Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анатомия Меланхолии - Роберт Бертон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Роберт Бертон

Анатомия Меланхолии

ПАРАДОКСЫ А.Г.

(несколько слов о переводчике и комментаторе этой книги)

Перевод и комментирование «Анатомии Меланхолии» Бертона — последний труд Айзика Геннадьевича Ингера (1925–2003). За исключением М.П. Алексеева и И. Лихачева, некогда подавших соответствующую заявку в «Литпамятники», никто из русских англистов, насколько мне известно, не дерзал на это титаническое усилие. Решился в конечном счете старый человек, жестоко снедаемый неизлечимой болезнью, — и успел пройти третью часть отмеренного пути.

В самой этой решимости сказалось парадоксальное начало личности А.Г.: отнюдь не мечтательный, скорее скептический ум, он не мог не зреть тщетность надежды на полное исполнение замысла и все же отдал остаток жизни (семь лет, считая от выхода его перевода «Амелии» Филдинга) на то, чтобы эта странная книга, энциклопедия меланхолии, хотя бы начала свой путь к русскому читателю.

Будучи чужим в стране «почтовых лошадей культуры», но зато долгое время общаясь с А.Г., я, кажется, понял одну вещь, некий парадокс о переводчике: сия профессия, стремящаяся к нулевой отметке индивидуального самовыражения, может приносить высшую творческую радость именно самобытным личностям.

А.Г., следует сказать, был наделен счастливыми талантами, он не просто знал, соединяя энергию любознательности с трудолюбием и цепкой памятью, но умел жить интересами театра, музыки, кинематографа, мировой литературы… И все же, как я думаю, главный его талант, направлявший все остальные, был талант просветителя. Еще неясное предчувствие призвания пришло к нему в прифронтовом госпитале, когда читал таким же, как и он, раненым «Василия Теркина». Он хотел было стать артистом, но стал педагогом.

Четверть века мы работали на одной кафедре: идя параллельными курсами русской и зарубежной литературы, учили студентов Коломенского пединститута. А.Г. занимался этим ремеслом в общей сложности больше полувека, с 1951 года в Чите, с 1964-го в Коломне. Большой опыт внушал ему печальные, меланхолические мысли, он сильно сомневался в обучаемости новых абдеритян. Но вот что удивительно: А.Г. неизменно, до самого последнего своего дня вел занятия с таким одушевлением, что поневоле забывались его всегдашние сетования на невежество студентов, на собственную усталость и нездоровье, на глупость начальства. Казалось, что от всего этого он свободен и в нем осталась лишь спокойная тягловая сила просвещения. На его лекциях никому бы и в голову не пришло, что сам лектор педагогический труд полагает сизифовым. Это, конечно, был театр. Сценическое искусство он (театровед по образованию) изучал всю жизнь и, кажется, путал аудиторию с подмостками. В то же время это был мастерский рассказ, нарочито прозаический и простой, но расцвеченный блестками иронии, иногда добродушной, чаще печальной, а подчас язвительной.

По прошествии многих лет вокруг Коломны образовалась расширяющаяся сфера влюбленных в А.Г. учеников, ставших, в свою очередь, учителями (или всем тем непредсказуемым, чем могут стать выпускники филфака). Он отвечал деятельным, подкупающе-участливым интересом к их судьбам. Такое соединение сарказма с благоволением в чем-то напоминало известного пушкинского героя:

Хоть он людей конечно знал И вообще их презирал, — Но (правил нет без исключений) Иных он очень отличал…

Этими «иными» были далеко не всегда наши местные интеллектуалы, «элита» (увы, учеников в научном плане у него так и не оказалось, во многом из-за его приправленного желчью профессионального максимализма). Ими могли быть вполне заурядные в учебном отношении студенты, как я думаю, привлекавшие его своими человеческими достоинствами, порядочностью и нравственной прочностью.

Сходного рода humana studia составляет стержень научных работ А.Г. Начинал он с изучения английской журналистики и театра Просвещения (тема кандидатской), когда выделилось первое лицо и ему было отдано десятилетие научного служения — Оливер Голдсмит. Итогом стало подготовленное A.Г. издание «Гражданина мира» в серии «Литературных памятников» (1974). Следующий этап ознаменовался переходом от благодушного автора «Векфилдского священника» к злоязычному создателю Гулливера. Знаком судьбы или Провидения (особый предмет размышлений указанных авторов и их исследователя) всегда представлялся мне тот факт, что русский толкователь Свифта родился с ним в один день.

Второй «литературный памятник» А.Г. — издание свифтовского «Дневника для Стеллы» (1981). Третий — упоминавшаяся уже «Амелия» Генри Филдинга (1996). Ученый, таким образом, шел в глубь истории английской литературы, от середины XVIII века к его началу (изредка забегая вперед — к B. Скотту, Ч. Диккенсу, Т. Гарди). Последняя его книга — продление этого вектора вплоть до позднего Возрождения, до краеугольной эпохи Шекспира.

Впрочем, не в хронологии дело. Исследовательский интерес А.Г. вызывали литературные произведения не обязательно первого ряда, но в их качестве поступка, находящегося в ряду других — житейских, общественных, литературных — поступков его «героев». Отмечу проявлявшуюся при этом крайнюю взыскательность истолкователя: и Голдсмит, и Филдинг, и в особенности Свифт представали с его подачи в неприкрытой личностной сложности, несводимой к общепринятым в науке шаблонам и мифам. Подобная демифологизация в те времена неизбежно обуздывалась редакторскими ножницами. Когда это стало возможно, А.Г. вернулся и упрямо восстановил «неудобные» места (в своем сборнике «Из истории английской литературы XVII–XVIII веков», Коломна, 1996).

Четвертым памятником можно без преувеличения назвать любовно сложенный А.Г. — как составителем, редактором и одним из авторов — сборник «Мария Гринберг. Статьи. Воспоминания. Материалы» (М., 1987). В судьбе своего старшего друга, великого музыканта, ему суждено было сыграть роль Босуэлла, весьма ценимого историками английской культуры за то, что он, будучи «ушиблен» Сэмюэлем Джонсоном, терпеливо собрал документальную мозаику «жизни» и образа мыслей наставника. Не все можно было сказать сразу, но как только стало можно, А.Г. публикует вдогон (журнал «Знамя», 1999, № 5) «очистительное» дополнение, где приоткрылась трагическая подоплека и цена несуетного, величавого «служенья муз». Слова пианистки, которые зафиксировал А.Г. в своем мемуарном очерке, как очевидно, были и его собственным кредо: «Лучшее средство быть благородным на сцене — это быть благородным в жизни».

Я вспоминаю посиделки в его холостяцкой квартире с неизменным прослушиванием — с попутными комментариями хозяина — записей М.И. Гринберг (из собрания дисков, выпущенного благодаря его же усилиям). Однажды и я, преодолев робость дилетанта, позволил себе нехитрое, в общем, наблюдение: «Мне кажется, секрет “безыскусного” исполнения Гринберг в том, что она как бы растворяет себя без остатка в исполняемой музыке, т.е., как говорят, любит не себя в музыке, а музыку в себе». Надо было видеть воодушевление, с каким А.Г. поддержал меня: я высказал ту мысль, то ощущение, к которому он подводил нас, слушателей. И кажется, это была очень дорогая ему самому мысль о творческом поведении человека искусства, да и науки тоже.

Пятый памятник, построенный А.Г., — лежащая перед читателем книга. Последнее сказанное слово — наиболее значимое, и, следуя сему предубеждению, я ищу какие-то особенные причины, по которым он взялся за этот неподъёмный и неблагодарный труд. Во многих частностях я нахожу нечто общее между древним автором и современным его переводчиком, комментатором. Одна из них кажется мне жизне- и стилеобразующей — это смирение паче гордости английского мыслителя-анахорета: «…среди мирского блеска и нищеты <…> я ухитряюсь сохранять privus privatus; как жил доныне, так и теперь живу, оставаясь верен себе, предоставленный своему одиночеству…»

Да и главное в этой книге — стремление понять корни онтологического недуга homo sapiens, его неизбывной меланхолии, — очевидно, легло на душу переводчику и комментатору. Даже самое это, в духе эпохи, эклектичное смешение духовных и сугубо материальных субстанций (вроде загадочного «меланхолического вещества») оказалось неожиданно близким человеку рубежа XX и XXI веков, мало радости испытывающему от «освободившей» его секуляризации, в том числе от усечения веры в бессмертие души.

…В электронной версии книги натыкаюсь вдруг на маргинальную помету, обращенную к редактору, с узнаваемой интонацией: «Что же касается колонтитулов и постраничного (над текстом каждой страницы) обозначения ее содержания, то, если доживу, сделаю это сам, после того как книга будет набрана, если же не доживу, тогда это придется сделать Вам…»

В.А. Викторович

Summa Меланхолии

Настоящее издание — первый полный русский перевод с комментариями первой части единственной, в сущности, книги[1] Роберта Бертона (Robert Burton, 1577–1640) «Анатомия Меланхолии» («The Anatomy of Melancholy», первое издание — 1621) и чрезвычайно пространного к ней предисловия автора под названием «Демокрит Младший — читателю»[2]. Об этой знаменитой и широко известной в англоязычном мире (и не только англоязычном — в Германии, например, с 50-х годов XX века и по настоящее время ее переиздавали уже трижды) книге у нас в России знает только узкий круг литературоведов, да и среди них многие лишь понаслышке. Ей посвятил две страницы в «Истории английской литературы»[3], опубликованной еще в годы войны, известный шекспировед М.М. Морозов, но этот том, напечатанный тиражом в пять тысяч экземпляров, давно уже стал раритетом. Вот, насколько мне известно, и все. Естественно, что и об обстоятельствах жизни автора у нас мало знают.

Жизнь Роберта Бертона не богата событиями, и о ней можно рассказать в нескольких словах. Он родился в старинной провинциальной дворянской семье в небольшом поместье Линдли, в родовом доме Линдли Холл (Лестершир); был вторым сыном в семье — у него было три брата и четыре сестры. Учился Бертон сначала, как очень многие тогда в Англии, как, к примеру, и его старший современник Шекспир, в грамматической школе. (Примечательно, что на склоне лет в своем завещании Бертон оставил три фунта детям бедняков — учащимся этой же школы.) Затем, в 1593 году, он поступает в Брэйзноз-колледж в Оксфорде, где его старший брат Уильям был уже к тому времени три года членом колледжа. Однако учебу в колледже Роберт так и не завершает, как это происходило обычно, получением чаемой степени бакалавра. А с 1599 года он уже студент Крайст-черч-колледжа там же в Оксфорде. Где он был и что делал, уйдя из одного колледжа и еще не поступив в другой, — неизвестно. Исследователи предполагают, что он был в это время болен; предполагают также, что найденная литературоведом Барбарой Трейстер запись в книге посетителей одного из лондонских врачей, у которого консультировался некий Р.Б. и которому был поставлен диагноз «меланхолия», имеет непосредственное отношение к автору знаменитой книги[4]. С Оксфордом, с Крайст-черч-колледжем, связана вся его дальнейшая жизнь. Никаких переездов, путешествий. Сначала, с 1699 года, — студент (причем великовозрастный, поскольку он был намного старше своих однокурсников), с 1602-го — магистр искусств, в 1605-м — доктор искусств, потом тьютор, то есть наставник студентов, ученый, библиотекарь, с 1614-го — бакалавр богословия, а впоследствии и доктор богословия, что было необходимо для сохранения за ним занимаемой должности, и член этого Крайст-черч-колледжа до своего смертного часа. После принятия духовного сана он получил два прихода, а позже, в 1632 году, благодаря содействию своего молодого знатного патрона — лорда Беркли (тот был на двадцать четыре года моложе), которого он, возможно, учил в Крайст-черч-колледже и которому посвятил свою «Анатомию Меланхолии», — и третий; однако необходимые обязанности в его приходах выполняли нанятые им помощники, так что жил он в свое удовольствие, не отрываясь от любимого занятия — чтения книг; поэтому отдельную главу в Первой части его книги (раздел 2, глава 3, подраздел 15), в которой речь идет о бедственном положении тех, кто имел несчастье посвятить себя научным занятиям, и которая оставляет у читателя впечатление, что в авторских сетованиях много личного, испытанного на собственном опыте, вряд ли можно воспринимать именно в таком автобиографическом плане. У него не было семьи, и он не ведал материальных забот; оставленная им по завещанию собственная библиотека насчитывала 1800 томов (в большинстве своем опубликованных при его жизни и на три четверти посвященных истории, литературе, математике, медицине, географии и путешествиям, управлению государством, алхимии и астрономии и лишь на одну четверть — богословских); собрать такую библиотеку по тем временам стоило немалых денег. Читателю, впрочем, не следует целиком доверять и его утверждениям, что живет он будто бы анахоретом, что он лишь зритель базара житейской суеты, а не участник человеческого балагана. Известно, например, что он исполнял обязанности клерка-надзирателя оксфордского рынка и в его обязанности входило наблюдать за тем, чтобы провизия, отпускавшаяся студентам местных колледжей, продавалась им по умеренным ценам и была надлежащего качества. Так что ему волей-неволей приходилось опускаться до презренной житейской прозы. Во всяком случае, прижизненный портрет, публикуемый нами в этом томе, отражает очевидную сложность и неоднозначность личности Бертона, характер которого я предоставляю каждому из читателей расшифровать в соответствии со своим жизненным опытом и знанием людей. Вот, собственно, и все относительно его жизни.

Что же касается никогда не переводившейся у нас книги Бертона, то в начале 60-х годов XX века она была включена в перспективный план издания академической серии «Литературные памятники»; русскую версию должен был осуществить прекрасный переводчик И. Лихачев, а общую редакцию — академик М. П. Алексеев, но после смерти и того, и другого в последующих проспектах этой серии книга более не упоминалась. И этому нетрудно найти объяснение: «Анатомия Меланхолии» очень уж крепкий орешек. Объем одного только текста (всех трех частей вместе с авторскими маргинальными комментариями) составляет примерно 75 авторских листов, и при этом и основной текст, и маргиналии предельно насыщены латинскими цитатами. Впрочем, английский текст тоже напоминает подчас мозаику, состоящую из одних цитат, прямых или косвенных. Исследователи насчитали более тысячи источников и более полутора тысяч имен авторов (античных, средневековых, эпохи Возрождения; врачей, астрономов и астрологов, историков, поэтов, античных философов и отцов церкви, ученых и теологов, географов и путешественников, гуманистов и схоластов; греков, римлян, арабов, французов, итальянцев, испанцев и, конечно же, англичан), сочинениями которых воспользовался или на которых ссылается этот неутомимый книгочей с поистине возрожденческим кругозором и необъятной широтой интересов. И при этом его книга — не просто свод цитат, она обладает удивительной цельностью и неповторимой интонацией, обусловленной личностью автора, которого интересует отнюдь не одна только меланхолия, но, без преувеличения, все, что существует в окружающем его мире, и прежде всего — человек. Что же касается ее названия и, в частности, смысла, в котором здесь используется слово «анатомия», то один из комментаторов последнего оксфордского издания профессор Дж. Бамборо поясняет, что это слово вошло в употребление в новом, не традиционном медицинском, значении после выхода в 1543 году в свет книги фламандского анатома Весалия (Андре ван Вессель, 1514–1564) «De humani corporis fabrica» и стало означать доскональное, или, иными словами, полное, исчерпывающее, расследование, научное рассмотрение скрытых, неочевидных фактов и деталей, обнаружение связей между ними и обнародование в ясной и логической форме результатов этого исследования.

К сказанному следует прибавить еще одно обстоятельство: «Анатомия Меланхолии» издавалась при жизни автора пять раз (она сразу стала, как теперь принято выражаться, бестселлером; каждый претендующий на звание джентльмена непременно приобретал ее для своей библиотеки, ее цитировали в светской беседе, чтобы обнаружить свою начитанность), и при каждом переиздании, видимо прочитав за истекшее время еще сотню-другую книг, неутомимый автор вводил в нее все новые и весьма значительные дополнения и изменения, подчас не очень сверяя эти интерполяции с предыдущими источниками, ибо французских и особенно итальянских авторов он цитирует лишь по латинским переводам, поскольку никаких иных, кроме английского и латыни, языков он не знал; следовательно, иных книг, на которые Бертон ссылается, он, как установили исследователи, в Англии прочесть не мог, а посему многое цитировал из вторых рук — из очень распространенных в то время более поздних латинских компиляций и компендиумов по самым разным отраслям знаний[5]. Исследователи отмечают также, что Бертон иногда и сознательно, мягко говоря, несколько подправлял цитируемый им источник ради подкрепления собственной аргументации или для вящего эстетического эффекта[6]; кроме того, он, судя по всему, нередко цитирует своих любимых поэтов-классиков — Ювенала, Горация, Марциала Вергилия, Лукреция и прочих — по памяти или/и, как я убедился, достаточно небрежно и неточно (сводя, например, воедино отдельные слова из разных строк, стихотворений и даже… произведений). Все это неимоверно затрудняет работу комментаторов, даже тех, кто имеет неоценимую возможность пользоваться книгами самого Бертона, которые он перед смертью завещал двум своим любимым библиотекам: Бодлианской — при Оксфордском университете — и библиотеке Крайст-черч-колледжа — своей alma mater[7]; что уж тогда говорить об исследователе (могу ли я воспользоваться в данном случае столь ответственным словом, поскольку тоже черпаю очень многое из вторых рук?), лишенном такой возможности? Не потому ли ни на родине Бертона — в Англии, — ни в других странах до самого недавнего времени не было ни одного снабженного настоящим научным комментарием издания «Анатомии Меланхолии»?

Бесчисленные цитаты у Бертона — это, как справедливо пишет о другом писателе той же эпохи — Эразме — исследователь С. Маркиш, — неотъемлемое свойство высокого Возрождения: «…без частых ссылок ни одно произведение не могло рассчитывать на успех». «В конечном счете это прежняя, средневековая форма мышления, прежняя система оценок, только в средние века ссылались на Св. Писание и его знаменитых интерпретаторов, а теперь больше на греческую древность»[8]. В самом деле, и в произведениях Эразма, и тем более Монтеня, без сомнения служивших Бертону особенно авторитетными образцами, мы находим аналогичное изобилие ссылок и едва ли не такое же нанизывание бесконечных примеров, которые буквально целыми обоймами Бертон откуда только не черпает: если врачи, то непременно десяток имен, если императоры и правители, благоволившие поэтам и ученым, то опять-таки целым списком. Это смешение средневекового мышления, очагами которого и в это время, что греха таить, были многие европейские университеты, особенно их богословские факультеты, и возрожденческой учености наблюдается и у Бертона на каждом шагу. С одной стороны, он пленяет своей свободной манерой общения с читателем, постоянной сменой интонации и настроения, а с другой — обнаруживает явное стремление все это море фактов и сведений разложить по полочкам, уложить в схему своих синопсисов (кратких, схематических обзоров содержания, представленного в виде таблиц, предваряющих каждую часть), все классифицировать; однако тут же, увлекшись, он уходит от темы, стремясь рассказать читателю вообще обо всем, что он когда-либо у кого-нибудь вычитал или узнал, — и тогда появляются отступления, занимающие десятки страниц; с одной стороны, словесное изобилие, напоминающее лексическое богатство романа Рабле: уж если он перебирает человеческие пороки, то непременно будут использованы все подходящие к данному случаю слова, даже если они отличаются лишь небольшими смысловыми оттенками, — перед нами опять-таки возрожденческое ненасытное стремление объять необъятное, обозначить все, что существует; но, с другой стороны, иногда создается впечатление, что это еще одна средневековая «сумма», но только не богословия, а Сумма Меланхолии. Так что книга Бертона — не только литературный памятник, чутко, хотя, скорее всего, неосознанно зарегистрировавший первые толчки приближающейся катастрофы — кризиса Возрождения, наступающих перемен, — она еще не совсем оторвалась от пуповины прошлого и замечательно свидетельствует о догматичности литературоведческих попыток расставлять незыблемые рубежи в историко-культурных процессах.

В процессе чтения этого первого тома у читателя, весьма возможно, возникнет ощущение, что его вводят в заблуждение и что эта книга никоим образом не может быть отнесена к ведомству художественной литературы, но скорее посвящена проблемам медицины, а конкретно — психиатрии. Подобное мнение необходимо оспорить. Читателю, во-первых, надобно иметь в виду, что в ту эпоху представления о границах художественного творчества были значительно более широкими, нежели они стали позднее, в процессе дифференциации отраслей знания и познания, и в том числе художественного, когда рамки и жанры художественной литературы все более обособлялись и становились все более узкими и специфичными. А тогда все, что так или иначе было связано с жизнью человека — так называемые humana studia, — воспринималось в широком смысле, как одновременно и научное, и художественное познание, а потому и строение человеческого тела, и религиозные верования людей, психология, быт, нравы, моральные представления — все, что относится к повседневной жизни людей и нравственному и философскому ее осмыслению, к месту человека в природе и в мироздании, воспринималось как нечто единое, дополняющее друг друга, входило в понятие «гуманизм».

Ведь все наши представления о том, что относится к художественной литературе, ачто нет, формировались на основании нашего читательского опыта и связаны прежде всего с литературой XIX и XX веков, поэтому когда мы обращаемся к эпохе английского Возрождения, то, естественно, относим сюда драмы Шекспира, поэму Спенсера, сонеты Сидни, а из более раннего — «Кентерберийские расказы» Чосера, потому что при всем своеобразии эти произведения наиболее соответствуют нашим привычным представлениям о литературных родах и жанрах; однако свойственное гуманистам целостное восприятие и осмысление разных сторон человеческого бытия и деятельности, давно литературой утраченное, вызвало тогда к жизни жанр, ныне уже не существующий (во всяком случае, в том виде, как он сформировался тогда). Этот жанр представлен книгами Монтеня (1533–1592) и Фрэнсиса Бэкона (1561–1626), предшественницами бертоновской «Анатомии Меланхолии», находящимися на стыке научного, или, точнее, морально-философского, и художественного осмысления действительности, и обе они назывались одинаково — «Опыты». Первые две части «Опытов» Монтеня появились в 1581 году, а полный расширенный текст — в 1588-м, и это было уже пятое их издание. В 1600 и 1601 годах они дважды были опубликованы в английском переводе. Мысли Монтеня, его способ самопознания оказали огромное вляние на англичан того времени, в том числе на Шекспира и его мыслящих героев — того же Гамлета, например. Первый вариант «Опытов» Бэкона, назвавшего так свою книгу, конечно же, под влиянием Монтеня (в ней и многие эссе назывались точно так же, как и у Монтеня, — «О красоте», «О смерти», «О дружбе» и т. п.), вышел из печати в 1597 году, а последний прижизненный вариант, чрезвычайно расширенный (книга с каждым переизданием дополнялась новыми очерками), — в 1625-м, то есть уже после появления первых двух изданий «Анатомии Меланхолии» (которая также с каждым новым изданием дополнялась и расширялась). В посвящении этого издания герцогу Бекингему Бэкон среди прочего писал, что его книга вышла уже и в латинском переводе (причем над ним, по некоторым сведениям, в частности, трудился и не раз упоминаемый Бертоном ученый, драматург из плеяды так называемых «елизаветинцев» Бенджамин Джонсон), и выражал в связи с этим надежду, что, поскольку латынь — язык международный, его «Опыты» будут жить, «покуда живут книги». По этой же причине и Бертон жаждал издать свой труд на латинском языке. Одним словом, книги Монтеня и Бэкона, особенно Монтеня, многое предопределили и в замысле, и в его осуществлении у Бертона.

В одном из очерков, в наибольшей степени определяющих авторскую цель — «Об опыте» (XIII), — Монтень замечает: «…моя тема — это я сам, хотя, возможно, это мое извинение примут далеко не все», — и несколько далее он опять повторяет: «Тот предмет, который я изучаю больше всякого иного, — это я сам». И действительно, он повествует, в частности, в этой главе о своих привычках, образе жизни, распорядке дня, каменной болезни, о том, какую пищу он предпочитает и как долго засиживается за пиршественным столом, сколько часов посвящает сну, чтобы чувствовать себя вполне здоровым, и как предпочитает одеваться, причем повествует об этом не из чрезмерного самомнения или самолюбования, не из тщеславия или чувства собственной исключительности, а лишь для того, чтобы выработать, сформулировать для себя оптимальную формулу существования, и урок, который предлагается здесь читателю, — путем такого же самонаблюдения выработать нечто аналогичное, но сугубо индивидуальное и для себя, и не более того. А почти все остальные очерки посвящены выработке тех нравственных категорий и оценок, которыми данная индивидуальность должна руководствоваться, соотнося себя с другими людьми, с миром, вырабатывая житейскую, чисто практическую мудрость поведения, лишенную всякой позы, патетики («Незачем нам вставать на ходули, ибо и на ходулях надо передвигаться с помощью своих ног. И даже на самом высоком из земных престолов сидим мы на своем заду»), нетерпимости, фанатизма (не будем забывать, что автор живет во Франции в эпоху кровопролитнейшей гражданской войны на религиозной почве, провоцирующей самые низменные и жестокие чувства в людях), сдобренную изрядной долей охлаждающего скептицизма. Он формулирует эту мудрость, основываясь на случаях из своей жизни, из книг, древних и новых, то и дело подтверждая свои мысли афористически отточенной латынью в стихах и прозе, обильно цитируя тех же самых авторов (особенно Сенеку, Плутарха, Цицерона, Горация, Платона, Диогена Лаэрция), которых вслед за ним будет цитировать и Бертон, без всякого педантизма или похвальбы своей ученостью; и у Монтеня мы тоже встречаем среди прочего эссе «О Демокрите и Гераклите»[9], и образ смеющегося Демокрита, мудреца из греческого города Глупова — Абдеры, — обыватели которого сочли философа безумным, перекочует вскоре к Бертону, и он предпочтет выступить в своей книге под этой маской. Так в книгах Монтеня и Бэкона постепенно составляется огромное мозаичное полотно, где каждое эссе напоминает отдельный кусочек смальты, а все вместе они образуют чрезвычайно цельную картину общества и всего мироздания, окружающих данную человеческую индивидуальность.

Удивительно точно и справедливо охарактеризовал этот жанр в одном из своих «Писем об изучении природы» А.И. Герцен: «Во Франции, например, гораздо ранее Декарта образовалось особое практически-философское воззрение на вещи, не наукообразное, не имеющее произнесенной теории, не покоренное ни одному абстрактному учению, ничьему авторитету, — воззрение свободное, основанное на жизни, на самомышлении и на отчете о прожитых событиях, отчасти на усвоении, на долгом, живом изучении древних писателей; воззрение это стало просто и прямо смотреть на жизнь, из нее брало материалы и совет; оно казалось поверхностным, потому что оно ясно, человечно и светло. Германские историки отзываются о нем с пренебрежением… может быть, потому, что это воззрение захватило от жизни ее неуловимость в одну формулу; может быть, потому, что оно говорило довольно понятным языком и часто занималось вопросами обыденной жизни. Воззрение Монтеня между тем имело огромное влияние… Монтень был в некотором отношении предшественник Бэкона…»[10] И, добавим мы, вне всякого сомнения, Роберта Бертона.

То же «практически-философское воззрение» на вещи лежит и в основе «Опытов» Фрэнсиса Бэкона (но только с явным усилением интереса к делам политическим и государственным, ибо автор занимал тогда в Англии самые высокие должности). И тот же принцип мышления, та же универсальная всеохватность и цельность присущи и «Анатомии Меланхолии», но только в ней автор обозревает мир и человека сквозь более специфическую призму или (если угодно, линзу) — призму меланхолии. Мир Монтеня более гармоничен, уравновешен, даже когда он в эссе «О возрасте» (LVII) размышляет о смерти; Бертон тоже размышляет о ней же, но уже под иным углом зрения — в аспекте меланхолии, вызванной страхом смерти. Такой угол зрения, разумеется, неизбежно придает его книге или, вернее сказать, некоторым составляющим ее эссе преобладающую печальную, сумрачную тональность. Впрочем, другие исследователи видят в этом влияние иных причин. «Трагическое разочарование в осуществимости идеалов ренессансного гуманизма, скептическая ирония в отношении к жизни и к искусству, безысходно мрачный, скорбный эмоциональный колорит, окрашивающий даже самый юмор Бертона, делают “Анатомию Меланхолии” одним из наиболее замечательных памятников последнего этапа английского Возрождения», — пишет вуже упоминавшейся мной краткой статье М. Морозов. Признаюсь, мне общий эмоциональный колорит книги все же никоим образом не представляется «безысходно мрачным» и «скорбным», но об этом далее. В книге есть и негодование, и печаль, но есть и юмор, ирония и сатира — ведь не случайно Бертон предпочел надеть маску смеющегося Демокрита. Впрочем, послушаем, что он сам думает на сей счет:

«Подобно тому как река течет то бурно и стремительно, то лениво и спокойно, то прямо, то per ambages [извилисто]; и точно так же, как она, то мелкая, то глубоководная, то мутная, то прозрачная, то широкая, то узкая, точно так же изменчив и мой стиль — он то серьезный, то легковесный, то комический (курсив мой. — А. И.), то сатирический, то более отделанный, ато небрежный, в зависимости от предмета, о котором сейчас идет речь, или от того, что я в данный момент чувствую. И если ты соизволишь прочесть сей трактат, он покажатся тебе точь-в-точь как дорога любому путешественнику — то прекрасной, то непролазной от грязи, здесь открытой, а там огороженной, пересекающей то пустыни, то плодородные местности, вьющейся среди лесов, рощ, холмов, долин, равнин и прочее. Я проведу тебя per ardua montium, et lubrica vallium, et roscida cespitum, et glebosa camporum [через крутые горы, опасные ущелья, росистые луга и распаханные поля], мимо разнообразнейших предметов, из которых одни тебе понравятся, а другие — наверняка нет»[11]. Едва ли кому-либо из наших читателей доводилось видеть подобные предупреждения в специальных медицинских исследованиях, написанных, как правило, в логичной, объективной, рациональной и обычно одноликой, лишенной неповторимой и прихотливой индивидуальной окраски манере. А далее он позволяет себе уже и вовсе неакадемические рассуждения касательно своего собственного сочинения, на которые очень редко кто из пишущей братии когда-либо решался: «Что же касается других недостатков — употребления варваризмов, местных словечек, шероховатостей стиля, тавтологии, обезьянничания, сумбура обрывков, собранных воедино из нескольких навозных куч, испражнений разных сочинителей, вздора и глупостей, наваленных, как попало, неумело, без выдумки, искусства, изобретательности, рассудительности, ума и знаний, что касается грубости, непродуманности, топорности, странности, нелепости, дерзости, развязности, хаотичности, неслаженности, поверхностности, непристойности, бесполезности, монотонности, незанимательности, то я все это признаю (хотя это с моей стороны частично одно притворство)…»[12]

Возвратимся, однако, к вопросу о том, имеет ли «Анатомия Меланхолии» специфически медицинскую направленность, или все же в ней преобладают качества, свойственные природе словесного, художественного творчества. Бертон и в самом деле не жалеет усилий, чтобы придать своей книге наукообразный характер, он с пылом неофита заполняет целые страницы заимствованными рассуждениями о жизненных соках, или юморах, в организме человека, о флегме, желчи, крови и черной желчи (или так называемой меланхолии), о последствиях, вызываемых нарушением их взаимных пропорций в организме, их перегревом или чрезмерным охлаждением, о функциях отдельных органов и последствиях нарушений этих функций, — это все равно не может ввести внимательного читателя в заблуждение; мы ясно видим, что автор в данном случае не является ни теоретиком медицины, ни практикующим врачом, а выступает лишь как переписчик чужих противоречивых, часто взаимоисключающих друг друга, суждений и предписаний и в лучшем случае способен лишь заметить, что взгляды одной из спорящих сторон кажутся ему более убедительными или правдоподобными, и не более того. Да и как выглядят у Бертона его, казалось бы, чисто медицинские рассуждения о функциях отдельных органов человека! Позволю себе несколько примеров: «Мозг… — это самый благородный орган из всех существующих под небесами; он — жилище и местопребывание души, прибежище мудрости, памяти, рассудительности, благоразумия, орган, коим человек более всего подобен Богу» (I, 1, 2, 4)[13]; «Главным органом средней части является сердце — местонахождение и источник жизни, тепла, жизненных сил, пульса и дыхания. Это солнце нашего тела, монарх и единственный его повелитель; местопребывание и орган всех страстей и склонностей… это орган, который достоин восхищения… оно возбуждает все телесные жидкости и повелевает ими… правя настроениями, как кони каретой…Левый рукав <сердца>… втягивает в себя кровь, как светильник масло, творя из нее жизненные силы и огонь, так что жизненные силы в крови подобны огню в светильнике» (I, 1, 2, 4)[14]; «Легкие… вроде городского клерка или вестника, инструмент голоса или глашатай, возвещающий волю короля, присоединенный к сердцу, дабы с помощью голоса выражать его мысли» (I, 1, 2, 4)[15]. И в другом месте еще более образно и конкретно: «Первая такая область — голова, в ней содержатся животные органы и сам мозг, который посредством своих нервов сообщает всем остальным способность ощущения и движения; он, так сказать, член тайного совета и канцлер при сердце. Вторая область — грудь, или средняя полость живота, где сердце, подобно королю содержит свой двор и с помощью своих артерий сообщает жизнь всему телу. Третья область — нижняя полость живота, в которой располагается печень, словно папский легат a latere [держащийся в тени]…» (I, 1, 2, 4)[16]. Этот поистине гуманистический гимн человеческому телу, плоти, сложен человеком, который обладает ярким художественным мышлением, и написан пером поэта.

Когда же Бертон отвлекается от этих чуждых ему материй и обращается к историческим примерам и аналогиям, географическим сведениям, к свидетельствам путешественников, но прежде всего к источникам и текстам художественной литературы, он словно преображается, его речь, интонации искрятся живостью, иронией, юмором, всеми оттенками непосредственного общения с читателем, — его темперамент и подлинная непоказная, незаимствованная эрудиция проявляются тогда в полной мере. Тогда он время от времени ссылается в маргиналиях на цитируемый им литературный источник, но обычно ограничивается более чем лаконичным пояснением, например — Hor., то есть Гораций, — и только, не уточняя, из оды ли эта строка, из сатиры или послания, не указывая ни номера, ни строки и в большинстве случаев не приводя английского перевода; что же до основного текста, то в нем этих никак не обозначенных автором цитат великое множество (точно так же, как и у Монтеня)… Почему? Да потому, что их то и дело ему автоматически подсказывает услужливая память, он знает их с младых ногтей, выучен, воспитан на них, это тот естественный для него фонд, которым он оперирует. Что ж, в таком случае, скажете вы, он все равно не художник в полном смысле этого слова, а лишь человек гуманитарного образования, изучавший риторику, богословие и, конечно, античную литературу, римлян и греков, он просто страстный книгочей, взявшийся за перо.

В дополнение к этому отметим еще, что сам предмет, который занимает его мысли — меланхолия, — теснее всего связан в его книге все же не с медициной и не с астрологией, не с алхимией или воздействием демонов и прочих обитателей мира невидимого, а с психологией человека, то есть с той сферой, которая является одной из самых главных составляющих самого предмета литературы. Когда он описывает душевное состояние пораженного этим недугом человека, признаки этого недуга, проявляющегося во внешнем поведении меланхолика в обществе других людей и наедине с собой, особенности восприятия им действительности, сам механизм, вызывающий такое состояние, он делает это с такой проницательностью, так вживается в это состояние и описывает его словно изнутри, что вы невольно думаете: да ведь такие наблюдения над человеческой природой вполне могли бы попасться нам и в одной из вступительных глав Филдинга к отдельным книгам «Истории Тома Джонса, найденыша», в которых он беседует с читателем, размышляя над пружинами, над тайными и явными мотивами человеческих поступков, но только, право же, Бертон делает это подчас с большим литературным блеском; не случайно его не раз цитирует самый изощренный наблюдатель человеческой природы, глубже всех других английских писателей-романистов XVIII века зафиксировавший в слове самые скрытые душевные движения, открыший неведомую прежде писателям механику наших поступков, заглянувший в самое непредсказуемое, непостижимое, тайное тайных человеческого характера и увидевший сочетание в нем смешного и печального, постоянной непоследовательности, неустойчивости и эксцентрики, Лоуренс Стерн, для которого книга Бертона — непосредственный источник вдохновения, подражания, полемики и пародии. Под гордым вызовом Бертона своим возможным критикам, не приемлющим его своевольную манеру общения с читателем, — «Я рожден свободным человеком и волен сам решать, что мне говорить; кто может меня приневолить?»[17] — без сомнения, подписался бы и Стерн. Последний тоже включил, к примеру, но с уже откровенно пародийной целью, в состав своего романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» часть латинского трактата о носах, принадлежащего якобы перу ученейшего немца, некоего Гафена Слокенбергия («автор» рассматривает в трактате глубокомысленную медицинскую проблему — рождает ли фантазия нос, или, наоборот, нос рождает фантазию, — и тут же приводит его английский перевод). Таким образом, «Анатомия Меланхолии» для Стерна — не только источник глубоких наблюдений над человеческой психикой, но и объект пародирования, и смеется он как раз над медицинской эрудицией Бертона. Эту перекличку Бертона и Стерна давно уже отмечали в своих исследованиях многие литературоведы[18]. Впрочем, как мы уже убедились, Бертон никогда не надувает щеки, не важничает, он сам готов смеяться над собой, своими недостатками и слабостями, а заодно и над своей книгой, и это ли не свидетельство его житейской мудрости! Наряду с наукообразной серьезностью, с которой написаны некоторые главы, вы найдете у него и очаровательное прямодушие, искренность, которые сочетаются с немалой долей лукавства, игры; «у меня не сказано ничего нового, — признается он с обезоруживаюей прямотой, — а то, что есть, украдено мной у других…»[19], он словно забыл, что несколькими строками выше утверждал нечто прямо противоположное — «то, о чем другие только слыхали или читали, я испытал и претерпел сам, они почерпнули свои знания из книг, а я — меланхолизируя»[20]. Но вообще вы не очень-то ему доверяйте, ибо он при всем при том знает себе цену — «не грешу самонадеянностью, но не собираюсь и самоуничижаться»[21].

Кому из читавших или видевших на сцене шекспировского «Гамлета» не запомнились печальные размышления молодого принца-гуманиста о божественном совершенстве человека и в то же время трагическое чувство разочарования в людях[22]. Открыв первую страницу Первой части книги Бертона, мы неизбежно воспринимаем ее как вариацию тех же мыслей, выраженных с такой же экспрессией и силой, но только в другом жанре, и, если бы схожие настроения не испытывали многие мыслящие люди той поры, они воспринимались бы как парафраза слов Гамлета, подсказанная Шекспиром: «Человек — самое совершенное и благородное создание во вселенной, “главное и могущественное творение Господне, диво Природы”, как называет его Зороастро; audacis naturae miraculum [дерзновенное чудо природы], “чудо из чудес”, по мнению Платона; “краткое воплощение мироздания, его венец”, по мнению Плиния; Microcosmos, малая вселенная, образец вселенной, верховный правитель земли, вице-король вселенной, единственный владыка и повелитель всех земных тварей, чью власть они безоговорочно признают и кому платят покорностью; намного превосходящий всех прочих не только телом, но и душой… Но благороднейшее создание — человек — Heu tristis et lachrymosa commutatio, О, горестная, плачевная перемена! — восклицает некто, — низко пал, утратил свое былое положение и стал miserabilis homunccio [жалким человеком], отверженным, презренным, одним из самых ничтожных на свете созданий…» (I, 1, 1, 1)[23]. Такие размышления тоже едва ли соответствуют обычному стилю научных медицинских трактатов и сборников лечебных советов практикующим врачам. Век спустя мы найдем пародийный аналог этой тирады в том же «Тристраме Шенди» Стерна.

Обратимся, однако, к другим, чисто художественным, приемам, используемым Бертоном в своей книге. В опубликованном мной в 1997 году фрагменте перевода, который был напечатан параллельно с английским оригиналом, у Бертона была приведена без всякого указания источника следующая латинская строка: «Angusta animas angusto in pectore versant», — так Бертон объяснил, что происходит в ничтожной душе, когда она стеснена обстоятельствами нищеты. Я видел, что строка эта явно стихотворная и афористичная, и принялся искать источник, из которого (комментариями четвертого тома нового оксфордского издания я тогда еще не мог воспользоваться) Бертон ее почерпнул, искать, в частности, у Вергилия, любившего играть на подобных повторах однокорневых слов, и в конце концов обнаружил ее в его «Георгиках». Вот как она выглядит у Вергилия: «Ingentos animo angusto in pectore versant» (следовательно, Бертон убрал слово ingentos и заменил его словом angusta; а вот как ее перевел один из наших патриархов перевода античных текстов С. Шервинский: «В маленьком сердце своем великую душу являют»). Однако в маргиналии Бертон, без сомнения, позднее включил ту же латинскую строку, но в уже в другой, вариативной, форме — как смысловую оппозицию к своему первому варианту, на что в оксфордских комментариях, как я позднее убедился, не обратили никакого внимания. Вот этот маргинальный вариант (что происходит при тех же бедственных обстоятельствах с душой благородной): «Angustas animas animoso in pectore versant». Для меня было очевидно, что следует перевести эти две почти одинаковые фразы (во втором случае Бертон изменил лишь одно слово: вместо angustoanimoso) контрастно. Таким образом, эти текстологические разыскания помогли мне не только решить, как это перевести (хотя я отнюдь не считаю свой вариант идеальным), — в данном случае я руководствовался двумя соображениями: мысль, заключенная в одном варианте этой строки, должна быть, при большом лексическом сходстве, смысловой оппозицией по отношению к содержанию другого варианта и в то же время соответствовать смыслу контекста. Вот и получилось, что у людей ничтожных «Тяготы бедности сердце ничтожное втуне стесняют», а у людей благородных «Тяготы бедности сердце достойное тяжко снедают». Но главное все же не в этом, а в том, что этот пример, думается, еще раз дает основание говорить о том, что в работе Бертона присутствует несомненное творческое начало, творческий почин, Бертон выступает нередко как соавтор используемых источников, как художник, небезразличный к слову, к его образному смыслу.

Рассмотрим еще один характерный пример обращения Бертона с используемыми им художественными литературными источниками. В подразделе 6 главы 4 раздела 2 части Первой им использованы, как я обнаружил, ситуация и реплика из комедии «Евнух» часто цитируемого Бертоном римского комедиографа Теренция: ситуация в ней такова — молодой Херея, влюбленный в девушку, проникает к ней в дом под вымышленным именем Дора и сказавшись евнухом; одна из служанок девицы обращается к нему со следующей репликой (в его пересказе):

Heus tu inquit Dore, Cape hoc flabellum? ventulum huir si facito, dum laumaus: Ubi nos lauerimus, si voles, lauato. Accipio tristis.

Вот как это выглядит в русском переводе А. Артюшкова:

Дор! эй! Вот веер, на нее повей, а мы пойдем купаться. Когда же кончим, можешь сам купаться, если хочешь.

У Бертона изменена сама ситуация: господин обращается примерно с таким же распоряжением к своему слуге, переименованному в Дромо, но далее следует нечто совсем иное — он предлагает другому слуге отправиться завтра за пятьдесят миль с любовной запиской, а третьему велит толочь зерно для солода — все это уже придумано самим Бертоном (причем, если образ слуги, обмахивающего веером купающегося господина, скорее напоминает нам о римских банях, то все последующее — это уже скорее ситуация из английского быта), и, хотя слугу зовут Сосий, никакого отношения к своему тезке из комедии Плавта «Амфитрион» он не имеет. А далее следует нечто еще более неожиданное: слово tristis переделано Бертоном в собственное имя, написано с большой буквы и превратилось в имя еще одного слуги — Тристана, которому предстоит trash (в издании, которым я пользовался, в скобках редактором вставлено для ясности слово will), — вот я и перевел это как «заняться молотьбой», но все же чувствовал себя достаточно неуверенно, пока не стал на всякий случай перечитывать другие комедии Теренция. И вот в «Девушке с Андроса» я обнаружил и слуг Дромона и Сосию, а главное — там старик Симон грозит отправить своего раба Дава на мельницу молоть до конца его дней. То есть причудливая фантазия Бертона подсказывает ему в самых неожиданных комбинациях и сочетаниях различные детали, почерпнутые из всего наследия используемого им автора (в данном случае Теренция) во всем его контексте. Эти детали для него — скорее отправная точка для возбуждения собственной фантазии, и реалии античного быта перерабатываются им в духе английских реалий. Он здесь лишь частично компилятор и не только своевольный редактор чужого текста, приспосабливающий его применительно к своим собственным задачам, но и в какой-то мере соавтор, и в этом мне тоже видится известный элемент его собственного творческого почина.

Помимо всего этого, при неоднократном внимательном вчитывании в текст «Анатомии Меланхолии» начинаешь понимать разницу в использовании Бертоном источников медицинских и литературных в процессе создания книги. Определенные книги, посвященные преимущественно проблемам меланхолии и вообще душевных недугов, видимо, были у него всегда на столе, он обращается к ним постоянно, — это сочинения Парацельса, Геркулеса Саксонского, книга Меланхтона «О душе», Лауренций (Дю Лоран), Монтальт, Монтан, Гвианери, Лемний, Меркуриалис, француз Жан Фернель, а из древних — Гален, Разис, Авиценна, и Гиппократ. Остальных медиков он упоминает спорадически, а большинство — только несколько раз или единожды, и это источники, с которыми он познакомился преимущественно в промежутке между переизданиями своей книги или из вторых рук и которые решил включить скорее для демонстрации своей эрудиции. Что же касается источников художественных, то здесь явно преобладает иной подход. У Бертона сложился круг авторов, служащих ему источниками едва ли не на все случаи жизни, — таких, как чаще всех других цитирумый Гораций (которого он знает едва ли не наизусть) или моралисты и мыслители, носители житейской мудрости, что называется, на все времена — Сенека и Плутарх, Платон и Цицерон, Аристотель и Августин, плодовитейший Кардано и Ювенал, Вергилий и Овидий; у него есть заранее ясное представление о том, кто из древних писал на определенную тему, у кого из них он найдет необходимый ему в данном случае материал и примеры, то есть здесь он заранее знает, какие именно художественные тексты ему сейчас понадобятся, какие книги должны быть у него для данной главы под рукой. Приступая к работе над главой определенного содержания, например о влиянии бедности и богатства на возникновение меланхолии, он располагал на своем столе книги, в которых, как он заранее точно знал, найдет необходимые рассуждения и подходящие случаю примеры именно на эту тему. В данном случае, помимо сатир Горация и Ювенала, это были «Сатирикон» Петрония, комедии Теренция (преимущественно «Евнух» и «Братья»), комедия Аристофана «Псевдол, или Раб-обманщик» и особенно его же комедия «Плутос» (в которой основными антагонистами являются бог богатства и старуха нищета) и, конечно же, две книги из Библии — Соломоновы притчи и Книга Иисуса, сына Сирахова. И он, конечно же, точно знает, что в этом случае едва ли не главным для него источником размышлений будет Сенека.

Внимательное чтение книги Бертона наводит и на ряд иных размышлений как общего, так и частного характера, — на некоторых из них мы и намерены сейчас остановиться. Так, у исследователей и, думается, у читателей, даже и при первоначальном знакомстве с книгой Бертона, возникает вопрос: почему при таком невероятном обилии приводимых автором имен, в том числе и английских поэтов и драматургов-елизаветинцев (это, к примеру, Бен Джонсон с его комедиями «Всяк вне своего нрава» и «Вольпоне», его куда менее известные соавторы по комедии «Эй, к Востоку» Чапмен и Марстон, Кристофер Марло с поэмой «Геро и Леандр»; в Третьей части мы находим и имя Томаса Кида — автора популярной и одной из самых «кровавых» тогдашних пьес «Испанская трагедия», — то есть Бертон прекрасно осведомлен об именах и творчестве ряда фигур елизаветинской драмы, и притом не только самых первых, но и куда менее известных), мы ни разу не встречаем у него имени Шекспира, хотя находим у него строки, словно напрямую подсказанные ему строками его старшего гениального соотечественника, — ну, хотя бы теми же печальными размышлениями Гамлета о двойственной сущности человеческой натуры? Впрочем, это можно счесть совпадением, тем более что другой, настоящий, источник этих размышлений определен и уже указан (см. прим. 717). Возможно также, что, упоминая в Первой части «Комедию ошибок», а в Третьей части — «Много шума из ничего», Бертон совсем не обязательно имел в виду шекспировские комедии (не исключено, что это были какие-либо иные пьесы с аналогичными названиями); что приведенная им реплика одного из персонажей хроники «Генрих IV», не в меру горячего, драчливого рыцаря-забияки Перси Хотспера, не обязательно служит свидетельством того, что он узнал о нем именно из этой пьесы, — в конце концов это исторически реально существовавший и достаточно известный человек. Но ведь мы находим в «Анатомии Меланхолии» и прямые цитаты из шекспировских поэм — из поэмы «Поругание Лукреции» (Первая часть), из «Венеры и Адониса» (Третья часть); впрочем, в конце концов Бертон довольно часто приводит поэтические строки, не указывая авторов, так что и этому можно приискать объяснение. И все же невольно испытываешь некоторое недоумение — неужели все это лишь случайность? Или Бертону, возможно, было что-то известно о другом, подлинном авторе этих произведений, не желающем обнародовать свое имя? Впрочем, это только вопросы, лишь попутная мысль, невольно возникшая по ходу дела, отнюдь не означающая моего намерения принять участие в вековой дискуссии по поводу авторства Шекспира — проблемы, которая едва ли будет когда-либо окончательно и с полной определенностью разрешена, и объявить себя сторонником одной из концепций.

Однако мысль сопоставить творчество этих двух, казалось бы, совершенно несопоставимых по многим параметрам почти современников естественно возникает и по иному поводу. Разумеется, сопоставить не в отношении каких-то сходных эстетических свойств — эстетическая несоизмеримость, несопоставимость шекспировского наследия и книги Бертона вне обсуждения, — и, конечно, не по сходству жанров (абсолютно различных), однако мне представляется, что книгу Бертона можно воспринимать как своеобразный реальный комментарий к Шекспиру. Ведь по пьесам Шекспира почти невозможно реконструировать облик тогдашней самой что ни на есть обыденной европейской, и, в частности, английской, повседневной жизни. Его герои заняты другим, они живут в ином, не бытовом измерении, и попытка судить об этом мире и поведении с позиции бытовой логики и правдоподобия обречена на провал — в мире, в котором живут герои Шекспира, такой подход непродуктивен. Я постоянно напоминал об этом в своих лекциях студентам. Его персонажи одержимы жаждой определить свое место в изменившемся мире, где прежние устойчивые координаты средневекового феодального социума рухнули и человек теперь один на один с жизнью и смертью, с обществом, государством и со всей Вселенной, и ценность человека все чаще определяется не только властью и происхождением, унаследованным местом в социальной иерархии, но и тем, что ты сам, лишенный этих прикрас, представляешь собой. За что тебя любят (и как! с такой силой, с какой сорок тысяч братьев любить не могут) и так же неистово ненавидят — до полного взаимоуничтожения. Здесь другая правда жизни, другая реальность изображения — правда духовной реальности и ценностей, поэтому для Шекспира годится любой строительный материал — история, миф, поэтическая фантазия, сказка и фантастика. Книга же Бертона, мнилось мне, при первоначальном поверхностном с ней знакомстве представит ту же или почти ту же эпоху в иной, заземленной, ипостаси. Там по прихоти фантазии Шекспира появляется призрак отца Гамлета, а при приближении Глостера к телу мужа леди Анны раны на теле покойника вновь начинают кровоточить, уже не говоря о ведьмах, появляющихся в «Макбете». А в книге Бертона собрана информация, которой реально владели его образованные современники — врачи, математики, астрономы, богословы и пр., — информация о себе и окружающем мире. Но в то же время, читая Бертона, я все более изумлялся количеству цитируемых им книг о привидениях, домовых, гоблинах, падших ангелах, призраках, о хиромантии и физиогномистике, не говоря уже об астрологии. Сотни авторов — совсем не обязательно теологов, богословов и схоластов, но и настоящих ученых, представлявших цвет тогдашней духовной жизни, — всерьез обсуждали эти вопросы как жизненно насущные, однако большинство из них давно уже и навсегда покрыто прахом забвения вместе с их трудами, и даже самые образованные читатели этой книги в лучшем случае сохранят в памяти лишь два-три десятка имен, которые были им известны и до того, — Галена, Авиценны, Парацельса и др., — имена же прочих неизбежно тут же из их памяти улетучатся; так стоит ли тратить столько усилий, чтобы разыскать их имена, уточнить их написание, приводить латинские названия их опусов, которыми почти никто из моих читателей все равно не заинтересуется и не станет утруждать ими свою память, а посему не являются ли английские комментарии, а вслед за ними и мои, красноречивым примером филологической схоластики, бессмысленного педантического геллертерства? Зачем же мы с упорством, достойным лучшего применения, заполняем комментарии этой «мертвой дребеденью» — названиями, датами и местами их публикации? Да, но тут же невольно отмечаешь про себя, что напечатаны эти книги не в эпоху, простите за словесный штамп, мрачного средневековья, ни даже не на первых этапах Возрождения — треченто или кватроченто, — но одновременно с «Гамлетом» и даже после него! И в них самым обстоятельным образом обсуждаются такие насущные (!?!) вопросы, как, например, природа этих демонов, видимы они или нет, как соотносятся между собой и за что благоволят к людям или преследуют их, вступают ли в связь друг с другом и в плотские отношения с людьми, чем питаются и вообще нуждаются ли в какой-либо сугубо материальной пище. И при этом, повторяю, авторы этих опусов — совсем не обязательно «темные люди», обскуранты, но часто, напротив того, образованнейшие умы своего времени, такие, как, например, французский гуманист Жан Боден, который одновременно пишет о методе познания истории, о республике и о… демонологии. И Бертон, к примеру, в иных случаях посмеивается над самыми наивными верованиями и представлениями на сей счет, а в иных явно затрудняется дать определенный ответ, а посему так ли уж было справедливо противопоставлять условность шекспировского изображения окружающей реальности и подлинно реальную картину сознания современников у Бертона? Ведь выходит, что призраки умерших посещали не только театрального принца, они не давали покоя и сознанию его реальных современников, и чем стремительнее и трагичнее «распадалась связь времен», тем чаще, и в этом заключена печальная закономерность, вновь распространялась вера в мистическое, умом не постижимое, — таково естественное, уже не однажды фатально повторяющееся следствие кризиса целой общественной системы, кризиса экономического, социального, мировоззренческого. Нам ли — свидетелям недавнего нового наступления армии целителей и колдунов, притом вполне респектабельного вида, ухоженных и вещавших отнюдь не загробными голосами (как полагается обычно исполнителю тени отца Гамлета) с экранов телевизоров, наделявших целебной силой стаканы с водой и даже целые газетные полосы, — в этом сомневаться?

А теперь еще об одном близком к предыдущим размышлениям моменте. У Бертона то и дело встречаешься с примерами повышенного внимания автора к свидетельствам астрологии: он не просто интересуется трудами астрологов, но и весьма серьезно рассматривает связь своей судьбы с расположением звезд в момент своего рождения (не случайно художник расположил на его портрете астрологические знаки и символы) — какая из звезд занимала в это время господствующее положение, каким было взаиморасположение планет, под каким углом или градусом друг к другу они в этот момент находились, были ли ли они в это время в «своем доме» и тому подобное. В недавние времена этот интерес почти автоматически связывался авторами исторических и культурно-социологических исследований с наступлением католической реакции, наступлением церковников, откатом гуманистической мысли вспять, отказом от научных открытий ученых Возрождения. Теперь эта проблема рассматривается не столь упрощенно, и к этому побуждает хотя бы уже тот факт, что многие естествоиспытатели во времена Бертона сочетали в своей научной деятельности занятия подлинной наукой со все еще живучими представлениями алхимиков, астрологов и предсказателей и одно от другого в их трудах и научных интересах не так-то просто отделить: так, выдающийся датский астроном Тихо Браге был одновременно весьма увлечен и астрологией, а уже упоминавшийся выше смелый мыслитель, автор трудов по вопросам гражданского права и общественного устройства Жан Боден, был одновременно и автором труда о… ведовстве (и Бертон цитирует и те, и другие его сочинения, как то и дело цитирует знаменитого предсказателя, алхимика и в то же время ученого Агриппу Неттесгеймского). Теперь эта странность все более находит и какое-то иное объяснение, пожалуй, не менее правдоподобное, и с не меньшим основанием связывается как раз именно с достижениями и успехами естественных наук, рассматривается в некотором смысле как их следствие. Объяснение человеческих судеб божественным соизволением, промыслом, провидением, неисповедимостью человеческих судеб перестало удовлетворять гуманистов, тем более после того, как было открыто столько законов природы, закономерностей в движениях светил и явлениях несопоставимо большего масштаба. Появилось естественное желание объяснить и удел человека какими-то более определенными, рационально и логически постижимыми и не столь таинственными, неисповедимыми агентами и причинами, связать его с другими закономерными явлениями природы как со звеньями одной цепи, — астрология вполне отвечала такому желанию и потому вполне органично уживалась с подлинно научными астрономическими исследованиями, что и было характерно для научных интересов того же Тихо Браге. Составлению гороскопов отдали немалую дань и итальянский гуманист и ученый, увлекавшийся астрологией, Кардано, и немецкий врач и великий естествоиспытатель Парацельс, и многие другие. Следует, однако, отметить, что всякий раз, рассуждая на эту тему, Бертон отнюдь не считал влияние расположения звезд фатально неизбежным и непременно присовокуплял такое знаменательное признание: «Если же ты спросишь, что я сам на сей счет думаю, то я должен ответить, nam et doctis hisce erroribus versatus sum [что тоже знаком с этими научными заблуждениями]; на самом же деле они <звезды> нас только к чему-то склоняют, но отнюдь не принуждают; в этом вовсе нет никакой неотвратимости agunt non cogunt; и притом они склоняют нас настолько деликатно, что человек разумный может им воспротивиться (курсив мой. — А. И.); sapiens dominabitur astris [человек мудрый будет управлять звездами]; они правят нами, а Господь управляет ими…Ты хочешь знать, насколько распространяется на нас воздействие звезд? Я говорю, что на самом деле они лишь склоняют нас, но и это делают настолько осторожно, что если мы будем руководствоваться разумом, тогда у них не будет никакой власти над нами…» (I, 2, 1, 4)[24].

Утверждение Бертона, что все его достояние заключено в башне Минервы, может привести к умозаключению, будто Бертон настолько далек от повседневной реальности, что, уделив внимание астрологическим причинам возникновения меланхолии, а также чисто физиологическим нарушениям в организме, он едва ли опустится до повседневной будничной реальности, до причин социальных и общественных. Но это отнюдь не так — он пишет и о природных катаклизмах — землетрясениях, наводнениях, пожарах, об опустошительных эпидемиях, превращавших в безлюдные пустыни целые области Европы, прежде цветущие и густонаселенные, и повергавших в беспросветное отчаяние оставшихся в живых. Ведомы ему и психологические последствия социальных конфликтов. И здесь возникает еще одна параллель с Шекспиром, с тем, как тот оценивает современность в знаменитом 66-м сонете. Бертон для того и избрал себе маску Демокрита, чтобы в этом облике изобличить свое время. Он то и дело вопрошает, что сказал бы Демокрит при виде того, что творится вокруг; он видит обезлюдевшие деревни, заброшенные поля и дословно повторяет ставшую крылатой после Томаса Мора фразу — «овцы поедают людей». Сколько блюстителей закона, и как мало правосудия! — восклицает Бертон. Он не раз обрушивает сатирические и гневные обвинения по адресу английской аристократии и поместного дворянства, и главные его обвинения — в том, что этот класс утратил понимание своей роли, общественно-полезной и ответственной, понимание своих обязательств перед остальными согражданами, которые возложены на него историей, — теперь это трутни, невежественные охотники за лисицами, расточающие свои силы и средства на дорогостоящие и пустые забавы и развлечения, духовно давно деградировавшие, это те, чья мораль не стоит доброго слова, кто разоряет и себя и крестьян, доведенных ими до крайней нищеты, до утраты человеческого облика. Беднягу, страдающего от голоды и холода, укравшего овцу, повесят, а знатный мерзавец или негодяй с тугой мошной, ограбивший целую провинцию, не обязязан ни перед кем отчитываться. У Бертона за сто лет до Свифта появляется образ кареты, в которую впряжены люди, а разъезжают в ней лошади. Причины грозящих государству опасностей — всеобщее угнетение и мятежи, бессилие власти, управление, осуществляемое невежественными, нерадивыми лихоимцами, алчными должностными лицами, не способными исполнять свои обязанности. Одним словом, здесь можно отыскать параллель к едва ли не каждой строке гневного шекспировского сонета: мудрых считают дураками, а государей, судей и богачей — мудрецами, над прямодушными смеются, сколько исповедующих христианство — и как мало подражающих Христу. То, что от Бертона достается католикам с их поклонением мощам, торговлей индульгенциями, изгнанием бесов, — не удивительно, но ему в равной мере отвратительны и английские пуритане — строгие схизматики, лицемеры и ханжи, уверенные, что только их церковь истинная; во время проповедей эти лицемеры возводят очи горе, бьют себя в грудь, однако в повседневных делах они остаются такими же лихоимцами и притеснителями. Разве это не безумие, религиозное безумие? Что может быть более непрочным, нежели государство, в котором царит лицемерие? И меланхолия, безумие поражают в итоге не только отдельных людей, но и целые провинции. И все-таки сонет Шекспира, как представляется мне, производит более трагическое впечатление. Почему? В нем картина распада, кризиса дана более сконцентрированно, и это, вне всяких сомнений, — картина современности, а Бертон то и дело в подтверждение своих обвинений ссылается на басни Эзопа, на римскую комедию и Св. Иеронима, что неминуемо снижает температуру его филиппики, переводит ее подчас в риторический план, особенно когда он начинает рассуждать, что это — следствие извечных человеческих пороков… Возможно, это и обдуманная осторожность, ибо после славословия в адрес «счастливого царствования Его Величества» Карла I, «второго Августа» (вскоре сложившего голову на плахе), достойных сенаторов и палаты общин (которая вскоре взбунтуется против короля) Бертон неожиданно признает, что усилия этой власти не всегда приносят благие результаты и Англия нуждается в верховном досмотрщике, наделенном правом исправлять все, что скверно, и предлагает учредить институт, чем-то напоминающий армию масонов-розенкрейцеров. Правда, революционные перевороты, мятежи и гражданская междоусобица страшат Бертона, как и Шекспира, и он точно так же, как Шекспир, изображающий во второй части хроники «Генрих VI» мятежника-авантюриста, самозванца Джека Кеда, подстрекающего своими посулами народ к бунту, относится к таким «борцам за справедливость» и всеобщее равенство резко отрицательно, но только у него упомянут другой, недавний, бунтовщик из графства Норфолк — Роберт Кет. Тем не менее вряд ли есть основание утверждать, что Бертон с каждым новым переизданием своей книги все отчетливее ощущает приближение революционного взрыва; в основе его пессимистического взгляда на эволюцию человечества лежит в какой-то мере и традиционное, идущее еще от античности, и, в частности, от Гесиода, убеждение в том, что золотой век человечества уже давно позади, а ныне оно вступило в наихудший и безрадостный век — железный. Лирического героя шекспировского сонета привязывает к жизни лишь невозможность покинуть в этом жестоком мире того, кого он любит, того, кто в нем нуждается. Бертон пишет свою книгу главным образом для того, чтобы удержать каждого отдельного человека от беспросветного уныния, не дать ему сойти с ума. Но в целом, повторяю, по моему убеждению, его книга все же далека от полного отчаяния, он не с плачущим Гераклитом, а со смеющимся Демокритом.

Нельзя не отметить и то обстоятельство, что огромное вступительное эссе, обращенное Демокритом Младшим к читателю, завершается фрагментом в совсем ином жанре, тоже столь знаковом для эпохи Возрождения. Время наибольших надежд гуманистов на возможность устроения справедливого и счастливого сообщества свободных людей было ознаменовано появлением идей, воплощенных в описании счастливой Телемской обители у Рабле, Города Солнца у Томазо Кампанеллы и Утопии у Томаса Мора; наступающий закат этой эпохи отмечен сначала появлением комедий Шекспира, герои которых живут в неведомой ни самому автору, ни его зрителям счастливой идиллической Иллирии, где жизнь — вечный праздник, где препятствия для любящих легко устранимы, это лишь не более как недоразумения, кви про кво, все заняты лишь веселыми розыгрышами и любовью, где нет порочных страстей, коварных умыслов и злодеев, а самодовольные и высокомерные глупцы, наподобие Мальволио, не способны творить настоящее зло и легко устранимы. А последняя пьеса Шекспира — «Буря» — это уже сказка, там справиться со злом и установить утопический идеал возможно лишь с помощью волшебства. В «Новой Атлантиде» Фрэнсиса Бэкона уже нет попытки установить справедливое общество, там автор уповает только на достижения науки; впрочем, возможно, не случайно эта утопия осталась неоконченной. Бертон тоже рассуждает о том, какое идеальное общество он бы создал, будь на то его воля, но только вместо серьезных размышлений социального мыслителя-реформатора, как у Томаса Мора, у него — ирония и скепсис. Не зря его утопическое государство расположено на каких-то неведомых блаженных островах. Да, ему ненавистны противоестественные законы, воспрещающие оказывать почести за безупречную службу простолюдинам, выказавшим свою мудрость, добродетель и доблесть; у него будут надзирать за чиновниками-мародерами, над теми, кто, прикрываясь своей властью, притесняет людей и измывается над ними, попирает их достоинство и права, будут радеть о том, чтобы все жили вместе, как друзья и братья, то есть он не занят изобретением идеального общества, его занимает другое — как хотя бы отчасти нейтрализовать неизбежное зло, но он ни на минуту не забывает, что и это не более чем химера.

И все же Бертона более всего занимают проблемы, связанные с достижением гармонии отдельной человеческой личности с миром, ее окружающим; человек, хотя и неразрывно связан с универсумом и социумом, зависит от них, тем не менее — не жалкая игрушка в руках судьбы и обстоятельств, он ответственен за избранный им путь, и от него прежде всего зависит, станет ли он жертвой любого из распространенных видов безумия, в том числе душевного, именуемого меланхолией, или сохранит власть разума над всеми дарованными ему природой совершенствами.

В начале XVIII века классик английской литературы Даниель Дефо, желая оградить своего героя Робинзона Крузо от общественных бед и нравственных пороков, поместил его на необитаемый остров, а в качестве моральной опоры и утешения оставил ему одну-единственную книгу, но это была книга книг — Библия. Дефо считал, что этого вполне достаточно. Почти сто пятьдесят лет спустя Жан-Жак Руссо, излагая идеальную систему воспитания человека, тоже поместил своего героя Эмиля в полном уединении на лоне природы, а из всех созданных человечеством книг счел необходимым оставить ему только две — все ту же Библию и «Приключения Робинзона Крузо». Значение книги Бертона в духовном становлении человечества даже отдаленно не сопоставимо с книгой Дефо, а равнять ее с Библией было бы просто кощунством, но обреченному на длительное одиночество любознательному человеку книга Бертона пришлась бы весьма кстати как богатейший источник разнообразной и любопытной информации, а также как повод для размышлений и самопознания. И в этом смысле, думается, она и сегодня не утратила своего значения.

А.Г. Ингер

Предуведомление переводчика

Прежде чем читатель обратится непосредственно к самому тексту книги Бертона, считаю необходимым объясниться по поводу тех соображений, которыми я руководствовался, представляя ее текст и весь научный аппарат именно так, а не иначе. Дело в том, что в различных изданиях «Анатомии Меланхолии» все это делается едва ли не каждый раз по-своему, и мне предстояло либо отдать предпочтение одному из уже существующих вариантов, либо же выбрать свой путь, отличный от других. Трудность такого выбора определяется сложностью и необычностью самого текста книги. Первоначально Бертон хотел написать ее всю на латыни, о чем он и сам сообщает в предисловии. Это и не удивительно — латынь была международным языком эпохи Возрождения, единым языком «республики гуманистов», и тот, кто был достаточно честолюбив, чтобы добиваться «гражданства» в этом избранном кругу, писал, конечно, на латыни, тем более что, как мы уже отмечали в предисловии, «Опыты» Монтеня и Бэкона, служившие для Бертона образцом, были переизданы и в латинском переводе. Этому, однако, воспротивились издатели книги, опасавшиеся, что публикация на латыни скажется на ее продаже, и в итоге Бертон уступил. Его книга написана на английском языке, притом удивительно многообразном по лексике (он отнюдь не гнушается разговорной речью, бытовыми прозаизмами, народными речениями, поговорками); интонация, манера общения с читателем постоянно меняются в зависимости от характера содержания главы (или, лучше сказать, данного очерка, эссе). При этом текст книги насыщен огромным количеством цитат, подчас кажется, что она только из них и состоит, подавляющее их большинство почерпнуто из книг, написанных на латыни (это прежде всего античные источники — не только римские, но и греческие, которые в эпоху Бертона преимущественно издавались в латинских переводах), на этом же языке издавались все новые книги не только филологов-гуманистов, но и специалистов в других отраслях знаний, а Бертон, как установлено, иных языков не знал. Эти бесчисленные цитаты он приводит либо в своем английском переводе или пересказе, либо на латыни и тогда в одних случаях дает рядом свой перевод, а в других — обходится без него. Помимо этого, в книге множество стихотворных цитат, особенно из античной поэзии, и они точно так же часто даны без английского перевода, а если Бертон его и приводит, то часто в весьма неадекватном виде — как в отношении содержания, так и в отношении стихотворных размеров.

Как тут следовало поступить и какой текстологический вариант предпочесть? В издании «Анатомии Меланхолии», осуществленном Флойдом Деллом и Полом Джордан-Смитом[25], в целях популяризации книги, дабы она не отпугивала неискушенного читателя чрезмерной наукообразностью, вся латынь полностью изъята, а текст сокращен; это было первое американское издание, теперь оно вызывает нередко отрицательную или ироническую оценку, однако у него были свои достоинства: издатели впервые попытались составить аннотированный именной указатель авторов цитируемых Бертоном книг, дать подлинное написание имен (поскольку у Бертона они даны в латинизированном варианте, подчас весьма далеком от реального), указать национальность авторов, даты их жизни или хотя бы обозначить век и назвать их сочинения или область научных интересов. Правда, десятки имен в этом указателе пропущены, в нем огромное количество неточностей и ошибок, но все же он нередко служил мне первоначальным ориентиром при составлении комментариев.

Самым авторитетным изданием книги Бертона в отношении редактуры текста долгое время считали «Анатомию Меланхолии», напечатанную в 1893 году преподобным А. Шиллето, это издание затем неоднократно перепечатывали в том же варианте, пока в начале XX века филолог Эдуард Бенсли не внес в него много исправлений и не устранил явные ошибки; он опубликовал свои коррективы в двадцати девяти статьях преимущественно в девятой и десятой сериях филологического журнала «Notes and Queries» за 1903–1910 годы (читателю надобно иметь в виду, что рукописного оригинала «Анатомии Меланхолии» не существует). Сам Бертон был достаточно беззаботен в отношении корректур — в каждое из пяти прижизненных изданий он вносил многочисленные дополнения в связи с прочитанными им в промежутках между ними новыми книгами (они появились даже в шестом — посмертном!), нисколько не заботясь о том, чтобы сверить новый вариант с предыдущим и согласовать их. Свои первые публикации переводов фрагментов из книги Бертона я начал, опираясь на указанные ниже издания, но главным образом на английское издание, учитывавшее опыт предшественников и коррективы Бенсли, — я имею в виду достаточно авторитетное и в то же время популярное массовое издание, предпринятое Холбруком Джонсоном для «Everyman Library» и впервые появившееся в 1932 году; с тех пор оно неоднократно переиздавалось вплоть до 1972 года; им я первоначально главным образом и пользовался, хотя и оно, признаюсь, не вполне меня удовлетворяло. В нем латынь восстановлена в основном тексте (и рядом, там, где у Бертона нет перевода, дан перевод — и стихотворный, и прозаический), а имена цитируемых авторов даны в латинизированном варианте, как и у Бертона.

Однако я не упомянул еще об одной особенности текста «Анатомии Меланхолии» — Бертон сам сопровождает его обильными комментариями, расположенными по обычаю того времени на полях каждой страницы, то есть так называемыми маргиналиями; они, за редким исключением, почти полностью латинские. В американском издании они начисто отсутствуют, в других — издатели не решались на такую вивисекцию, однако давали их без перевода, без всяких собственных пояснений и даже не на той странице, к которой они относятся, а в самом конце каждой части или тома, то есть практически отделив их от текста; так поступил и Холбрук Джексон; мало того — они даны и у него без всякого перевода и без всяких необходимых пояснений и дополнительных сведений, следовательно, они практически недоступны для понимания читателей, не владеющих латынью. Таким образом, читатель все время вынужден заглядывать одновременно в конец тома, отвлекаясь от чтения, и притом, в большинстве случаев, без всякой для себя пользы, ибо, повторяю, маргинальные сноски — почти сплошь латинские. Такой способ публикации я счел для себя совершенно неприемлемым и, следуя воле Бертона, поместил все маргиналии на тех страницах, к которым они относятся, но только не на полях, а внизу, как это принято теперь, и притом, как правило, с переводом (за исключением тех случаев, когда в основном тексте смысл этой латинской цитаты уже передан самим автором в английском переводе или пересказе); и здесь, как и в основном тексте, перевод помещен рядом в квадратных скобках, а самые необходимые дополнительные пояснения к маргиналиям я привожу тут же в угловых скобках (опять-таки, как и в основном тексте), руководствуясь и здесь, в сущности, лишь одной целью — как можно меньше отрывать читателя от самого текста, дать ему здесь же всю необходимую для непосредственного понимания текста и маргиналиев информацию.

Именно такой подход к публикации маргиналиев для меня непреложен еще и потому, что при ином подходе существенно обедняется и само основное содержание книги. Поясню это примером — в эссе под названием «Бедность и нужда как причины меланхолии» (часть I, раздел 2, глава 4, подраздел 6) в основном тексте мы читаем редкую даже для предреволюционной английской публицистики XVII века, исходившей из лагеря пуритан, характеристику социальных отношений той поры: «Ведь у нас теперь дело обстоит не так, как бывало, судя по Плутарху, среди сенаторов Лакедемона во времена Ликурга… в те дни невозможно было добиться такой должности ни ловкостью, ни силой, ни богатством… ее удостаивались только самые… избранные… У нас… всеми олигархиями правят немногие богачи, которые поступают, как им вздумается, и пользуются привилегиями, поскольку на их стороне сила. Они могут безвозбранно преступать законы, вести себя, как им заблагорассудится, и ни одна душа не осмелится обвинить их; да что там, не посмеет даже возроптать: на это не обращают никакого внимания, так что они могут жить по своим собственным законам, не опасаясь последствий, покупая за свои деньги помилование… они все равно ухитрятся пролезть на небо даже сквозь игольное ушко… их примутся восхвалять поэты, их имена увековечит история»[26] и т. д. К этой филиппике в маргиналиях присовокуплена следующая латинская сноска — «Когда умирает богач, отовсюду сбегаются граждане, а хоронить бедняка придет едва ли один из тысячи»[27]. Далее следует еще одна, уже английская маргинальная сноска, что у Бертона встречается очень редко, причем это уже не цитата, а его собственные слова: «Ведь тот, кто одет в шелка, атлас и бархат, да еще и с золотым шитьем, неизбежно должен сойти за джентльмена»[28]. А еще чуть ниже в основном тексте Бертон описывает, как ужасно выглядят бедняки, как нищета делает человека уродливым, отталкивающим, он напоминает скорее свинью или голодного пса, — и опять следует английская маргинальная сноска самого Бертона: «Я пишу это ни в коем случае не попрека или осмеяния ради, не с тем чтобы унизить несчастных, но, скорее, чтобы выразить свое сострадание и жалость»[29]. Такая сноска дорогого стоит: помимо того, что она характеризует социально-политические взгляды автора, она служит и свидетельством теснейшей связи маргинальных сносок и самого текста, они неразрывно с ним спаяны и не могут быть от него отделены.

Наконец, в пользу такого расположения маргиналиев свидетельствует еще одно обстоятельство — нередко пояснения касательно источников цитируемой Бертоном латыни нуждаются в дополнительных сведениях: к примеру, необходимо указать, какой именно поэтический цикл того же Горация здесь цитируется — книга од, сатир или посланий? и какая именно из них — номер книги, номер оды, номер строки, в чьем переводе я ее привожу, и, наконец, точно ли ее приводит сам Бертон, ибо он нередко, как до него и Монтень, изменяет текст, даже и стихотворный, применительно к своим задачам, к своему контексту, на что, как и положено в научном комментарии, следовало бы по возможности указывать тут же, сличая его с оригиналом и отмечая характер цитирования, не заставляя читателя искать на сей счет ответ в другом месте. Но нередко Бертон указывает источник, в котором приведенного им текста нет вообще, или же это не цитата, а сокращенный пересказ, парафраза источника, на что необходимо, по моему убеждению, здесь же указать. «Мои переводы подчас скорее парафразы на ту же тему, нежели перевод цитируемого; non ad verbum [ничто дословно], — откровенно признается Бертон, — поскольку я автор, я позволяю себе большую свободу и беру лишь то, что служит моим целям. В текст книги вставлено много цитат, что делает ее язык более разношерстным, или же, как это нередко случается, я помещаю их в маргиналиях. Греческих авторов — Платона, Плутарха, Афинея (см. прим. 124. — А.И.) и прочих — я цитировал по книгам их истолкователей, поскольку оригинал не всегда был под рукой»[30].

Однако же в силу ряда упомянутых выше причин, а прежде всего в силу заключенного в этой книге огромного объема информации, почерпнутой из всех отраслей познаний тогдашних гуманистов, как в области естественных наук, так и гуманитарных, ограничиться одними маргиналиями Бертона практически невозможно — здесь надобны еще и иные комментарии, расположенные, как обычно, в конце тома, а какие именно — это зависело от решения еще одного вопроса: кому именно, какой категории читателей предназначается книга Бертона сейчас — высоколобому интеллектуалу, знатоку и любителю книжных раритетов или же историку медицины и психиатрии, а возможно, культурологу или же, напротив, достаточно широкому кругу людей, просто любящих занимательное чтение. Рискуя прослыть самонадеянным, я, вслед за самим Бертоном (смотрите его стихотворное напутствие своей книге), выскажу убеждение, что «Анатомия Меланхолии» представляет интерес для читателей совершенно разного уровня культуры и степени образованности, и совершенно не обязательно гуманитариев, но и для них она, пожалуй, информативнее любого традиционного художественного произведения той эпохи. Художественный мир Шекспира в сочетании с документальным миром Бертона с его огромным объемом конкретной информации, книжной и бытовой, сделают представления читателя о духовном мире англичанина позднего Возрождения значительно более богатым и объемным. Но и читатель элитарный (не в нынешнем, все более пошлом, смысле телевизионных и прочих сборищ, именуемых новомодным вульгарным словечком «тусовка»), специализирующийся на истории медицины или психиатрии, возможно, знакомый с рядом использованных Бертоном источников, тоже обнаружит в ней немало полезных сведений о неизвестных ему до сих пор именах и сочинениях. Читатели последней категории, конечно же, очень немногочисленны, но, смею думать, именно они наиболее адекватно сумеют оценить место этой книги в контексте литературы и культуры XVII века. Естественно поэтому, что этот комментарий должен быть в равной мере адресован всем этим категориям, и я хочу заранее отмести возможные упреки в размытости и безадресности этих комментариев. Вот почему одним читателям говорится, кто такой Платон и Аристотель, а также поясняются имена и сюжеты из античных мифов, как широко известных, так и редко используемых, им будут разъясняться конкретные бытовые реалии той эпохи, упоминаемые Бертоном, а также имена исторических деятелей и событий; что же до гуманитариев и интеллектуалов — в комментариях будет указано, в каком именно сократическом диалоге Платона, или Тускуланской беседе Цицерона, или письмах Сенеки и Плиния Младшего идет речь о данном предмете, а для филологов — указаны по возможности источники едва ли не всех цитируемых Бертоном латинских и прочих поэтов, а также философов и теологов, равно как для интересующихся историей медицины — имена многочисленных, давно канувших в Лету практикующих врачей и авторов медицинских сочинений. В этом отношении на последнем этапе своей работы над полным комментарием к Первой части книги Бертона я многим обязан изданию, о котором должен сказать особо.

Об этом проекте было объявлено еще в 1979 году; осуществить его собирались два научных коллектива, один из которых был связан с университетом штата Вашингтон в Америке, а другой — с Оксфордом, одни ученые занимались научным изданием текста, другие преимущественно комментариями, причем сам план издания, вернее, комментариев к тексту неоднократно изменялся. Текст был издан в трех томах в Оксфорде издательством «Clarendon Press» в 1989–1996 годах; что же до комментариев, то их сначала собирались издать в двух томах, затем в одном, а в итоге издали в трех — первый из них появился в 1998 году, а последний — лишь в августе 2001 года, накануне трагедии во Всемирном торговом центре в Нью-Йорке, послужившей поводом для куда более глубокого меланхолического умонастроения человечества в начале нового тысячелетия, нежели многие иные из указанных некогда Бертоном причин этого недуга. Таким образом, получилось, что, приступая к переводу и изданию первых фрагментов книги Бертона на русском языке в 1996 и 1997 годах (см. прим. 1 к статье «Summa Меланхолии»), я не мог знать, как будет выглядеть научный аппарат в этом издании, и судил лишь по первому тому опубликованного в Оксфорде текста, в котором далеко не все мог безоговорочно принять, а посему вынужден был самостоятельно решать, как выстраивать текст и комментарии к нему.

В оксфордском издании были широко использованы компьютерные технологии, что выгодно отличало его от предыдущих изданий и, конечно, проявилось в ряде преимуществ. На сей раз издатели точно установили размеры авторских интерполяций в каждом из очередных прижизненных изданий «Анатомии Меланхолии» и в шестой, окончательной, посмертной, ее версии. Вот их результат: в первом издании (1621 года) насчитывалось 300 тысяч слов, во втором (1624) — автор прибавил еще 70 тысяч, в третьем (1628) — еще около 62 тысяч, в четвертом (1632) — около 46 тысяч, а в шестое, вышедшее через десять лет после кончины Бертона, автор успел включить еще около одной тысячи слов текста. Таким образом, публикаторами оксфордского издания было установлено, что на протяжении почти двадцати лет в результате постоянных интерполяций первоначальный текст книги увеличился почти на две трети. С помощью компьютера были выявлены все, даже самые мелкие, разночтения и ошибки в тексте и написании имен в различных редакциях, вкравшиеся по вине наборщиков или по недосмотру самого Бертона, и определены наиболее точные варианты. Каждый том был снабжен своим именным указателем, а сам текст, как это принято при издании классических текстов (античных, например) разделен цифровыми указателями, с тем чтобы нужное место легко было найти, — одним словом, никогда прежде книга Бертона не подвергалась столь тщательному текстологическому анализу и не издавалась столь квалифицированно. Все эти преимущества нового издания бесспорны, и их невозможно не отметить.

Помимо этого публикаторы стремились сделать это издание по возможности более аутентичным — они воспроизводили не только устаревшее правописание слов, но и смысловые погрешности в фразах и напечатании отдельных слов, а также варианты разночтений в разных изданиях (поясняя их специально в комментариях); они не заменяли также слова, давно вышедшие из употребления, как это сделано в других, не столь научных и более массовых изданиях, как, например, у Холбрука Джексона, который часть таких слов заменил, а кроме того, сопроводил текст словарем, поясняющим смысл вышедшей из употребления лексики. Естественно, что при переводе и публикации русского издания я задач абсолютно аутентичного воспроизведения иноязычного текста перед собой не мог и не собирался ставить — это было бы совершенно бессмысленное занятие, — а придерживался уже отредактированного, исправленного и доступного пониманию иноязычного читателя варианта. С другой стороны, уже в первом томе оксфордского издания кое-что вызывало мое принципиальное несогласие: все латинские цитаты напечатаны в этом издании курсивом, независимо от того, даны ли они Бертоном в его переводе или пересказе на английский язык или же на латыни; в настоящем издании все переведенные Бертоном цитаты даны в соответствии с нынешней практикой в кавычках, а непереведенные — курсивом, и здесь же, рядом, в квадратных скобках, дан их русский перевод, а если в этом есть надобность, то приводятся и самые необходимые комментарии — в угловых скобках; и точно так же курсивом, как и в оксфордском издании, дана латынь в маргиналиях (то есть в постраничных авторских сносках, которые, как было принято во времена Бертона, печатались тогда на полях, а теперь — внизу страницы). Таким образом, я хотел соблюсти принцип единообразия: вся латынь — курсивом, что позволяет, помимо прочего, оценить ее удельный вес в тексте.

Латинские стихотворные цитаты из античной поэзии тоже далеко не всегда даются у Бертона вместе с переводом, а если перевод и передставлен, то чаще всего без соблюдения размеров подлинника. И в этом случае, если у Бертона перевод пропущен или не слишком, на мой взгляд, удачен, я предпочитал использовать лучшие из существующих русских переводов классиков античности и эпохи Возрождения, и только в тех случаях, когда таких переводов не существует вообще, выполнял их сам, стараясь как можно точнее передать смысл оригинала. Латинские и прочие иноязычные названия сочинений, которые даны Бертоном в сокращенном виде, мною, по возможности, хотя бы однажды дописаны — либо в самом тексте, либо в комментариях, — при этом все дополнения заключены опять-таки в угловые скобки; иногда мною дается и русский перевод полных названий сочинений. Имена авторов в тексте, как и у Бертона, даны в большинстве случаев в латинизированном варианте, а в комментариях по возможности расшифровано их подлинное написание. Одним словом, решение о том, как представить текст и оформить научный аппарат, было мною принято и осуществлено при публикации первых фрагментов перевода книги Бертона, и мне оставалось лишь дожидаться завершения оксфордского издания текста и комментариев к нему, чтобы вынести окончательное суждение об этом издании.

Теперь я могу сказать, не обинуясь, что осуществлено это оксфордское издание превосходно и, видимо, на долгие времена во многих отношениях останется образцом, хотя некоторые мои критические замечания сохраняются и поныне. Я по-прежнему не согласен с тем, что публикаторы дали комментарии в отдельных томах, вынуждая читателя одновременно работать с двумя томами — текста и комментариев; как и прежде, считаю, что латинский оригинал цитат и их перевод должны даваться рядом, на одной странице, и это в равной мере относится и к тексту, и к маргиналиям; что же касается комментариев к персоналиям, то они навряд ли должны быть во всех случаях одинаково лаконичными, нейтральными и безликими — ведь одни авторы упоминаются Бертоном только однажды, по частному поводу, это случайно попавшаяся ему на глаза книга или даже источник, о котором он узнал из вторых рук и об авторе которого знает едва ли не понаслышке; других же он цитирует часто, это для него авторитетные и любимые авторы, во многом его единомышленники, и это должно явствовать из комментария, поэтому я по возможности старался избегать такой нивелировки. Признаюсь, я вообще сторонник занимательного и познавательного комментария и не раз встречал читателей, откровенно объявлявших, что их прежде всего привлекает информация, заключенная в комментариях, хотя в целом и не приемлю, разумеется, позицию иных читателей, для которых важен не столько «Фауст», сколько комментарии к нему. Самая сильная сторона оксфордских комментариев — то, что в них установлены почти все источники, которыми пользовался Бертон, — будь то Библия (и притом в разных ее вариантах — от средневековой Вульгаты и до Библии короля Иакова I и других ее переводов) или античные поэты и писатели, греки и римляне, средневековые хронисты и богословы, астрологи и мыслители эпохи Возрождения, но главное, и этим я более всего обязан оксфордскому изданию, — определены медицинские источники, как теоретические исследования, так и книги, принадлежащие перу практикующих врачей. В этом отношении комментарий к изданию является поистине уникальным, вместе с тем внимательный читатель, сравнив мои комментарии с комментариями этого издания, убедится в том, что я отнюдь не рабски их копировал, однако в том, что касается обозначения источников, особенно медицинских, следовал им безоговорочно. Дело в том, что в Оксфорде, в сохранившейся части личной библиотеки Бертона и в Бодлеянской библиотеке, можно обнаружить большую часть книг, которыми он пользовался при создании «Анатомии Меланхолиии», особенно книг по медицине, и в них сохранились его пометки на тех страницах, которые он цитирует. Следовательно, у издательского коллектива было неоспоримое преимущество, которым он не преминул воспользоваться, и я вполне полагался на его научную добросовестность, тем более что большинства этих книг (преимущественно XVI века) в наших библиотеках и вовсе нет. А чтобы не производить ложного впечатления, будто я сам черпаю эти медицинские ссылки непосредственно из первоисточников, я хотя и привожу в большинстве случаев их латинские названия и даю подчас их русский перевод, но почти нигде принципиально не указываю страницы и не пытаюсь делать вид, будто эта информация принадлежит мне, тем более что подавляющее большинство читателей все равно не станет с ними сверяться, а те десять—пятнадцать специалистов по истории психиатрии и медицины, у которых это вызовет профессиональный интерес, все равно должны будут обратиться к первоисточникам, так как Бертон цитирует их часто весьма своевольно, неточно или приблизительно. Комментарии издания, о котором я веду речь, подготовлены двумя профессорами из Оксфорда — Дж. Бамборо и М. Додсуортом, — пользовавшимися к тому же консультациями ряда специалистов, но поскольку я не располагаю сведениями, кому из них я обязан той или иной информацией, то всюду обозначаю свои заимствования только двумя буквами — КБ — то есть «комментарий Бамборо», поэтому заранее прошу прощения у тех, кого не мог назвать поименно. Надеюсь, что тот, кто продолжит мой труд, согласится с избранными мной принципами публикации «Анатомии Меланхолии» и, как всякий, идущий по проторенной дороге, сделает это, полагаю, лучше меня.

В заключение хочу выразить сердечную признательность сотруднице славянского отделения университета в Урбана-Шампейне (штат Иллинойс) Юлии Гаухман, щедро и безвозмездно присылавшей мне оттиски статей о Бертоне и его книге.

А.Г. Ингер

От редактора

С Айзиком Геннадьевичем Ингером я познакомился в 1996 году. Поводом послужила его книга «Из истории английской литературы XVII—XVIII веков: Роберт Бертон, Оливер Голдсмит, Джонатан Свифт (материалы, публикации)», в которой впервые появились отрывки из перевода «Анатомии Меланхолии». Книга вышла в свет как раз в то время, когда мы готовили к печати первый выпуск международного журнала британских исследований «RuBriCa» («The Russian & British Cathedra»). В этом выпуске и была опубликована рецензия на книгу, ставшая первым появившимся в печати откликом и на уже переведенные А. Г. Ингером фрагменты, и на всю начатую им работу по изданию на русском языке этого грандиозного сочинения, которое, по словам автора рецензии, есть «не столько трактат о меланхолии, сколько грозная, скорбная и одновременно ироническая книга о природе человека, о его совершенстве и благородстве, которые удивительным образом совмещаются с вероломством и жестокостью»[31]. Процитирую и еще один фрагмент из рецензии: «Перевод «Анатомии Меланхолии»... требует от переводчика и комментатора той высочайшей филологической культуры, которая в полной мере ощущается и в этой внешне такой скромной книге: и в организации и подаче материала, ведении научной полемики, выверенности и основательности всего научного аппарата, и, наконец, в том драгоценном даре, который А.Г. Ингер подметил у Голдсмита и который в полной мере присущ ему самому: “...Он никогда не бывает категоричен в своих высказываниях, никогда не претендует на роль носителя истины в последней инстанции, ничего не навязывает; свою мудрость, мудрость чудака, он прикрывает мягким, словно извиняющимся юмором; он... слишком деликатен и мудр, чтобы претендовать на роль пророка в своем отечестве, предоставляя эту роль обладателям более зычных голосов”»[32]. Думаю, читатель, ознакомившись и с переводом, и со всеми относящимися к нему материалами А.Г. Ингера — теперь уже в их завершенном виде, — убедится в справедливости этих оценок.

При первой нашей встрече Айзик Геннадьевич рассказал, что продолжает работать над переводом «Анатомии Меланхолии» Роберта Бертона, и любезно предложил опубликовать фрагмент перевода в следующем выпуске журнала. Он отобрал для публикации два подраздела — «Как утрата Свободы, Зависимость, тюремное Заточение становятся причиной Меланхолии» и «Бедность и Нужда как причины Меланхолии». Идея заключалась в том, чтобы перевод сопровождался параллельным текстом оригинала (на английском языке с латинскими вкраплениями) и подробными комментариями, — тем самым специалисты могли бы оценить качество как перевода, так и сопутствующего ему научного аппарата. Кроме того, А.Г. Ингер написал послесловие к публикации «От переводчика и комментатора», которое в известной степени послужило основой для двух его вступительных статей, напечатанных в настоящем издании.

Второй выпуск журнала вышел в свет в 1997 году, и публикация А.Г. Ингера была тепло воспринята и в России, и за рубежом. Это был первый опыт нашего сотрудничества. Мы не раз встречались в дальнейшем, когда А.Г. Ингер выбирался в Москву, и он всегда с большой увлеченностью рассказывал о том, как идет работа над «Анатомией Меланхолии».

Перевод столь обширного и сложного во всех отношениях — научном, литературном, лингвотехническом — произведения требовал поистине титанического труда. Но не меньшего труда требовало и решение другой задачи, которую поставил перед собой А.Г. Ингер, — создать максимально полный и детальный научный комментарий. На все это ушло не менее десяти лет напряженной работы. Не будет преувеличением сказать, что перевод и комментарий к нему — более двух тысяч примечаний! — подвиг А.Г. Ингера как ученого.

Что побудило А.Г. Ингера решиться на этот труд, взяться за него и не отступаться на протяжении многих лет, несмотря на нараставшие проблемы со здоровьем? Появление имени Бертона в череде имен тех английских писателей, чьи произведения на протяжении многих лет переводил Айзик Геннадьевич, было вполне логичным и закономерным. Вся его предыдущая переводческая и исследовательская деятельность необходимо, с почти фатальной неизбежностью, подводила его к «Анатомии Меланхолии», перевод которой стал вершиной его литературного труда. Думаю, воплощенное в книге меланхолически-ироническое настроение Бертона было созвучно умонастроению А.Г. Ингера. Свое отношение к человеку и человечеству он предпочел выразить не прямо и открыто, а предоставив слово «обладателю более зычного голоса» — Роберту Бертону — и отведя себе внешне лишь роль посредника между ним и читателем. Но в переводе, при всей его «привязке» к оригиналу, при всей его точности, слышится и голос самого А.Г. Ингера; те, кто имел возможность общаться с ним, несомненно, уловят и свойственные ему интонации, и приметы, характерные для его собственной манеры речи, — все это сказалось в том, какие именно слова и выражения он предпочитал, выбирая из нескольких возможных русских эквивалентов, как строил фразы, наконец, в том, какие и как писал примечания. Работа над переводом стала страстью ученого, литератора, переводчика. Даже в самые трудные минуты жизни им двигало желание — к сожалению, несбывшееся — увидеть свой труд вышедшим из печати.

Когда А.Г. Ингер попросил меня выступить в качестве ответственного редактора перевода, я с радостью согласился и рекомендовал ему обратиться в издательство «Прогресс-Традиция», чьи книги отличаются высокой издательской культурой, качеством художественного оформления и полиграфического исполнения. Хотел бы поблагодарить издательство и лично директора Бориса Васильевича Орешина за взятый ими на себя труд по осуществлению этого уникального и чрезвычайно сложного в издательском отношении проекта.

Идея выпуска комментированного издания «Анатомии Меланхолии» на русском языке получила одобрительный отклик у зарубежных специалистов-англистов, хорошо знакомых с этим произведением и по английскому оригиналу, и по его переводам на другие языки. Но если в других странах над переводом сочинения Бертона в течение многих лет работали целые коллективы переводчиков и комментаторов, то А.Г. Ингер выполнил всю эту грандиозную работу один.

Мы обсуждали с Айзиком Геннадьевичем, как нам следует работать над книгой, какой она должна быть. В апреле 2003 года я в первый и последний раз побывал у него дома в Коломне. В течение нескольких часов во время этой оказавшейся последней нашей встречи, а затем еще много раз по телефону мы обговаривали, как будем готовить перевод и комментарии к печати. У Айзика Геннадьевича уже было довольно четкое представление о том, как должна выглядеть книга, каким должно быть ее оформление, как следует расположить текст и примечания, что вынести в колонтитулы, какие и где поместить иллюстрации, — он мысленно видел книгу уже изданной. Впоследствии, когда я уже работал с текстом (а он целиком был набран на компьютере самим А.Г. Ингером), то не раз встречал посреди текста обращенные ко мне слова: «Владимир Михайлович! Хорошо бы сделать так-то и так-то». Мне кажется, что практически все его пожелания были учтены и то, как издательство «Прогресс-Традиция» выпустило эту книгу, понравилось бы А.Г. Ингеру.

К глубокому сожалению, едва завершив в основном работу над переводом, А.Г. Ингер скончался. Текст перевода был практически готов, хотя и нуждался в окончательном редактировании, которое мы должны были выполнить в тесном сотрудничестве. Некоторые места перевода нуждались в уточнении и корректировке. Существенной проблемой были разночтения в написании имен — А.Г. Ингер не успел определиться с ними (суть проблемы проясню чуть ниже). Нуждались в некоторой систематизации и более строгом оформлении подстрочные примечания. Наибольших же редакторских усилий требовали концевые примечания, которые в ряде мест оставались фактически на уровне черновика.

Говорят, что переводчик — в какой-то мере соавтор произведения. И действительно — перевод всегда несет на себе отпечаток личности его создателя. В нем присутствуют особенности стиля не только автора произведения, но и автора перевода. При редактировании важно было сохранить эту специфику. Работая над текстом, я считал своим долгом максимально бережно относиться к тому, что было сделано Айзиком Геннадьевичем.

Теперь несколько замечаний, касающихся особенностей данной книги.

Структура книги. Читателю может показаться странной рубрикация сочинения Бертона, которая — при движении по нисходящей — выглядит следующим образом: часть — раздел — глава — подраздел. В самом деле, кажется логичным, чтобы в иерархии структурных элементов текста подраздел следовал непосредственно за разделом и предшествовал главе, которая в этом случае была бы заключительным, минимальным элементом конструкции произведения. И, судя по всему, поначалу А.Г. Ингер склонялся именно к такому варианту рубрикации. Во всяком случае, печатая фрагменты перевода в журнале «RuBriCa», он обозначил нынешние подразделы как главы, а главы — как подразделы, и сама публикация фрагментов перевода была названа «The Anatomy of Melancholy (Two Subsections)» / Анатомия Меланхолии (две главы)». Однако в окончательной редакции перевода, которая и издается теперь, А.Г. Ингер предпочел буквально воспроизвести, калькировать английскую струкутру книги, где структурные элементы ранжированы как PartSectionMemberSubsection; при этом слово «глава» было использовано для передачи на русском языке термина Member. В то же время в отличие от оригинала, где для обозначения разделов, глав и подразделов используются арабские цифры, в переводе разделы и главы обозначаются словесно — порядковыми числительными, а подразделы — римскими цифрами.

Синопсис. Между введением «Демокрит Младший — читателю» и Первой частью Бертон помещает так называемый Синопсис Первой части — представленное в схематическом виде ее содержание. Термины, обозначающие структурные элементы книги, которые в оригинале даны в виде разнообразных сокращений (Section — Sect., S.; Member — Memb., Mem., M.; Subsection — Subsect., Subs., Sub.), в русской версии не сокращаются. Для нумерации структурных элементов книги А. Г. Ингер, следуя оригиналу, использовал в Синопсисе только арабские цифры. Следует отметить, что в случаях, когда речь идет об умственных расстройствах, английское слово mind в зависимости от контекста передается как «голова» (в смысле «ум»), «рассудок», «разум».

Имена. Серьезной проблемой является написание имен тех многочисленных авторов античности, средневековья и Нового времени, к произведениям которых обращается Бертон. А. Г. Ингер так окончательно и не определился с этим. Одно и то же имя встречается в переводе в разных написаниях — в двух (Фуксиус и Фуксий), а иногда и в трех (Людовик, Лодовик, Лодовико) и даже четырех (Вилланова, Виллануова, Вилла Нуова, Вилланованус).

Если имена исторических деятелей древнего мира, ученых и писателей античности уже давно представлены в литературе на русском языке и имеют устоявшееся написание в соответствии с нормами русской орфографии, то об именах цитируемых и упоминаемых Бертоном ученых, врачей, писателей средневековья и эпохи Возрождения этого сказать нельзя. Большинство этих имен вообще никогда не упоминалось в отечественной литературе, соответственно нет и традиции их написания на русском языке (те же, что упоминались, могут иметь различное написание, как, например, имя Скалигера Старшего, — Юлий Цезарь, Джулио Чезаре, Жюль Сезар). Казалось бы, что сложного, передать то или иное имя русскими буквами, и дело с концом. Все, однако, не так просто. Бертон, как правило, приводит имена в латинизированном написании, и они, таким образом, чаще всего имеют латинское окончание именительного падежа второго склонения -us. Конечно, можно просто транслитерировать имя с этим окончанием, однако это порождает ряд неудобств. В этом случае нужно было бы сохранять окончание -us в косвенных падежах, превращая его тем самым в часть основы слова, что в принципе нелогично, так как в латыни это окончание — показатель именительного падежа второго склонения, которому в русском языке соответствует нулевое окончание, а в косвенных падежах латинского второго склонения используются другие окончания. Для английского языка, в котором косвенные падежи отсутствуют, эта проблема не актуальна. В русском же языке сложилась традиция передачи латинских имен, согласно которой окончание -us отбрасывается (Tacitus — Тацит), причем в том случае, если основа оканчивается на -e или -i, к ней в русской версии добавляется (Apuleus — Апулей, Claudius — Клавдий). Очевидно, при редактировании нужно было следовать этой традиции, дабы избежать противоречия между вариантами имен античных и средневековых авторов. Но здесь возникает другая проблема. Большинство имен, которые Бертон приводит в латинизированном варианте, известно и в написании на национальных языках. Эти версии различаются в большей или меньшей степени. В одних случаях достаточно отбросить окончание -us, чтобы получить национальный вариант имени, в других — латинизация настолько изменяет основу слова, что порой бывает даже трудно понять, что речь идет об одном и том же человеке.

Можно было бы вообще отказаться от латинизированного написания имен и воспроизводить их все в транслитерированном национальном написании. Но вопервых, это противоречило бы замыслу самого Бертона, который использует латинское написание имен, да и всю свою работу хотел бы видеть на латинском языке, отказавшись от этого лишь под давлением английского издателя. Во-вторых, не все имена известны в их национальной версии.

Поэтому, очевидно, разумнее всего принять следующую принципиальную схему: имена давать, как правило, в их латинизированной версии в соответствии с русской традицией транслитерации латинских имен; в тех же случаях, когда, отбросив окончание -us, мы получаем вариант имени, мало отличающийся от национального его написания, целесообразнее использовать национальный вариант. Так, имя Mercatus следовало бы транслитерировать как Меркат, но оригинальный испанский вариант этого имени — Меркадо, и целесообразнее использовать именно его.

Рукопись перевода (так для удобства я буду называть компьютерную версию перевода, выполненную самим А. Г. Ингером) позволяет сделать вывод, что и сам А. Г. Ингер склонялся к такому решению проблемы. Так, латинизированное имя Jovius А.Г. Ингер приводит в транслитерированной итальянской версии — Джовьо.

Честно говоря, публикаторам оксфордского издания было гораздо проще решить проблему написания имен: не требовалась их транслитерация в силу общности латинского и английского алфавитов, не было проблем с написанием имен на -us в косвенных падежах за отсутствием таковых в английском языке. Тем не менее и у них были определенные проблемы, связанные с разночтениями в употреблении имен одних и тех же лиц самим Бертоном на протяжении всего текста, с различием средневекового и современного их написания и т. д. «Well-known persons from Greek and Roman antquity», хорошо известные персонажи греко-римской античности, упоминаются в оксфордском издании под их «common English names», то есть имена воспроизводятся так, как их принято писать в современном английском языке: например, английское Horace вместо латинского Horatius (Гораций), тем более что именно в такой форме их часто давал и сам Бертон. Имена менее известных лиц («lesser-known persons») даются в соответствии с их написанием, принятым в таких авторитетных изданиях, как «Oxford Classical Dictionary», «Oxford Dictionary of Christian Church».

Нетрудно догадаться, что имена значительной части этих «менее известных лиц» невозможно обнаружить ни в каком, даже самом полном, справочнике на русском языке, так что решать эту проблему приходилось на свой страх и риск, отдавая себе отчет в том, что какой-то процент ошибок будет неизбежным. Чтобы минимизировать этот процент, в примечаниях, как правило, даются все возможные варианты написания имени в русской орфографии.

Внутритекстовые примечания. Как правило, А. Г. Ингер дает русский перевод латинских фраз Бертона — там, где они не переведены на английский самим автором либо их смысл не ясен из контекста, — заключая свой перевод в квадратные скобки. При этом, к сожалению, внутритекстовые ссылки Бертона (в большинстве своем сокращенные) на латинские источники были оставлены А. Г. Ингером без перевода. Однако отсутствие такого перевода, с одной стороны, затрудняет читателю восприятие текста, а с другой — входит в противоречие с корпусом подстрочных примечаний, где такие же краткие ссылки на источники были в большинстве своем переведены А. Г. Ингером. Поэтому было решено дать такой перевод и в основном тексте, заключив его, как и весь остальной перевод, в квадратные скобки. Этот перевод выполнен ......... и редактором книги.

В ряде случаев А. Г. Ингер считал необходимым дать собственные краткие пояснения непосредственно в основном тексте, не вынося его ни в подстрочные, ни в затекстовые (концевые) примечания. В этом случае он заключал их в круглые скобки, иногда сопровождая инициалами А. И. Чтобы текст этих комментариев не сливался с текстом самого Бертона, который очень часто использует круглые скобки, было решено все пояснения переводчика заключить в угловые скобки, которые Бертоном вообще не используются. Тем самым внутритекстовые комментарии по своему оформлению были унифицированы с комментариями в подстрочных и концевых примечаниях, где редактором также были использованы угловые скобки (см. ниже).

Подстрочные примечания. В прижизненных изданиях книги Бертона примечания, которые он считал необходимым сделать по ходу повествования, размещались на полях: отсюда и их название — маргинальные. В настоящем издании эти маргинальные примечания самого Бертона приводятся, как это и принято ныне, не на полях, а внизу страницы. В качестве знаков сноски используются буквы латинского алфавита (они применяются как в тексте Бертона, так и во вводных статьях А.Г. Ингера). Такая индексация удобна тем, что позволяет легко разграничить подстрочные примечания Бертона и затекстовые (концевые) примечания А.Г. Ингера, для ссылок на которые используются цифры. При этом следует иметь в виду два обстоятельства, отличающие данное издание от оксфордского.

Во-первых, в оксфордском издании, где также для подстрочных примечаний используются латинские буквы, знак сноски ставится перед тем словом или той фразой, к которым относится примечание («amelancholy»), тогда как в настоящем издании принята традиционная, привычная отечественному читателю схема: знак сноски ставится после соответствующего текста («меланхолияa»).

Во-вторых, в оксфордском издании принята сквозная, или, лучше сказать, кольцевая, индексация сносок, для чего используются последовательно все буквы латинского алфавита; когда же они заканчиваются, все начинается сначала, то есть после литеры «z» вновь идет литера «a», и так многократно. В настоящем издании принята постраничная индексация сносок, то есть на каждой новой странице примечания обозначаются начиная с индекса «a».

Что касается содержания подстрочных примечаний, то они воспроизводятся в их оригинальном виде, то есть вся латынь, содержащаяся в них — а они практически целиком написаны на латинском языке (это и ссылки на латинские издания, и цитаты из них), — сохраняется. При этом в тех случаях, где это необходимо, дается перевод латинского текста на русский язык. Этот выполненный А.Г. Ингером перевод, при всей его содержательной точности, с технической точки зрения не всегда буквально повторяет латинский оригинал: такие структурные элементы произведений, как книги, Бертон нумерует арабскими цифрами, в переводе же они обозначены римскими; в целом ссылки на источники в переводе носят более компактный характер — так, латинская ссылка типа lib. 2, cap. 2 (книга 2, глава 2) может быть передана как II, 2. Эти различия обусловлены соображениями унификации примечаний и удобства их чтения.

Русский перевод латинских фраз заключен в квадратные скобки. При этом перевод может либо следовать за переводимым текстом (в этом случае точка, обозначающая конец фразы, ставится внутри скобок), либо разбивать его (если переводится часть фразы — тогда точка относится к латинскому тексту и ставится за закрывающейся скобкой).

В редких случаях Бертон давал подстрочные примечания на английском языке. Иногда в пределах одной фразы он переходил с одного языка на другой. Большинство англоязычных примечаний были переданы А. Г. Ингером на русском языке, что вполне естественно. Отдельные слова были оставлены на английском языке, однако никакого особого значения они не имели, и поэтому в данном издании все англоязычные примечания Бертона даны на русском языке. При этом они, в отличие от латинского текста, курсивом не выделяются. В случае необходимости в угловых скобках дается английский вариант слова.

Иногда перевод сопровождается какими-либо комментариями самого А. Г. Ингера, которые он считал нужным дать именно в подстрочных, а не в концевых примечаниях.

А.Г. Ингер не успел определиться с тем, как отграничить перевод от комментария. Он склонялся к тому, чтобы поместить комментарии в круглые скобки, что частично и было сделано. Однако в значительной части текста комментарии вообще никак не были отделены от перевода (хотя изредка они сопровождались инициалами. — А.И.) и фактически сливались с ним, поэтому при редактировании необходимо было четко их разграничить. Это и было сделано с использованием угловых скобок. В такие скобки заключены и комментарии А. Г. Ингера, и дополнения и уточнения к переводу. Это потребовало тщательной сверки перевода с оригиналом, в результате чего все русские слова в переводе и другие элементы текста (например, номера стихотворных строк, фамилии переводчиков и т. д.), не имеющие соответствия в латинском оригинале, были помещены в угловые скобки. Текст, заключенный в угловые скобки, в зависимости от смысловых и грамматических обстоятельств может либо вкрапливаться в латинский текст, либо следовать за ним, либо разбивать русский перевод (и тогда угловые скобки оказываются внутри квадратных), либо располагаться после него. При этом размещение знаков препинания (точки, запятые) относительно угловых и квадратных скобок (до них, после них, между ними) определяется тем, к какой фразе или части фразы эти знаки относятся.

Введение в текст угловых скобок потребовало и упоминания о них в Предуведомлении переводчика, и такое упоминание было внесено в текст.

Затекстовые (концевые) примечания. Для обозначения ссылок на концевые примечания используются цифровые индексы. В рукописи А. Г. Ингера в качестве таких индексов использовались арабские цифры. Однако, поскольку отдельная нумерация (каждый раз начинавшаяся с «1») использовалась для примечаний к содержанию фронтисписа, к стихотворному обращению «Демокрит Младший к своей книге» и к основному корпусу текста («Демокрит Младший — читателю» и Первая часть), имело место дублирование индексов, создававшее некоторые проблемы для перекрестных ссылок. Поэтому было принято решение, сохраняя сквозную нумерацию основного текста арабскими цифрами (примечания 1—1215), дать сквозную индексацию всех вводных разделов, предшествующих введению «Демокрит Младший — читателю», посредством римских цифр (примечания I—VII).

В концевых примечаниях обычно повторяется та часть фразы, к которой относится примечание (она выделена курсивом), иногда дается только определяемое имя или понятие, бывает и так, что фрагмент текста, если в нем нет необходимости, не воспроизводится. Следует иметь в виду, что часть концевых примечаний относится не к основному тексту, а к маргинальным примечаниям самого Бертона. При этом индекс концевого примечания А. Г. Ингер располагал не в массиве подстрочных примечаний, а в основном тексте, после знака подстрочной сноски. Мы не стали менять эту схему индексации, поскольку перенос знаков сноски в подстрочные примечания нарушил бы последовательность их размещения. Так что, если читателю покажется, что то или иное концевое примечание не связано с текстом, следует просто перевести взгляд на подстрочное примечание, обозначенное соответствующим буквенным индексом. В ряде случаев в концевых примечаниях прямо указано: «В маргиналиях Бертоном упоминается...»



Поделиться книгой:

На главную
Назад