Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мудрые детки - Анджела Картер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

АНДЖЕЛА КАРТЕР

МУДРЫЕ ДЕТКИ

Часть первая

Что общего между Лондоном и Будапештом?

Ответ: оба города делятся надвое рекой.

Доброе утро! Позвольте представиться — Дора Шанс. Поздравляю вас с прибытием в сомнительное местечко. Почему, спрашиваете? А вот почему: если вы из Штатов, то представьте себе Манхэттен. А теперь — Бруклин. Ясно? Для парижанина это — rive gauche или rive droite{1}. Ну а Лондон делится на северную и южную части. Мы с Норой — Нора это моя сестра — всю жизнь прожили на левой, не жалуемой туристами стороне, на побочной стороне старушки Темзы.

Было время, когда, грубо говоря, раздел шел так: богачи жили на севере, в окружении зеленых лужаек, раскатывали по дорогим магазинам на чистеньком, удобном общественном транспорте, а беднота ютилась в трущобах южных районов, часами маялась на сквозняках автобусных остановок под рулады семейных скандалов, звон разбиваемых стекол и пьяные арии в промозглой темноте, пропахшей жареной рыбой и картошкой. Но нынче все не так! Грянуло нашествие имущих — на своих дизельных “саабах” они расползлись по всему городу. Не поверите, сколько здесь нынче дом стоит. И куда теперь податься бедняжке дрозду?{2}

Да черт с ним с дроздом, — что бы с нами сталось, не завещай нам бабушка этот дом? Номер 49, Бард-роуд, Брикстон, Лондон, почтовый код Юго-Запад-2. Слава богу, он есть, этот дом, а не то бродить бы нам с Норой по улицам с пожитками в клетчатых хозяйственных сумках, прикладываться для утоления печалей к бутылочке, как неотученным от соски младенцам; верещать от радости, прорвавшись в ночлежку, и тут же выкатываться обратно за нарушение порядка, мерзнуть, сипеть, и в конце концов сдохнуть в закоулке, и улететь с порывом ветра, как старая ветошь. Есть о чем подумать барышне в день семидесятипятилетия, а?

Да-а! Семьдесят пять. С днем рожденья, дорогая Дора. В этом доме, точнее, в этой самой мансарде, я родилась ровнешенько семьдесят пять лет назад. Появилась на белый свет на пять минут раньше Норы, которая сейчас готовит завтрак внизу. Любимая моя сестренка. С днем рожденья нас.

Эта комната — моя. Мы не привыкли жить в одной комнате, всегда уважали личную жизнь друг друга. Хоть мы и двойняшки, но не сиамские близнецы. Грязновато здесь, верно, но нельзя же вечно тереть и скоблить, попусту растрачивая драгоценный остаток дней; посмотрите лучше на заткнутые за зеркало трюмо карточки с автографами — Айвор, Ноэль, Фред и Адель, Джон, Джинджер, Фред и Джинджер, Анна, Джесси, Сонни, Бинни{3}. Друзья и соратники давно минувших дней. А вот и новое фото — высокая, изящная девчонка с чер­ными кудрями, огромными глазами, без панталон — “от вашей Тиффани” с миллионом поцелуев. Ну разве она не красавица? Наша любимица, крестница. Мы пытались отговорить ее от шоу-бизнеса, но попробуй такую убеди! “Раз вам сгодилось, то и мне подойдет”. “Шоу-бизнес”, лучше не скажешь; красотку под стать нашей Тиффи сыскать нелегко, а уж напоказ она вывалила все, чем богата, без утайки.

А мы что делали? Что умели, то и делали. Пели и танцевали в варьете. До сих пор, если придется, задерем ножку почище любой собачки.

Привет, привет... зевая и потягиваясь, из шкафа появляется одна из наших кисок. Запах жареной свинины почуяла. Другая — белая с мармеладными пятнами — спит на моей подушке. Еще с десяток бродит по всему дому. Дом пропитался запахом кошек, а еще больше — престарелых актрис: кольдкремом, пудрой, шариками от моли, старыми окурками, вчерашней заваркой.

— Иди ко мне, киска, дай я тебя пообнимаю.

Нужно же кого-нибудь обнимать. Что, кисонька, завтракать хочешь? Подожди минутку, пойдем поглядим в окно.

Холодная, яркая, ветреная весенняя погода, какая была в день нашего появления на свет, когда кругом падали цеппелины. Чудесное голубое небо, само — юбилейный подарок. Когда-то давным-давно я знала паренька с глазами такого цвета. Кожа гладкая, как розовый бутон, — он был слишком молод, чтобы порасти шерстью, ни волоска на всем теле — и голубые, как небо, глаза. Из нашего окна открывается вид на несколько миль прямо через реку. Вон там — Вестминстерское аббатство, видите? Сегодня над ним развевается крест святого Георгия{4}. А вот — одинокая грудь, собор Святого Павла. Золотистым глазом подмигивает Биг-Бен, а остальное нынче не узнать. Каждые сто лет приходит срок, вот как сейчас, и в старом добром Лондоне все, что удается сцапать, идет на слом. Потом, словно в старинной песенке про Лондонский мост — “привет-пока, пока-привет”, — отстроят все заново, но уже не так, как раньше. Даже вокзалы теперь не узнать, не вокзалы, а восточные базары. Ватерлоо, Виктория. Негде чаю попить по-человечески, везде потчуют только “Харви Волбенгер”, противным капучино. Куда ни глянешь — только и продают, что чулки да нижнее белье. Я сказала Норе:

— Помнишь “Мимолетную встречу”{5}, как я рыдала тогда? Нынче на вокзале и свидание назначить негде, кроме как в дурацком галантерейном магазине. “Их руки застенчиво касались, прикрытые от посторонних взглядов парой семейных трусов с изображением британского флага”.

— Не городи ерунды, сентиментальная дурочка, — сказала Нора, — у тебя в войну была только одна мимолетная встреча — перепихнулась с янки за общественным туалетом на вокзале Ливерпуль-стрит.

— Честно вносила свою лепту в борьбу до победного конца, — с достоинством ответила я, но она уже не слушала, вовсю хихикала.

— Слышь, Дор... классное название для магазина нижнего белья — “Мимолетная встреча”. — Она покатилась со смеху.

Порой мне кажется, что, хорошенько постаравшись, я наяву увижу прошлое. Снова поднялся ветер. Бам! Опрокинулся бак с отходами, и весь мусор разлетелся по тротуару... пустые жестянки из-под кошачьих консервов, пакеты от кукурузных хлопьев, колготки с затяжками, чайная заварка... Нынче я пишу мемуары, копаюсь в семейной истории — вот, видите, компьютер с редактором, картотека, каталог, правая ветвь, левая ветвь, правая сторона, левая сторона, грязные сплетни про всех и вся. Что за ветер! Разгулялся вдоль по улице, свист, грохот; такой смерч все перевернет с ног на голову.

Семьдесят пять нам сегодня, и день кружится ветреный, в солнечном блеске; сумасшедшая пляска вихря будоражит, волнует кровь!

Внезапно по телу пробегает легкий озноб, и я чувствую своим древним нутром, что сегодня непременно что-то произойдет. Что-то исключительное. Приятное, неприятное, мне до лампочки — пусть будет что угодно, лишь бы встряхнуться и вспомнить, что мы не покинули еще царство живых.

Мы являемся гордыми обладателями единственных в Лондоне напольных “дедовских” часов-кастратто.

На прикрепленной к циферблату табличке нашего “дедушки” указано, что его сделали в Инвернессе в 1846 году; насколько мне известно, это уникальный образчик настоящих “дедовских” часов шотландского стиля, и как таковой выставлялся на Всемирной выставке в 1851 году. Шотландский дух заявляет о себе оленьими рогами с восемью отростками на верхней крышке “деда”. Иногда мы используем их как вешалку для шляп, хотя шляпы носим нечасто, разве что в дождь. Нам с Норой эти часы дороги как память о прошлом, они достались нам от отца. Единственный его подарок, да и тот попал к нам случайно. Величавый, увенчанный рогами самца, мужественный механизм в корпусе из красного дерева отбивает время смешным писклявым фальцетом и всегда невпопад, всегда не дотягивая одного часа. Мы так и не собрались отдать часы в починку, нас они, честно говоря, до сих пор смешат. Все было в порядке, пока ими не вздумалось заняться бабушке. Стоило ей легонько постучать по корпусу, как гири у “деда” ухнули вниз. Бабушка всегда производила на мужчин такой эффект.

Этим ветреным праздничным утром, когда я, вслед за резвыми, ополоумевшими от запаха бекона котами проходила мимо, часы начали бить. Динь-донн-н-н. Динь-донн-н-н. И на этот раз — точно, тютелька в тютельку — восемь часов!

— Нор! Нор! Слышишь, что случилось! “Дедушка” в прихожей отзвонил верное время!

— И еще кое-что случилось, — довольным голосом сообщает Нора, бросая мне толстый белый конверт с гербом на обратной стороне, — наши приглашения наконец-то прибыли.

Она начинает разливать чай, а я под брюзжание и лепет Каталки вытаскиваю твердые белые картонки, которые мы и ждать перестали.

Мисс Дора и Леонора Шанс Приглашаются На торжество по поводу столетнего юбилея Сэра Мельхиора Хазарда И каждый не одну играет роль {6}

Каталка зашипела, забурлила, закипела; негодовала так, что чуть не лопнула, но Нора ее утешила:

— Не переживай, голубушка, мы не собираемся тебя бросать! Да-да, Золушка, ты непременно поедешь на бал, даже если тебя не упомянули в приглашении. Сегодня лучший день для вытряхивания из шкафов всех скелетов! Видит бог, за все эти годы мы заслужили по глотку шипучки.

Я покосилась на постскриптум с требованием ответа — в роскошный особняк на Риджент-стрит, на имя леди Хазард — нынешней супруги, третьей по счету. А наша бедная старая Каталка была первой, этим и объясняется досада бывшей половины на отсутствие в приглашении личного упоминания ее имени. А мисс Леонора и Дора, то есть мы, — не кто иные, как дочери сэра Мельхиора Хазарда, хотя, гм, ни одна из его жен не является нам матерью. Мы его внебрачные, так называемые “естественные” дети (будто только неженатые пары делают детей, как предписано естеством), не признанные им дочери, по странному капризу судьбы родившиеся в один с ним день.

— Не много же времени нам дают на ответ, — пожаловалась я, — банкет назначен на сегодня?

— Можно подумать, не особо и видеть хотят, а? — У Норы выпали два задних коренных зуба, и, когда она смеется, это заметно. У меня все зубы целы, а в остальном мы с ней по-прежнему как две капли воды. В прошлом нас различали только по запаху. Она душилась “Шалимар”, а я — “Мицуко”.

Идентичные-то мы идентичные, но отнюдь не симметричные, как несимметрично человеческое тело: одна нога обычно чуть больше другой, в одном из ушей вечно скапливается больше серы. Нору часто слабит, а я страдаю запорами; она никогда не считала денег, разбазаривала их, бедняжка, на кавалеров, а я всегда старалась отложить про запас; месячные у нее были обильные, даже чересчур, а у меня — едва-едва. Она восклицала жизни: “Конечно!”, а я цедила: “Посмотрим...” Но теперь мы в одной упряжке. Две чокнутые старые карги, поднеси нам стаканчик — песенку споем. Даже тряхнем стариной и спляшем, как на вечеринке по случаю Нового года или рождения внука хозяина пивной.

Какая радость — петь и танцевать!

Конечно, как все женщины, мы до сих пор живем в эпохе своего расцвета — без накрашенных а-ля Джоан Кроуфорд{7} губ чувствуем себя дурнушками, а выходя из дому, закалываем волосы наверх в большие валики по моде сороковых годов. Волос у нас, хоть и седых, слава богу, осталось предостаточно; сейчас они накручены на бигуди и замотаны шарфами в тюрбаны. Мы никогда не ленились следить за собой и до сих пор наносим косметику в палец толщиной. До появления в столовой к завтраку делаем полный макияж — крем “Макс Фактор”, искусственные ресницы и три слоя туши, все как полагается. Девчонками мы покрывали веки для блеска вазелином, потом, во время войны, перестали, и теперь днем наносим только простенькую тень цвета “шампиньон” да чуть-чуть табачного тона для глубины, и подводим черным карандашом стрелки. Ногти на руках и ногах всегда красим в тон помаде и румянам — фирма “Ревлон”, тон “лед и пламень”. Поддерживаем боевую раскраску в полном порядке, и хотя сраженья наши давно отгремели — целую вечность не приходилось ни с кем переспать, — продолжаем штукатуриться, как положено. Пусть никто не воображает, что барышни Шанс с миром удаляются в ночной покой{8}.

По случаю дня рожденья мы достали лучшие кимоно, натуральный шелк. Мое — розовато-лиловое, с ветками цветущей сливы на спине, у Норы — алое, с хризантемами. Их послал нам из Нагасаки много лет назад, еще до Перл-Харбора, наш дорогой покойный и безутешно оплакиваемый племянницами дядя Перри, Перигрин Хазард. Под кимоно — панталоны с отделкой из французских кружев, у меня — лиловый атлас, у Норы — алый креп. Шикарно, правда? Мы, понятное дело, начали носить панталоны еще до того, как они опять вошли в моду.

Бедра у нас нынче выпирают — просто ужас, и в неглиже мы выглядим довольно костляво, но меня голышом видит только одна она, а ее — только я; в одежде же мы все еще хоть куда. И скулы торчат резче, чем когда-то, но, уверяю вас, это лучшие скулы на свете, унаследованные от одного из самых изысканных источников кальция. Как все, кому постоянно приходится вертеться на глазах у публики, отец всегда уповал на свой остов. Хвала Господу за высококачественный кальций семейства Хазард, никакой остеохондроз ему не страшен. Мы всегда были худыми и долговязыми, такими, к счастью, остались и по сей день. По непонятной причине не раздобревшие престарелые танцорки.

Что сегодня наденем? — погасив в блюдечке бычок и наливая себе новую чашку чая, спросила Нора; она — чайная душа. Каталка тихонько застонала. — Не расстраивайся, милочка, — успокоила ее Нора, — тебе отлично подойдет твое платье от Нормана Хартнелла{9} и жемчужное ожерелье, верно? И причешем тебя посимпатичнее.

И бедняжка успокоилась. Мы зовем ее Каталкой, а всему свету она когда-то была известна как леди Аталанта Хазард{10}. Самая настоящая леди, между прочим, урожденная, в отличие от следующих отцовских жен. Она вышла за Мельхиора Хазарда, когда тот был всего лишь смазливым актером, а развелась задолго до его посвящения в рыцари “за заслуги перед театром”. Урожденная леди Аталанта Линде, “самая прекрасная женщина своего времени”, родившаяся с серебряной ложечкой во рту, и т.д. и т.п.; а нынче — проживающая в подвальной квартире дома 4д, Бард-роуд, разведенная престарелая пенсионерка в стесненных обстоятельствах.

Позже я расскажу, как нам довелось унаследовать впавшую в маразм — впрочем, не более, чем мы сами, — первую жену нашего незаконного отца. В двух словах: она оказалась никому не нужна, а менее всего — своим двум дочерям. Проклятые жабы. Помню, их называли “блестящие барышни Хазард”. Ха. Не все золото, что блестит. Выгляди они под стать своим мерзким проделкам, ими можно было бы детей пугать.

Каталка паркуется у нас в нижнем этаже уже почти тридцать лет, мы к ней крепко привязались. Раньше Нора брала ее с собой на рынок — подышать свежим воздухом и все такое, пока она чуть не влипла в историю; представляете, говорит зеленщику: “Не найдется ли у вас, любезнейший, чего-нибудь типа большого огурца?” После этого приходится держать ее дома, для ее же блага.

Иногда она заводится и нудит, нудит, нудит до чертиков, жалуется, что Мельхиор украл ее лучшие годы, а потом сбежал к голливудской шлюхе — его невесте номер два — и что “блестящие барышни Хазард” обчистили ее до нитки, а она свалилась с лестницы и никогда больше не сможет встать на ноги, и ноет, и ноет в том же духе — просто руки зачешутся набросить на нее платок и заткнуть рот, как попугаю. Но ничего худого она не желает, да и мы ей обязаны кое-чем по старой памяти.

Я тоже потянулась к чайнику, но поздно — вылилось только полчашки разбухшей заварки; пришлось идти на кухню и снова — в который раз — кипятить воду. Так мы и сидим в столовой, в пододвинутых к электрообогревателю “Редиколь” кожаных креслах в одном исподнем. Порой целый день так просиживаем, пьем чай и перемываем кости. Каталка раскладывает пасьянсы, вышивает. Кошки гуляют сами по себе.

В шесть переходим на джин.

Иногда после ужина, подключив Каталку к телевизору — она обожает рекламу, дожидается роликов с участием Мельхиора и осыпает экран упреками, — мы нацепляем остатки былой роскоши вроде подаренных нам Ховардом Хьюзом{11} одинаковых пальто из чернобурки и курсируем в местный паб, где иногда, по просьбам присутствующих, — а иногда и без таковых — исполняем что-нибудь из наших старых, столетней давности, знаменитых шлягеров.

— Еще что-нибудь пришло?

Нора швырнула мне всю пачку. Очередной счет за электричество, очередная повестка от добровольной районной охраны, очередная соседская жалоба на кошек; какой-то паренек из Нью-Джерси желает взять у нас интервью для своей докторской по истории кино, опять этот проклятый “Сон в летнюю ночь”. В нашем возрасте кажется, что все уже случалось раньше. Вот только наша крестница, малышка Тифф, любимица, голубушка наша ненаглядная, слишком поглощена своим очередным Серьезным Увлечением, и у нее не нашлось времени черкнуть нам юбилейные поздравления. Молодость, молодость.

Дверной звонок взвизгнул так, что я подпрыгнула. Уж не газовщик ли? Вряд ли, после того случая, когда Нора выскочила из ванны, думая, что принесли телеграмму, и открыла ему в чем мать родила — если не считать накрашенных ногтей, — он никогда не жмет на звонок изо всей мочи, а ограничивается коротеньким осторожным дребезжаньем. Нет, кто-то долго, истерично давит на кнопку. Вот, опять. И опять. Мы вскинулись, замерли. В дверь забарабанили кулаками, раздался крик: “Тетушки!”

Младший сын нашего отца, молодой Тристрам Хазард. Почему он зовет нас тетушками, хотя мы на самом деле его сводные сестры, даже если и не от законного брака? Узнаете в свое время. Может, он пришел поздравить нас с днем рожденья? Чего ж он тогда так разошелся? От его воплей просто трясло, пока я возилась с замком, задвижками, цепочками — у нас тут настоящий Форт-Нокс{12}, — нынче надо быть осторожней. В прошлом году, когда из брикстонской каталажки сбежала целая команда, они сигали через наш палисадник, как плясуны из кордебалета.

Стоило мне справиться с дверью, как молодой Тристрам, словно подкошенный, свалился мне на руки. Небритый, с безумным взглядом, рыжие волосы выбились из дурацкого маленького хвостика и развеваются на ветру, вечно несущем нам в дверь всякий мусор. Похоже, он совсем свихнулся и к тому же порядком раздобрел с тех пор, как я видела его последний раз. Задыхаясь, он повис на мне.

— Тиффани... (пфф, пфф)... Тиффани здесь?

— Тристрам, очнись, ты мне уже весь халат измусолил, — резко сказала я.

— Вы что, не смотрели вчерашнюю программу?

— В гробу я видела твою идиотскую программу.

Но Каталка смотрит ее время от времени, хихикает, насколько ей позволяет благородное воспитание, и, несмотря на собственное надвигающееся слабоумие, радуется тому, как низко пал дом Хазардов в своем последнем поколении — или, как она остроумно выражается, хихикая еще сильнее, в этом “последнем вырождении дома Хазардов”. Почтя своим долгом не пропустить телевизионный дебют нашей Тиффи, мы тоже как-то посмотрели минут пять.

Тиффани — “хозяйка” шоу, что бы это ни значило. Она то и дело расплывается в улыбке, выставляя при этом сиськи напоказ. Обидно, постарайся она — могла бы быть неплохой танцовщицей. Уверяю вас, первых пяти минут нам хватило, чтобы, ворча, вернуться к выпивке. Особенность этой программы в том, что она идет “вживую”.

— Иди она “взагробовую”, зрителей бы еще прибавилось, — сострила Нора.

— Единственный дохлый ведущий ТВ — вот была бы штучка.

Тристрам вытер тыльной стороной ладони глаза, и тут я заметила, что он плачет:

— Тиффани пропала, — сказал он.

Можете поверить, мою улыбку как ветром сдуло. Нора прокричала из кухни: — Что гложет тебя, Лохинвар{13}?

Он был в жутком состоянии, бубнил, рыдал; виски от него разило, как из бочки. Упав в кресло, он сунул мне в руки кассету.

— Смотрите сами, — сказал он, — я не смогу объяснить. Смотрите сами, что случилось.

Тут ему на глаза попалась стоящая на каминной полке фотография маленькой Тифф в серебряной рамке, и шлюзы опять прорвало. Я почувствовала к мальчику искреннюю жалость. К мальчику. Ха. Ему уже тридцать пять; не заметишь — разменяет сороковник. Приходится, однако, признать, что его главный козырь — в мальчишеском обаянии. Бог знает, что он будет делать, когда его потеряет. Но сейчас мы были в шоке, в страшном беспокойстве — что, черт возьми, там у них случилось? Не теряя времени, Нора засунула кассету в видеомагнитофон.

Чтобы не пропускать идущие после обеда в субботу мюзиклы Басби Беркли{14}, мы завели себе видеомагнитофон. Записываем их и смотрим раз по сто, останавливаем на любимых местах. Каталка этого не выносит. Еще, конечно, не пропускаем Джинджер и Фреда — ах, душка Фред! Ностальгия — порок пенсионеров. Мы смотрим столько старых фильмов, что, кажется, даже воспоминания посещают нас нынче в черно-белом цвете.

Неожиданное резкое шипение кассеты вывело Каталку из транса, в который она обычно погружается, если ее хорошенько смазать беконом за завтраком. “Что происходит? Что ему здесь надо?” Она подозрительно косилась на Тристрама — ей-то он родственником не приходился, — в то время как на экране он прыгал вниз по сияющим неоновым ступеням под шум консервированных аплодисментов: зализанные назад рыжие волосы, кремовая льняная пара по последней моде от Джорджио Армани, — слабовольный, но обаятельный Тристрам Хазард, ведущий игрового шоу и телезнаменитость, последний отпрыск великой династии Хазардов, полтораста лет, подобно колоссу, державшей на своих плечах британский театр. Тристрам, младший сын знаменитого “короля актеров” — Мельхиора Хазарда; внук трагических гениев викторианского театра Ранулфа и “танцующей звезды” Эстеллы Хазард. Как пали могучие!

“Я — Тристрам, приветствую вас, дорогие зрители!”

Камера наезжает крупным планом, и он продолжает нараспев:

“Приветствую вас, любители деньжат! Я, Тристрам Хазард, приготовил вам сегодня...”

Тут он запрокидывает голову, выставляя на обозрение настоящее, старомодное, полное, как у Айвора Новелло, горло, затем вновь встряхивает головой и в экстазе провозглашает: “Загребай лопатой!”

Шоу начинается.


Стоп-кадр.

Давайте отвлечемся на минутку от Тристрама и Тиффани, и я расскажу вам кое-что из семейной истории. Вы, небось, вздыхаете с облегчением — наконец-то! И в самом деле, кто такие Мельхиор Хазард и его клан: жены, дети и домочадцы? Собирая материалы для собственной автобиографии и, пытаясь сама во всем разобраться, я, Дора Шанс, невольно стала летописцем всей династии Хазардов, хотя остальная часть семьи, уверена, оценит мои успехи на этом поприще так же высоко, как и прочие достижения, потому что Нора и я не только, как уже было сказано, незаконнорожденные, но во всех отношениях неприличные: пока наш отец добросовестно служил столпом традиционного театра, мы наплевали на традиции и подались в мюзик-холл!

Романтическое внебрачное появление всегда пользуется кассовым успехом; надеюсь, это обеспечит моим мемуарам хорошую выручку. Но, честно говоря, в нашей незаконнорожденности романтики не было ни на грош. В лучшем случае — фарс, в худшем — трагедия, а в целом — сплошные неудобства для всех. Но мне неймется, пока еще ноги носят, найти ответ на вечно терзавший меня вопрос, который, кажется, сокрыт лишь театральным занавесом: откуда мы родом? куда грядем?

На второй вопрос ответ, конечно, ясен: в полную безвестность, забвенье без следа. Потомства ни одна из нас не произвела, хотя Нора очень хотела и по мере угасания надежд встречала каждый цикл слезами. Я же, наоборот, с приходом месячных всегда облегченно вздыхала и особенно была рада, когда в один прекрасный день они навсегда остановились — резко, как “дедовские” часы в известной песенке{15} (хотя про наши “дедовские” часы, пусть и писклявые, но, слава богу, в хорошей форме, этого не скажешь).

Что же касается истоков и прошлого, позвольте мне, отодвинув в сторону фотографию Руби Килер{16} (“Норе и Доре, четырем изумительным ножкам, от вашей Руби”), углубиться в археологические дебри моего стола.

Вот он, потрепанный, набитый старинными открытками конверт. Покупая, вымаливая, выпрашивая, мы собрали за прошедшие годы неплохую коллекцию: коричневатые, цвета сепии карточки — некоторые раскрашены, чтоб подчеркнуть ее ярко-рыжие волосы. Но одна точно установленная координата отцовской родословной — наша бабушка по отцу. По правде говоря, единственная точная координата всей нашей родословной; материнская сторона канула в неизвестность, а бабушка, фамилию которой мы носим, починившая “дедовские” часы бабушка Шанс — вообще не кровная наша родня, что запутывает всю историю еще больше. Она полюбила нас с первого взгляда и вырастила не по обязательству или из-за неизбежных обстоятельств, а просто от большого чувства.

Нашу настоящую бабушку мы никогда не видели и знаем только такой — олицетворением вечной юности на рекламных фото. “Звезды пустились в пляс, когда она родилась”, — говорили о ней. Ее звали Эстелла, вот она — в роли Джульетты, Порции, Беатриче{17}. Посмотрите, какая манящая улыбка. Играя леди Макбет, ей удалось нахмуриться — ну просто Госпожа Злючка{18}, — однако стоит хорошенько присмотреться, и замечаешь крошечную шаловливую искорку.

Маленькая, худенькая, с огромными глазами, не похожая на тогдашних эдвардианских кобылиц, она была сродни блуждающим огонькам, воздушному трепетанию пламени. Единожды всхлипнув, она могла разбить сердце, но сын, наш дядя Перри, рассказывал, что иногда ее разбирал смех, порой в середине трагедии — у гроба или в сцене безумного блуждания, — и она покатывалась так, что всем остальным приходилось ее загораживать. Прическа у нее вечно разваливалась, волосы рассыпались по спине, шпильки летели в стороны, чулки сползали до колен, юбка чуть не терялась на дороге, или вдруг начинали спадать панталоны. Она была живым воплощением чуда и беспорядка.

Вот она в мужской роли, ее знаменитый Гамлет. Черные чулки. Потрясающие ноги, классической актрисе такие совершенно ни к чему. Ноги мы унаследовали от нее. Вот она, терзаемая бурей чувств, в сцене с кинжалом: “Быть или не быть...”. В некрологе “Нью-Йорк тайме” — осторожней, бумага начинает крошиться — писали, что она “многим обязана нью-йоркскому Горацио, блестящему, атлетически сложенному молодому американцу с внушительной серьезностью манер”.

Обратите на него внимание, он еще появится позже. Кассий Бут. Да, один из тех Бутов{19}, у родителей хватило смелости назвать его Кассием.

В некрологе очень деликатно намекается на пристрастие нашей бабушки по отцу к, э-э... домашним видам спорта. “Щедрая, доблестная, безрассудная; женщина, целиком отдавшая себя...” Но она, бедняжка, не столько отдала себя, сколько разбазарила, и, можете не сомневаться, кончила она плохо. Вот она в белой рубашке в роли Дездемоны, перед тем как начать монолог с веточкой ивы: “Несчастная крошка в слезах под кустом сидела одна у обрыва...”{20}. Это — настоящая редкость, мечта коллекционеров, потому что...

Нет, погодите, я расскажу об этом по порядку.

Наша бабушка по отцу родилась в театральной уборной году в 1870-м или около того (как и у многих актрис, дата ее рождения легко путешествует во времени); с младенчества она появлялась на подмостках то феей, то духом, то домовым, и, наконец, уже опытной восьмилетней (плюс-минус два года) актрисой; облаченная в скопированный с греческой вазы наряд, катая подсмотренный на другой греческой вазе обруч, она дебютировала в роли Мамилия в “Зимней сказке” Королевского театра на Хеймаркет, в “слегка чопорной”, как здесь сказано, постановке молодого Кина{21}. Ее заметил Льюис Кэрролл, послал ей копию “Алисы” с автографом, потом пригласил на чай и после пирожных уломал скинуть платьице. Отснял ее в чем мать родила, но — по крайней мере, по ее категоричному утверждению — она лишь согласилась постоять в некоторых позах, изображенных на других греческих вазах. Вот вещественное доказательство их встречи, видите? Он назвал ее “Эльф” — мне удалось купить эту карточку на аукционе “Кристис”. Пришлось отвалить чертову кучу денег, но как было устоять? Не многие могут похвастаться фотографией собственной бабушки, позирующей для детского порно. Чтобы ее заполучить, я продала одно из писем старины Ирландца.

Ирландец? Спрашиваете, кто такой Ирландец?

Скоро узнаете. Пока только скажу, что, если бы не старина Ирландец и не его филантропическое увлечение повышением образования хористок, я бы не сидела здесь сейчас и не писала бы эту историю. Это он научил меня, каким концом ручку держать и со знанием дела употреблять такие слова, как “филантропический”. А я в уплату долга разбила ему сердце: ты — мне, я — тебе, мена не грабеж.

Выступая в роли Мамилия, она одновременно играла Коломбину в “Арлекинаде”{22}. Вот программка — “Малютка Эстелла”. Она все могла — довести вас до смеха, до слез, станцевать, спеть песенку, вот только, влюбившись, теряла голову.

Жилось ей нелегко, могу рассказать, что это была за жизнь: грим, газовые лампы, навоз, угольная копоть, железные дороги (по воскресеньям добавочная пересадка в Кроуи). Ребенком она была знаменитостью, а потом выросла и начала гастролировать по провинции. Джульетта, Розалинда, Виола, Порция в Манчестере, Бирмингеме, Ливерпуле, Ноттингеме — там она на голову выше соперников; Гермия, Бьянка, Ира{23} в Лондоне — здесь еще нужно тянуться вверх. Наконец возвратившись в 1888-м в “Хеймаркет”, она получила свою звездную роль — Корделии, с Ранулфом Хазардом в роли короля Лира.

Ранулф был одним из последних представителей вымершего нынче племени великих, гремящих актеров-антрепренеров. Я читала, что на его “Макбете” королева Виктория так судорожно вцепилась в портьеры королевской ложи, что побелели костяшки пальцев. Для коронованной особы цареубийство — не шутка. Будучи в ударе, в сцене пира он ужасал до беспамятства, даже если его жена в это время, с трясущимися плечами, повернувшись к залу спиной, заходилась в припадке веселья. (Как передавал Перигрин, она однажды шепнула ему, что Макбетам, пожалуй, стоило срочно сменить повара). Бернард Шоу назвал Ричарда III в исполнении Ранулфа Хазарда “величайшим олицетворением человеческого зла”, а он не разбрасывался похвалами.

Отдадим Ранулфу Хазарду должное — в удачный вечер ему не было равных; только публика никогда не могла заранее предугадать, когда выдастся такой вечер, потому что старик мог явиться на бровях и мямлить реплики совсем не из той пьесы, что объявлена в программе; он мог хандрить, быть с похмелья, просто не в духе, и тогда, что бы он ни бубнил, дальше первого ряда расслышать было невозможно; либо он мог оказаться слишком трезвым и с каждым мигом все глубже погрязать в пучине уныния. С Ранулфом приходилось полагаться на волю случая, он был непредсказуем — нынче таким ставят диагноз “маниакальная депрессия” и прописывают литий.

Но, будучи в ударе, он потрясал.

Шекспир для него был вроде бога, он молился на него как идолопоклонник, считал, что в него вмещается вся человеческая жизнь.

И вот случилось так, что в один из своих удачных вечеров он встретил восходящую звезду. В какой экстаз они привели публику! Потоки слез. Буря оваций. Про одну из его штук писали все театральные книги — когда бедный старик Лир наконец-то мирится со своей дочерью, Ранулф в этом месте всегда прикасался пальцами к щеке, потом с изумлением смотрел на их кончики, дотрагивался ими до рта и произносил дрожащим, по-старчески неуверенным голосом: “И слезы влажны?”. Тут уж все начинали сморкаться в платочки. Ее ответная улыбка, как писали, “робкая, сквозь слезы, словно апрельское солнце”, почти, но не совсем, затмевала его. Конечно же, он и Эстелла полюбили друг друга. Как им было устоять? Старик и блудная дочь, всё — как в пьесе.

И вот что забавно. Мамаша Тристрама, леди Хазард Третья, точно так же заарканила Мельхиора — играя Корделию с ним в роли Лира.

Ранулф был старше Эстеллы на добрых тридцать лет, может и больше, может даже и намного больше — дата его рождения была такой же призрачной, как и ее. Тем не менее они устремительно (как говаривала наша другая бабушка, бабушка Шанс) обвенчались в актерской церкви Святого Павла в Ковент-Гарден. Половина гильдии молилась за них, другая половина не явилась из принципа: Ранулф задолжал им деньги или разбил им семейную жизнь. Распущенные по спине рыжие волосы, на голове — венок из ландышей, ей было девятнадцать или около того. “Как овечка на заклание”, — сказал бы прохожий, глядя на его седые космы, трясущиеся руки, зная его сомнительный достаток — пьяница, банкрот, игрок, загнавший капризами, волокитством, побоями и развратом в раннюю могилу уже трех жен; но она не оказалась ни жертвенной овечкой, ни хрупкой фиалкой. Нрав у нее был необузданный, хотя по-своему она всегда оставалась ему верна. Во мне от нее ничего нет, я — натура сентиментальная; вот в Норе, пожалуй, проскальзывает временами кое-что.

Сохранилась запись голоса Ранулфа на восковом цилиндре; чтобы ее послушать, я ходила в офис неподалеку от Кенсингтон Хай-стрит. Треск, шипение, и затем его голос: “Завтра, завтра, завтра...”{24}. По телу у меня пробежал озноб — не от умиления, а от самого голоса. Он оказался не таким, как я ожидала, — неприятный, почти раздражающий, скрипучий, слова звучали, будто их вырвали из груди клещами. Подобно сентиментальным плаксам театрального “Хеймаркета” в старину, я не смогла сдержать слез, но не столько из-за того, кто он и что говорит, а из-за того, как он это выговаривал, из-за чуждого моему слуху странного произношения с разглаженными “а” и отточенными, как хрусталь, согласными. Всего сто лет назад... Мой родной дедушка; но голос звучал допотопно, из бездны другого времени, от него веяло такой стариной, что невозможно было представить его внучек пьющими чай в шелковых панталонах в подвальной квартире Брикстона, в то время как на телеэкране его правнук обращается из пластмассового ящика к невидимым зрителям на угодливо-нейтральном,полуанглийском-полуамериканском трансконтинентальном диалекте ведущего игрового шоу:



Поделиться книгой:

На главную
Назад