 г. немецкие войска перешли Рейн, в рабочих районах, ранее известных антинацистскими настроениями, впервые вывесили флаги со свастикой. Мало кто возражал против отмены условий, которые союзники наложили на Германию и Австрию после их поражения в 1918 г. Такие достижения Гитлера, как отмена бисмарковского «малогерманского» объединения 1871 г. и возвращение Австрии в «Великогерманский рейх», одобряли даже социал-демократы Германии и Австрии. В конце концов, они сами пытались добиться того же в конце Первой мировой войны, но им помешали союзники. Чем бы ни руководствовались немцы – исповедовали они пангерманское кредо возвращения всех немцев «на Родину» в Рейх или считали возможным восстановление территорий Пруссии и Австрии в границах XVIII–XIX вв. за счет восточноевропейских государств-правопреемников, или просто поддерживали нацистскую концепцию колонизации нового «жизненного пространства», – в 1938–1939 гг. немногие из них принципиально возражали против претензий Гитлера на Чехословакию и Польшу. Успех породил новые амбиции и вызвал общий рост самодовольства среди населения [10].
Но кризис в Чехии длился достаточно долго (с мая по октябрь 1938 г.), показав, насколько немецкий народ на самом деле опасался нового конфликта масштабов Первой мировой войны. В разгар кризиса, 27 сентября 1938 г., власти устроили в Берлине грандиозный военный парад, чтобы продемонстрировать миру мощь Германии. Однако на параде не было толп зрителей, а случайные прохожие буквально ныряли в подъезды, чтобы избежать этого зрелища. Через три дня, когда было подписано Мюнхенское соглашение, Гитлер в приватной обстановке бушевал, что его «обманули» с этой войной, но почти все остальные испытывали глубокое облегчение. Чтобы направить общественное мнение в нужное русло, Геббельсу пришлось дать немецкой прессе четкие указания, потребовав напомнить населению об «имеющих всемирно-историческое значение» мюнхенских достижениях.
То, чего немцы боялись в сентябре 1938 г., произошло в сентябре 1939 г. 1 сентября Гитлер выступал перед рейхстагом. Отряды штурмовиков выстроились по обе стороны его маршрута от рейхсканцелярии до Оперного театра Кролла, но толпы горожан старались держаться подальше. Та же картина наблюдалась в других крупных городах. Улицы оставались пустыми и безлюдными. Период мирных чудес фюрера резко закончился. На работе, в школе и дома немцы предпочитали собираться вокруг радиоприемника [11].
Память о кровопролитиях и хроническом дефиците Первой мировой войны пронизывала национальное сознание, и люди из всех слоев общества, как иронично заметил один социал-демократ в тайно составленном обзоре общественного мнения, «говорили о продовольствии гораздо больше, чем о политике. Каждый человек всецело поглощен тем, как получить свой паек и можно ли получить еще что-нибудь сверх того». Всего через несколько недель после введения системы карточек воскресные поезда переполнились людьми, уезжавшими из городов, чтобы запастись продуктами в сельской местности. Подростки даже не удосуживались перед отъездом сменить униформу гитлерюгенда на повседневную одежду. В Кёльне распевали веселые песенки, высмеивая неспособность местного гауляйтера Йозефа Гроэ подать горожанам пример скромной жизни. Жители многоквартирных домов, которым удалось накопить запасы мыла, одежды или (самое лучшее) обуви, начали опасаться, что соседи донесут на них в полицию. Люди, до этого дважды терявшие все свои сбережения, боялись инфляции военного времени и спешили превратить наличные в то, что позднее можно было использовать для обмена. Все не подлежащие распределению по карточкам предметы роскоши, такие как меха, оказались быстро распроданы. К октябрю 1939 г. окрепло убеждение, что страна не сможет продержаться так долго, как в предыдущей войне, «потому что есть уже нечего». Только солдаты, согласно общему мнению, получали достаточно [12].
Ворчания и опасений недостаточно для революции, однако гестапо не собиралось рисковать и быстро арестовало всех бывших депутатов рейхстага от левых. Социалистам, последние шесть лет надеявшимся, что война приведет к свержению нацистской диктатуры, в конце октября 1939 г. пришлось признать, что для этого потребуется гораздо больше, чем дефицит некоторых продуктов: «Только если настанет голод, и они начнут нервничать, и прежде всего если западным державам удастся добиться успехов на Западе и оккупировать значительную часть территории Германии, наступит подходящее время для революции». Но такие условия возникли только в начале 1945 г., а к тому времени произошло много других событий, в свете которых революция в Германии стала крайне маловероятным исходом войны. По крайней мере, в этом отношении желание Гитлера сбылось – «второй 1918 г.» так и не наступил [13].
Пока же правительство делало все возможное, чтобы убедить население в том, что с началом войны в их жизни почти ничего не изменилось. Газеты пестрели первыми яркими фотографиями из охваченной войной Британии, запечатлевшими длинные очереди лондонских детей, отправляющихся в эвакуацию с чемоданчиками, противогазами и картонными бирками на шеях, однако в самой Германии никакой массовой эвакуации детей из городов не проводили. Герман Геринг был настолько уверен в силах созданного им люфтваффе, что шутил: если хотя бы на один немецкий город упадут бомбы, пусть люди называют его Мейером[1]. По-прежнему надеясь договориться с Британией о мирном урегулировании, Гитлер подчеркнуто оставил за собой право распорядиться о начале того, что он сам называл «устрашающими бомбардировками» гражданского населения [14].
Осознавая превосходство люфтваффе, британское правительство было не готово наносить воздушные удары по немецким гражданским или промышленным объектам, опасаясь навлечь на себя месть Германии. Поэтому, несмотря на все сведения о немецких бомбардировках польских городов, в первую зиму войны Королевские ВВС в основном ограничивались тем, что разбрасывали над Германией миллионы листовок, в которых объясняли причины войны в надежде завоевать сердца и мысли немцев. Одну такую листовку подняла в Эссене Карола Рейсснер, и ее недоумение быстро сменилось возмущением. «Они явно пытаются посеять недовольство среди населения, – писала она родственникам и многозначительно добавляла: – Очевидно, это еврейские уловки». Эта мысль пришла ей в голову совершенно естественно, ведь она много лет слышала, как евреи манипуляциями и обманом прокладывают себе путь к власти и влиянию в Германии. В шквале публикаций, среди которых была красочная фотоколлекция
9 ноября 1939 г. по Германии распространилась новость о том, что накануне вечером на фюрера совершили покушение. В 21:20 в мюнхенской пивной, где «старые бойцы» нацистского движения собрались отпраздновать очередную годовщину «Пивного путча» 1923 г., взорвалась бомба. Всего за 10 минут до этого Гитлер отбыл, чтобы успеть на поезд обратно в Берлин, но в результате взрыва бомбы восемь человек погибли и 64 получили ранения. Во многих местах на предприятиях созвали специальные собрания, в школах собрали детей, чтобы поблагодарить за чудесное избавление фюрера и спеть лютеранский гимн
Застигнутые врасплох, потрясенные и разгневанные, даже представители религиозных и рабочих кругов, у которых были свои причины ненавидеть нацистов, сплотились вокруг властей. Люди ожесточенно поносили тех, кого считали ответственными за нападение – «англичан и евреев», – и ожидали возмездия для тех и других. Всего за год до этого, на таком же собрании старых нацистов в пивной Геббельс призвал к общенациональному еврейскому погрому, обвинив всех евреев разом в убийстве сотрудника немецкого консульства в Париже, которое совершил один польский еврей. В «Хрустальную ночь» более 90 евреев были убиты на месте, 25 000 отправлены в концентрационные лагеря, где сотни из них погибли. Но теперь, после того как заговорщики замыслили убить самого фюрера, ничего не произошло. На нидерландской границе арестовали двух британских агентов, но газеты ограничились тем, что направили обвиняющий перст в сторону Британии. Нового еврейского погрома в ноябре 1939 г. не случилось. Если в прошлом году в городах с крупными еврейскими общинами, таких как Франкфурт или Берлин, общественность была потрясена бессмысленным насилием и разрушениями, то теперь на евреев никто физически не нападал. Вместо этого соседи начали тихо травить их в своих кварталах – немецкая нация, постепенно консолидировавшаяся в ожидании войны, отторгала от себя евреев [17].
В 1939 г. из Германии эмигрировали 82 % еврейских детей младше 16 лет. Даже консервативные и националистически настроенные немецкие евреи после ноябрьского погрома 1938 г. и последовавшей за ним экспроприации еврейских предприятий осознали, что их независимое существование в Германии невозможно. Если до этого Нюрнбергские расовые законы позволяли некоторым религиозным евреям считать, что к их культурной самобытности будут относиться с уважением, то теперь эта иллюзия развеялась. В ходе спасательной операции «Киндертранспорт» 10 000 несовершеннолетних еврейских детей были доставлены из Германии, Австрии и Чехословакии в Великобританию [18].
В 16:00 2 сентября 1939 г. Клаус Лангер покинул Эссен с большим чемоданом и рюкзаком. Тем утром пришла телеграмма от организации «Помощь еврейской молодежи», в которой говорилось, что он должен приехать в Берлин и быть готовым на следующий день отправиться в Данию. Его родителям, которые отказались от планов эмигрировать всем вместе, пришлось поспешно проститься со своим единственным сыном. Как отметил в дневнике пятнадцатилетний Клаус, расставание было «коротким и трудным». Он понятия не имел, когда снова увидит своих родителей, и мрачно размышлял, что «быть евреем на войне в Германии – значит быть готовым к худшему». Короткий переход на пароме через Балтийское море из Варнемюнде в Гедсер на следующий день прошел отлично. Позднее Клаус узнал, что это было последнее вышедшее в море судно с немецкими пассажирами, поскольку через несколько часов Великобритания и Франция объявили Германии войну. Оказавшись в безопасности в Дании, Клаус снова взялся за перо 8 сентября. Его мысли обратились к родителям и бабушке, которых ему пришлось оставить в Эссене, – и от этого, как он обнаружил, «на душе становится очень грустно» [19]. Пик еврейской эмиграции пришелся на 1939 г.: за это время, подгоняемые впечатлением от погрома 1938 г. и вновь возникшего страха перед войной, Германию покинули 78 000 евреев. Но не всем удавалось преодолеть огромные бюрократические и финансовые препятствия, связанные с выездом из страны или получением въездных виз в другие страны. К началу войны в Рейхе оставалось 185 000 зарегистрированных евреев, что составляло примерно 40 % еврейского населения по состоянию на 1933 г. Еще 21 000 человек из этой стареющей и беднеющей общины, сосредоточенной в основном в городах, особенно в Берлине и Франкфурте, успели уехать до того, как в октябре 1941 г. эмиграция была полностью запрещена. Но к тому времени 30 000 беженцев снова попали в руки немецких завоевателей, и накануне «окончательного решения еврейского вопроса» 25 000 еврейских детей, подростков и молодых людей в возрасте до 25 лет по-прежнему находились в ловушке Старого рейха – в германских границах 1937 г. [20]
С введением 28 августа 1939 г. продовольственного нормирования евреи снова оказались в центре внимания. Их продовольственные карточки, помеченные буквой «J» (
В магазинах начали вешать объявления, предупреждавшие, что евреям не продают дефицитные продукты. В повседневную жизнь закрадывалось все больше ограничений. Между погромом 9 ноября 1938 г. и началом войны было издано 229 антиеврейских указов. С начала войны до осени 1941 г. власти вырабатывали отдельный антиеврейский вариант для каждой новой меры, регулировавшей жизнь немецкого тыла, и издали еще 525 отдельных указов, ограничивавших повседневную жизнь евреев. Им запрещалось покупать нижнее белье, обувь и одежду даже для детей-подростков. Они должны были сдать властям всех домашних животных, радиоприемники и проигрыватели. Деду Томаса Геве, бывшему армейскому врачу, ослепшему во время Первой мировой войны, было трудно обходиться без своего кристаллического радиоприемника и наушников – он больше не мог следить за событиями. Этот горячий патриот Пруссии, ассимилированный немецкий еврей, любивший под настроение петь своему десятилетнему внуку старую солдатскую песенку
Но юному Томасу жизнь по-прежнему казалась захватывающей. Мальчишки из его квартала не стали бы играть с ним, зная, что он еврей. Но, отправляясь в другие районы, где у него не было знакомых, он мог наслаждаться анонимностью улицы и присоединяться к играм других берлинских детей. Кроме того, найти товарищей по играм ему помогали друзья – наполовину евреи. Война пока еще не сильно повлияла на обычные игры большинства берлинских мальчишек. С приближением Рождества дети подолгу стояли у витрин магазинов, прижимаясь к ним носами, или ходили гулять в большие универмаги. В самом большом универмаге Берлина, KaDeWe, Томас Геве с изумлением рассматривал витрины, в которых воссоздавались сцены из фильмов. Но чаще всего дети приходили туда посмотреть на самую большую в Берлине коллекцию фигур сказочных персонажей в натуральную величину и на огромные армии игрушечных солдатиков. Весной, как только тротуары очищали от снега и льда, Отто Прешер и его товарищи из рабочего квартала Кройцберг высыпали на улицы, чтобы поиграть с волчком: они подхлестывали его кнутиком, заставляя перепрыгивать с одной широкой тротуарной плитки на другую. Летом они привычно бегали босиком за телегами поливальщиков, то забегая под струи воды, то ловко уворачиваясь от них. В поставленных около бордюров корытах, из которых пили лошади, запряженные в подводы пивоваров, дети запускали кораблики, сложенные из выброшенных газет [23].
На школьных площадках мальчики, охваченные неведомой девочкам манией, лихорадочно менялись сигаретными карточками: собравшись по двое, они склоняли головы над стопками карточек и перетасовывали их, удовлетворенно бормоча: «Эта есть, эта есть, эта есть…», пока им не попадалась новая карточка, которую они могли бы обменять. Даже шестиклассник Дирк Зиверт собрал три альбома сигаретных карточек
Хотя в 1939 г. Томасу приходилось скрывать свое еврейское происхождение, чтобы найти немецких товарищей по играм, большинство немецких детей в это время уже не имели прямых контактов с евреями. Нюрнбергские расовые законы 1935 г. закрыли для евреев доступ в «немецкие» школы, но еще раньше многие ученики-евреи ушли сами, спасаясь от дискриминации и издевательств. Антисемитизм быстро положил конец смешанным бракам, а молодежь из еврейской общины, заметно окрепшей в годы Веймарской республики, отныне стремилась завязывать дружеские и романтические отношения в своей среде. После массового исхода еврейской молодежи с волной эмиграции, последовавшей за погромом 1938 г., немецкие дети стали еще меньше контактировать с еврейскими детьми своего возраста: в больших городах они видели в основном пожилых и постепенно бедневших еврейских мужчин и женщин. В Нюрнберге Гуго Ридл написал к Рождеству 1938 г. удостоенное премии эссе о евреях. В нем одиннадцатилетний мальчик с одобрением цитировал местного гауляйтера Юлиуса Штрайхера и его ожесточенно антисемитский еженедельник «Штурмовик» (
Не все дети так же воодушевленно воспринимали эту разновидность нацистского антисемитизма, но в целом она встречала мало сопротивления. В школах, в гитлерюгенде, из радиопередач, а часто и в семье молодые люди усваивали негативное отношение к евреям. Переехав в Мюнхен в январе 1939 г., семья Вайсмюллер обнаружила у себя в соседях евреев. Каждый день, когда десятилетний Рудольф в форме юнгфолька возвращался из школы, добрая старая фрау Вольфсхаймер здоровалась с ним на лестничной клетке, и он отвечал: «
Война придала обычной деятельности гитлерюгенда дополнительный смысл. Детей в городах отправляли собирать вторсырье для промышленной переработки или раздавать помощь нуждающимся в рамках нацистской программы «Зимняя помощь». Они ходили в лес и собирали огромное количество лекарственных трав, особенно ромашки и крапивы, из которых, как им говорили, будут делать мази. Поскольку школы и гитлерюгенд сотрудничали, эти мероприятия проводили регулярно каждую неделю, отводя на них время после уроков или в субботу утром, и дети чувствовали, что вносят свой вклад в военную экономику. В Гамбурге Ганс Юрген Харнак и его одноклассники собирали у соседей кости, которые затем отправляли на фабрику в Люнебурге для переработки в костную муку. Все это было необходимо, серьезно объяснял Ганс в своем школьном сочинении, потому что после «мировой войны Германия потеряла свои колонии – их захватила Англия. Так что нам приходится самостоятельно добывать для себя сырье». В первый год войны ученики другой гамбургской школы собрали 2054 килограмма костей; школьники, уклонявшиеся от этих сборов, могли ожидать наказания от своих учителей. В апреле 1940 г. власти уже выражали беспокойство в связи с тем, что люди, желая «принести жертву фюреру», отдают на сбор металлолома ценные произведения искусства [27].
Тем временем Томас Геве и его уличные товарищи начали собирать совсем другие вещи – они выпрашивали у прохожих значки. В каждой организации, занятой собирательством на благие цели, раздавали миниатюрные значки в виде резных деревянных кукол, самолетов, пушек или снарядов. Такой значок, приколотый на лацкан пиджака или пальто, показывал, что его владелец внес вклад в общее дело. Когда мальчики останавливали людей на улице и спрашивали, могут ли они получить эти значки, многие взрослые думали, что это просто часть очередной кампании по утилизации и переработке [28].
В марте 1939 г. членство в гитлерюгенде стало обязательным для всех подростков в возрасте от 14 до 18 лет, а последние крупные конкуренты нацистов – католические молодежные организации – были уничтожены. С апреля 1940 г. всех десятилетних мальчиков и девочек обязали вступить в юнгфольк или юнгмёдельбунд (младшие отделения гитлерюгенда и Союза немецких девушек) и на церемонии посвящения принести клятву верности фюреру:
Фюрер, ты наш командир! Мы выступаем во имя тебя. Рейх есть цель нашей борьбы, ее начало и конец [29].
Хотя многие родители, особенно придерживавшиеся строго католических, социал-демократических или коммунистических взглядов, были не в восторге от зачисления своих детей в такие организации, на самих подростков чувство сопричастности чему-то большему и облачение в униформу оказывали мощное влияние. Одна берлинская девочка очень расстроилась, когда родители отказались купить ей форму после того, как весь ее класс приняли в юнгмёдельбунд. Как будто она была недостаточно несчастна со своими редкими темными волосами, не идущими ни в какое сравнение с густыми светлыми косами ее счастливых, уверенных в себе и успешных одноклассниц [30].
Католическая церковь и антинацистски настроенные родители опасались, что гитлерюгенд будет подвергать молодежь идеологической обработке, родители и учителя возмущались, что гитлерюгенд бросает вызов их авторитету, но именно эти вещи нередко нравились самой молодежи. Нацистские ценности с их четкой дихотомией добра и зла, обращением к чувствам и требованием нравственной преданности делу, были словно специально созданы для подростков, и именно в этой группе немецкого населения их влияние во время Второй мировой войны просуществовало дольше всего. Летние походы с палатками и велосипедные туры доставляли молодежи огромное удовольствие, особенно в тех местных группах, которые оставались близки к старому идеалу «Молодые ведут молодых». Ощущение, что в жизни появилось нечто новое, помимо необходимости слушаться взрослых дома и в школе, создавало на обычных дневных тренировках и вечерних собраниях атмосферу сплоченности, сопричастности и взрослости [31].
Союз немецких девушек начал шить из старых шерстяных одеял и плести из соломы тапочки для военных госпиталей. Девушки приходили на станции и раздавали солдатам из прибывающих военных эшелонов кофе, суп и пакеты с бутербродами. Они приезжали помогать в детских садах, находившихся в ведении нацистской организации социального обеспечения, и пытались восполнить хроническую нехватку учителей, взяв на себя обязанности помощников учителя. В Тюрингии Лизе, получившая звание лидера в Союзе немецких девушек, с головой погрузилась в работу и в письмах отцу на фронт с гордостью рассказывала об организованных ею сборах «макулатуры, металлолома, ветоши, шиповника и лекарственных трав». Перечисляя все отчеты, которые ей приходилось писать в придачу к школьным домашним заданиям, она шутливо обращалась к нему с двойным приветствием: «Мой дорогой папочка (и уважаемый господин капитан)» и подписывалась: «Специальный корреспондент Лизе». Упоминая о череде званых вечеров и свадеб, на которых часто бывала ее мать, Лизе не говорила прямо, что считает такое времяпровождение легкомысленным, однако явно показывала отцу, насколько ей ближе его серьезный мир. Всего одним словом –
Но далеко не все матери проводили время на званых вечерах за кофе с пирожными – у многих хватало гораздо более насущных дел. Хотя женщин не мобилизовали в рамках военной экономики, общая нехватка рабочей силы стала заметна довольно скоро. Замужние женщины вернулись в школы, чтобы заменить призванных на фронт мужчин-учителей, женщины из рабочего класса устраивались работать на военные заводы, а в традиционных (и плохо оплачиваемых) секторах женской занятости, таких как сельское хозяйство и домашняя прислуга, внезапно стало остро не хватать рабочих рук. У женщин из среднего класса возникла явственная «проблема с прислугой», хотя Гитлер до 1943 г. упорно отказывался одобрить мобилизацию домработниц на оружейные заводы. Правительство изо всех сил старалось не истощать терпение тыла, чтобы не вызвать у гражданского населения такой же упадок духа, как во время Первой мировой, однако война понемногу давала о себе знать. Поначалу это выражалось лишь в небольших нарушениях привычного уклада. Матерям все чаще приходилось просить старших детей присмотреть за младшими, пока они сами стояли в очередях за дефицитными товарами, ходили по инстанциям или брали на себя управление семейным делом [33].
Занятия в школах проходили беспорядочно. Даже после того, как в школах перестали работать центры регистрации военных, классы нередко сокращали вдвое, потому что помещения реквизировали под медпункты, кабинеты чиновников, выдающих продовольственные карточки, и пункты сбора макулатуры. Отсутствие классных комнат и ограниченное пространство в бомбоубежищах вынуждало многие школы урезать учебные часы, особенно для младших групп, и проводить занятия в две смены – утром и днем. Каждый раз, когда часы менялись, матерям, занятым уходом за детьми, приходилось менять свой распорядок дня, и в годы войны управляющие оружейными заводами нередко жаловались, что немецкие работницы прогуливают смены и не соблюдают расписание. Не успели матери приспособиться к новому школьному календарю, как уроки снова прекратились. Зимой 1939/40 г. возникла хроническая нехватка угля, и практически все берлинские школы закрылись на период с 28 января по 28 марта 1940 г. Дети от души радовались «угольным каникулам», но их матери были совсем не так довольны [34].
Некоторые дети заполняли свободное время с помощью хобби. На уроках рисования и ручного труда мальчики нередко мастерили масштабные модели планеров и самолетов – в этом деле, как с гордостью вспоминал учитель из берлинского рабочего района Шпандау, мальчишки из простой народной школы могли превзойти изнеженных учеников гимназии. Начав со строительства моделей, мальчики затем могли перейти в учебный авиационный корпус гитлерюгенда, где использовали полученные навыки для строительства настоящих планеров [35].
Кто-то вместо стандартных упражнений в стрельбе и строевой подготовки находил себе место в гитлерюгенде через искусство. Музыкально одаренного Эрмбрехта из Кенигсберга (Восточная Пруссия) взяли в местный хор на радио; талант четырнадцатилетнего Герберта К. к игре на аккордеоне заметили в летнем лагере для берлинских мальчиков и пригласили его играть на радио в ансамбле Рейхсюгенда. Для участия в вечерних прямых трансляциях четырнадцатилетнему юноше выдали специальный пропуск, чтобы он мог возвращаться в полночь, не нарушая новые правила комендантского часа для несовершеннолетних. Мать Герберта очень беспокоилась, подозревая, что на самом деле он тайно ходит на свидания с девушкой, и однажды вечером последовала за ним до студии и обратно. Как оказалось, ей было не о чем волноваться: ему вполне хватало упоения свободой и новыми возможностями [36]. Женщины, в военное время фактически превратившиеся в матерей-одиночек, нередко приветствовали такую возможность занять детей делом. Многие, вероятно, беспокоились, что могут утратить влияние на детей, но гитлерюгенд обязан был уважать целостность немецкой семьи, в том числе право родителей не позволять своим детям посещать вечерние собрания. В свою очередь гитлерюгенд часто напоминал детям, что в общественных местах они должны вести себя вежливо и уважительно, особенно с матерями. Возникший позднее миф о том, что детей заставляли шпионить за родителями, имеет крайне мало подтверждений. В действительности люди крайне редко доносили в полицию на своих близких родственников. Возможно, самые юные действительно охотно взяли бы на себя роль местных сыщиков, но доносить на соседей детям было далеко не так интересно, как взрослым [37].
Несмотря на все разговоры о долге и необходимости потуже затянуть пояса, война порой давала возможность, наоборот, больше потакать своим прихотям. Дирк Зиверт охотно пользовался возможностью сбежать от монотонных будней, наполненных школьными уроками и обучением мальчиков 10–14 лет в юнгфольке. В начале апреля 1940 г. он гораздо чаще бывал по вечерам в театре и кино, чем на мероприятиях гитлерюгенда. За одну неделю он успел послушать в опере «Пер Гюнта», посмотреть романтический фильм
Но даже если мальчики из рабочего класса бросали школу, обойтись без гитлерюгенда им было не так просто. Тринадцатилетний Фриц Тейлен, захотевший работать на заводе Форда в Кёльне, обнаружил, что предприятие принимает в подмастерья только членов гитлерюгенда. Глава местного отделения отказался сделать для него исключение даже после того, как отец Фрица вернулся из увольнения и лично вмешался в дело, пригрозив молодому функционеру молодежного движения табельным пистолетом. Обращение к одному из старых коллег, мастеру из автомастерской, принесло больше пользы, и вскоре Фриц снова оказался не только в рядах гитлерюгенда, но и, вместе с другими подмастерьями с завода Форда, в элитном моторизованном подразделении [39].
Отсутствующие отцы могли влиять на поведение своих детей в лучшем случае через письма. Отец девятилетнего Рихарда призывал его воспитывать в себе мужество. Убеждая мальчика готовиться к будущей роли солдата и научиться самому штопать носки, он заверял его, что тоже «делает это здесь, и будет хорошо, если ты будешь уметь это делать». В письмах отцы спрашивали детей об успехах в школе. Дети, не зная, о чем рассказать, нередко старались придерживаться общих условно интересных тем. О том, что они забросили уроки фортепиано, сообщали с опаской, о хороших отметках по математике, английскому и латыни – с гордостью. Некоторые дети рассказывали, как матери в награду за успехи устраивали для них специальные прогулки. Некоторые отцы не забывали присылать деньги в качестве поощрения. Отец Рихарда даже попросил сына дать ему почитать свою домашнюю работу. Поскольку мальчик предпочитал рисовать картинки, отец взял на себя труд «улучшить» его рисунки, чтобы научить сына соблюдать правильные пропорции [40].
Помимо этого отцам приходилось объяснять в своих письмах, почему они не могут приехать домой на детский день рождения, Рождество или Троицу, не имея возможности сказать, чем они на самом деле занимаются. Косвенные намеки на подготовку к «великим событиям» едва ли удовлетворяли любопытство детей, которым было трудно вообразить, где находятся их отцы и что они делают. Десятилетнего Детлефа начало войны привело в огромное волнение – он попросил отца нарисовать свой блиндаж, чтобы лучше понять, что это такое, и отправил отцу собственную версию с подписью: «Блиндаж похож на это?» [41]
Другой отец посоветовал дочери посмотреть фотографии в журналах, так как сам он не мог сфотографировать интерьер своего блокгауза. В период «Странной войны» письма с Западного фронта нередко напоминали дневники путешествий. Отец Розмари писал со своей бездействующей артиллерийской позиции на границе с Францией вдоль Рейна о заснеженных вершинах Шварцвальда. Когда температура снизилась до –25 °C, немногочисленные птицы стали падать с веток, и они вместе с товарищем по имени Зепп начали подкармливать их на подоконнике блиндажа. Обстановка была настолько домашняя, размышлял он, что случайный прохожий вряд ли поверил бы, что их батарея способна всего за три минуты подготовить отлично замаскированные орудия к стрельбе. К счастью, «порядочные» французы пока не открывали огонь, хотя их снайперы легко могли рассмотреть с 200 метров его офицерскую фуражку. Возможно, им тоже нравилось наблюдать за тем, как он кормит с руки оленей [42].
На протяжении всей Второй мировой войны дети играли в военные игры. Двенадцатилетняя Розмари из школы-интерната в Крумбахе с упоением описывала в письме к отцу, служившему в артиллерийской батарее, свои боевые подвиги в первую зиму войны. Как-то раз девочки поколотили мальчиков, которые пытались забаррикадировать их столами и стульями, пока все они оставались без присмотра в школьном спортзале. Десятилетний Детлеф из городка в Вестфалии живо передавал в письмах своему отцу-рядовому азарт детских сражений, описывая, как его команда отвоевывает позиции под «смертоносным огнем». Они использовали в качестве ручных гранат палки, но их противники бросали камни. Детлеф возглавил атаку с поднятой «саблей» и на время обратил врага в бегство. «Никто из нас не заплакал, и мы победили», – торжествуя, писал он отцу [43].
Если до войны младшие дети завидовали мундирам гитлерюгенда, украшенным кисточками и позументами, которые носили их старшие братья, то теперь они страстно желали заполучить военные трофеи и вражеское снаряжение. Восьмилетний Кристоф Мейер в письме к своему старшему брату Вернеру умолял его прислать французское кепи и эполеты, чтобы в игре он мог выглядеть как настоящий «генерал». «Пожалуйста, раздобудь их для меня как можно скорее, – просил он, – я уже очень их жду». Два года спустя Кристоф все так же писал брату о том, как мальчики из Эйзерсдорфа под его руководством ведут «войну против Ренгерсдорфа» [44].
Кристоф, отчаянно стремившийся привнести в свои военные игры дух нового времени, на самом деле продолжал прекрасную старую традицию, следуя которой мальчики из одной деревни сражались с мальчиками из другой. В городах мальчики из рабочего класса собирались в банды и сражались за соседние территории, разделенные трамвайными путями или каналами. Похожие бои велись в городах и поселках на протяжении веков. Повсюду в этих играх, происходивших вдали от глаз взрослых, заводилами выступали старшие ребята. Со временем менялись только роли вожаков, которые дети оспаривали друг у друга. В 1810 г. дети из Кельна хотели быть «королем» или «атаманом разбойников», а в межвоенный период немецкие и австрийские дети играли в
Пока же большинство немецких детей знакомилось с этой войной по цветным школьным картам и высокопарным военным сводкам по радио, слушая разговоры взрослых и сочиняя письма отсутствующим отцам и братьям с просьбами прислать им какие-нибудь особенные вещи, такие как настоящие ручки вместо стеклянных перьев, которые разбрызгивали чернила по странице. Через два месяца после того, как отца призвали на фронт, Детлеф подружился с солдатом из медицинского корпуса, который хорошо умел обходиться с лошадьми и иногда угощал Детлефа конфетами или давал ему попробовать хлеб и колбасу из своего армейского пайка. Некоторые маленькие дети при виде проходивших мимо солдат выкрикивали: «Папа, папа!», чем вызывали у взрослых смех [47].
Вскоре дети сообразили, что нелюбимого учителя можно отвлечь от домашнего задания или проверки диктантов, если спросить какие-нибудь новости с фронта. Именно так Марта Янн и ее одноклассники в Гинденбурге в Верхней Силезии морочили голову своему суровому учителю английского с деревянной ногой. Но военные новости часто звучали не слишком увлекательно, и отсутствующие отцы начинали казаться все более далекими и чужими. На уроках немецкого языка учителя специально отводили время для писем отцам и братьям на фронт, но, вероятно, довольно часто это превращалось в рутину, и дети не могли толком придумать, что написать. Иногда учителя даже сами диктовали детям письма. Постепенно и незаметно дети теряли связь с отцами [48].
Девочкам из средних и старших классов предлагали расширить круг привязанностей и писать письма солдатам на фронт. Возродив практику, возникшую в Германии и Австрии во время Первой мировой войны, девочки вязали для мужчин носки и перчатки и отсылали на фронт эти патриотические «дары любви». Иногда дружеская переписка становилась довольно оживленной и даже перерастала в романтическую связь. Периоды затишья в боевых действиях позволяли солдатам блеснуть перед местными жителями военным опытом, а присутствие войск в немецких городах провоцировало приступы массового обожания – впрочем, часто вполне невинного и не имевшего сексуального подтекста. Доротея Дангель из восточнопрусской деревни под Растенбургом так долго стояла на улице с подругой, махала рукой и бросала цветы проходящим солдатам, что получила нагоняй от отца [49].
Жители Фирзена близ голландской границы еще не видели в своей жизни ничего подобного. Зимой и весной 1939/40 г. в городе один за другим расквартировались несколько полков, вызвав ажиотаж в барах, театрах и кафе и вскружив головы девушкам. Сначала явилась пехота – лейтенанту Лемке отвели комнату для гостей в большом фамильном доме Герты Слендерс. Его денщик Робби сразу нашел общий язык с их горничной Мартой. За пехотой пришли две пионерные (саперные) части, а затем танковый полк Левински, который простоял в городке полгода. Капитан, которого поселили в гостевой комнате, предпочитал тихо проводить время в гостиной за чтением и письмом, а денщики тем временем отирались на кухне. Иногда к ним присоединялся еще один остановившийся в доме офицер – старший лейтенант, которого все называли «начальник», потому что он командовал ротой. Он тоже дразнил на кухне горничных и очаровывал детей. Приехавшего через некоторое время младшего брата «начальника» по имени Макс быстро приняли в семью – дети почти сразу начали называть его домашним прозвищем Максхен. Четырехлетняя сестра Герты Улла вскоре очаровала всех мужчин: она устраивалась у них на коленях, и солдаты и офицеры с удовольствием играли роль старших братьев и дядей. Недавно вернувшиеся из польской кампании, мужчины чувствовали себя хорошо отдохнувшими и находились в приподнятом расположении духа. К вящей радости старших детей, их постояльцы нередко возвращались домой слишком поздно, и тогда им приходилось перелезать через перила балкона и на цыпочках подниматься по лестнице в одних носках. Однажды ночью мать Герты застала их на чердаке, где они играли с найденной на полу электрической железной дорогой. Герта и ее братья вскоре выучили наизусть множество солдатских песен. Герту огорчало только одно: даже после того, как она коротко остригла волосы, никто не воспринимал ее как взрослую. Она могла только смотреть и мечтать о том, чтобы стать старше своих 13 лет, в то время как взрослые мужчины в последний раз играли в подростков [50].
10 мая 1940 г., после того как Германия на рассвете выступила против Нидерландов, танковый полк двинулся в сторону границы. Перед отъездом они сделали в саду последнее общее фото, на котором Улла сидела на коленях у Максхена, и отправили фото его матери в фамильное поместье в восточных провинциях. Следующие несколько дней солдаты нескончаемым потоком шли через Фирзен в сторону Нидерландов, и весь город предлагал им еду и питье. Многие солдаты были так измотаны переходом, что не могли разговаривать и не останавливались ни на минуту, так что детям приходилось бежать рядом, чтобы забрать у них из рук опустевшие кружки. Вскоре Герта Слендерс узнала, что их первый постоялец, лейтенант Лемке, возглавил атаку пехоты через голландскую границу. 16 мая дети сидели на верхушке вырубки и махали солдатам, стоявшим в открытых дверях длинных эшелонов, уходивших на фронт. Поездам часто приходилось останавливаться и дожидаться второго локомотива, который тянул длинные вереницы вагонов для скота с замаскированными еловыми ветками крышами вверх по небольшому склону.
Затем дети сбегали по насыпи, чтобы принести солдатам какое-нибудь питье. 17 мая пришла телеграмма, в которой говорилось, что Максхен ранен в спину и лечится в военном госпитале в Аахене. Не имея возможности навестить его, поскольку все железные дороги были отданы для военных нужд, его мать вынужденно довольствовалась лишь теми новостями о его ранении и выздоровлении, которые передавала ей мать Герты, что еще больше укрепило связь между двумя семьями. 24 мая пришло известие, что худшее позади и Макс идет на поправку. 28 мая Герта отметила в дневнике капитуляцию Бельгии, а 4 июня отпраздновала падение Дюнкерка, надеясь, что по дороге обратно полк снова пройдет через Фирзен. 14 июня, всего через пять недель после перехода нидерландской границы, Герта узнала, что вермахт вошел в Париж, и начала считать дни до возвращения танкового полка. Наконец ее ожидание было вознаграждено: в начале декабря полк снова заглянул в город и дал в ратуше торжественный концерт, на котором исполняли марши Бетховена, Верди, Вагнера и легиона «Кондор». В антракте командир первой роты старший лейтенант Фриц Фехнер рассказывал об «опыте полка во Франции». Однако для Герты главным событием вечера стало то, что ей разрешили сопровождать Макса, а на следующее утро позволили пропустить школу [51].
Все 1920-е гг. немецких школьников учили видеть во Франции «потомственного врага». Теперь она, словно мифическое чудовище, лежала поверженной. Тележурнал «Немецкое еженедельное обозрение» (
Гитлер добился того, что девять месяцев назад казалось невозможным: он избавил немецкий народ от еще одной мировой войны, по масштабам сравнимой с первой. Блицкриг сократил военные действия, избавив гражданское население от ужасных лишений, которым оно подверглось в 1914–1919 гг. И самое главное, немцы несли крайне низкие потери. По сообщению вермахта, во время французской кампании было потеряно 26 500 человек – для сравнения, в 1914–1918 гг. погибло 2 миллиона. Позднее вермахту пришлось пересмотреть число погибших в сторону увеличения, но даже так, если бы война закончилась этим летом, как все ожидали, в ходе завоевания Чехословакии, Польши, Дании, Норвегии, Нидерландов, Бельгии, Люксембурга и Франции страна потеряла бы не больше 60 000 человек. Когда Гитлер распорядился неделю звонить в колокола и десять дней поднимать флаги, большинство людей с воодушевлением откликнулись на этот призыв [53].
Мать Гретель Бехтольд была среди тех немногих, кто не присоединился к общему ликованию. Для нее триумф омрачился гибелью ее сына Вальтера, служившего в артиллерии под Лангемарком. Ни его близость к легендарному полю битвы, где развернулось сражение в ноябре 1914 г., ни уверенность в том, что ее сын «доблестно отдал свою жизнь на войне ради величия и сохранения нации и во имя фюрера», не утешали ее. Фрау Бехтольд больше никогда не поднимала над домом флаг. На самом деле, для такой короткой кампании потери были довольно высокими. Фрау Бехтольд как одержимая собирала вырезки из газет с сообщениями о смерти местных жителей. Вальтер был четвертым погибшим в их окрестностях. Его младшая сестра Гретель в последний раз писала ему 16 мая – затаив дыхание, она рассказывала об их новом голубе и о том, что устроенный отцом беспорядок в подвале помешал им попасть внутрь во время их первого короткого воздушного налета британских ВВС. Со смертью брата она лишилась того, с кем могла поделиться сокровенными мыслями [54].
В июне того же года в Крумбахе Розмари увидела кадры военной кинохроники в фильме «Германцы входят в Голландию и Бельгию». Вид разрушений потряс ее, хотя создатели фильма позаботились о том, чтобы на экране не было человеческих страданий. Бдительно подчищенные кадры, тем не менее, показались девочке «очень правдоподобными». В Южной Германии уже созревало зерно и начался сенокос, и она с ужасом представляла, что было бы, если вместо всего этого здесь были такие же «воронки от снарядов, обстрелянные деревни и совершенно голая земля». Ей оставалось только надеяться, что война скоро закончится, и занимать себя мыслями о будущей жизни в колониях. Хотя многие немецкие дети разделяли ее интерес к колониям, в то лето мало кто разделял ее тревогу. У сидящих в кинотеатре детей и взрослых захватывало дух от рева двигателей люфтваффе, дружного пения летчиков, опьяняющей технологической мощи. Бомбы падали на экранах в замедленной съемке под аккомпанемент симфонического оркестра и превращали польские дороги в мелкий щебень. Фильм снова напоминал, что Польша первой начала войну по указке Англии и Франции. Первые кадры кинохроники с чернокожими французскими военнопленными вызывали у публики в кинотеатрах спонтанное возмущение, а некоторые призывали немедленно их расстрелять [55].
По всей стране и дети, и взрослые охотно слушали рассказы ветеранов о войне. Тем летом в Бохуме Карл Хайнц Бодекер встретил на улице друга своего отца и привел его домой. Тринадцатилетний мальчик был поражен и восхищен: этот беспечный человек превратился в отважного солдата и к тому же успел получить медаль. Карла Хайнца впечатлило и то, что он оставался таким же вежливым и внимательным, как прежде, и отказался принять ванну и отдохнуть в заправленной свежим бельем постели, чтобы не доставлять его матери лишних хлопот, хотя все же задремал после полудня в гостиной, когда слушал пластинки из их коллекции. Вернувшийся домой отец Карла Хайнца разлил по рюмкам спиртное, и все замолчали, а их гость начал говорить. Он рассказывал, что страх перед атакой довольно быстро прошел, и не придавал большого значения своей ране. Прочитав этот довольно типичный для школьника пересказ военного сюжета, учитель немецкого языка поставил Карлу Хайнцу оценку «хорошо» [56].
К тому времени Инспекция вооружений сообщила, что даже рабочие тех специальностей, которые не подлежали отправке на фронт, с нетерпением ждут возможности записаться в армию. В Оснабрюке Дирк Зиверт собрался поступить добровольцем в моторизованную пехоту, однако обнаружил, что в семнадцать лет еще слишком молод для этого и в любом случае должен предварительно пройти обязательную трудовую практику. Утомленные подготовкой к получению
Летом 1940 г. школьные каникулы продлили, чтобы дети могли выехать за город и помочь на сборе урожая. Для многих детей атмосфера этих летних лагерей и чувство осмысленности своего труда выразились в песне:
В любом случае в гитлерюгенде вели списки тех немногих, кто остался в городе, и в начале осеннего семестра эти сведения передали в школы, чтобы те могли принять соответствующие дисциплинарные меры. Но не только немецкие женщины и подростки вызвались «добровольно» помочь со сбором урожая. Тем летом и осенью в Германию было доставлено 1,2 миллиона французских и британских военнопленных. Большинство из них проводили в лагерях для военнопленных совсем немного времени – их оперативно распределяли по фермам и строительным площадкам. Дело шло гладко: армейское верховное командование, Министерство труда, Немецкий трудовой фронт, полиция и местные партийные и правительственные чиновники уже научились координировать свои усилия после того, как прошлой осенью и зимой им пришлось разместить на территории страны около 300 000 польских военнопленных. К июлю 1940 г. за ними последовали еще 311 000 польских гражданских рабочих [59].
Бюро по трудоустройству составило список не пользующихся популярностью работ, подходящих для «расово неполноценных» поляков, начиная от лесозаготовок, добычи полезных ископаемых и строительства до производства кирпича, каменоломных и торфяных работ – по сути, разных видов карательного «каторжного труда», к которому СС обычно принуждали заключенных в концлагерях. Партийные и полицейские чиновники бдительно следили за тем, чтобы социальные отношения между поляками и немцами не выходили за рамки взаимодействия «хозяев» и «илотов»[2]. До сих пор нацистская политика была направлена на формирование этнически однородного немецкого национального государства, но отныне в стране широко распространились идеи и методы, которые раньше применялись в основном в заморских колониях. Весной – осенью 1940 г. немецкие бюрократы создали систему экономического и социального апартеида. Она быстро расширилась, включив в себя гражданских рабочих из Западной Европы, и разрослась в сложную систему полицейских ограничений, расовых рангов, мелких привилегий и суровых наказаний. Нацисты обещали превратить Германию в расово чистое «народное единство» (
Потерпев поражение в войне и столкнувшись с безработицей, многие поляки поверили уверениям немцев о достойной оплате и хороших условиях труда и охотно садились в поезда, отправлявшиеся в Рейх в январе и феврале 1940 г. К апрелю из Германии обратно в Польшу просочилось достаточно сведений о действительном положении дел, и число желающих завербоваться на работу резко сократилось, а немецким властям все чаще приходилось прибегать к принуждению. Всех пятнадцатилетних подростков обязали явиться в местную польскую администрацию, чтобы получить направление на работу. В сентябре 1941 г. возраст регистрации для работы в новой, ранее польской, провинции Вартеланд (Вартегау/Позен) был снижен до 14 лет. Но на практике немцы уже опережали свои собственные правила. В Позене (Познани) двенадцатилетнюю Хелену Б. забрали прямо из школьного класса и заперли в темном товарном вагоне. По пути в Берлин поезд останавливался в небольших деревнях, где фермеры покупали девушек для работы на своих землях прямо с поезда – Хелена помнила, как они отсчитывали деньги за каждого человека [61].
Катю Ф. и ее кузину подобрали на улице в марте 1940 г. и отправили прямо в Германию. Кате было 13 лет. Ее отвезли на ферму в округе Галле, где к ней относились неплохо, хотя работать приходилось много и тяжело. Катя доила коров, кормила свиней, уток, кур и гусей и подметала двор. Кроме того, ей поручали работать по дому и раз в неделю убираться во всех комнатах. Но она смогла расположить к себе семью своей заботой о детях. Она помогала Герхарду, который только начал ходить в школу, делать домашние задания и одновременно сама понемногу учила немецкий язык, попутно завязав с мальчиком прочные дружеские отношения. Особенно привязались к Кате четырехлетняя Эрика и пятимесячная Бригитта, которых она умывала, кормила и купала [62].
В тот месяц, когда Катя приехала в Германию, правительство издало ряд новых постановлений. Польские рабочие теперь должны были носить нашивки с желтой латинской буквой «P» на фиолетовом фоне, им запрещалось пользоваться общественным транспортом и посещать немецкие увеселительные заведения, для них ввели комендантский час после наступления темноты, а священникам дали распоряжение не пускать поляков на немецкие церковные службы. Работодателям категорически запрещалось всякое братание с поляками, в особенности не рекомендовалось позволять им есть за одним столом с немцами. Кроме того, им запрещалось писать домой, чтобы их сообщения не мешали вербовать новых рабочих. Однако в фермерских общинах в сельской местности немцы нередко сами решали, насколько соблюдать эти правила. В немецкой семье, где жила Катя, ей разрешалось не только есть со всеми за одним столом и сопровождать жену фермера в местную католическую церковь, но и писать домой родным. Она оставалась в этой семье до конца войны.
Основной задачей новой рабочей силы было гарантировать адекватное снабжение населения Германии продовольствием. Той же цели служило введение квот на доставку в оккупированной Европе. Полтора года лихорадочной предвоенной гонки вооружений, не говоря уже о первых девяти месяцах войны, спровоцировали заметный дефицит жиров, белков и ряда других жизненно важных элементов, но победы на континенте привели к немедленному улучшению питания граждан Рейха. Свежих фруктов и овощей по-прежнему не хватало, но немцы на тот момент были самыми сытыми мирными жителями на этой войне. Это благополучие все чаще оплачивалось непосредственно за счет оккупированных территорий: сокращение пайков коснулось даже французов и бельгийцев, хотя им все же досталось в этом отношении не так сильно, как полякам [63].
Маленькому Томи Унгереру из Логельбаха больше всего запомнилось, с какой скоростью вошедшие в Эльзас дружелюбные немецкие солдаты скупили все товары в местных магазинах (причем еще до того, как изгнали из области евреев). 21 июля 1940 г. Дирк Зиверт сел на поезд из Оснабрюка в 07:28, чтобы навестить своего брата Гюнтера, служившего на зенитной батарее во Фридрихсфельде на Нижнем Рейне. Домой он вернулся нагруженный всевозможными замечательными вещами, которые Гюнтер накупил в Голландии – в числе прочего там были сухое игристое (Sekt) и другие вина, мыло и какао. Через два месяца Гюнтер прислал домой из Гревена посылку со смальцем, сливочным маслом и курицей. Ему, как бойцу моторизованного отряда, было особенно удобно перевозить товары с оккупированных территорий. Себе он купил массивный и тяжелый, но крайне престижный радиоприемник
Пока отцы, братья и дяди отправляли родным дефицитные продукты, такие как мясо и фрукты или одежда, обувь и качественное мыло, дома начал развиваться небольшой черный рынок. Одним из самых распространенных средств обмена, своеобразной бартерной валютой, стали сигареты – полиция безопасности обратила на это внимание, заметив, что женщин, которые целиком забирают положенный паек сигарет, намного больше, чем курящих женщин. Со временем черный рынок развивался, стимулируемый, с одной стороны, товарами, поступавшими в немецкие домохозяйства из-за границы, а с другой – голодом миллионов иностранных рабочих. Полностью зависевшие от милости своих хозяев, многие подневольные работники на фермах в попытке расположить их к себе чинили детские игрушки или вырезали игрушки из дерева [65].
Ни полицейские предписания, ни бдительные соседи, ни даже публичные повешения поляков не могли полностью отделить хозяев от илотов: немцев и иностранцев тянули друг к другу черный рынок и работа, религиозные обряды и семейные ужины, сексуальное влечение, присмотр за детьми и кинематограф. В Пфальце подростки в форме гитлерюгенда водили польских девушек в кино. Немецкие дети повсюду забрасывали поляков камнями или снежками. Но летом 1940 г. наплыв иностранцев с их непривычной речью и обычаями еще казался временным явлением. Хорошо было быть немцем – англичанам оставалось только признать, что они проиграли войну [66].
Весной 1940 г. в ходе боев за Норвегию Королевский флот потопил половину надводных боевых кораблей Германии, и к 1 июля у Германии оставались в боевой готовности только один тяжелый и два легких крейсера, а также четыре эсминца. 3 июля британские корабли атаковали и потопили французский флот в Мерс-эль-Кебире, чтобы он не попал в руки немцев. Сосредоточенная в портах Ла-Манша немецкая армия могла осуществить переправу только в одном случае – если люфтваффе возьмет под контроль небо и будут бомбить Королевский флот с воздуха. Поэтому с 13 августа немецкие эскадрильи, размещенные в Норвегии, Франции и Нидерландах, начали наносить удары по британским аэродромам и центрам радиолокационного контроля [67].
Потери с обеих сторон нарастали, оборонительные возможности британских ВВС были почти исчерпаны, и в этот момент произошло несчастье. 24 августа 1940 г. война впервые пришла в британские города – сотня самолетов сбросила бомбы на лондонский Ист-Энд. Они действовали без приказа Гитлера – и даже вопреки ему, поскольку фюрер подчеркнуто оставил право на это решение за собой, понимая, что оно повлечет эскалацию, которую, вероятно, выгоднее всего будет совместить с наземным вторжением, как это было в случае с бомбардировками Варшавы и Роттердама. Хотя люфтваффе было гораздо легче добраться до Англии со своих новых континентальных баз, чем британским ВВС нанести удар по Германии, Черчилль приказал немедленно отреагировать. В ночь с 25 на 26 августа 22 бомбардировщика
Герман Геринг по-прежнему сохранял популярность, но над ним начали посмеиваться, ведь он обещал, что бомбы никогда не упадут на Германию, а если это случится, люди могут называть его Мейером – теперь прозвище прижилось. Немецкие власти начали строить в столице Рейха систему глубоких бомбоубежищ, а места бомбежек сами по себе стали достопримечательностью. Двенадцатилетнему Томасу Геве они казались не менее увлекательными, чем выставки трофейной военной техники. Снова надев для маскировки форму гитлерюгенда, он составил перечень пострадавших от ударов столичных зданий – его, словно вуайериста, привлекала возможность «рассмотреть все их интимные интерьеры» [69].
Представления немецких детей о враге были почти такими же бессвязными, как у взрослых. Исполненный воодушевления десятилетний Детлеф в письме от 30 сентября 1939 г. отправил отцу рисунок летчика и бомбы, «которой англичане получат по своим еврейским носам», и взволнованно добавил: «А ты уже видел негров?» Но те же школьные учителя, которые приучали учеников видеть вокруг силы мирового еврейского заговора, на протяжении всей войны учили их английскому языку и воспитывали в них огромное уважение к английской культуре, спортивным идеалам и литературе. При этом дети говорили об «англичанах», а не о «британцах» – возможно, как раз потому, что кельтский налет делал их менее похожими на германцев. И если они не до конца понимали, как относиться к своим «английским кровным братьям», пожалуй, в этом нет ничего удивительного. Созданный режимом образ германской континентальной империи во многом был вдохновлен «Английской мировой империей». В Веймарской Германии не просто необыкновенно пышным цветом расцвела англофилия – нацистский режим стремился наряду с прочным политическим союзом добиться от Британии общественного признания. Ожидая наступления на Францию, отец Розмари обратился мыслями к ее будущему и посоветовал ей выучить английский язык. «Даже если англичане наши враги, – рассуждал он, – учить их язык все же необходимо и полезно, потому что, насколько мне известно, английским владеют более 300 миллионов человек (вспомни Америку и подумай о том, что мы можем получить колонии в Африке – а жители этих мест говорят только по-английски)». Но ему не о чем было беспокоиться – она всегда получала по английскому только отличные оценки. Пока бушевала битва за Британию, дети играли в новую настольную игру «Атака “Штукас”» и пели недавно появившуюся песню «Бомбы, бомбы на Энгеланд». Но Шекспир оставался самым популярным драматургом в нацистской Германии [70].
Еще более удивительным образом в феврале 1940 г. в Гамбурге прошел фестиваль свинга, собравший более пятисот молодых людей. Играли только английскую и американскую музыку, танцевать разрешалось только свинг и джиттербаг[3]. Специально чтобы подразнить нацистов, юноши-подростки, имевшие лишние деньги, облачились в английские спортивные жакеты и рубашки с запонками, надели шляпы как у Энтони Идена и превратили высмеиваемый зонтик Чемберлена в модный аксессуар. Девушки распустили волосы, накрасили ногти лаком, подвели брови карандашом и, чтобы окончательно подчеркнуть отказ от нацистского идеала немецкой женщины, не пользовавшейся косметикой и не носившей каблуки, накрасили губы помадой. Они даже пытались разговаривать только по-английски, хотя это оказалось слишком сложно, и за некоторыми столами переходили на французский. Как будто всего этого было недостаточно, «танцоры, – возмущался наблюдатель из гитлерюгенда, – представляли собой ужасное зрелище». У него на глазах двое юношей танцевали с одной девушкой, а остальные прыгали вокруг, терлись друг о друга затылками и сгибались пополам, так что длинные волосы падали им на лицо. Когда музыканты заиграли румбу, танцоры впали в «дикий экстаз» и принялись подпевать на ломаном английском. Оркестр играл все быстрее, собравшиеся вскакивали и присоединялись к общему танцу. На сцене танцевали несколько юношей, у каждого в углу рта была зажата сигарета [71].
К глубокому беспокойству руководителей гитлерюгенда и СС, частные клубы любителей свинга возникли не только в Гамбурге, но и в других городах, точно так же традиционно ориентированных на Великобританию или Францию, – Киле, Ганновере, Штутгарте, Саарбрюккене и Карлсруэ. Обеспеченные подростки повально увлекались джазом и английской модой. Свинг-клубы были даже в Берлине, Дрездене, Галле и Франкфурте. Несмотря на свое возмущение, власти не всегда пресекали такие мероприятия, хотя они часто вызывали ожесточенные столкновения с гитлерюгендом и полицией (несомненно, если бы в Англии в это время начали собираться группы немецкоязычной молодежи, одетой в нацистскую форму, это вызвало бы точно такую же реакцию), а некоторое количество любителей свинга отправили в новые молодежные концлагеря [72].
В отдельные моменты, как, например, после покушения на Гитлера в ноябре 1939 г. или когда летом 1940 г. стало известно о продолжении войны, антианглийские настроения резко обострялись. Но это было скорее исключением. После Мюнхена отношения сторон испортились, и британская пропаганда снова начала транслировать привычные образы немецкой военщины, а германская пропаганда обрушилась на жестокость и бесчеловечность английской классовой системы, особенно подчеркивая, сколько зла та причинила бурам, ирландцам и английскому рабочему классу. В военное время Би-би-си приглашала на передачи Джорджа Оруэлла, а немецкая пропаганда тем временем перепечатывала его полемические рассуждения о бедности и превозносила участников марша из Джарроу[4]. Но англофобия проникла в немецкое общество не так глубоко, как восхищение английской культурой или, по крайней мере, уважение к имперской мощи Англии. Немногие немцы были на собственном опыте знакомы с Британией, но они имели хорошо развитые стереотипы [73].
Развивая тему действующей в Лондоне еврейской «плутократии», нацистский режим проводил явственную черту между противостоянием с Англией и ненавистью к англичанам. Вместо того чтобы пытаться подавить англофилию, нацистская пропаганда питалась ею. Немцы чувствовали, что борются за освобождение англичан от «плутократических» «еврейских» хозяев. К сентябрю 1939 г. эти идеи, которые бесконечно повторялись в последующие годы, уже проникли в сознание даже десятилетних детей – именно поэтому Детлеф пожелал, чтобы англичане получили немецкой бомбой «по своим еврейским носам».
Итак, Англия считалась противником, достойным уважения, но мучительный страх перед бомбардировками преследовал жителей Германии и Британии с одинаковой силой. Хотя до начала войны не было построено никаких бункеров и бомбоубежищ, в большинстве немецких многоквартирных домов имелись подвалы. Когда в мае 1940 г. на Гельзенкирхен и Рур упали первые бомбы, люди расчистили подвалы и начали переносить туда скамьи, стулья и двухъярусные кровати. Во второй половине 1940 г. из-за воздушной тревоги жителям Мюнстера пришлось провести в подвалах больше часов, чем за все остальное время до ноября 1944 г. Однако за весь 1940 г. во время налетов на город погибло всего шесть человек. В Гамбурге сообщали о 19 погибших, в Вильгельмсхафене – о четырех. Даже в сердце промышленного пояса Рура Карола Рейсснер могла сообщить в ноябре 1940 г., что бомбардировки не нанесли значительного ущерба и не смогли вывести из строя хотя бы один завод в Эссене. Несмотря на это, летом и осенью в столице военно-промышленной империи Круппа установили серьезную зенитную артиллерию и развернули строительство бункеров, что должно было превратить ее в один из самых защищенных городов Германии. Одновременно быстрыми темпами продолжалось строительство частных укрытий [74].
Общественное беспокойство выразилось в крайне бурной реакции на первые официальные попытки эвакуировать детей в сельскую местность. Если в Британии массовая эвакуация из городов началась сразу после начала войны, то в Германии ничего подобного не предпринимали до эскалации воздушной войны осенью 1940 г. 27 сентября 1940 г. личный секретарь Гитлера Мартин Борман разослал высшим партийным и государственным деятелям секретный циркуляр, предписывавший организовать «расширенную отправку детей в деревню». Но даже в высших эшелонах власти запрещалось называть это эвакуацией, чтобы не спровоцировать массовую панику. Режим, искренне уверовавший в миф о том, что в 1918 г. удар в спину армии нанесли гражданские, чувствовал, что должен держать лицо перед населением, моральной стойкости которого он не доверял. Если Черчилль обещал британскому народу «кровь, тяжелый труд, слезы и пот», немецкий народ поощряли думать о легких победах за чашкой кофе с пирожными.
Гитлер также отказался последовать британскому примеру и сделать эвакуацию детей обязательной, опасаясь, что это подаст населению тревожный сигнал. Официально государство в Германии даже не проводило эвакуацию, хотя правительство оплачивало издержки. Для этого был создан полуавтономный комитет при правительстве, объединивший усилия Национал-социалистической организации народного благосостояния, гитлерюгенда и Национал-социалистической ассоциации учителей. Само название программы
Хотя режим старался успокоить граждан, по иронии судьбы успех этой схемы зависел именно от того, насколько сильно родители боялись за жизнь своих детей. Страх перед бомбардировками на первом этапе войны можно оценить по тому, с какой готовностью родители отправляли детей прочь из дома, несмотря на все тревоги по поводу разлуки и подросткового секса и опасения, что на фермах дети совсем отобьются от рук. За первые два месяца, когда в программе участвовали только Берлин и Гамбург, было эвакуировано 189 543 ребенка. Позднее, когда программу распространили на уязвимые города Северо-Западной Германии, количество вывезенных детей продолжало расти, достигнув примерно 320 000 к 20 февраля 1941 г., 412 908 к концу марта и 619 000 к концу июня. Родители отчаянно пытались уберечь детей от воздушной опасности. Даже в не слишком отдаленном Дрездене с самого начала ходили слухи, что Берлин уже опустел, а все дети там заражены английским биологическим оружием [76].
Разработать основные принципы и обеспечить организацию KLV Гитлер поручил Бальдуру фон Шираху. Бывший глава гитлерюгенда Ширах увидел в эвакуации детей во время войны превосходную возможность отодвинуть в сторону школы и Министерство образования и реализовать собственную образовательную программу, к чему он стремился с начала 1930-х годов. Образцовым примером этой программы должны были стать «дома» или «лагеря» раздельного проживания для детей 10–14 лет. Перераспределив в свою пользу молодежные общежития, здания, которые уже принадлежали Народному благотворительному обществу и гитлерюгенду, а также реквизировав ряд отелей, монастырей, конвентов и детских домов, люди Шираха быстро нашли 3855 зданий, способных вместить 200 000–260 000 детей. Эта коллективная модель не имела аналогов в британской программе эвакуации, и, по замыслу Шираха, проект должен был продолжить существование и после войны, превратившись в постоянную образовательную программу для молодежи. Освободившись от ограничений, навязанных учителями, родителями и церковью, гитлерюгенд мог существенно укрепить свою власть над молодежью [77].
При всей грандиозности замыслов организаторы были достаточно проницательными и опытными, чтобы понимать: народная поддержка, имевшая решающее значение для успеха их добровольного плана, всецело зависела от «хорошего и обильного снабжения». Поэтому помимо обычных детских пайков и добавок они выделяли на каждого ребенка еще две рейхсмарки в день для покрытия основных расходов. Национал-социалистическая организация народного благосостояния организовывала специальные поезда, оплачивала медицинское обслуживание детей и даже нанимала людей для стирки белья. Обеспечили 140 000 комплектов униформы для мальчиков и 130 000 для девочек, а также 85 000 одеял и 139 000 соломенных матрасов, но, несмотря на это, организация, особенно поначалу, во многом держалась на импровизации, и пока в общих спальнях сооружали двухэтажные койки, дети спали на охапках соломы. А если дети вырастали из тех двух пар обуви, которые им велели взять с собой, им приходилось бегать босиком или стараться уместить ноги в одну из 110 000 пар деревянных башмаков, которые организация могла предоставить в первые два года своего существования [78].
27 апреля 1941 г. Илзе Пфаль и еще семнадцать девочек из ее класса уехали из Эссена в моравский город Кромержиж (Кремзиер), где их встретила делегация местных отделений юнгфолька и юнгмёдельбунда. Они вместе прошли по улицам чешского городка к большому современному пятиэтажному зданию женского монастыря – оставшиеся в нем монахини должны были готовить еду для немецких девушек. Судя по всему, обстановка здесь была свободнее, чем в «старом Рейхе». Хотя Илзе и ее соседок по комнате, как и всех «лагерных» новичков, заставляли заправлять кровати, наводить чистоту в общей спальне, складывать одежду в шкафчики, выходить опрятно одетыми на утреннюю церемонию поднятия флага, вовремя являться на занятия и тихо вести себя после отбоя, согласно новым правилам гитлерюгенда ни один учитель не мог их побить [79].
В виде наказания Илзе могли на следующий день лишить пудинга, заставить переписывать рифмованные двустишия о хорошем поведении и дисциплине или на три дня освободить от обязанностей старшей в отряде. Чтобы сплотить группу и приучить их к дисциплине, наказания назначали всему коллективу: однажды девочек отправили маршировать пять миль туда и обратно по большой дороге в полной тишине. Впрочем, все это не мешало Илзе и ее подругам из Эссена весело проводить время. Кромержиж был гарнизонным городом, и через несколько дней после приезда, отправившись в кинотеатр смотреть фильм
Что касается местного чешского населения, то после первой попытки завязать общение – Илзе завела словарь, чтобы делать покупки, – они вместе со своей бригадой Союза немецких девушек при всякой удобной возможности устраивали на улицах города «пропагандистские марши». Они шли строем на станцию, чтобы встретить там приезжающих учителей и лидеров Союза немецких девушек, и точно так же провожали их во время отъезда. Они устроили марш в Вербное воскресенье, оспаривая общественное пространство у церковной процессии. И они снова устроили спонтанный марш по городу неделю спустя, когда узнали, что началась война с СССР. На спортивном фестивале 29 июня они прошли маршем вслед за военным оркестром, и Илзе с радостью отметила, что «чехи так и лопаются от ярости». Когда они пили кофе во французском парке в конце очередного прекрасного дня, Илзе сфотографировали, по ее собственным подсчетам, не меньше 40 раз. Замковый парк был единственным местом в Кромержиже, где могли встречаться все (кроме евреев). Но солдаты следили за тем, чтобы ни один чех не осмелился приблизиться к немецким девушкам [81].
Наконец в середине ноября настало время возвращаться домой. Девушки тщательно вымыли волосы, купили подарки для близких, попрощались с замковым парком и в последний раз поужинали в монастырской трапезной за столами, накрытыми по такому случаю белыми скатертями и украшенными сосновыми веточками. К осени 1941 г. количество детей старшего возраста, посещающих лагеря KLV, резко сократилось. Возможно, рассказы тех, кто вернулся после первых шести месяцев, подтвердили худшие подозрения родителей относительно учреждений, работающих по линии гитлерюгенда. Кроме того, причин отсылать детей стало меньше – страх перед бомбежками постепенно прошел [82].
Не менее 2/3 эвакуированных детей отправляли не в лагерь, а к родственникам или размещали по договоренности в чужих семьях. Дети 6–10 лет путешествовали группами под присмотром взрослых, младенцев и детей младшего возраста сопровождали матери. Специально арендованные поезда перевозили матерей с маленькими детьми и большие группы детей старшего возраста из городов северо-запада в сельскую местность на юге и востоке. При этом южное направление быстро стало намного более популярным, чем восточное. В Баварии, Бадене и Чехии существовала традиционная туристическая отрасль с развитой инфраструктурой для приема и размещения приезжих, в то время как в Померании и Восточной Пруссии ничего подобного не было. Кроме того, условия в этих местах резко расходились с ожиданиями привыкших к городским удобствам организаторов и детей. В столкновении между городом и деревней, между Западом и Востоком дети, высмеивающие «культурный мусор Востока», вряд ли находили много новых друзей, а в померанских городках, таких как Фридебург-ин-дер-Ноймарк, во всех случаях воровства и вандализма не раздумывая обвиняли мальчиков из Бохума. Тринадцатилетний Зигфрид Николаи и его одноклассники, приехавшие из Дюссельдорфа, центра тяжелой промышленности в Руре, страшно злились, когда фермеры дразнили их неженками [83].
Даже на более популярном юге детей не всегда встречали с распростертыми объятиями. В феврале 1941 г. Рудольф Ленц прибыл в Меггесхайм с группой мальчиков из Хердеке и Веттера в Руре. Всех их выстроили перед деревенской школой, чтобы будущие приемные матери могли их рассмотреть. После того как «рынок рабов» остался позади, и они освоились с монотонной повседневной рутиной на небольших крестьянских участках, Рудольф узнал, что местных фермеров убедили принять эвакуированных детей, пообещав, что к ним приедут сильные и здоровые мальчики, которые смогут восполнить дефицит рабочих рук в хозяйстве. К счастью, Рудольфу больше нравилось заготавливать сено и помогать собирать урожай пшеницы и картофеля, чем ходить в школу. Его воспитывали в протестантских традициях в конфессионально неоднородной и в целом довольно светской среде, поэтому строгие католические традиции Меггесхайма стали для него немалым потрясением. Он мог смириться с тем, что его приемная мать каждый день рано утром ходит слушать мессу. Но священные пространства за пределами церкви были для него в новинку. Он с огромным изумлением наблюдал, как она преклоняет колени для молитвы, где бы она ни находилась, на улице или в поле, стоит только церковному колоколу прозвонить в полдень или вечером. Тем не менее он приспособился и через несколько месяцев так хорошо освоил баварский диалект, что даже родители понимали его с трудом [84].