В концевых примечаниях квадратные скобки не имеют какого-либо самостоятельного значения, а используются для того, чтобы отграничить вкрапления в текст, уже заключенный в круглые скобки.
С сожалением вынужден констатировать, что, возможно, какая-то часть опечаток в тексте в силу его чрезвычайной сложности осталась незамеченной, — за что приношу свои извинения читателю.
В заключение приведу фразу из послесловия, написанного А.Г. Ингером к публикации фрагмента перевода в журнале «RuBriCa»: «Прекрасно сознавая неполноту и незавершенность, а иногда, возможно, и в чем-то ошибочность моего комментария как к маргиналиям, так и ко всему тексту в целом, я тем не менее убежден в правильности того вывода, к которому пришел в ходе своей работы: успех на этом пути ожидает того, кто соединит в данном случае труд переводчика не только с усилиями комментатора, но и с текстуальным сличением и сопоставлением использованных Бертоном литературных и иных источников...»[33] И сегодня, когда эта книга увидела свет, мы можем сказать: успех пришел к Айзику Геннадьевичу Ингеру — Переводчику, Комментатору, Филологу.
В.М. Быченков
Роберт Бертон.
Портрет кисти Гилберта Джексона (Административный корпус Брэйзноз-колледжа).
Подпись: «Aetatis suae 62, 1635» («В возрасте 62 лет, 1635»)
СОДЕРЖАНИЕ ФРОНТИСПИСА{I}
Фронтиспис (издание 1632 года)
Здесь разные представлены картины, Но все они по замыслу едины. I Вот старый Демокрит в древесной сени Сидит на камне с книгой на коленях. Вокруг ты зришь висящих средь ветвей Собак и кошек и иных зверей, Которых он вскрывал, дабы найти, Где черной желчи сходятся пути. А над его главой — небесный житель Сатурн: он Меланхолии властитель. II Налево — Ревность. Схожи как две капли С натурой Зимородок, Лебедь, Цапля. Еще ты видишь: с петухом петух Дерутся; видишь также двух Быков — они, Венере в угожденье, Сошлись друг с другом в яростном сраженье. Но то лишь символы, представленные нам, Об остальном догадывайся сам. III А справа — Одиночество. И зрится Здесь кошка, спящий Пес, Олень и Оленица; В пустыне Зайцы, Кролики бегут; Мышей летучих, Сов ты видишь тут, Они укрылись в зарослях густых, В печальном мраке еле видно их. Здесь все начертано как будто впору, А если нет, не мне пеняй — граверу. IV А слева ниже, стоя под колонной, Понурив голову, Любовник томный, Картинно руки на груди скрестив, Слагает новой песенки мотив. Вокруг ты видишь книги, лютню — это Его тщеславья верные приметы. И если мало этого всего, То сам портрет заканчивай его. V Напротив — Ипохондрик нам явился. Он в тяжкой грусти на руку склонился; В желудке ветры так вредят ему, Что знает только Бог. И потому Он пузырьков и банок целый воз Сегодня от аптекаря принес. А в небесах Сатурна рокового Начертанные знаки видны снова. VI Стоящим на коленях Суевера Ты ниже зришь. Его терзаний мера Полна. Он весь в молитвах и постах, И то живет надежда в нем, то страх: Он больше в адский огнь попасть боится, Чем жаждешь ты на небе очутиться. Увы, беднягу этого мне жаль. Какие звезды шлют ему печаль? VII А справа здесь изображен несчастный Безумец. Взглядом и лицом ужасный Нагой, цепями скован, он лежит И громко в исступлении рычит. Ты присмотрись к нему: не сам ли ты Имеешь в гневе сходные черты? И если б с вас портреты написали, То разница была бы велика ли? VIII–IX Еще на двух картинках — Чемерица И Огуречник — среди трав царицы, От меланхолии они очистят кровь И сердце бодрым, душу ясной вновь Нам сделают; от смутных помрачений Избавят мозг. Да, лучше нет растений Из тех, что сотворил для нас Господь, Дабы недуги наши побороть. X А чтоб закрыть пробел внизу страницы, Портрету Автора пришлось здесь поместиться, В одежде той, что носит он всегда, Но это только внешность, господа, А душу Автора искусство, без сомненья, Не может начертать — она в его твореньях. Не гордость, не тщеславие пустое (Хоть за другими водится такое). Подвигли автора портрет свой дать — Издатель здесь велел его нарисовать. Засим не смейтесь попусту и не злословьте, А лучше благодарность приготовьте, Поскольку как ты обойдешься с кем, Так он тебе ответит точно тем. А посему с приязнью зри сюда, И все тебе понравится тогда. Надеюсь, ты всегда мне будешь другом, Прощай, Читатель, я к твоим услугам! ПОСВЯЩЕНИЕ ЛОРДУ БЕРКЛИ
HONORATISSIMO DOMINO,NON MINUS VIRTUTE SUA,QUAM GENERIS SPLENDORE,ILLUSTRISSIMO, GEORGIO BERKELEIO, militi de Balneo, baroni de Berkeley, Moubrey, Segrave, d. de Bruse, domino suo multis nominibus observando, hanc suam MELANCHOLIAE ANATOMEN, iam sexto revisam, d. d. DEMOCRITUS JUNIOR[34] DEMOCRITUS JUNIOR AD LIBRUM SUUM
Vade, liber, qualis, non ausim dicere, felix, Te nisi felicem fecerit Alma dies. Vade tamen quocunque lubet, quascunque per oras, Et Genium Domini fac imitere tui. I blandas inter Charites, mystamque saluta Musarum quemvis, si tibi lector erit. Rura colas, urbem, subeasve palatia Regum, Submisse, placide, te sine dente geras. Nobilis, aut si quis te forte inspexerit heros, Da te morigerum, perlegat usque lubet. Est quod Nobilitas, est quod desideret heros, Gratior haec forsan charta placere potest. Si quis morosus Cato{II}, tetricusque Senator, Hunc etiam librum forte videre velit, Sive magistratus, tum te reverenter habeto; Sed nullus; muscas non capiunt aquilae{III}. Non vacat his tempus fugitivum impendere nugis, Nec tales cupio; par mihi lector erit. Si matrona gravis casu diverterit istuc Illustris domina, aut te Comitissa legat: Est quod displiceat, placeat, quod forsitan illis, Ingerere his noli te modo, pande tamen. At si virgo tuas dignabitur inclyta chartas Tangere sive schedis haereat illa tuis: Da modo te facilem, et quaedam folia esse memento Conveniant oculis quae magis apta suis. Si generosa ancilla tuos aut alma puella Visura est ludos, annue, pande lubens. Dic utinam nunc ipse meus (nam diligit istas) In praesens esset conspiciendus herus[35]. Ignotus notusve mihi de gente togata Sive aget in ludis, pulpita sive colet, Sive in Lycaeo, et nugas evolverit istas, Si quasdam mendas viderit inspiciens, Da veniam Authori, dices; nam plurima vellet Expungi, quae jam displicuisse sciat. Sive Melancholicus quisquam, seu blandus Amator, Aulicus aut Civis, seu bene Comptus eques Huc appellat, age et tuto te crede legenti, Multa istic forsan non male nata leget. Quod fugiat, caveat, quodque amplexabitur, ista Pagina fortasssis promere multa potest. At si quis Medicus coram te sistet, amice Fac circumspecte, et te sine labe geras: Inveniet namque ipse meis quoque plurima scriptis, Non leve subsidium quae sibi forsan erunt. Si quis Causidicus chartas impingat in istas, Nil mihi vobiscum, pessima turba vale; Sit nisi vir bonus, et juris sine fraude peritus, Tum legat, et forsan doctior inde siet. Si quis cordatus, facilis, lectorque benignus Huc oculos vertat, quae velit ipse legat; Candidus ignoscet, metuas nil, pande libenter, Offensus mendis non erit ille tuis, Laudabit nonnulla. Venit si Rhetor ineptus, Limata et tersa, et qui bene cocta petit, Claude citus librum; nulla hic nisi ferrea verba, Offendent stomachum quae minus apta suum. At si quis non eximius de plebe poeta, Annue; namque istic plurima ficta leget. Nos sumus e numero, nullus mihi spirat Apollo, Grandiloquus Vates quilibet esse nequit. Si Criticus lector, tumidus Censorque molestus, Zoilus{IV} et Momus{V}, si rabiosa cohors: Ringe, freme, et noli tum pandere, turba malignis Si occurrat sannis invidiosa suis: Fac fugias; si nulla tibi sit copia eundi Contemnes, tacite scommata quaeque feres. Frendeat, allatret, vacuas gannitibus auras Impleat, haud cures; his placuisse nefas. Verum age si forsan divertat purior hospes, Cuique sales, ludi, displiceantque joci, Objiciatque tibi sordes, lascivaque: dices, Lasciva est Domino et Musa jocosa tuo, Nec lasciva tamen, si pensitet omne, sed esto, Sit lasciva licet pagina, vita proba est{VI}. Barbarus, indoctusque rudis spectator in istam Si messem intrudat, fuste fugabis eum, Fungum pelle procul (jubeo), nam quid mihi fungo Conveniunt stomacho non minus ista suo. Sed nec pelle tamen; laeto omnes accipe vultu, Quos, quas, vel quales, inde vel unde viros. Gratus erit quicunque venit, gratissimus hospes Quisquis erit, facilis difficilisque mihi. Nam si culparit, quaedam culpasse juvabit, Culpando faciet me meliora sequi. Sed si laudarit, neque laudibus efferar ullis, Sit satis hisce malis opposuisse bonum. Haec sunt quae nostro placuit mandare libello, Et quae dimittens dicere jussit Herus. ДЕМОКРИТ МЛАДШИЙ К СВОЕЙ КНИГЕ{VII}
В путь иди, Книга! Ждет ли удача тебя — зависит От участья к тебе дня благосклонного. Ступай бестрепетно, куда ни пожелаешь, И душу автора повсюду выражай. Иди в сопровожденьи Граций и привечай Любого Муз поклонника, что вздумает тебя прочесть. В села ли, в город придешь, иль к царским палатам, Кроткой, уступчивой будь, не показывай зубки. Знатный вельможа иль воин отважный возьмет тебя в руки, Учтивою будь, пусть сколько угодно читают. Будет сие сочиненье герою любезно И для знати найдется, чего пожелает. Если же суровый Катон иль Сенатор-угрюмец Вздумают вдруг заглянуть в эту книгу Или кто из властей, — отнесись с уваженьем; Вряд ли, однако: орлы мух не ловят; Нет у них времени вовсе для дел столь ничтожных; Но не таких я желаю — пусть равный мне будет читатель Если же важной матроне случится взор обратить Или графиня случайно тебя прочитает, знаю, Многое будет им не по вкусу, однако ж, надеюсь, не все; Не будь навязчивой с ними, но и читать не мешай. А удостоит тебя благородная дева Взглядом, а то и внимательным чтеньем, Перед ней поизящней предстань, но и помни, Что есть и как раз для нее тут страницы. Если ж служанка простая иль разбитная Девица тобой соберутся развлечься — раскройся охотно. Скажи: «Вот если б милорд иль хозяин Увидели это, были б тобою довольны». Что ж до господ, Выступающих в мантиях важно, — до бенефиций охочих И кафедр в колледжах, иль школьных педантов, Из незнакомых мне или знакомых — если Отыщут они недостатки в книге моей, Скажешь, чтоб это простили, ибо автор Сам уж исправить хотел в чем увидел погрешность. Если ж какой Меланхолик иль нежный Влюбленный, Или кто из нарядных Придворных, иль Горожанин Взор свой к тебе обратит — без опаски доверься ему: Много занятных вещей он в тебе обнаружит. Что не по вкусу ему — пусть не читает, а если По нраву страница — она ему многое скажет. К лекарю в руки случится попасть — с вниманьем К нему отнесись, как к коллеге и другу, — веди себя чинно: Много найдет для себя в моих он писаньях такого, Что для него немалою помощью будет. Если ж Сутяга какой в эти страницы вопьется, — Нет для него ничего; сквернейший народец, прощай; Но если увидишь, что муж он достойный и права знаток, — Пусть читает тогда, может, ученей от этого станет. Если ж заглянет сюда добросклонный читатель, Доверчивый, умный, то пусть он читает, что хочет, Если сединами он убелен — ты не бойся, Огрехи твои он простит, а кое-что и похвалит. Если же явится Ритор докучный, кто все Хочет отделки, изящества, тщанья — Захлопнись скорей, ведь он в раздраженье придет, Найдя столько слов просторечных и грубых. А если заглянет поэт из не очень великих, Ласкова будь: историй немало занятных здесь есть. Я ведь и сам из таких, Аполлон на меня не дохнул, И не всякому быть ведь великим поэтом. Если ж читатель твой — критик спесивый, Цензор надутый, Мом и Зоил, — шумливая эта когорта — Зубы оскаль, закричи, не открывайся для них. Если встретит тебя их толпа со злобной насмешкой, Спасайся, беги! А если бежать невозможно, Не отвечай на насмешки и будь равнодушной. Пусть их глумятся, вопят и гогочут — Не замечай: угодить все равно невозможно. Если ж пожалует вдруг педант в сужденьях суровый, — Кому острословье и Шутки, и смех кому не угодны, И обвинит тебя в грязном бесчинстве — ну что же? Скажешь: «То Муза шутлива сама моего господина (Но уж никак не развязна)», а коль взвесить все вместе Хотя книга шутлива, но жизнь — доброчестна. Если же какой грубиян и невежа досужий, В душу полезет — прочь гони его палкой, Таков мой приказ: гони его, дурня, подальше, Что мне с ним, дураком?! — Вот как я рассердился! Впрочем, пускай остается; всех прими с радостным ликом, Кто бы откуда ни прибыл, муж ли, жена ли, — Гостем желаннейшим будет — приятен ему я иль нет. Если и станет винить меня в чем-то — будет мне в помощь, Ибо заставит лучшего он добиваться, А если похвалит — не вознесусь от любой похвалы. Лучше бы было, конечно, чтоб вместо нападок Всяческих злостных — хвала прозвучала. Вот что задумано было препоручить этой книге, Что, отпуская ее, автор счел нужным сказать. DEMOCRITUS JUNIOR TO HIS BOOK
Paraphrastic metrical translation
Go Forth, my book, into the open day; Happy, if made so by its garish eye. O’er earth’s wide surface, take thy vagrant way, To imitate thy master’s genius try. The Graces three, the Muses nine salute, Should those who love them try to con thy lore. The country, city seek, grand thrones to boot, With gentle courtesy humbly bow before. Should nobles gallant, soldiers frank and brave Seek thy acquaintance, hail their first advance: From twitch of care thy pleasant vein may save, May laughter cause or wisdom give perchance. Some surly Cato, senator austere, Haply may wish to pip into thy book: Seem very nothing — tremble and revere: No forceful eagles, batterflies e’er look. They love not thee: of them then little seek, And wish for readers triflers like thyself. Of ludeful matron watchful catch the beck, Or gorgeous countess full of pride and pelf. They may say: “Pish!” and frown, and yet read on: Cry odd, and silly, coarse, and yet amusing. Should deinty damsels seek thy page to con, Spread thy best stores: to them be ne’er refusing: Say: “Fair one, master loves thee dear as life; Would he were here to gaze on thy sweet look.” Should known or unknown student, free’d from strife Of logic and the schools, explore my book: Cry: “Mercy, critic, and thy book withhold: Be some few errors pardon’d though observ’d: An humble author to implore makes bold, Thy kind indulgens, even undeserv’d.” Should melancholy wight or pensive lover, Courtier, snug cit, or carpet knight so trim Our blossoms cull, he’ll find himself in clover, Gain sense from precept, laughter from our whim. Should learned leech with solemn air unfold Thy leaves, beware, be civil, and be wise: Thy volume many precepts sage may hold, His well-fraught head may find no trifling prize. Should crafty lawyer trespass on our ground, Caitiffs avaunt! disturbing tribe away! Unless (white crow) an honest one be found; He’ll better, wiser go for what we say. Should some ripe scholar, gentle and benign, With candour, care, and judgement thee peruse: Thy faults to kind oblivion he’ll consign; Nor to thy merit will his praise refuse. Thou may’st be searched for polish’d words and verse By flippant spouter, emptiest of praters: Tell him to seek them in some mawkish verse: My periods are all rough as nutmeg graters. The dogg’rel poet, wishing thee to read, Rejected not; let him glean thy jests and stories. His brother I, of lowly sembling breed: Apollo grants to few Parnassian glories Menac’d by critic with sour furrowed brow, Momus or Zoilus or Scotch reviewer: Ruffle your heckle, grin and growl and vow: Ill-natured foes you thus will find the fewer. When foul-mouth’d senseless railers cry thee down, Reply not: fly, and show the rogues thy stern: They are not worthy even of a frown: Good taste or breeding they cannot never learn; Or let them clamour, turn a callous ear, As though in dread of some harsh donkey’s bray. If chid by censor, friendly though severe, To such explain and turn thee not away. Thy vein, says he perchance, is all too free; Thy smutty language suits not learned pen: Reply, “Good Sir, throughout, the context see; Thought chastens thought; so prithee judge again. Besides, although my master’s pen may wander Through devious paths, by which it ought not stray, His life is pure, beyond the breath of slander: So pardon grant; ’tis merely but his way.” Some rugged ruffian makes a hideous rout — Brandish thy cudgel, threaten him to baste; The filthy fungus far from thee cast out; Such noxios banquets never suit my taste. Yet, calm and cautious, moderate thy ire, Be ever courteous should the case allow — Sweet malt is ever made by gentle fire: Warm to thy friends, give all a civil bow. Even censure sometimes teaches to improve, Slight frosts have often cured too rank a crop; So, candid blame my spleen shall never move, For skilful gard’ners wayward branches lop. Go then, my book, and bear my words in mind; Guides safe at once, and pleasant them you’ll find.
Памятник Бертону на месте его погребения в кафедральном соборе Крайст-черч в Оксфорде. Раскрашенный бюст писателя увенчан его гербом — три головы борзых;
с боков помещены: справа (от нас) — армиллярия, состоящая из сферических колец (древний астрономический прибор), слева — гороскоп Бертона;
внизу — латинская эпитафия: «Не многим известный, еще менее кому неизвестный, здесь покоится Демокрит Младший, коему жизнь и смерть даровала Меланхолию, почил VII января в лето Господне MDCXXXIX
АВТОР О СУЩНОСТИ МЕЛАНХОЛИИ
Διαλαγικωξ[36]
Брожу ли я в мечтанья погружен, Не зная, где в них явь, а где лишь сон, Витаю ль в облаках и замки строю, Печали нет и в сердце так покойно, Фантазиями душу услаждаю, И время незаметно пролетает. Все радости тогда пустяк в сравненьи с ней — Сладчайшей Меланхолией моей. Когда один всю ночь без сна лежу Проступкам скверным счет своим веду, И мысли эти так меня снедают, Печаль и страх так сердце угнетают, Томлюсь ли я, оцепенев уныло, И время на часах словно застыло, Все горести тогда пустяк в сравненьи с ней — Ужасной Меланхолией моей. Когда себя спектаклем услаждаю И в разных обликах себя воображаю, На берегу ручья иль в зелени лесной Незрим никем вкушаю я покой, Отрадою тогда наполнен каждый миг И мнится, счастья смысл душой постиг. Тогда все вздор в сравненьи с ней — И нет любезней Меланхолии моей. Лежу ли я, сижу ль, один гуляю, Вздыхаю ли, печалюсь иль стенаю, В укромной роще иль в давно постылом Убежище моем, где дни текут уныло, И недовольства Фурии теснят Мне сердце бедное и душу бередят, Все беды кажутся тогда забавой перед ней — Горчайшей Меланхолией моей. Подчас я звуков сладостных волну Ловлю и слышу будто наяву; Зрю дивные дворцы и города, И мнится мне — весь мир — он мой тогда: Красоты редкие и блеск галантных дам — Все, что так сладостно и драгоценно нам. Но обольщенья те — пустяк в сравненьи с ней — Сладчайшей Меланхолией моей. Подчас я будто вижу наяву Уродов, демонов и призраков толпу, Медведей безголовых, упырей — Плоды причудливой фантазии моей; Все мечутся, отчаянно стенают, И душу страх, унынье мне стесняют. Иные страхи лишь отрада перед ней — Проклятой Меланхолии моей. Любовь свою, мне мнится, обнимаю, Свои ей чувства пылко изъясняю. О, миг блаженства я тогда вкушаю, И словно в кущах рая пребываю. Как сладко мне тогда воображенье Сулит любви бессмертной упоенье. Все прочее — тщета в сравненьи с ней — Сладчайшей Меланхолией моей. Когда ж любви моей я муки числю: Ночей бессонных горестные мысли И пытку ревности, жестокий жребий свой, И позднее раскаянье, унесшее покой, — Нет хуже, злее муки, чем любовь, — Отравлена душа, отравлена вся кровь. Что беды прочие тогда в сравненьи с ней — Жестокой Меланхолией моей. Подите прочь, приятели, друзья, Я вас бегу, довольно мне себя, Мне мыслить в одиночестве отрада, Иных сокровищ мне тогда не надо. Мне хорошо лишь с мыслями своими, Наедине мечтаю я остаться с ними, Все прочее лишь вздор в сравненьи с ней — Сладчайшей Меланхолией моей. Ах, в одиночестве лишь вся моя беда — Я диким, гнусным становлюсь тогда. Несносны солнца свет, друзья, Мне мнится в том лишь их вина. Все меркнет, исчезает вдруг, Унынье и печаль наводит все вокруг. Иные горести — лишь блажь в сравненьи с ней — Жестокой Меланхолией моей. Я жребием с монархом не сменяюсь И счастлив им, за мотыльком гоняясь, Отыщется ль занятье в мире целом Чтоб предпочесть его подобному уделу? Оставьте ж, не тревожьте вы меня, Столь сладостно что ощущаю я, Все прочее — ничто в сравненьи с ней — Небесной Меланхолией моей. С последним нищим я судьбою поменяюсь — Его удел — на время, я ж до смерти маюсь: Ведь мой недуг, мой ад неисцелим, И свыше сил моих бороться дольше с ним. Отчаявшись, я жизнь свою кляну, О, дайте нож мне или крепкую петлю. С любой бедою справлюсь, но не с ней — Проклятой Меланхолией моей.
Первая страница введения «Демокрит Младший — читателю». (Издание 1632 года)
ДЕМОКРИТ МЛАДШИЙ — ЧИТАТЕЛЮ
Любезный читатель, тебе, я полагаю, не терпится узнать, что это еще за фигляр или самозванец, который с такой бесцеремонностью взобрался на подмостки мирского балагана на всеобщее поглядение, дерзко присвоив себе чужое имя; откуда он взялся, какую преследует цель и о чем намерен поведать? Хотя, как писал некто[37]{1}, «Primum si noluero, non respondebo, quis coacturus est?» [Предположим, прежде всего, что я не хочу отвечать, кто в таком случае принудит меня?] Я рожден свободным человеком и волен сам решать, что мне говорить; кто может меня приневолить? Если же меня станут принуждать, я отвечу с такой же готовностью, как тот египтянин у Плутарха[38]{2}, который, когда один любопытный малый стал допытываться, что у него в корзине, ответствовал: «Quum vides velatam, quid inquiris in rem absconditam?» [Если ты видишь крышку, зачем спрашивать, что под ней спрятано?] Оно для того и прикрыто, дабы любопытствующий не знал, что там внутри. Не расспрашивай о том, что спрятано. Если содержание доставляет тебе удовольствие и «приносит пользу, предположи, что автор — обитатель луны или тот, кто наиболее тебе по нраву»[39]{3}. Мне бы не хотелось быть узнанным. И тем не менее, дабы в какой-то мере угодить тебе, хотя это уже сверх того, что я обязан сделать, я поясню причину, по которой присвоил себе это имя, а также название сей книги и ее предмет. Прежде всего относительно имени Демокрит{4}, дабы оно никого не привело к ложному умозаключению, будто перед ним пасквиль, сатира, пародийный трактат (как я и сам бы предположил), какое-нибудь невероятное утверждение или парадокс касательно вращения Земли или бесконечности миров in infinito vacuo, в бесконечном пространстве, ex fortuita atomorum collisione, вызванного случайными столкновениями атомов на Солнце, которого придерживался Демокрит и который разделял с ним в те древние времена Эпикур{5}, а также их учитель Левкипп{6}, и который возрожден недавно Коперником{7}, Бруно{8} и кое-кем еще. Кроме того, как замечает Геллий{9}, «среди последующих сочинителей и мистификаторов всегда было привычным делом обнародовать множество нелепых и дерзких выдумок от имени такого благородного философа, как Демокрит, дабы внушить к себе доверие и добиться тем уважения»[40], подобно тому как поступают обычно ремесленники, novo qui marmori ascribunt Praxitelem suo [приписывая свою новую статую резцу самого Праксителя{10}]. Однако я не из их числа.
Non hic Centauros, non Gorgonas, Harpyasque Invenies, hominem pagina nostra sapit. Здесь ты нигде не найдешь ни Горгон, ни Кентавров, ни Гарпий{11}, Нет, — человеком у нас каждый листок отдает[41]{12}. Ты сам служишь предметом моих размышлений.
Quicquid agunt homines, votum, timor, ira, voluptas, Gaudia, discursus, nostri farrago libelli[42]. Все, что ни делают люди, — желания, страх, наслажденья, Радость, гнев и раздор, — все это начинка для книжки{13}. Я намерен воспользоваться его именем, подобно Меркурию Галлобельгийскому{14} и Меркурию Британскому{15}, воспользовавшимся именем Меркурия, или подобно Демокриту Христианскому[43]{16} и прочим. Правда, существуют кое-какие иные обстоятельства, побудившие меня принять личину этого мудреца и кое-какие особые причины, которые я не смогу выразить с такой же ясностью, пока не расскажу немного о самом Демокрите, о том, каков он был, и не приведу краткие сведения о его жизни.
Демокрит предстает в описании Гиппократа[44]{17} и Лаэрция[45]{18} уже немолодым человеком невысокого роста с несколько изнуренным лицом и очень меланхолического нрава, чуждавшимся в этом возрасте людей, предпочитавшим одиночество[46], знаменитым философом своего века, coaevus [современником] Сократа[47]{19}, всецело посвятившим себя на склоне дней своим занятиям и уединенной жизни, написавшим множество прекрасных сочинений, великим богословом, разумеется, в соответствии с тогдашними верованиями, искусным лекарем, государственным мужем, превосходным математиком, о чем свидетельствует «Diacosmus» [«Мирострой»][48] и другие его труды. Колумелла[49]{20} говорит, что Демокрит находил немалое удовольствие в изучении земледелия, и я часто находил у Константина[50]{21} и других, писавших об этом предмете, ссылки на его труды. Ему были известны свойства и различия всех животных, растений, рыб и птиц, и он, как утверждают некоторые, понимал их звуки и голоса[51]. Одним словом, он был omnifariam doctus [сведущ во всем], интересовался всеми науками и не уставал учиться до конца своих дней, а дабы ничто не отвлекало его от размышлений, он, по свидетельству некоторых[52], выколол себе глаза{22}, став на склоне дней слепым по собственной воле, однако видел при этом больше, чем вся остальная Греция, и писал о любом предмете[53]; Nihil in toto opificio naturae, de quo non scripsit [Среди всех творений природы невозможно было сыскать такого, о чем бы он не написал]. Человек непревзойденного ума и глубокой проницательности, он с целью совершенствования своих познаний побывал в молодые годы в Египте и Афинах[54], чтобы беседовать с учеными людьми, «вызывавшими восхищение у одних и презрение у других»[55]. После своих странствий он обосновался в Абдере{23}, городе во Фракии, куда, согласно свидетельствам одних, он был послан, чтобы стать тамошним законодателем, судьей и секретарем городского совета, согласно же другим — именно там он родился и вырос. Как бы там ни было, впоследствии он жил там в саду, расположенном в предместье, в полном уединении, целиком посвятив себя научным занятиям, и разве только изредка спускался к морю, в гавань[56], где от души смеялся над разнообразнейшими нелепостями, которые он там наблюдал. Вот каков был Демокрит[57].
Но между тем какое это имеет отношение ко мне и с какой стати я присвоил себе его характер? Я, конечно же, понимаю, что равнять себя с ним, да еще после всего сказанного мною о нем, было бы одновременно и дерзостью, и самонадеянностью. Я не смею проводить какие бы то ни было сравнения, antistat mihi millibus trecentis [он бесконечно меня превосходит]; parvus sum, nullus sum altum nec spiro, nec spero[58] [я — человек незначительный, ничтожный, нисколько не притязаю на величие и не питаю на это никаких надежд]. И все же скажу о себе, и, надеюсь, не навлеку на себя никаких подозрений в гордости или самомнении, что я избрал мирный, сидячий, замкнутый, уединенный образ жизни в университете, mihi et Musis [наедине с собой и Музами], где провел едва ли не столько же лет, сколько Ксенократ{24} — в Афинах, ad senectam fere [почти до самой старости], дабы, как и он, постигать мудрость, затворясь большей частью в своем кабинете. Ведь годы учения я провел в самом процветающем колледже Европы, augustissimo colleggio[59] [самом почтенном колледже], так что могу похвастаться почти теми же словами, что и Джовьо[60]{25}: in ea luce domicilii Vaticani, totius orbis celeberrimi, per 37 annos multa opportunaque didici [в сем великолепии ватиканского уединения, довольствуясь обществом избранных, я провел тридцать семь полновесных и счастливых лет] — ведь и я тридцать лет своей жизни посвятил научным занятиям и пользовался библиотекой, не менее прекрасной, нежели он[61], а посему внушал бы отвращение, если бы, живя трутнем, оставался бесполезным и недостойным членом столь образованного и благородного сообщества или если бы писания мои хоть в каком-то отношении служили к бесчестью столь великолепного и обширного учреждения. Кое-что я все же сделал, и хотя ношу священнический сан, но turbine raptus ingenii, как сказано им[62]{26} [увлекаемый переменчивым нравом], а также вследствие беспокойного ума, непостоянного и неустойчивого воображения я испытывал большое желание (будучи неспособным достичь высшего искусства в чем-то одном) добиться хотя бы поверхностной осведомленности обо всем, стать aliquis in omnibus, nullus in singulis [кем-то во всем и никем в чем-то определенном], как рекомендует Платон[63]{27}, а Липсий{28} не только одобряет эту мысль, но и присовокупляет[64], что в каждой любознательной душе должно быть запечатлено правило — не быть рабом одной науки, не посвящать себя полностью лишь одному предмету, как это делает большинство, но бродить повсюду, centum puer artium [быть слугой сотни ремесел], иметь весло в каждой человеческой ладье, вкусить от каждого блюда, отпить из каждой чаши[65], что, по словам Монтеня[66]{29}, прекрасно осуществили Аристотель{30} и ученый соотечественник Монтеня Адриан Турнеб{31}. Такой же непоседливый нрав был всегда присущ и мне (хоть я и не могу похвастать такими же успехами), и словно сбившийся с пути спаниель, который, забыв про свою дичь, лает на каждую увиденную им птицу, я интересовался всем чем угодно, но только не тем, чем следовало, на что могу теперь по справедливости сетовать, и в самом деле, qui ubique est, nusquam est [тот, кто везде, тот ни-где]; я мог бы повторить вслед за Геснером[67]{32} сказанные им из скромности слова: я прочел множество книг, но без особой пользы из-за отсутствия надлежащей системы; вот и я по неумелости своей, беспорядочности, недостатку памяти и рассудительности без разбора набрасывался в наших библиотеках на самых разных авторов, но без особого прока. Я никогда не путешествовал, кроме как по картам географическим и звездного неба, по которым беспрепятственно бродили мои ничем не стесняемые мысли, поскольку я всегда находил особое наслаждение в изучении космографии. Я родился под знаком Сатурна{33}, когда он находился в апогее и прочее, а Марс, более всего предопределяющий поведение человека, частично совпал с моим асцендентом, и обе планеты благоприятно располагались в своих домах[68] и прочее. Я не беден, не богат, nihil est, nihil deest, обладаю лишь самым необходимым, но ни в чем и не нуждаюсь; все мое сокровище заключено в башне Минервы{34}. Мне не удалось добиться более высокого положения, но зато я никому ничем не обязан; хвала Всевышнему, я живу в скромном достатке щедротами моих благородных покровителей, хотя все еще на положении члена колледжа, как Демокрит в его садике, и веду монашеский образ жизни, ipse mihi theatrum [служа самому себе театром], вдали мирских треволнений и забот, et tanquam in specula positus, как говаривал он[69]{35}, в некоем возвышающемся над всеми месте, подобно Stoicus Sapiens, omnia saecula, praeterita presentiaque videns, uno velut intuitu [мудрому стоику, словно окидывающему единым взглядом все времена, прошедшее и настоящее]. Я слышу и зрю, что происходит вокруг, как другие мечутся, ездят, суматошатся и изнуряют себя при дворе и в деревне[70]{36}; вдали ожесточенных судебных тяжб, aulae vanitatem, fori ambitionem, ridere mecum soleo [дворов тщеславия, ярмарок честолюбия и знай лишь посмеиваюсь наедине с собой]; я смеюсь над всем — ведь мне «не угрожает опасность проиграть судебную тяжбу, узнать, что суда мои пропали без вести», хлеб и скот погиб, а торговля разорила, «поскольку у меня ни жены, ни детей, хороших или скверных, о пропитании которых я должен был бы позаботиться»[71]. Простой зритель судеб и приключений других людей, я наблюдаю, как они играют свои роли и предстают передо мной в самом разнообразном облике, словно на подмостках обычного театра. Что ни день, я слышу новые вести — обычные слухи о войне, бедствиях, пожарах, наводнениях, грабежах, убийствах, резне, метеорах, кометах, привидениях, чудесах, призраках, захваченных селеньях или осажденных городах во Франции, Германии, Турции, Персии, Польше и прочее; что ни день, сообщают о смотрах, победах, приготовлениях к новой войне и тому подобном, чем так богаты наши грозные времена, о разыгравшихся баталиях и множестве павших на поле боя, о поединках между храбрейшими воинами двух армий, кораблекрушениях, пиратствах и морских сражениях, перемириях, коалициях, всякого рода маневрах и новых призывах к оружию. Смешение бесчисленных клятв, ультиматумов, помилований, указов, прошений, тяжб, ходатайств, законов, воззваний, жалоб, обид — мы слышим об этом каждый Божий день. И что ни день, то новые книги, памфлеты, листки с новостями, истории, целые каталоги всевозможного рода изданий, новые парадоксы, мнения, секты, ереси, философские и богословские диспуты и прочее. То приходят известия о свадьбах, масках{37}, пантомимах, увеселениях, празднествах, прибытии послов, дуэлях и турнирах, подвигах, триумфах, пиршествах, охотах, спектаклях, а то опять, словно после перемены декораций, предательства, мошеннические проделки, грабежи, всякого рода чудовищные злодейства, похоронные шествия, погребения, кончины государей, новые открытия, экспедиции, забавное вперемежку с ужасным. Сегодня мы узнаем о назначении новых лордов и должностных лиц, завтра — об опале неких знатных особ, а потом опять о тех, кто удостоился новых почестей; одного выпустили из тюрьмы, другого, напротив, заточили, один — богатеет, другой — разоряется, этот преуспевает, а его сосед становится банкротом, сейчас изобилие, потом вновь нужда и голод, один бегает, другой разъезжает; бранятся, смеются, плачут и прочее. Вот какие новости о делах частных и общественных, и многое еще в таком же духе я слышу каждодневно. Среди мирского блеска и нищеты, веселья, гордости, затруднений и забот, простодушия и подлости, коварства, жульничества, чистосердечия и неподкупности, друг с другом переплетающихся и привлекающих к себе внимание, я ухитряюсь вести privus privatus [независимый и приватный образ жизни]; как жил доныне, так живу и теперь, statu quo prius, предоставленный своему одиночеству и моим домашним огорчениям, и разве только изредка, ne quid mentiar [не стану лгать], подобно тому как Диоген{38} наведывался в город или Демокрит отправлялся в гавань, я, развлечения ради, покидал время от времени свое убежище, дабы поглядеть на мир, и не мог удержаться от кое-каких скромных наблюдений, non tam sagax observator ac simplex recitator [но не столько как мудрый наблюдатель, сколько как безыскусственный рассказчик], и не затем, чтобы, следуя их примеру, только глумиться или смеяться над всем, а скорее со смешанным чувством.
Bilem saepe, iocum vestri movere tumultus[72], …как суетность ваша Часто тревожила желчь мне и часто мой смех возбуждала{39}. Я не только по временам смеялся и глумился вместе с Лукианом{40}, осуждал в сатире вместе с Мениппом{41}, но и сокрушался вместе с Гераклитом{42}, а потом вновь то petulanti splene cachinno[73]{43} [разражался громким хохотом], а то urere bilis jecur[74] [моя печень переполнялась желчью]; меня выводило из себя то, что я не в силах исправить злоупотребления, которые вижу повсеместно. Но какие бы чувства этих писателей или Демокрита я ни разделял, а все же не ради этого я укрылся под чужим именем, а для того, чтобы в неведомом облике либо обрести немного больше свободы и независимости суждений, либо, если уж вам так непременно хочется знать, по той причине и с единственной целью, которую Гиппократ подробно излагает в своем послании к Дамагету; он рассказывает, как, отправясь однажды навестить Демокрита в его саду в предместье Абдеры, он застал философа сидящим в тени беседки[75] с книгой на коленях, погруженным в свои размышления[76] и по временам что-то записывающим, а по временам прогуливающимся. Эта книга была посвящена меланхолии и безумию; подле него лежали трупы многочисленных животных, только что им разрезанных и расчлененных, но не потому, как он объяснил Гиппократу, что он презирал Божьи создания, но дабы обнаружить местонахождение этой atra bilis, черной желчи, или меланхолии, понять, по какой причине она происходит и как зародилась в телах людей, затем чтобы он сам мог успешнее от нее излечиться и с помощью своих трудов и наблюдений научить других предупреждать и избегать ее[77]. Гиппократ всячески одобрил его благое намерение, — вот почему Демокрит Младший берет на себя смелость последовать его примеру, и поскольку тот не завершил свой труд, который ныне потерян, то quasi succenturiator Democriti [в качестве замещающего Демокрита] надеется восстановить, продолжить и завершить его в этом трактате.
Ну вот, теперь вы знаете, зачем я избрал это имя. Если это имя и заглавие оскорбляют вашу рассудительность, то, послужи подобное обвинение, выдвинутое против других, достаточным для меня оправданием, я мог бы привести множество солидных трактатов и даже проповедей, на титуле которых красуются куда более фантастические имена. Как бы там ни было, в нынешние времена это своего рода уловка — предпослать книге, которую надобно продать, фантастическое название; ведь, подобно жаворонкам, садящимся днем на расставленные для них тенета, для многих тщеславных читателей такое название послужит приманкой, и они уставятся на него, подобно глупым прохожим, пялящимся на выставленную в лавке художника старинную картину и при этом не замечающим висящее рядом превосходное полотно. И, конечно же, как считает Скалигер{44}, «ничто так не приманивает читателя, как неожиданный довод, не приходивший ему самому на ум, и ничто не продается так бойко, как оскорбительный памфлет», tum maxime cum novitas excitat palatum [но более всего привлекает то, на чем лежит печать новизны][78]. «Многие люди, говорит Авл Геллий, даже в самих названиях своих произведений выказывают непомерное тщеславие»[79] «и способны одним этим (приводит Плиний[80]{45} слова Сенеки) заставить задержаться даже человека, спешащего поскорее привести повитуху к своей дочери, собирающейся вот-вот родить». Что же до меня, то в оправдание своего поступка я могу сослаться на весьма достойные прецеденты[81], приведу, однако, лишь один из многих — Антонио Зару{46}, Pap. Episc. [католического епископа], автора «Анатомии остроумия» в четырех частях, разделах, главах и пр., которую можно прочесть в наших библиотеках.
Если кто-нибудь станет возражать против содержания этой книги или манеры, в которой я излагаю свой предмет, и потребует от меня на сей счет каких-то доводов, то я могу представить их сколько угодно. Я пишу о меланхолии, поскольку озабочен тем, чтобы самому ее избежать. Ведь главной ее причиной служит праздность, а «лучшим лекарством от нее, как считает Разис[82]{47}, какое-нибудь занятие», и хотя stultus labor est ineptiarum, от занятий пустяками польза невелика, прислушаемся все же к словам божественного Сенеки, уверяющего, что лучше aliud agere quam nihil, заниматься чем-нибудь бесполезным, нежели вовсе ничем. А посему я стал писать и занял себя этим усладительным трудом, дабы, подобно Веттию у Макробия{48}, otiosaque diligentia ut vitarem torporem feriandi (этим своеобразным занятием на досуге избежать апатии, вызываемой праздностью) и atque otium in utile verterem negotium (употребить свой досуг на какое-нибудь полезное дело).
Simul et jucunda et idonea dicere vitae Lectorem delectando simul atque monendo[83]. [Или полезным быть или приятным желают поэты, Или и то, и другое: полезное вместе с приятным.] Вот с какой целью я писал, подобно тем, кто, как говорит Лукиан, «за отсутствием слушателей декламирует деревьям и произносит речи, обращаясь к столбам»; но, как остроумно признался Павел Эгинета{49}, не затем, чтобы высказать что-нибудь доселе неизвестное или упущенное, но ради собственного упражнения»[84], каковое, прибегни к нему некоторые, было бы, я полагаю весьма на пользу их телам и еще более того их душам; другие же, например, делают это ради славы, чтобы себя показать (Scire tuum nihil est, nisi te scire hoc sciat alter [Знанье твое ни к чему, коль не знает другой, что ты знаешь{50}]). Я мог бы присоединиться к мнению Фукидида{51}: «Знать о чем-то и не иметь возможности рассказать об этом — все равно, что не знать»[85]. Когда я впервые взялся за это дело et quod ait ille[86], impellente genio negotium suscepi [или, как сказано у него, предпринял этот труд, повинуясь внутреннему побуждению], я стремился vel ut lenirem animum scribendo[87]{52}, облегчить писанием свою душу, ибо у меня gravidum cor, foedum caput, было тяжело на сердце и неладно с головой, словно в ней образовался нарыв, от которого я очень хотел избавиться и жаждал, чтобы он поскорее прорвался; я не мог придумать более подходящего способа освободиться от его содержимого; да и кроме того, удержаться от этого было просто выше моих сил, потому что ubi dolor, ibi digitus, невозможно не чесаться, когда зудит. Я нисколько не чувствовал себя униженным этой болезнью — не назвать ли мне ее моей госпожой Меланхолией, моей Эгерией{53} или моим malus genius [злым гением]? По этой причине, мне, подобно ужаленному скорпионом, хотелось вышибить clavum clavo [клин клином], облегчить одну печаль другой, праздность праздностью[88], ut ex vipera Theriacum [извлечь противоядие из укуса гадюки], найти противоядие в том, что явилось первопричиной моей болезни. Или, как, судя по рассказу Феликса Платера[89]{54}, поступил человек, который вообразил, будто у него в животе находится несколько аристофановских лягушек, все еще кричащих Брекекекс, коакс, коакс, уп, уп{55}; он посвятил по этой причине семь лет изучению медицины и объехал большую часть Европы в поисках облегчения. Вот и я в поисках исцеления перерыл все медицинские книги, какие только есть в наших библиотеках или какими могли поделиться со мной мои друзья, и взял на себя сей труд[90]. А почему бы и нет? Ведь признается же Кардано, что написал свою книгу об Утешении{56} после смерти сына, дабы облегчить свое горе, и точно так же Туллий{57} написал свою книгу о том же самом предмете и с той же целью после кончины дочери, по крайней мере, если книга действительно написана им, ибо, как подозревает Липсий, она, возможно, принадлежит какому-то самозванцу, скрывшемуся под именем Туллия. Что же до меня, то, подобно Марию у Саллюстия{58}, я, пожалуй, могу утверждать: «то, о чем другие только слыхали или читали, я испытал и претерпел сам, они почерпнули свои знания из книг, а я — меланхолизируя»[91]. Experto credo Roberto. [Поверьте Роберту, испытавшему это на себе.] Я могу поведать кое о чем, изведанном на собственном опыте, aerumnabilis experientia me docuit [научил меня горестный опыт], и вслед за героиней поэта{59} готов повторить:
Haud ignara mali miseris succurrere disco[92]. [Горе я знаю — оно помогать меня учит несчастным.] Я хотел бы помочь другим из сострадания и, как поступила в старину одна добродетельная дама, которая, «будучи сама прокаженной, отказала все свое имущество на устройство дома для прокаженных»[93]{60}, не пожалею своего времени и знаний — величайшего моего достояния — ради общего блага.
Да, но вы придете к умозаключению, что это все равно что actum agere[94] [делать уже сделанное], ненужный труд, cramben bis coctam apponere[95], вновь и вновь твердить одно и то же, но только другими словами. Однако Лукиан советовал в сходных обстоятельствах: «Не пренебрегать ничем, если это хорошо сказано»[96]. Сколько превосходных врачей опубликовали об этом предмете добросовестно написанные тома и тщательно продуманные трактаты! Вот и у меня не сказано ничего нового, а то, что есть, украдено мной у других; Dicitque mihi mea pagina, fur es[97] [Каждая страница кричит мне: «Ты — вор»{61}]. Если справедлив суровый приговор Синезия{62}: «Похитить труды умерших людей — куда большее преступление, нежели похитить их одежду»[98], то что станется тогда с большинством сочинителей? В числе других подсудимых и я поднимаю руку, будучи тоже повинен в такого рода преступлении; habes confitentem reum [ответчик признает себя виновным], и согласен подвергнуться наказанию вместе с прочими. Чрезвычайно справедливо, что tenet insanabile multos scribendi cacoethes [многие одержимы неизлечимым зудом бумагомарательства{63}], и «сочинению книг, как умозаключил один древний мудрец, несть конца»[99], а уж в нынешний век бумагомарателей[100], когда, как заметил один достойный человек[101], «число книг особенно неисчислимо», «печатный станок перегружен»: ведь каждый охвачен непреодолимым желанием себя показать в погоне за славой или почестями[102]{64} (scribimus indocti doctique [мы же — учен, неучен, безразлично, — кропаем поэмы[103]]); такой сочинитель готов писать, о чем угодно, и наскребет из разных источников то, что ему необходимо. «Завороженные этим желанием славы[104]{65}, etiam mediis in morbis [они даже в разгар болезни]», пренебрегая своим здоровьем, будучи едва в состоянии держать в руке перо, непременно должны о чем-то возвестить, дабы «создать себе имя, — говорит Скалигер, — пусть даже ценой ниспровержения и бесчестья многих других»[105]. Ради того чтобы прослыть писателями, scriptores ut salutentur [и дабы их приветствовали, как таковых], считаться кладезями премудрости и эрудитами, apud imperitum vulgus [у невежественной толпы], ob ventosae nomen artis [чтобы снискать себе имя при ничтожном даровании], завоевать бумажное царство nulla spe quaestus sed ampla famae [без малейшей надежды разжиться, но с немалой надеждой прославиться] в наш беспокойный честолюбивый век, nunc ut est saeculum, inter immaturam eruditionem, ambitiosum et praeceps, те, что едва ли способны быть слушателями, vix auditores, притязают на роль наставников и учителей, хотя понятливостью не годятся и в ученики, — таково мнение Скалигера[106]. Они с готовностью устремляются во все отрасли знаний, togatam, armatam [гражданские или военные], способны перерыть труды богословов и светских авторов, обрыскать все указатели и памфлеты ради ссылок, подобно тому как наши купцы рыщут под неведомыми небесами ради торговли, и в итоге кропают объемистые тома, cum non sint revera doctiores, sed loquaciores, но не становятся от этого более учеными, а только лишь большими пустословами. Послушать их, так они трудятся для общего блага, но, как замечает Геснер[107], на самом деле ими движут только гордость и тщеславие, и в их сочинениях нет ничего нового или достойного внимания, а есть лишь все то, что уже давно сказано, но только другими словами. Ne feriarentur fortasse typographi, vel ideo scribendum est aliquid ut se vixisse testentur. [Им приходится что-то сочинять, дабы типографщики не сидели без дела, или, возможно, чтобы напомнить, что они еще живы.] Мы, как аптекари, каждый день готовим новые микстуры и переливаем их из одного сосуда в другой, и, подобно древним римлянам, разграбившим все города в мире, чтобы украсить свой бездарно расположенный Рим, снимаем пенки с чужой мудрости, срываем лучшие цветы с их ухоженных садов, чтобы украсить ими свои бесплодные замыслы. Castrant alios ut libros suos per se graciles alieno adipe suffarciant (так поносит их Джовьо)[108], они смазывают свои постные сочинения жиром чужих трудов. Ineruditi fures [Невежественные воры] и прочее. Этот изъян виден каждому писателю, как виден он сейчас и мне, и тем не менее все этим грешат, trium literarum homines [это люди, обозначаемые тремя буквами], они — воры; они обкрадывают древних авторов, чтобы заполнить[109]{66} всем этим добром свои новые комментарии, разгребают навозные кучи Энния{67} или, как я, к примеру, роются в могиле Демокрита[110]. Вот благодаря чему и получается, что не только библиотеки и книжные лавки переполнены нашими зловонными листами, но и каждый стульчак и нужник с избытком обеспечены клозетной поэзией[111]; Scribunt carmina quae legunt cacantes{68}; их подкладывают под пироги, в них завертывают пряности[112], ими предохраняют мясо при жарке, чтобы оно не подгорело. «У нас во Франции, — говорит Скалигер[113], — правом писать обладают все, а вот способностями — лишь очень немногие. Прежде образованность украшали здравомыслящие ученые, а ныне благородные науки опозорены наглыми и невежественными писаками»[114], сочиняющими и печатающими вздор из тщеславия, нужды, чтобы разжиться деньгами или, подобно паразитам, подольститься к знатным особам и добиться их благосклонности; вот для чего они издают burras, quisquiliasque ineptiasque[115] [безделицы, вздор, бессмыслицу]. «Среди столь многих тысяч сочинителей вы едва ли сыщете хотя бы одного, чтение которого сделало бы вас хоть самую малость лучше, но скорее напротив того — намного хуже»[116], quibus inficitur potius, quam perficitur, так что читатель скорее заразится, нежели хоть сколько-нибудь усовершенствуется.
Qui talia legit, Quid didicit tandem, quid scid nisi somnia, nugas[117]{69}. [Что постигает читатель всего того хлама, кроме Разве фантазий пустых и псевдоученого вздора?] А посему нередко выходит так (как еще в древности жаловался Каллимах{70}), что большая книга — это большое несчастье. Кардано находит уйму нелепостей в писаниях французов и немцев[118] и говорит, что они только зря переводят бумагу; Non, inquit, ab edendo deterreo, modo novum aliquid inveniant; он не против того, чтобы они писали, но только если в этом будет что-то новое, ими самими придуманное, но ведь все мы по-прежнему ткем одну и ту же паутину, вновь и вновь плетем одну и ту же веревку, а если и появится что-нибудь новенькое, то всего лишь какой-нибудь пустяк или небылица, сочиненные досужими писаками для таких же досужих читателей, а кому не под силу придумать такое? «Надо быть уж вовсе бесплодным, чтобы в наш век бумагомарателей совсем ничего не придумать»[119]. «Короли хвалятся своим войском, богачи чванятся своими дворцами, солдаты гордятся своей храбростью, а ученые мужи обнародуют свои побрякушки»[120], и всем волей-неволей приходится это читать и выслушивать.
Et quodcunque semel chartis illeverit, omnes Gestiet a furno redeuntes scire lacuque, Et pueros et anus[121]. [Только б ему написать, а уж там все мальчишки, старухи, ............ затвердят его сплетню.] «Большой урожай поэтов в нынешнем году! — жалуется в письме к Созию Сенециону Плиний{71}, — в апреле не было почти ни одного дня без публичных чтений»[122]. Сколько новых книг объявлено в каталоге за весь нынешний год, за весь нынешний век (говорю я) на торгах Франкфурта, да и на наших внутренних рынках!{72} Дважды в году proferunt se nova ingenia et ostentant[123]. Дважды в году мы напрягаем наши мозги и выставляем плоды своих усилий на продажу, magno conatu nihil agimus [но после немалых трудов остаемся ни с чем]. Так что если не будет проведена безотлагательная реформа, как этого желал Геснер[124], то ли с помощью королевского указа или авторитетного надзора, чтобы обуздать такую свободу, это будет продолжаться in infinitum [до бесконечности]. Quis tam avidus librorum helluo? [Возможно ли где-нибудь отыскать такого пожирателя книг?] Да и кому под силу прочесть их? А ведь в этом книжном море нас ожидает еще больший хаос и путаница. Мы завалены книгами[125]; наши глаза ломит от чтения, а пальцы — от перелистывания страниц[126]. Что касается меня, то я один из этих писак, nos numerus summus [один из множества] и не собираюсь это отрицать! Мне остается лишь повторить в отношении себя слова Макробия: Omne meum, nihil meum, это все мое и не мое{73}. Как домовитая хозяйка из разных мотков шерсти вяжет какой-нибудь предмет одежды или пчела собирает воск и мед с разных цветов и делает из этого новую смесь, так и я
Floriferis ut apes in saltibus omnia libant{74} […наподобие пчел по лугам цветоносным, Всюду сбирающих мед…] старательно собирал эту компиляцию из разных авторов[127]{75} и при этом sine injuria без всякого для них вреда; я не погрешил ни против одного писателя и каждому воздал должное; Иероним{76} очень хвалит Непоциана[128]{77} именно за то, что тот не воровал чужие стихи, целые страницы и даже трактаты, как это повелось теперь у многих, утаивающих имена подлинных авторов, а прямо говорит, что это принадлежит Киприану, а это — Лактанцию{78}, а это — Иларию{79}, что так сказал Минуций Феликс{80}, а так — Виктор{81}, а вот вплоть до этого места все взято у Арнобия{82}. Я ссылаюсь на моих авторов и цитирую их (сколько бы ни объявляли это невежественные писаки педантизмом, прикрывающим будто бы, словно личина, мою необразованность, и противоречащим их собственному жеманному стилю), ибо считаю это своим долгом и намерен поступать таким образом и впредь; sumpsi, non surripui [я заимствовал, а не воровал], и то, что Варрон{83} говорит о пчелах: minime malificae nullius opus vellicantes faciunt deterius [ущерба от них нет никакого, ведь они не причиняют вреда тому, с чего собирают мед] (lib. 3 de re rust. [о сельском хозяйстве, кн. III]), я могу сказать о себе. Кому я причинил вред? Содержание книги большей частью принадлежит им, и все-таки она моя; apparet unde sumptum sit [откуда я все почерпнул, вполне очевидно] (и Сенека считал это достоинством), aliud tamen quam unde sumptum sit apparet [и тем не менее она отличается от источников новизной своего изложения]; то, что человеческий организм делает со съедаемой нами пищей — поглощает, переваривает, усваивает ее, — делал и я: conquoquere quod hausi [усваивал то, что проглотил], распоряжался заимствованным. Я принудил чужие книги платить мне дань, дабы украсить эту мою макароническую мешанину{84}, и только способ изложения принадлежит мне; я вынужден воспользоваться здесь словами Уэккера: e Ter., nihil dictum quod non dictum prius, methodus sola artificem ostendit[129], что бы мы ни сказали, все это было уже сказано прежде, и только порядок и способ изложения принадлежит нам и изобличает в нас ученого. Орибасий{85}, Аэций{86}, Авиценна{87} — все ведут свое начало от Галена{88}, хотя метод лечения был у каждого свой, diverso stilo, non diverso fide [способы разные, но одинаковая надежность]. Наши поэты воруют у Гомера: что он выблюет, говорит Элиан{89}, они вылизывают. Богословы все еще verbatim, слово в слово повторяют Августина{90}, и тем же занимаются наши украшатели истории, самый последний из них считается обычно и самым достоверным, пока
…donec quid grandius aetas Postera, sorsque ferat melior{91}. [Век, что на смену придет, Будет плодами обильней, в творчестве нас превзойдет.] Хотя в древней медицине и философии было немало гигантов, я все же говорю вместе с Дидацием Стеллой[130]{92}: «карлик, стоящий на плечах гиганта, способен видеть дальше, нежели сам гигант», вот и я могу добавлять, переделывать и видеть таким образом дальше моих предшественников. И то, что я пишу вслед за другими, не более для меня зазорно, нежели для прославленного врача Элии Монтальта{93} писать de morbis capitis [о недугах головы] после Язона Пратенция{94}, Герния{95}, Гильдесгейма{96} и прочих; ведь в ристалище участвует много лошадей, вот так и один логик или один ритор сменяют другого. Можешь сколько угодно этому противиться,
Allatres licet usque nos et usque, Et gannitibus improbis lacessas{97} [Лай, пожалуй, на нас везде и всюду И дразни, сколько хочешь, гнусной бранью], но таково на сей счет мое решение. Что же касается других недостатков — употребления варваризмов, местных словечек, шероховатостей стиля, тавтологии, обезьянничания, сумбура обрывков, собранных воедино из нескольких навозных куч[131], испражнений разных сочинителей, вздора и глупостей, наваленных, как попало, неумело, без выдумки, искусства, изобретательности, рассудительности, ума и знаний, что касается грубости, непродуманности, топорности, странности, нелепости, дерзости, развязности, хаотичности, неслаженности, поверхностности, непристойности, бесполезности, монотонности, незанимательности, то я все это признаю (хотя это с моей стороны частично одно притворство); ты ведь не можешь думать обо мне хуже того, что я сам о себе думаю. Согласен, моя книга не заслуживает того, чтобы ее читали, и советую тебе не терять время на знакомство с таким бесполезным сочинением; оно не operae pretium [не стоит того]. Я только говорю, что у меня есть в этом отношении предшественники[132], которых Исократ{98} называет perfugium iis qui peccant [прикрытием для грешников]; ведь и писания других точно так же смехотворны, поверхностны, бесполезны, невежественны и пр. Nonnulli alii idem fecerunt [Другие грешили этим не меньше], а, может, и больше, и в том числе, возможно, и ты сам, Novimus et qui te, etc. [Ведь и за тобой, как нам известно, кое-что такое водится]. У каждого из нас свои недостатки; scimus, et hanc veniam, etc. [мы это прекрасно знаем и настаиваем на своем праве на это]. Ты осуждаешь меня, а я в свой черед — других, и в том числе, возможно, и тебя[133], Caedimus, inque vicem, etc.; таков lex talionis, quid pro quo [закон воздаяния — одно за другое]. А теперь изволь — осуждай, критикуй, насмехайся и поноси.
Nasutus sis usque licet, sis denique nasus: Non potes in nugas dicere plura meas, Ipse ego quam dixi, etc.[134] [Времени даром не трать. На тех, кто собою доволен, Яд береги ты, а мы знаем, что пишем мы вздор.] Итак, словно во время женской перепалки, я первый выкрикнул «шлюха» и боюсь, что, упреждая осуждение других, хватил лишку; Laudare se vani, vituperare stulti [тщеславные сами себя превозносят, а глупцы — порицают]; не грешу самонадеянностью, но не собираюсь и самоуничижаться. Primus vestrum non sum, nec imus, я отнюдь не лучший, но и отнюдь не самый худший из вас. Коль скоро я на дюйм или на столько-то футов, столько-то парасангов{99} уступаю такому-то и такому-то, то, возможно, могу, пусть на самую малость, превзойти тебя. А посему, как бы там ни было, удачно или нет, но я предпринял попытку, взобрался на подмостки и, следовательно, должен сносить хулу, мне невозможно этого избежать. Чрезвычайно справедливо подмечено, что stylus virum arguit, стиль изобличает человека. И точно так же, как охотники обнаруживают дичь по следу, так и сущность человека проявляется в его писаниях[135]; multo melius ex sermone quam lineamentis de moribus hominum judicamus [мы куда лучше способны судить о характере человека по его словам, нежели по его лицу], — таково было правило Катона{100}. В этом трактате я выставил себя напоказ (я вполне отдаю себе в этом отчет), вывернул себя наизнанку и не сомневаюсь, что буду осужден, потому что, как справедливо подмечено Эразмом, nihil morosius hominum judiciis, нет ничего капризнее людского суда, и все же утешаешься немного тем, что ut palata, sic judicia, наши суждения так же разнообразны, как и наши склонности{101}.
Tres mihi convivae prope dissentire videntur, Poscentes vario multum diversa palato…[136] [Трое гостей у меня — все расходятся, вижу, во вкусах, Разные нёба у них, и разного требует каждый.] Наши сочинения подобны множеству разнообразных блюд, а наши читатели — гости; ведь книга словно красотка, которую один боготворит, а другой отвергает; вот так и нас одобряют в зависимости от человеческих капризов и склонностей. Pro captu lectoris habent sua Fata libelli. [Каприз читателей вершит судьбу книг{102}.] То, что более всего приятно одному, другому — что amaracum sui, свинье майоран{103}; quot homines, tot sententiae, сколько людей, столько и мнений{104}; то, что ты осуждаешь, другой превозносит.
Quod petis, id sane est invisum acidumque duobis[137]. [То, что ты ищешь, обоим другим противно и горько.] Его занимает содержание, а тебя — как это написано; он любит нескованную свободную манеру, а ты — сторонник стройной композиции, ясных стихов, гипербол, аллегорий; ему нравится красивый фронтиспис, увлекательные картинки, вроде тех, какими, например, иезуит Иероним Наталь{105} снабдил жизнеописание Христа[138], дабы привлечь внимание читателей, тогда как ты это отвергаешь; то, что одного приводит в восхищение, другого — отвращает как крайне нелепое и смехотворное. Если это не совсем ему по нраву, не соответствует его методу, его понятиям, si quid forsan omissum, quod is animo conceperit, si quae dictio[139]{106}, если, как он полагает, надобно что-то прибавить или убрать? или живее изложить? смотря по тому, что ему нравится или не нравится, и пр., тогда ты mancipium paucae lectionis жалкий невежда, которого и читать-то не стоит, идиот, осел, nullus es, plagiarius, ничтожество, плагиатор, пустомеля, пережевывающий всем давно известное, марающий бумагу от нечего делать, или же твоя книга не более чем плод прилежного усердия, составленная без ума и воображения, сущая безделица. Facilia sic putant omnes quae jam facta, nec de salebris cogitant, ubi via strata[140] [люди недорого ценят то, что уже сделано; когда дорога проложена, они уже не помнят, каково здесь было ездить раньше]; точно так же оценивают и людей: их творения чернят и не ставят ни во что именно те, кому грош цена и кто не способен был за всю свою жизнь сделать хоть что-либо подобное. Unusquisque abundat sensu suo, ведь любой, кого ни возьми, придерживается своего мнения, и коль скоро это производит столь несходное впечатление на каждого в отдельности, то как же потрафить на всех?
Quid dem? quid non dem? Renuis tu quod jubet ille[141]. [Что же мне дать? Что не дать? Просит тот, чего ты не желаешь.] Могу ли я надеяться так выразить свои мысли, чтобы каждому было понятно и пришлось по нраву, чтобы всех ублажить одновременно?[142] Одни мало что смыслят, другие — судят очень проницательно, qui similiter in legendos libros, atque i salutandos homines irruunt, non cogitantes quales, sed quibus vestibus induti sint [они судят о книгах точно так же, как и о людях, — не по их сути, а по внешнему виду], как свидетельствует Августин[143]; для них важно не о чем, а кем она написана, orexin habet authoris celebritas [при виде громкого имени автора у читателей тотчас разгорается аппетит][144]; они ценят не металл, а пробу на нем, cantharum aspiciunt, non quid in eo [и разглядывают кубок, не интересуясь его содержимым]. Если автор небогат, не занимает высокого положения, не слывет благовоспитанным или отважным, не знаменитый лекарь, не может похвастать пышными титулами, то сколь бы он ни превосходил всех своими познаниями, он все равно глупец, но, как сказано у Барони по поводу сочинений кардинала Караффы[145]{107}, — тот, кто отказывает в признании кому бы то ни было по той лишь причине, что человек беден, — просто свинья. Одни, из числа друзей, слишком предраспололожены в пользу автора, а посему чересчур заносчивы, другие — напротив — с самого начала предубеждены и ищут, к чему бы придраться, как бы оплевать, оклеветать, поднять на смех (qui de me forsan, quicquid est, omni contemptu contemptius judicant [те, кто, возможно, считают, что, о чем бы я ни писал, не заслуживает даже презрения]) — ведь одни, подобно пчелам, собирают мед, а другие, подобно паукам, — яд. Что же мне в таком случае делать? Я решил вести себя так, как поступает в Германии хозяин постоялого двора: когда вы, остановясь у него, выражаете недовольство ценой, едой, комнатой и прочим, он дерзко отвечает: «Что ж, коли эта гостиница вам не по вкусу, aliud tibi quaeras diversorium[146], извольте приискать себе другую», а посему объявляю: если моя книга вам не по нраву, извольте читать что-нибудь другое. Я не слишком-то дорожу твоим мнением, так что иди своей дорогой, и пусть будет не по-твоему и не по-моему, во всяком случае, если мы оба так поступим, подтвердится справедливость слов, сказанных Плинием Младшим Траяну: «Любое творение ума не захватывает, если только этому не посодействовала какая-нибудь причина, повод, обстоятельство или поддержка какого-нибудь покровителя»[147]. Если ты и некоторые подобные тебе станут меня хулить и изничтожать, то ведь не исключено, что другие будут меня одобрять и расхваливать, как уже и прежде бывало (Expertus loquor [Я изведал это на собственном опыте]), так что могу повторить сказанное в подобном же случае Джовьо[148] (absit verbo jactantia [да не покажется это бахвальством], heroum quorundam, pontificum, et virorum nobilium familiaritatem et amicitiam gratasque gratias, et multorum bene laudatorum laudes sum inde promeritus[149] [но меня удостоили близкой дружбой прославленные военачальники, первосвященники и аристократы, и я снискал их благосклонность наряду с похвалами многих знаменитых людей], но, пользуясь уважением некоторых весьма достойных людей, я в то же время был и, вероятно, буду поносим другими. Я могу в некотором смысле отнести к моей книге слова, сказанные некогда Пробием о сатирах Персия{108}: editum librum continuo mirari homines, atque avide deripere coeperunt[150] [при первом их появлении читатели ими восхищались, но в то же время рьяно выискивали в них недостатки]. Так вот первое, второе и третье издания моей книги разошлись мгновенно, читались с увлечением, и при этом, как я уже говорил, одни ее хвалили, но не слишком, зато другие презрительно ее отвергали. Но ведь то же самое выпало и на долю Демокрита: Idem admirationi et irrisioni habitus[151] [Им восхищались, но над ним в то же время и глумились]. Таким же был и удел Сенеки — этого повелителя ума, учености и критики, ad stuporus doctus[152], человека поразительной учености, наилучшего, по мнению Плутарха, из всех греческих и римских писателей, «прославленного исправителя порока», как именовал его Фабий[153]{109}, и «трудолюбивого всеведущего философа, писавшего так возвышенно и прекрасно», — ведь даже и он не мог угодить всем пристрастным сторонам и избежать порицания. А как его хулили Калигула[154]{110}, Авл Геллий, Фабий и даже сам Липсий — его главный защитник! Тот же Фабий считал, что In eo pleraque pernitiosa [Большая часть писаний Сенеки вредна], что у него много ребяческих рассуждений и сентенций, sermo illaboratus, а язык не отделан и зачастую слишком неряшлив и неточен; грубый с затасканными оборотами язык, присовокупляет А. Геллий, oratio vulgaris et protrita, dicaces et ineptae sententiae, eruditio plebeia [избитые, банальные мысли, натянутые, вздорные сентенции, плебейская ученость]. In partibus spinas et fastidia habet [некоторые из его писаний чересчур, по мнению Липсия[155], замысловаты и вызывают отвращение], а что до остальных его сочинений и в особенности посланий, aliae in argutiis et ineptiis occupantur, intricatus alicubi, et parum compositus, sine copia rerum hoc fecit [некоторые из них переполнены ненужными подробностями, а порой слишком запутаны и растянуты, и все это при отсутствии сколько-нибудь значительного содержания]; следуя манере стоиков, он parum ordinavit, multa accumulavit, беспорядочно нагромождает тьму различных вещей, и ему недостает стройности изложения. Если уж Сенеку и многих других прославленных людей подвергали такому бичеванию, на что же тогда могу рассчитывать я? Могу ли тогда я, который vix umbra tanti philosophi [едва ли осмелюсь считать себя тенью столь великого философа], надеяться угодить? По мнению Эразма, «нет человека столь совершенного, который был бы способен удовлетворить всех, за исключением писателей древности, почитаемых за давностью и пр.»[156], но, как я показал сейчас на примере Сенеки, и это бывает далеко не всегда, как же я избегну подобной участи? Таков уж обычный удел всех писателей, внушаю я себе, и мне следует быть к этому готовым; ведь я не ищу похвал, non ego ventosae venor suffraggia plebis[157] [и не охочусь совсем за успехом у ветреной черни]; но все же, non sum adeo informis [написанное мной не столь уж отвратительно], и мне не хотелось бы, чтобы меня поливали грязью[158]{111}.
Laudatus abunde, Non fastiditus si tibi, lector, ero[159]. […не славы прошу — снисхожденья: Лишь бы читатель меня, не заскучав, дочитал.]
Я страшусь осуждения людей достойных и предоставляю свои труды на их снисходительный суд,
et linguas mancipiorum Contemno[160]. [Но я презираю хулу рабов.] А что до злобной и грубой клеветы, насмешек и выдумок всяких критиканов и хулителей, то это для меня все равно что собачий лай: я им спокойно пренебрегаю; а всех прочих презираю. А посему что я сказал, pro tenuitate mea [по мере своих слабых сил], то и сказал.
И все же мне хотелось бы, будь это в моей власти, исправить кое-что относящееся к манере изложения предмета этой книги, кое в чем повиниться, deprecari [попросить прощения] и по зрелом размышлении дать доброжелательному читателю необходимые пояснения. У меня вовсе не было намерения писать по-английски, предавая тем мою музу на поругание{112}, и разглашать на нем secreta Minervae [тайны Минервы], я хотел изложить все более сжато на латыни, будь у меня только возможность это напечатать. Любой гнусный памфлет наши корыстные английские книготорговцы встречают с распростертыми объятьями; они печатают все, что угодно,
cuduntque libellos In quorum foliis vix simia nuda cacaret{113} [и отшлепывают памфлеты на такой бумаге, Какой и голая обезьяна не стала бы подтираться]; но с латынью они не желают иметь дело. В этом одна из причин, которую Николас Кэр{114} приводит в своей речи по поводу малочисленности английских писателей: многие из них, находясь в расцвете таланта, преданы забвению, не подают признаков жизни и погребены в нашей нации[161]. Другой главный изъян моей книги состоит в том, что я не выправил ее перед новым изданием, не улучшил ее язык, который течет теперь с такой же безыскусственностью, с какой он впервые возник в моей голове, — просто у меня не было необходимого для этого досуга. Feci nec quod potui, nec quod volui, признаюсь, я не добился того, на что способен и чего хотел.
Cum relego scripsisse pudet, quia plurima cerno Me quoque quae fuerant judice digna lini[162]. Стоит мне все перечесть — самому становится стыдно, Требует собственный суд многие строчки стереть. Et quod gravissimum [И что важнее всего], многое в самом содержании книги я теперь не одобряю, ведь, когда я писал ее, я был моложе и глупее. Non eadem est aetas, non mens[163]. [Годы не те, и не те уже мысли.] Я многое охотно бы изъял и прочее, но теперь уже слишком поздно, и мне остается только просить прощения за все эти изъяны.
Я мог бы, конечно, будь я благоразумнее, последовать совету поэта — Nonumque prematur in annum [Дать полежать написанному девять лет, прежде чем публиковать его] и больше позаботиться о его судьбе или же поступить подобно лекарю Александру{115}, который, прежде чем прижечь рану адским камнем, пятьдесят раз промывал ее, то есть просмотреть, выправить и улучшить этот трактат, но у меня, как я уж говорил, не было ни счастливого досуга, ни переписчиков или помощников. Панкрат, как описывается у Лукиана[164], приехав из Мемфиса к коптам и нуждаясь в слуге, воспользовался для этой цели обычной дверью: с помощью каких-то магических заклинаний (чему был свидетелем повествующий об этом Евкрат) он заставил ее прислуживать себе вместо слуги — приносить ему воду, поворачивать вертел, прислуживать за едой и выполнять другие его прихоти, а затем, когда все это было исполнено, вернул своему слуге прежний облик. Я не владею ни искусством создавать по своему желанию новых людей, ни средствами, чтобы нанимать их, ни свистком, чтобы, подобно капитану корабля, сзывать матросов и приказывать им бегом выполнять команды и пр. У меня нет ни власти, ни таких благодетелей, каким благородный Амвросий был для Оригена[165]{116}, которому он определил шестерых или семерых писцов, дабы те писали под его диктовку, а посему мне пришлось выполнять свою работу самому; я был вынужден произвести на свет эту беспорядочную глыбу, подобно медведице, рождающей своих детенышей, и не только не имел времени как следует вылизать ее, как она обычно делает это со своим потомством, пока ее детеныши не примут надлежащий вид, но даже принужден был напечатать ее в таком виде, в каком она была первоначально написана quicquid in bucca venit [как взбрело мне в голову], без всяких приготовлений, экспромтом, как я обычно выполняю все другие работы[166]; effudi quicquid dictavit genius meus [я обычно запечатлевал на бумаге все, что пришло мне на мысль], в виде беспорядочного собрания заметок, и так же мало обдумывал то, что пишу, как обычно, не задумываясь, говорю, — без всяких высокопарных пышных слов, напыщенных фраз, пустозвонных выражений, тропов, витиеватых оборотов, которые подобны стрелам Акеста, что воспламенялись на лету[167], без надсадного остроумия, тщеславного пыла, панегириков, преувеличенных украшений и всяческих тонкостей, к которым многие столь часто прибегают. Я — aquae potor[168] [пью одну только воду], в рот не беру вина, которое столь споспешествует нашим нынешним остроумцам, я — независимый, прямодушный, неотесанный писатель, ficum voco ficum et ligonem ligonem [и предпочитаю называть вещи своими именами — фигу фигой, а паука пауком[169]], столь же свободный, сколь и независимый, idem calamo quod in mente [пишу обо всем, что приходит на ум], animis haec scribo, non auribus [пишу для ума, а не для ушей] и чту суть, а не слова, памятуя изречение Кардано: verba propter res, non res propter verba [слова сущуствуют для обозначения вещей, а не вещи существуют для слов], и, как и Сенеку, меня прежде всего заботит quid scribam, non quemadmodum [о чем, а не как писать], потому что, по мнению Филона{117}, «тот, кто знает суть дела, заботится не о словах, а отличающиеся особым витийством, не обладают обычно глубокими познаниями»[170].
Verba nitent phaleris, at nullas verba medullas Intus habent[171]{118}. [Могут слова услаждать украшеньями пышными часто, Хоть и лишенные смысла.] Кроме того, еще мудрый Сенека заметил: «Если вы видите человека, озабоченного тем, чтобы получше выразиться, и щеголяющего своей речью, то можно сказать наверняка, что ум такого человека занят пустяками и что в нем нет никакой основательности»[172]. Non est ornamentum virile concinnitas. [Приятность — это не мужское достоинство.] «Ты ведь только голос и больше ничего», — сказал о соловье Плутарх. А посему я в этом вопросе объявляю себя последователем ученика Сократа Аполлония[173]{119}: меня не занимают фразы, я тружусь единственно с целью споспешествовать разумению моего читателя, а не ради услаждения его слуха. Мое дело и цель не в том, чтобы сочинять искусно, как это требуется от оратора, а в том, чтобы выражать свои мысли легко и ясно, насколько это мне удается. Подобно тому как река течет то бурно и стремительно, то лениво и спокойно, то прямо, то per ambages [извилисто]; и точно так же, как она, то мелкая, то глубоководная, то мутная, то прозрачная, то широкая, то узкая, точно так же изменчив и мой стиль — он то серьезный, то легковесный, то комический, то сатирический, то более отделанный, а то небрежный, в зависимости от предмета, о котором сейчас идет речь, или от того, что я в данный момент чувствую. И если ты соизволишь прочесть сей трактат, он покажется тебе точь-в-точь как дорога любому путешественнику — то прекрасной, то непролазной от грязи, здесь открытой, а там огороженной, пересекающей то пустыни, то плодородные местности, вьющейся среди лесов, рощ, холмов, долин, равнин и прочее. Я проведу тебя per ardua montium, et lubrica vallium, et roscida cespitum, et glebosa camporum[174] [через крутые горы, опасные ущелья, росистые луга и распаханные поля], мимо разнообразнейших предметов, из которых одни тебе понравятся, а другие — наверняка нет.
Что же касается самого содержания книги и способа изложения, то, если в них обнаружатся погрешности, прошу тебя помнить соображение Колумелы: Nihil perfectum, aut a singulari consummatum industria [Ничто не может быть доведено до полного совершенства и законченности усилиями одного человека], никому не под силу все учесть, а посему многое, без сомнения, небезупречно и может с полным основанием быть подвергнуто критике, изменено и сокращено даже у таких великих мыслителей, как Гален и Аристотель. Boni venatoris plures feras capere, non omnes, даже наилучший охотник, по мнению одного автора[175], не может быть всегда удачлив. Я сделал все что мог. К тому же я ведь не подвизаюсь на этом поприще, Non hic sulcos ducimus, non hoc pulvere desudamus [Не пашу эти борозды, не тружусь в поте лица на этой ниве], а всего лишь, должен сознаться, недоучка, человек в этом деле сторонний и срываю цветок там и сям[176]. Готов охотно признать, что, если строгий судья примется критиковать написанное мною, он отыщет не три погрешности, как Скалигер у Теренция, а триста. Столько же, сколько он обнаружил их в «Остротах» Кардано или, возможно, больше, чем Гульельм Лоремберг, недавно умерший профессор из Ростока, нашел в «Анатомии» Лауренция[177]{120} или венецианец Бароччи{121} у Сакробоска{122}. И хотя это будет уже шестое издание, которое мне следовало бы выверить более тщательно, исправив все огрехи, допущенные мной прежде, но это была magni laboris opus, такая утомительная и докучная работа, что, как знают на собственном опыте плотники, куда легче построить новый дом, нежели починить старый. Я мог бы написать еще столько же за то время, которое потребуется на исправление уже написанного. А посему, коль скоро погрешности неизбежны (а я ручаюсь, что они есть), я нуждаюсь в дружеском совете, а не в злобном поношении,
Sint Musis socii Charites, Furia omis abesto[178]{123} [Грации, Музы да в мире живут, Фурии злобу утратят]. В противном случае мы можем, как это и бывает при обычной полемике, спорить и поносить друг друга, но какой от этого прок? Ведь мы оба филологи, и, как сказано у поэта:
Arcades ambo, Et cantare pares, et respondere parati[179]. [Дети Аркадии оба, В пенье искусны равно, отвечать обоюдно готовы.] Если мы станем пререкаться, чего мы этим добьемся? Нам — одно беспокойство и вред, а другим — забава. Если мне докажут, что я допустил погрешность, я уступлю и охотно ее исправлю. Si quid bonis moribus, si quid veritati dissentaneum, in sacris vel humanis literis a me dictum sit, id nec dictum esto. [Если мне скажут, что я погрешил в чем-то против добрых нравов и истины, как это бывает в посланиях, как священных, так и богохульных, не лучше ли предположить, что я этого не говорил.] В то же время я рассчитываю на снисходительную критику всех недостатков: режущих слух сочетаний слов, плеоназмов и тавтологий (хотя мне могут служить оправданием слова Сенеки: nunquam nimis dicitur, quod nunquam satis dicitur [никогда не говорится слишком часто то, что, сколько ни повторяй, не будет сказано достаточно часто]), путаницы с временами, ошибок в стихах, со множественным и единственным числами, опечаток наборщика и прочее. Мои переводы подчас скорее парафразы на ту же тему, нежели перевод цитируемого; non ad verbum [ничто дословно]; поскольку я автор, я позволяю себе большую свободу и беру лишь то, что служит моим целям. В текст книги вставлено много цитат, что делает ее язык более разношерстным, или же, как это нередко случается, я помещаю их в маргиналиях. Греческих авторов — Платона, Плутарха, Афинея{124} и прочих — я цитировал по книгам их истолкователей, поскольку оригинал не всегда был под рукой{125}. Я перемешивал sacra prophanis [священное и мирское], однако, надеюсь, не впадал при этом в нечестие и, приводя имена сочинителей, невольно располагал их per accidens [по воле случая]: неотериков{126}, например, упоминал подчас раньше более древних — просто как подсказывала мне память. Кое-что в этом шестом издании изменено, выброшено, другое — исправлено, многое добавлено, потому что со многими разного рода хорошими писателями я познакомился впоследствии[180]{127}, и в этом нет никакого предубеждения, чего-либо предосудительного или недосмотра.
Nunquam ita quicquam bene subducta ratione ad vitam fuit, Quin res, aetas, usus, semper aliquid apportent novi, Aliquid moneant, ut illa quae scire te credas, nescias, Et quae tibi putaris prima, in exercendo ut repudias[181]. Жизни никогда настолько подвести нельзя расчет, Чтоб стеченье обстоятельств, опыт, возраст не дали Нового чего-нибудь, не навели на новые Мысли! Думал: знаю, что; окажется — совсем не знал. Однако я решил никогда больше не переиздавать этот трактат, ne quid nimis [ни в чем излишка], и не стану отныне что-либо добавлять, изменять или сокращать — с этим покончено. Последний и самый главный упрек вот какой: с какой это стати я — церковнослужитель сую свой нос в медицину.
Tantumne est ab re tua otii tubi Aliena ut cures, eaque nihil quae ad te attinent?[182] [Неужто мало дела у тебя, Что ты входишь в дела, которые тебя не касаются?] — в чем и Менедем винил Хремета{128} — или у меня так много свободного времени и так мало собственных дел, что я лезу в чужие, нисколько меня не касающиеся? Quod medicorum est promittant medici. [Врачеванье — дело врачей.] Однажды, когда лакедемоняне обсуждали в совете государственные дела[183], один из них, довольно беспутный малый, выступил тем не менее очень красноречиво и дельно, снискав своей речью всеобщее одобрение, но тут поднялся почтенный сенатор и призвал во что бы то ни стало отвергнуть предложенное предыдущим оратором не потому, что оно никуда не годится, а потому, что dehonestabatur pessimo authore, оно осквернено, будучи предложено недостойным, а посему, продолжал он, пусть то же самое выскажет человек более почитаемый, и тогда предложение будет принято. Сенат изъявил согласие, factum est, требование сенатора было исполнено, и таким образом предложение стало законом, et sic bona sententia mansit, malus author mutatus est [добрый совет был, таким образом, принят, а недостойный советчик отвергнут]. Вот точно так же иты, Stomachosus [брюзгливый] малый, не прочь, судя по всему, признать, что все относящееся в моей книге к медицине, написано само по себе не так уж и дурно, будь это только сделано другим — каким-нибудь признанным врачом или еще кем-то в том же роде, но с какой стати я вторгаюсь в эту область? Послушай, что я тебе на это скажу. Охотно готов признать, что существует немало других тем, относящихся будь то к классической филологии или к богословию, которые я бы избрал, если бы стремился лишь ad ostentationem [хвастовства ради], к тому, чтобы себя показать, и, будучи более в них сведущ, охотно с большим наслаждением посвятил бы себя им, к вящему своему и других удовлетворению; но как раз в это время волею судеб меня неотвратимо несло на скалу меланхолии, и, увлекаемый этим попутным потоком, который словно ручей вытекает из главного русла моих занятий, я тешил и занимал ею часы своего досуга, как предметом более насущным и полезным. Не потому, что я предпочитаю ее богословию, которое, конечно же, считаю повелителем всех прочих занятий и по отношению к которому все прочие, словно служанки, а потому, что я не видел такой необходимости обращаться к богословию. Ведь как бы вразумительно я об этом ни написал, существует такое множество книг на эту тему, столько трактатов, памфлетов, толкований, проповедей, что их не сдвинуть с места целой упряжке волов, и, будь я таким же беззастенчивым и честолюбивым, как некоторые другие, то, возможно, напечатал бы проповедь, произнесенную в Полз-Кросс-черч, и проповедь в Сент-Мериз-черч в Оксфорде, и проповедь в Крайст-черч, и проповедь, произнесенную в присутствии достопочтенного… или высокопреподобного… или проповедь, произнесенную в присутствии высокочтимого… проповедь на латыни и проповедь на английском, проповедь с названием и проповедь без оного, проповедь, проповедь и т. д. Но я всегда в той же мере стремился помалкивать о своих трудах в этом роде, в какой другие спешат обнародовать и напечатать свои. А принять участие в богословской полемике — это все равно что отрубить голову стоголовой гидре, ведь lis litem generat[184], один [диспут] порождает другой, число возражающих удваивается, утраивается, возникает рой вопросов in sacro bello hoc quod stili mucrone agitur [в этой ведущейся с помощью перьев священной войне], которую, развязав однажды, я никогда не сумел бы завершить. Как заметил много лет тому назад папа Александр VI{129}, куда безопасней рассердить могущественнейшего государя, нежели монаха нищенствующего ордена[185], иезуита или, добавлю я, священника из католической духовной семинарии — ведь inexpugnabile genus hoc hominum, эту непреклонную братию не переспоришь, последнее слово должно непременно остаться и таки останется за ними; они пристают к вам со своими вопросами с такой настырностью, бесстыдством, гнусной лживостью, подтасовками и злобой, что, как сказано у него:
Furorne caecus, an rapit vis acrior An culpa? responsum date![186] [Ослепли вы? Влечет ли вас неистовство? Иль чей-то грех? Ответствуйте!] Подстегивает ли их слепая ярость, иль заблуждение, или опрометчивость — сказать не берусь. Но только я много раз убеждался в том, что, как это много ранее было подмечено Августином[187]{130}, эта tempestate contentionis, serenitas caritatis obnubilatur [буря препирательств помрачает благодать небесного милосердия], и слишком уж много умов во всех отраслях знаний было совращено на сей путь; во всяком случае, куда больше, нежели у нас имеется способов умиротворить столь неистовую ярость и сдержать взаимную перебранку, а посему, как сказано у Фабия[188]: «Для некоторых из них было бы куда лучше родиться немыми и вовсе невежественными, нежели в своем ослеплении использовать дары провидения к взаимной погибели».
At melius fuerat non scribere, namque tacere Tutum semper erit{131}. [Было бы лучше совсем не писать — Ведь молчанье всегда безопасно.] В том и состоит распространенное в медицине заблуждение, жалуется датчанин Северин{132}, что, «сколь ни злосчастен наш человеческий удел, мы тратим наши дни на бесполезные материи и словопрения», всякие замысловатые тонкости касательно, к примеру, de lana caprina [козьей шерсти] или отражения луны в воде, «оставляя в то же время без внимания те главные сокровища природы, в которых надлежит отыскать наилучшие лекарства от всевозможных недугов, и не только сами этим пренебрегаем, но и препятствуем другим, осуждаем, запрещаем и осмеиваем стремящихся исследовать их»[189]. Именно эти изложенные здесь причины и побудили меня обратиться к рассмотрению этой медицинской темы.
Если же кто-либо из медиков придет к умозаключению, что ne sutor ultra crepidam [сапожнику ни о чем, кроме его колодок, судить на полагается{133}], и станет горевать о том, что я вторгся в его профессию, мой ответ будет краток: я готов поступать с ними точно так же, как они с нами, только бы это пошло им на пользу. Ведь мне известны многие из этой секты, которые приняли духовный сан в надежде на бенефиции; это весьма распространенный переход; так отчего же тогда меланхолическому священнику, не могущему разжиться иначе, как с помощью симонии, не обратиться к медицине? Итальянец Друзиани{134} (чье имя Тритемий{135} исковеркал, нарекши его Крузиани), «не добившись успеха в медицине, оставил это поприще и посвятил себя богословию»[190]; Марсилио Фичино{136} был священником и лекарем одновременно, а Т. Линэкр{137} принял на старости лет духовный сан[191]. Иезуиты занимались в последнее время и тем, и другим и permissu superiorum [с позволения своих высших чинов] были не только хирургами, но и сводниками, шлюхами, повитухами и пр. Множество нищих сельских викариев, доведенных нуждой, вынуждено за отсутствием иных способов прибегать к таким средствам и превращаться в знахарей, шарлатанов, лекарей поневоле, и коль скоро наши алчные иерархи обрекают нас, как это у них в обычае, на такие тяжкие условия, то они вынудят в конце концов большинство из нас приняться за какое-нибудь ремесло, как пришлось некогда [апостолу] Павлу{138}, и превратиться в сдельщиков, солодовников, торговцев всякой снедью, заставят откармливать скот, заняться продажей эля, чем кое-кто уже и промышляет, или чем-нибудь похуже. Как бы там ни было, берясь за такое дело, я, надеюсь, не совершаю никакого особого проступка или чего-нибудь неподобающего и, если рассуждать об этом здраво, могу привести в свою защиту в качестве примера двух ученых церковнослужителей — Джорджа Брауна и Иеронима Хеннингса, которые (если позаимствовать несколько строк, принадлежащих моему старшему брату[192]), «движимые природной склонностью: один — к картинам и картам, перспективам и топографическим усладам — написал подробное «Изображение городов», а второй, будучи увлечен изучением генеалогий, составил «Theatrum Genealogicum» [«Зрелище генеалогий»]{139}. Кроме того, я могу привести в оправдание моих занятий сходный пример с иезуитом Лессием[193]{140}. Предмет, который я собираюсь рассмотреть, — болезнь души, — в такой же мере касается церковнослужителя, как и врача, а кому неведома связь между двумя этими профессиями? Хороший церковнослужитель является в то же самое время, или, по крайней мере, должен являться, хорошим духовным целителем, каковым называл себя и, конечно же, был им Сам наш Спаситель (Мф. 4, 23; Лк. 5, 18; Лк. 7, 21). Они разнятся только объектом: один врачует тело, а другой — душу, и в своем лечении используют разные лекарства: один исцеляет animam per corpus [душу посредством тела], а другой — corpus per animam [тело посредством души], как совсем недавно прекрасно раскрыл нам это в своей глубокой лекции наш царственный профессор медицины[194]. Один врачует пороки и сердечные страсти — гнев, похоть, отчаяние, гордыню, высокомерие и прочее, используя духовные лекарства, в то время как другой применяет соответствующие снадобья при телесных недугах. Теперь, когда меланхолия является столь распространенным телесным и сердечным недугом, который в равной мере нуждается как в душевном, так и в физическом исцелении, я не мог приискать себе более подходящего занятия, более уместного предмета, столь необходимого, столь полезного и затрагивающего обычно людей любого рода и занятий, нежели недуг, в лечении которого должны в равной мере участвовать и церковнослужитель, и врач, ибо он требует всестороннего подхода. При такой сложной смешанной болезни богослов мало что может сделать один, а врач при некоторых видах меланхолии — и того меньше, а вот оба они совместными усилиями действительно способны исцелить ее полностью.
Alterius sic altera poscit opem[195]. [Каждый нуждается в помощи другого.] Вот почему этот недуг подходит к ним обоим — священнику и врачу, — и мои притязания, надеюсь, не выглядят неуместными, поскольку по профессии я — церковнослужитель, а по склонностям — лекарь. В моем шестом доме пребывал Юпитер{141} и вслед за Бероальдо{142} я повторяю: «Хоть я и не медик, но все же не вовсе не сведущ в медицине»; ибо потратил некоторые усилия, чтобы постичь теорию медицины, впрочем, без намерения применить свои познания на практике, а лишь для собственного удовлетворения, что явилось также причиной моего первоначального обращения к этому предмету.
Ежели эти соображения все же не удовлетворят тебя, благосклонный читатель, я поступлю как Александр Мюнифик, сей щедрый прелат, бывший некогда епископом Линкольнским, который, как повествует мистер Кэмден[196]{143}, воздвигнув шесть замков, ad invidiam operis eluendam (и то же самое рассказывает Нюбригенци{144} про сэра Роджера, богатого епископа Солсберийского, построившего при короле Стефене Шерборнский замок и еще замок Дивайз), дабы избежать кривотолков и осуждения, которые он мог бы на себя навлечь, построил столько же храмов; так вот, если это мое сочинение покажется чересчур медицинским или будет слишком уж отдавать классической ученостью, то обещаю, что возмещу это тебе каким-нибудь богословским трактатом. Надеюсь, однако, что предлагаемого мной сейчас трактата будет и без того достаточно, если ты хорошенько поразмыслишь над сущностью рассматриваемого мной предмета, rem substratam — меланхолией, безумием, — а также над следующими соображениями, которые послужили для меня главными доводами — распространенностью недуга, необходимостью его исцеления и пользой или общем благе, которое воспоследует для всех людей, ознакомившихся с ним, как это будет с исчерпывающей очевидностью явствовать из последующей части моего предисловия. И я не сомневаюсь, что, дочитав его до конца, ты скажешь вместе со мной, что тщательно проанализировать это душевное состояние, рассмотрев его связь с каждой отдельной частью человеческого микрокосма, столь же непомерная задача, как согласовать расхождения в хронологии ассирийского царства, отыскать квадратуру круга или обследовать очертания берегов и глубину устьев рек на северо-восточном и северо-западном морских путях{145}; ведь решение каждой из них явится таким же замечательным достижением, как и открытие голодным испанцем[197]{146} Terra Australis Incognita [неведомой Австралии], и столь же сложным, как не дающее покоя нашим астрономам выяснение точного пути Марса или Меркурия или исправление григорианского календаря{147}. Что же касается меня, то я уподобился Теофрасту{148}, который, сочиняя свои «Характеры», надеялся и стремился к тому, «чтобы наше потомство, о друг Поликл, стало лучше благодаря написанному нами, исправляя и очищая себя от всего, что есть в нем скверного, с помощью нашего примера и применяя наши наставления и предостережения себе на пользу»[198]. Подобно тому как великий полководец Жижка хотел, чтобы после его смерти из его кожи был сделан барабан, поскольку считал, что один его стук обратил бы врагов Жижки в бегство, я нисколько не сомневаюсь в том, что нижеследующие строки, когда их будут пересказывать или вновь перечитывать, прогонят прочь меланхолию (хотя меня уже не будет) точно так же, как барабан Жижки{149} мог устрашить его врагов. Однако позвольте мне все же между тем предостеречь моего нынешнего и будущего читателя, если он действительно подвержен меланхолии, дабы он, знакомясь в этом трактате с описанием ее симптомов или предвестий[199], не прикладывал все прочитанное к себе, преувеличивая и приноравливая вещи, высказанные здесь в общем смысле, к себе лично (как поступают в большинстве своем люди меланхолического склада), не растревожил тем себя и не причинил себе вред, ведь тогда от этого чтения будет больше ущерба, чем пользы. А посему я советую читать сей трактат осмотрительно. Как писал в свое время Агриппа{150} (de occ. Phil.[200] [об оккультной философии]): Lapides loquitur et caveant lectores ne cerebrum iis excutiat [он рассуждает о камнях, а читателям надобно остерегаться, как бы он этими камнями не вышиб им мозги]. Все прочие, я уверен, могут читать это без опасений и к немалой своей пользе. Однако я продолжу, дабы не стать чересчур докучным.