Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Учиться говорить правильно - Хилари Мантел на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К этому времени у нас в доме появился еще один малыш. И, поскольку Виктору доверия больше не было, моя мать сказала, что с этим вопросом давно пора разобраться. Отчим плотно закутал Виктора в свое пальто. Но Виктор все же пытался вырваться. А когда мы с ним прощались и гладили его по голове, пришлось крепко держать собаке лапы и пасть. Он рычал на нас и злобно скалился. Отчим подхватил его и быстро понес куда‐то на дальний конец улицы.

Мама сказала, что они подыскали там для Виктора новый дом – он теперь будет жить у одной пожилой бездетной пары, – и я страшно загрустила. Я легко могла себе представить, как смягчаются печальные лица этих стариков-домоседов при виде моей белой собаки, у которой такое чудесное коричневое седло на спине. Виктор заменит им ребенка, думала я. Неужели они тоже станут перебирать своими старыми пальцами густую шерсть у него на загривке и крепко за нее цепляться, как это делала я?

Вот ведь какой чепухе мне тогда хотелось верить! Даже странно. Маленький ПиДжиПиг соображал, оказывается, куда лучше меня. Как‐то раз, сидя в уголке, он терпеливо складывал из синих кубиков башню, а потом вдруг с силой нанес по ней удар сбоку и громко крикнул: «Сгинь!»

Примерно через год после этого мы переехали в другой город. И мне вполне официально сменили фамилию. Пиг и второй малыш уже носили эту фамилию, так что им ничего менять было не нужно. Мама объяснила мне, что сплетни и злоба людская окончательно вышли из-под контроля, а значит, всегда найдется желающий сделать тебе гадость, если это, конечно, в его силах. Конни и другие тетушки, а также все прочие родственники приезжали к нам в гости. Но не слишком часто. Моя мать считала, что нам совершенно ни к чему снова начинать весь этот цирк.

А я вступила в тот период, когда в течение нескольких лет лишь притворялась чьей‐то дочерью. Да и само слово «дочь» казалось мне каким‐то блеклым и унылым, словно эта самая дочь горестным жестом приложила руку к щеке, да так и застыла навеки. Да, именно горестным – это слово хорошо сочеталось со словом «дочь». Иногда, вспоминая Виктора, я тоже предавалась горестному унынию. Сидела у себя в комнате над тетрадкой в клеточку и с помощью циркуля делила углы пополам под визг малышни, забавлявшейся с Майком, за окном. На самом деле я именно Майка винила в том, что Виктор в итоге от меня отвернулся, но ведь нельзя же до бесконечности винить в чем‐то собаку.

После переезда в другой дом с Майком тоже произошла перемена, сходная по значимости, хотя и не по проявлениям, с той, что случилась с его братом икс лет тому назад. Я употребляю понятие «икс», потому что воспоминания о том отрезке моей жизни уже стали несколько расплывчатыми, так что, если речь идет о числах, вполне позволительно подменить то или иное число иксом. Сами события я помнила довольно хорошо, но кое‐какие испытанные тогда чувства уже успела подзабыть; я почти забыла, например, что именно чувствовала в тот день, когда Виктора впервые принесли к нам с фермы Годбера, а что, когда его отправили к новым хозяевам. Я помнила, как злобно он скалился, туго спеленутый своей «смирительной рубашкой», и когда отчим в последний раз выносил его из нашего дома, это рычание не прекратилось. Если бы в тот день Виктор сумел до меня добраться, то наверняка укусил бы до крови.

А беда с Майком заключалась в следующем: если сами мы каким‐то образом успели уже превратиться в представителей среднего класса, то наш пес этого превращения совершать не желал. Мы давно оставили всякие попытки вывести его на прогулку на поводке, так что гулял он сам и развлекался, как хотел, сбегая из дома в любое время дня и ночи. Он легко преодолевал любые калитки, а под зелеными изгородями попросту делал подкопы. Его не раз видели вблизи мясных лавок. А иной раз он посещал даже главную улицу и крал пакеты со съестным прямо из магазинных тележек, вывезенных покупателями на улицу. Я сама видела, как он тайком сожрал целую буханку белого хлеба, устроившись в тени бирючины. И вид у него при этом был в высшей степени преданный и невинный; он извлекал из обертки один ломоть хлеба за другим и жевал, аккуратно придерживая пакет лапами и время от времени заглядывая внутрь – словно молился своему собачьему божеству.

Когда моя мать замечала, что наши соседи опять рассматривают прореху в зеленой изгороди или сломанные верхушки садовых растений, она прямо‐таки лицом каменела, исполненная уверенности, что говорят они, разумеется, о Майке. Она считала, что Майк позорит нашу семью, проявляя свою сущность дворняжки. Теперь я уже знала значение слова «дворняжка» и не позволяла себе вступать в пререкания с мамой относительно Майка. Я уходила в комнату и, низко склонившись, изучала карту Южной Америки. Я даже в свой учебник по географии вклеила фотографию Бразилиа, белого сияющего города, окруженного джунглями. Молитвенно сложив ладошки, я просила Бога: «Пожалуйста, перенеси меня туда.» Вообще‐то я в Бога не верила и просила Его просто так, на всякий случай; я, собственно, иной раз обращалась в своих мольбах и к духам, и к привидениям, и к призраку утонувшей Клары, с которого вечно капала вода, и к давно умершему Джорджу.

Майку не было и пяти лет, когда он вдруг начал быстро стареть. Вообще‐то, конечно, жил он всегда на износ. Еще совсем недавно он запросто мог зубами поймать на лету падалицу, которую ветер стряхнул с ветки нашей яблони. А те яблоки, которых он поймать на лету не успевал, малыши подкатывали ему по земле как шары, и он бросался на них, совершая невероятные прыжки и тормозя когтистыми лапами на поворотах, так что в газоне оставались глубокие борозды; потом, загнав пойманное яблоко в угол, он резким движением головы подбрасывал его в воздух, словно бросая самому себе вызов, и тут же ловил.

Но всего какой‐то год спустя Майк стал очень плох. Он больше не мог поймать ни одной падалицы, даже если яблоки дождем сыпались ему на голову; а когда мы бросали ему старый теннисный мяч, он, словно подчиняясь некому долгу, неуверенно трусил в противоположную сторону, несмотря на наши направляющие крики, а потом, разочарованный, тащился обратно с пустой пастью. Я решила поговорить с мамой и сказала, что, по-моему, у Майка совсем испортилось зрение. Она ответила, что пока ничего такого не замечала.

Однако Майк, несмотря на надвигающуюся слепоту, духом отнюдь не пал и продолжал вести прежнюю независимую жизнь, чутким носом, должно быть, определяя, где в проволочной сетке имеется дыра, а где случайно оставлена открытой дверь в магазин деликатесов или в ту мясную лавку, что поставляет свой товар в зажиточные семьи. И все же мне казалось, что Майку не помешал бы поводырь, и я все прикидывала: нельзя ли к этому приспособить ПиДжиПига? Мы еще несколько лет назад оставили попытки взять Майка на поводок, и теперь я решила попробовать снова. Но как только я пристегнула поводок к ошейнику, пес лег к моим ногам и заскулил. И только тут я заметила, насколько поблекли, будто выцвели, ярко-рыжие, как лисья шерсть, пятна у него на спине; казалось, он слишком много времени провел под палящим солнцем или под проливным дождем. Я отстегнула поводок и сперва накрутила его на руку. Но потом взяла и забросила его в самый дальний угол стенного шкафа в коридоре. И еще долго стояла там, беззвучно шепча ругательства себе под нос. Я сама не понимала, почему мне так хочется все проклинать.

На Новый год, за две недели до моего двенадцатого дня рождения, Майк утром вышел прогуляться, а обратно так и не вернулся. «Что‐то наш Майк даже к своему чаю не явился», – заметил отчим, и я неожиданно резко ответила: «Да Майк, черт побери, совсем ослеп!»

И все тут же притворились, что не расслышали моих сердитых слов. Ведь в преддверии Рождества запрещаются всякие ссоры, а оно хоть и миновало, но было все еще совсем близко; мы словно застряли в этом странном периоде с необычным меню, который предшествует празднику Богоявления; в такие дни у малышни даже волосы вечно выпачканы чем‐то сладким вроде желе, а по ТВ показывают «Узника Зенды», и по вечерам никто не замечает, что уже довольно поздно и детям пора спать. Вот потому‐то исчезновение Майка нас сперва не слишком сильно встревожило – во всяком случае, гораздо меньше, чем если бы это произошло в обычный день. Мы, зевая, дружно отправились спать.

Однако проснулась я очень рано и долго стояла у окна, дрожа от холода и завернувшись в занавеску. И все глядела окрест, хотя это было скорее игрой моего воображения, поскольку еще не рассвело, а за окном можно было разглядеть лишь голые мокрые ветви деревьев; воздух был насквозь пропитан влагой, довольно тепло для зимы. Если бы Майк вернулся, я бы сразу это почувствовала, думала я. И потом, он бы наверняка стал скулить и царапаться в заднюю дверь, и его бы точно кто‐нибудь услышал и впустил, если уж не я сама. Но наверняка мне не было известно. И собственным предположениям доверять я тоже не могла. Я взлохматила себе волосы, отчего они встали пучками, и снова заползла в постель.

Никаких снов я не видела. А когда проснулась, было уже девять часов. И меня очень удивила мамина снисходительность. Дело в том, что ей всегда требовалось очень мало сна, и она всерьез считала каким‐то моральным недостатком то, что некоторые любят поспать и норовят утром встать попозже, так что обычно где‐то около восьми она уже орала мне прямо в ухо, изобретая для меня различные задания; на эти утренние часы обычно не распространялось даже рождественское перемирие. Но в тот день я сама спустилась вниз в своей пятнистой пижаме, штанины которой, проявляя некую jeu d’esprit [5], закатала выше колен.

– Боже мой! – воскликнула мама. – Что это ты со своими волосами сделала?

– Где мой папа? – спросила я.

– В полицию пошел, насчет Майка поспрашивать.

– Нет! – Я сердито тряхнула головой и занялась своими штанами, снова раскатав их до щиколоток. «Черт бы вас всех побрал!» – хотелось мне крикнуть. – Я спросила о своем родном отце, а не о каком‐то его гребаном заместителе! Отвечай на тот вопрос, который я тебе задала.

Весь день я бродила по роще, окаймлявшей окрестные поля, и по берегу канала и звала Майка. То и дело начинал накрапывать дождь, мягкий и будто нерешительный. Все вокруг казалось ужасно не соответствующим времени года; гнилые деревянные столбики оград словно мерцали зеленоватой дымкой мха. Я взяла с собой своего храброго братишку, но буквально глаз не сводила с желтого помпона на его вязаной шапке. Как только он хоть на секунду исчезал из моего поля зрения, скрывшись за кустом или за деревом в роще, я тут же окликала: «Эй, ПиДжи Пиг! Ты где?» И чувствовала его приближение еще до того, как он успевал ко мне броситься.

У меня в кармане было несколько пластинок дешевой жвачки, которые я успешно ему скормила, желая подбодрить. «Майк! Майк!» – то и дело кричали мы. День был воскресный, самый конец длинных праздников, совпадавших еще и с завершением рождественского поста, так что мы абсолютно никого во время своих поисков не встретили. ПиДжи уже начинал подозрительно хлюпать носом. А вскоре, поскольку пес так и не откликался, заревел по-настоящему. Он, видите ли, был совершенно уверен, что мы с Майком вот-вот встретимся. В каком‐нибудь заранее условленном месте.

В итоге мне пришлось попросту волочь ПиДжи за собой. А что еще я могла поделать? Слово interloper – этим словом называют любителей совать нос в чужие дела – все время вертелось у меня в голове, и я думала: какое выразительное слово, как отлично оно подходит Майку, ведь тот вечно во все сует свой нос и радостно прыгает, вывалив розовый язык; вот Виктор, например, сидел себе тихонечко дома и высиживал свой страх, словно яйцо в инкубаторе, а я ему ничем даже помочь не могла, потому что и сама этот страх испытывала и могла лишь разделить его с ним.

В итоге на берегу канала нам все‐таки попался навстречу какой‐то мужчина, еще нестарый, в расстегнутом пиджаке, полы которого так и хлопали на ветру, и мне показалось, что одного пиджака все‐таки недостаточно даже для такой мягкой зимы. Волосы у незнакомца были коротко подстрижены; карман его клетчатой рубашки оторвался и трепетал на ветру, его спортивные туфли покрывала слегка подсохшая корка грязи. «Кто такой Майк?» – тут же спросил он у нас.

Я сказала и тут же изложила ему мамину теорию насчет того, что Майка, должно быть, сбил на дороге Пьяный Водитель. ПиДжи все время хлюпал носом и пытался рукой утереть сопли. Незнакомец пообещал, что тоже будет все время звать Майка, а если найдет, то непременно отведет его в полицию или в отделение Королевского общества защиты животных. «Вы, главное, осторожней с теми полицейскими, что занимаются отловом бродячих собак, ‒ предупредил он нас, ‒ потому что у них пойманных животных уничтожают максимум через двенадцать дней, и ваш пес запросто может там сгинуть».

Я сказала, что уж за двенадцать‐то дней мы наверняка что‐нибудь о Майке разузнаем, потому что мой отч… мой отец уже ходил в участок. Да, я все‐таки ухитрилась в итоге произнести слово «отец». И незнакомец воскликнул: «Клянусь Господом, что день и ночь буду звать юного Майкла!» Я даже за него встревожилась. И как‐то мне его жаль стало, и карман у него был оторван… Словно я просто обязана была постоянно носить при себе иголку с ниткой.

Мы пошли прочь, однако уже через какую‐то сотню ярдов я поняла, что в разговоре с незнакомцем допустила ошибку, которую нужно исправить. Ведь Майк – это всего лишь моя приемная собака. А что, если я ввела этого незнакомого мужчину в заблуждение? Но если я сейчас пойду назад и снова начну все это ему излагать, он ведь, пожалуй, совсем запутается и постарается поскорее эту историю позабыть. Кстати, у него и вид такой, словно он давно уже позабыл все на свете. Однако я сделала еще не менее сотни шагов, прежде чем до меня наконец дошло, что незнакомец принадлежал как раз к тому типу людей, с которыми нам было строго-настрого запрещено вступать в разговоры, о чем нас неоднократно предупреждали.

С запоздалой тревогой я посмотрела на ПиДжи. А ведь это мне, старшей, следовало быть его защитницей! Всю прошлую неделю ПиДжи учился свистеть и теперь упражнялся – свистел и одновременно плакал. Причем насвистывал он мелодию из комедии с Лорелом и Харди, чего мне было совсем уж не вынести. Ведь теперь мне стало совершенно ясно («совершенно ясно» – это одно из любимых выражений моей мамы), что Майк мертв, сгинул, валяется где‐нибудь в придорожной канаве, куда, весь переломанный, заполз, когда его на полном ходу сбил какой‐то автомобиль, которого он сослепу попросту не заметил. Весь день я совершенно напрасно его искала, никак не желая смириться с тем, что даже мне самой давно уже было понятно.

И тут как раз ПиДжи заныл: «Ой, я так устал, понеси меня, понеси!» Я только посмотрела на него и сразу поняла, что понести его уж точно никак не смогу; и он, кажется, тоже это понял; все‐таки он был уже довольно большим мальчиком, да к тому же таким крупным, что ему самому впору было бы понести меня, худышку. Я протянула ему очередную пластинку грошовой жвачки, но он лишь сердито оттолкнул мою руку.

Мы подошли к сложенной из камней ограде, я подсадила ПиДжи, хотя он, ей-богу, и сам мог бы меня подсадить. Потом я тоже туда взобралась, и некоторое время мы сидели рядышком на этой каменной стене, а вокруг нас постепенно сгущались сумерки. Уже четыре часа, думала я, а мы с раннего утра бродим тут в поисках Майка. И мне вдруг пришла в голову дикая мысль: а ведь я могла бы утопить ПиДжи Пига и обвинить во всем того человека с оторванным карманом. Я могла бы, например, схватить братишку за воротник пальто, подтащить к воде и толкнуть туда, прямо в заросли ярко-зеленых водорослей; и надо все толкать и толкать его, прикрывая ему лицо и рот рукой, пока намокшая одежда своей тяжестью не утянет его на дно. Потом я представила себе, что веду некую иную, новую, жизнь, и у меня есть беспечный ухажер; а затем я увидела лилии на воде и плывущую дамскую шляпку… Насколько я знала, тогда из-за погибшей Клары никто повешен не был. «А что у нас будет к чаю?» – спросил вдруг ПиДжи, и мне вспомнились слова из какого‐то произведения Шекспира, которое мы проходили в школе: «Если вдруг случится так» (и вот теперь случилось) [6]. Я вдруг почувствовала, что от этой сырости у меня начинает ломить кости – словно я вдруг стала своей собственной бабушкой, – и я подумала: «Да черт вас всех побери! Никто ведь никогда меня не слушает, никто ничего не желает замечать, никто ни хрена не желает делать! Ты тут бродишь, ослепнув и одичав от усталости, а они тем временем продолжают мастерить рождественские игрушки и жарить яичницу!» «Да пошло оно все», – сказала я, в рамках эксперимента глядя на ПиДжи, и тут же подумала: «Интересно, как он на это отреагирует?» «Да пошло оно все», – тут же с восторгом повторил он следом за мной. Мы снова побрели по тропинке вдоль берега, крича: «Майк! Майк!» А вокруг становилось все темнее, и ПиДжи Пиг просунул свою озябшую ручонку в мою ладонь, тоже ледяную. Так мы и шли с ним сквозь ночную тьму, и я спрашивала себя: «Как это мне пришло в голову, что я могла бы его убить? Ведь он же сама верность!» Хотя, если бы ПиДжи действительно утонул, кого‐нибудь потом назвали бы в его честь. «Идем, ПиДжи, – сказала я ему. – Только свистеть ты уж пока перестань». Я встала у него за спиной, сунула замерзшие руки в капюшон его пальто из шерстяной байки и стала потихоньку, ласково подталкивать его в сторону дома.

Когда мы туда добрались, воздух там показался мне переполненным повисшими в нем бесчисленными обвинениями в наш адрес. Где это мы столько времени шлялись? Неужели возле канала, где полно бродяг и всякого сброда? Я заметила, что мама уже успела вымыть миски Майка и поставила их на сушилку. Поскольку обычно хозяйственностью моя мать не отличалась, мы с ПиДжи уже по одному этому признаку поняли, что Майк домой больше не вернется; он навсегда сгинул; во всяком случае, в нашу дверь он уже никогда не войдет. И тут я все‐таки не выдержала и расплакалась – не от усталости, нет, хотя за тот день ее накопилось немало. Эти горькие слезы хлынули так внезапно, что я уже ничего не видела перед собой, даже рисунок на обоях. Но потом я увидела, что ПиДжи, раскрыв рот, растерянно на меня смотрит, и тут же постаралась взять себя в руки, страшно жалея, что позволила себе расплакаться в его присутствии. Стиснутыми кулаками я быстро вытерла слезы и поспешила заняться чем‐то насущным.

Путь красоты извилист

Когда я уже немного подросла, но детство мое все еще продолжалось, вдруг начали исчезать мои сверстники. Они исчезали и на окраинах нашего фабричного городка, и в пригородах Манчестера, и тела их – увы, далеко не все – впоследствии обнаруживали на вересковых пустошах. Тела были закопаны в землю, образуя своеобразное кладбище, рядом с которым я родилась и выросла, так что меня с раннего детства наставляли, как я должна себя вести, проживая в столь опасной местности. Вересковые пустоши всегда наказывали тех, кто оказался в неправильном месте в неподходящее время. И тех, кто проявил подобную глупость, как и тех, кто просто оказался неподготовленным к встрече со смертельной опасностью, пустоши попросту убивали. Бродяги и просто любители дальних прогулок, явившиеся на пустоши из большого города, а также беспечные мальчишки в вязаных шапках с помпонами – все они могли много дней ходить там кругами и в итоге умирали под открытым небом от истощения, утратив последние силы. Отправившимся на поиски заблудившихся спасательным отрядам действовать мешали плотные туманы, которые подобно савану окутывали пустоши. В целом эта местность казалась довольно безликой, хотя и обладала своими собственными возвышенностями и впадинами; ее округлые холмы катились словно неторопливые могучие волны, то вздымаясь, то опадая, а среди холмов бежали ручьи, тянулись тропы, идущие как бы из ниоткуда в никуда; под ногами там вечно чавкала напитанная влагой земля, а на склонах тамошних холмов долго-долго не таял ноздреватый снег; порой случалось, что из внутренних районов страны с пронзительным визгом налетал на вересковые пустоши стремительный шквал, но и это тоже считалось вполне характерным для данной местности: там даже при самой мягкой погоде в воздухе всегда чувствовалось некое беспокойство, запах неприятных миазмов, точно отзвук никому не нужных воспоминаний. А уж когда улицы окрестных селений накрывали отвратительная морось и густой туман, очень легко было представить себе, что если сделаешь хоть шаг из родительского дома, если выйдешь за пределы своей улицы, а тем более своей деревни, тебе неизбежно будет грозить страшная опасность; один-единственный рискованный шаг, одна крохотная ошибка – и ты пропала.

В годы моего детства еще одной возможностью пропасть, сгинуть, быть обреченным на погибель считалось проклятие. Ведь проклятые осуждены навечно оставаться в аду, и со мной, ребенком из католической семьи, в те далекие 1950‐е годы это могло произойти проще простого. Тебя мог поймать в самый неподходящий момент, например, водитель автомобиля, гнавший вовсю, а ты ему подвернулась как раз между двумя исповедями, которые полагалось обязательно совершать каждый месяц, – когда твоя иссушенная грехами и не получившая должного благословения душа могла с легкостью отделиться от тела, как бы отломиться от него подобно сухому сучку. Наша школа стояла в этом отношении весьма «удачно»: как раз в этом месте дорога два раза красиво изгибалась, так что риск всевозможных несчастных случаев был очень велик. Спасти свою душу было, конечно, можно, но для этого в последние мгновения жизни, в сумбуре сокрушенной плоти, переломанных костей и льющейся крови, нужно было просто вспомнить нужную формулу: точные слова молитвы. Все дело было во времени – требовалось просто успеть. Но мне казалось, что вряд ли спасение было как‐то связано с проявлением Высшего милосердия. Господне милосердие вообще представлялось мне смутной теорией, которую я ни разу не видела примененной на практике. Зато мне не раз доводилось видеть, как те, кто обладал и силой, и властью, из любой ситуации извлекали для себя максимальную выгоду. Политика игровой площадки и школьного класса не менее поучительна, чем политика парадных маршей и выступлений в сенате. Я уже и тогда понимала, а несколько позже мне дополнительно разъяснил это Фукидид [7], что «сильные забирают то, что могут, а слабые отдают им то, что должны».

Соответственно, если дома сильные объявили тебе: «Мы едем в Бирмингем», ты должна ехать в Бирмингем. Мать сказала, что мы едем в гости, и я спросила, к кому, потому что раньше мы никогда в гости не ездили. В одну семью, с которой мы с тобой пока не знакомы, ответила мама, и даже не знаем, что это за люди. И еще несколько дней после того, как мне объявили о предстоящей поездке, я все повторяла про себя слово «семья»; в моем представлении оно казалось рассыпчатым и приятно мягким, словно сухарик, обмакнутый в молоко; я словно чувствовала теплый запах, исходивший от этого слова; очень человечное тепло пушистого клетчатого пледа и чуть кисловатый, дрожжевой запах младенческих волос.

Всю неделю, предшествовавшую нашей поездке, я обдумывала те странные обстоятельства, которые были с этой поездкой связаны, и пыталась разрешить несколько явных противоречий, разгадав связанные с этими противоречиями загадки. А еще я пыталась разобраться в том, кто же такие «мы», являемся ли мы тоже семьей, собираясь нанести этот необычный визит, ибо в данном случае понятие «мы» отнюдь не являлось для меня ни чем‐то постоянным, ни чем‐то вполне понятным.

Вечером накануне поездки меня отправили спать в восемь часов – хотя на следующий день была суббота, да и школьные каникулы все еще продолжались. Я подняла раму на окне, высунулась наружу в сгущавшиеся сумерки и стала ждать, когда вдали за полями в тени большого холма расцветет огнями одинокая цепочка уличных фонарей. В воздухе сладко пахло травами, словно сумерки принесли с собой душистую дымку; отовсюду слышалась музыкальная тема из сериала «Доктор Килдеар», который показывали по пятницам вечером; эта музыка доносилась из сотен телевизоров, из сотен открытых окошек, из сотен домов, стоявших на склоне холма, перелетала через водохранилище и пустоши, и я, уже засыпая, словно видела перед собой этих врачей, сосредоточенных, немного мрачных, с как бы остекленевшими взглядами и застывших в определенных позах подобно изображениям античных героев на выпуклом боку древней амфоры.

Я как‐то читала об одной амфоре, на которой были высечены такие слова:

Следуя долгу, идешь по прямой,Но путь красоты извилист.Двигайся в жизни дорогой одной,И красота вечно будет с тобой.

В пять утра меня разбудил мамин крик. Я моментально сбежала вниз в своей пятнистой синей пижаме и, наливая себе из уже согретого чайника горячей воды, чтобы умыться, случайно обратила внимание на свое лицо, показавшееся мне на свету каким‐то опухшим, видимо со сна, и серым, как плохо отстиранное постельное белье, когда его летом выкладывают проветриться на залитый солнцем подоконник. Я никогда еще не уезжала так далеко от дома; да и мама, как она сказала, тоже. Все это страшно меня возбуждало, я даже расчихалась от избытка чувств. А мама молчала и, стоя на кухне в первых неуверенных лучах солнца, быстро готовила в дорогу сэндвичи с холодным беконом и заворачивала их в вощеную бумагу с таким торжественным видом, словно священнодействовала.

Ехать мы собирались на машине Джека, моего отчима. Она уже несколько последних месяцев ночевала на обочине возле нашего дома. Эта маленькая серая машинка была удивительно похожа на формочку для пудинга или желе, так что какой‐нибудь великан мог сделать с ее помощью целую гору желе, состоящего из богохульных слов и жира. Машинка эта обладала прямо‐таки мерзким характером – ленивым, зловредным и подлым. Будь она лошадью, ее бы наверняка давно пристрелили. Двигатель у нее то и дело закипал и начинал плеваться; подвеска грохотала; выхлопная труба прогорела; тормоза не держали, но она упрямо тормозила на каждом подъеме, а на каждом повороте с шипением останавливалась. Масло она пожирала в невероятных количествах, а когда ей требовались новые шины, дома возникали громкие ссоры из-за отсутствия денег, и все начинали так хлопать дверями, что звенели и чуть не вылетали стекла в дверцах кухонного буфета.

Короче, машина эта пробуждала в каждом, кто ее видел, самые дурные чувства. Она была одной из первых частных машин на нашей улице, и соседи, по-своему ошибаясь, нам завидовали. Они и раньше явно с большим удовольствием желали нам зла, гнусно при этом ухмыляясь, но особенно злобное негодование мы вызывали у них, когда начинали таскать к припаркованной на обочине машине всевозможные коврики и котелки, походные плитки, дождевики и резиновые сапоги – то есть все то, что всегда прихватывали с собой, отправляясь на целый день к морю или в зоопарк.

Теперь нас в семье было уже пятеро. Мы с мамой, двое моих младших братишек, больших любителей кусаться, щипаться и скалить зубы, и Джек. Мой родной отец в подобных развлекательных поездках не участвовал. Хотя ночевал он по-прежнему в нашем доме – в той самой последней по коридору комнате, где обитало и привидение, – но придерживался собственного расписания и собственных привычек: джаз-клуб по пятницам, а по вечерам в выходные сольные упражнения в синкопировании, когда он с совершенно отсутствующим видом стучал по клавишам пианино. Он далеко не всегда вел именно такой образ жизни. Когда‐то именно он впервые отвел меня в библиотеку. И на рыбалку мы с ним раньше вместе ходили, прихватив мой рыболовный сачок. И карточным играм он меня научил, и показал, как разобраться в программе скачек – все это, возможно, не самые подходящие занятия для восьмилетней девочки, но, с другой стороны, любое умение в нашем тупом старом мире – поистине благословение Божие.

Но те дни давно уже остались в прошлом. Для меня все кончилось, когда у нас поселился Джек. Сперва‐то он был просто гостем, но потом, причем без всякого перехода, мне стало казаться, что он и всегда здесь жил. И одежду свою он к нам никогда не перевозил – ни в чемодане, ни просто на руке, неупакованную; он как‐то сразу явился полностью укомплектованным. Вечером после рабочего дня он подъезжал к дому на своей зловредной машине, и стоило ему подняться на крыльцо и войти в дверь, как мой отец словно растворялся в сумраке своей комнаты и там предавался каким‐то неясным вечерним занятиям. У Джека была чистая загорелая кожа, под рубашкой бугрились мускулы, и, в общем, его можно было бы назвать истинным воплощением мужчины – если, конечно, мужчина это тот, кто вызывает тревогу и разрушает мир и покой.

Желая меня развлечь во время одной весьма болезненной процедуры – пока мама вычесывала из моих густых, вечно спутанных волос колтуны, – Джек рассказывал мне о Давиде и Голиафе. Успеха его история не имела, хотя он старался изо всех сил – как, впрочем, и я сама – подавить мои вопли. Когда он говорил, голос его звучал плавно, с лондонскими интонациями, поскольку он был его уроженцем; карие, карамельно-сладкие глаза Джека завлекательно мерцали, поблескивали яркие белки. Он неплохо изображал Голиафа, а вот роль Давида, по-моему, совсем ему не удавалась.

Мучительное расчесывание волос длилось нескончаемо долгие полчаса. Потом мою густую гриву мама пришпиливала – буквально к черепу! – стальными заколками, и я наконец сползала, совершенно измученная, с кухонной табуретки. Джек тоже вставал, не меньше меня, похоже, истощенный; наверное, он и представить себе не мог, как часто подобная процедура должна повторяться. Вообще‐то детей он любил или воображал, что любит, но я (благодаря недавним событиям, а также аналитическому складу ума) ребенком считать себя уже почти перестала, тогда как сам Джек был еще слишком молод и неопытен, чтобы с легкостью разрулить ту ситуацию, в которую по собственной воле угодил, и всегда пребывал как бы на грани, ощущая постоянное давление и раздражение, а потому легко воспламенялся; он вообще отличался чрезвычайной обидчивостью. Я опасалась вспышек его темперамента, его иррационального гнева, тем более спор он обычно вел с помощью весьма грубых доказательств, пиная ногой тяжелые предметы из железа и дерева или проклиная не желавший разгораться огонь, и я каждый раз вздрагивала при звуках его голоса, хоть и старалась, чтобы внешне это было не очень заметно.

Теперь же, оглядываясь назад, я обнаруживаю в себе – хотя лишь в определенной степени способна выразить словами то, что там обнаруживаю, – как бы некий положительный сдвиг по отношению к Джеку и даже, пожалуй, определенную к нему симпатию и сочувствие.

* * *

Кстати, именно вспыльчивый нрав Джека и его вечное стремление защитить неудачника послужили причиной той нашей поездки в Бирмингем. Он хотел познакомить нас со своим другом родом из Африки. Следует вспомнить, что это было самое начало 1962 года, а мне еще ни разу в жизни не доводилось встречаться с уроженцами африканских стран, я видела их только на фотографиях; однако я с удивлением обнаружила, что сама по себе перспектива знакомства с настоящим африканцем для меня отнюдь не столь удивительна, куда больше я была удивлена, осознав, что у Джека, оказывается, есть друг. Мне казалось, что друзья бывают только у детей. Моя мать вообще считала, что своих друзей детства человек попросту перерастает, а у взрослых никаких друзей не бывает. У них есть только родственники. И в гости приходят только родственники. Нет, соседи тоже, конечно, могли бы прийти. Но только не в наш дом. Моя мать теперь снова стала предметом всяких скандальных пересудов и старалась лишний раз из дома не выходить. Вся наша семья, собственно, служила темой для гнусных сплетен, но кое-кто был попросту вынужден регулярно покидать дом – например, я, ведь школу‐то мне посещать было нужно. Этого требовал закон.

В шесть утра мы со всеми пожитками погрузились наконец в машину, и мои младшие братья, так и не успевшие толком проснуться, буквально рухнули рядом со мной на заднее сиденье, обитое красной кожей. Тогда почему‐то требовалось очень много времени, чтобы куда‐то добраться. Да и приличных автодорог, которые стоили бы упоминания, тогда еще практически не существовало, а на перекрестках по-прежнему высились верстовые столбы с указателями. Картой никто из нас, похоже, пользоваться толком не умел, поэтому мама, едва увидев какой‐нибудь дорожный указатель и случайно ухитрившись прочесть на нем надпись, тут же начинала кричать, не разобравшись, где право, а где лево: «Туда, туда!» – и машина, нервно виляя, меняла направление. В итоге Джек начинал сыпать проклятиями, а мама, разумеется, что‐то орала в ответ. Наши путешествия вообще часто заканчивались неудачей: мы вязли в песке близ Саутпорта, или налетали на каменную изгородь сухой кладки в Дербишире, намереваясь полюбоваться очередной достопримечательностью, или в машине так бешено закипал зловредный двигатель, что напрочь отлетала крышка радиатора; в подобных случаях мама, опустив стекло, высовывалась в окошко и начинала давать Джеку довольно робкие, но совершенно неуместные советы, и это продолжались до тех пор, пока взбешенный Джек, топая в ярости ногами, не пускался в пляс прямо на дороге или на зыбком песке, что‐то выкрикивая в ответ высоким пронзительным голосом и явно подражая женскому визгу; тогда мать, отринув последние лохмотья самоконтроля, но все еще держа их в руках точно прощальный букет умирающей дивы, на октаву понижала голос и торжественно провозглашала: «Неправда, я так не разговариваю!»

Но конкретно в тот день, когда мы ездили в Бирмингем, у нас все шло хорошо, и нам даже удалось нисколько не заблудиться, что уже было настоящим чудом. Вполне еще ранним утром – всего‐то в десять часов! – освещенные ярким солнышком, мы подкрепились захваченными из дома сэндвичами; я хорошо помню, с каким наслаждением проглотила первый изрядный кусок жирной солоноватой грудинки, оставившей, правда, на верхнем нёбе липкий неприятный след, который я тут же смыла глотком горячего «Нескафе», налитого мне мамой из термоса. Еще раз мы останавливались в каком‐то городке, где заправились бензином. И это тоже прошло вполне благополучно.

И все это время я продолжала про себя обдумывать истинную причину нашей поездки. Этот друг Джека родом из Африки был когда‐то (но не теперь) его сослуживцем. И они о чем‐то договорились. Звали этого друга Джейкоб. И мама заранее предупредила меня: ни в коем случае нельзя говорить, что Джейкоб черный; его следует называть цветным.

Как это «цветным»? – удивлялась я. Он что, полосатый? Как вон то полотенце в разноцветную полоску, что висит и сохнет над топящейся плитой? Я так и уставилась на это старое полотенце; правда, полоски на нем почти вылиняли и образовывали теперь общий грязноватый сиренево-серый тон. Махрушки на полотенце казались жесткими, как сухая трава, я даже пощупала их. А мама снова повторила: словом «черный» в данном случае вежливые люди не пользуются. И с раздражением прибавила: перестань наконец терзать несчастное полотенце!

Но вернемся к самому Джейкобу, другу Джека, с которым они какое‐то время вместе работали. Джейкоб тогда жил в Манчестере. И женился на белой девушке. Они, естественно, попытались снять жилье. Но повсюду им давали от ворот поворот. А в гостиницах почему‐то не оказывалось свободных номеров. Хотя Ева ждала ребенка. Но именно потому, что она уже была беременна, их никуда и не пускали. Они видели, что даже двери конюшни хозяева заперли на засов – прямо у них перед носом! И повсюду были развешаны объявления: «НИКАКИХ ЦВЕТНЫХ!»

Ах, веселая Англия! Тогда, по крайней мере, люди хотя бы умели правильно это написать. Они же не писали, например, «Ничего цветного» или «Цветным – нет!». А больше тут, собственно, и сказать‐то нечего.

В общем Джейкоб поведал Джеку, в каком затруднительном положении оказался: дома нет, жить негде, всюду оскорбительные объявления, да еще и Ева беременна. Джек, разумеется, мгновенно воспламенился и накатал письмо в какую‐то бульварную газетенку. В редакции газеты тут же почуяли, что пахнет жареным, и тоже воспламенились. В итоге была развязана целая кампания. Назывались и покрывались позором громкие имена; публиковались письма читателей, в которых задавались острые вопросы. Затем стало известно, что Джейкоб перебрался в Бирмингем, нашел там работу, и теперь у него есть и дом, и ребенок, и даже целых двое. В общем, наступили лучшие времена. Но Джейкоб никогда не забывал, как Джек тогда за него заступился. Как он его отстаивал, будто схватившись за дубину. Да, рассказывала мне мама, Джейкоб произнес именно эту фразу.

«Давид и Голиаф», подумала я, и у меня тут же зачесалась кожа на голове, словно в нее снова впились стальные заколки. Прошлым вечером у мамы не хватило времени, чтобы как следует расчесать мне волосы. И теперь они тяжелой массой гладко стекали у меня по плечам и по спине, но я‐то знала: в ямке под затылком притаился отвратительный тайный узел спутанных волос, так что если мне и сегодня вечером их не расчешут, а потом я еще на них высплюсь, то завтра потребуется не меньше часа, чтобы все эти проклятые узелки распутать.

* * *

За выкрашенной белой краской калиткой виднелся дом Джейкоба, сложенный из кирпича спокойного коричневого цвета. Возле калитки торчало какое‐то дерево в кадке. Одно широченное окно дома выходило на зеленую лужайку, посреди которой росло молоденькое деревце. Проезжая дорога здесь делала изящный поворот, и было видно, что дальше вдоль нее выстроились в ряд точно такие же домики и у каждого имеется точно такой же собственный квадратный садик. Выбравшись из душного нутра автомобиля, мы некоторое время просто стояли на поросшей травой обочине, чувствуя, что затекшие ноги, превратившиеся в некое подобие желе, идти дальше не в состоянии. Потом за зеркальным стеклом окна в доме что‐то задвигалось, парадная дверь распахнулась, и нам навстречу вышел Джейкоб, сияя широченной улыбкой. Он оказался высоким и стройным, и мне очень понравилось контрастное сочетание его белоснежной рубашки с мягким блеском кожи. Я очень старалась ни в коем случае ни мысленно, ни вслух не произносить то слово, которое вежливым людям употреблять не полагается, и уверяла себя, что у Джейкоба кожа вовсе не черная, а удивительного темно-лилового цвета, в тот пасмурный день чуть-чуть отливавшего пурпуром.

Следом за мужем на крыльце появилась Ева, которая, словно в порядке компенсации, как раз отличалась чрезвычайной бледностью. Когда она протянула руку и ласково коснулась кончиками пальцев волос моих братишек, эти пальцы показались мне похожими на кусочки раскатанного для пончиков теста. А взрослые между тем говорили, осматривая дом и сад: «Да у вас тут очень мило! Просто очаровательно! И какие чудесные коврики ты, Ева, подобрала к дверям! Да, они симпатичные, согласилась Ева и предложила: не хотите ли пройти в дом и потратить пенни? Я этого выражения не знала, и мама шепотом объяснила мне, что это означает «помыть руки». А Ева сказала: беги наверх, куколка».

Я послушно поднялась наверх, и там оказалась такая ванная комната, какой я уж никак не ожидала. Ева улыбнулась, чуть-чуть подтолкнула меня, и я вошла, а она с легким щелчком закрыла за мной дверь. Стоя возле раковины, я тщательно вымыла руки мылом «Камей», не отрывая при этом глаз от собственного отражения в зеркале. Возможно, за несколько часов езды в автомобиле я оказалась совершенно обезвоженной, но больше мне, похоже, в этой туалетной комнате делать было нечего. Я пропела себе под нос слова из рекламы: «Ты с каждым днем становишься прекрасней и милей… умываясь лучшим в мире мылом «Камей», но вокруг ничего особенно не разглядела, потому что с лестницы уже доносились голоса моих братьев, которые кричали, что теперь их очередь. Я тщательно вытерла руки висевшим за дверью полотенцем и заметила, что на двери имеется задвижка. На мгновение мне захотелось закрыться изнутри на эту задвижку и не выходить. Но тут послышались знакомые звуки: глухие удары в дверь головой и ногами, приглушенное хихиканье, и я нарочно так резко распахнула дверь, что оба мои братца, не удержавшись, буквально ввалились в туалет, а я спокойненько пошла вниз, решив, что надо как‐нибудь дожить этот день до конца.

Если в течение всей поездки настроение у меня было просто прекрасным, то где‐то за полчаса до приезда в Бирмингем мама все‐таки ухитрилась мне его испортить. «Ну вот, мы уже скоро приедем, – сказала она, вдруг резко повернулась к нам и, вытянув шею, стала молча изучать наши физиономии. А потом попросила, глядя на меня: – Пока мы будем в гостях у Джейкоба, пожалуйста, не называй его, – она указала глазами на отчима, – Джек. Это звучит просто неприлично. Мне бы хотелось, чтобы ты называла его… – тут мама стала мучительно запинаться и наконец выговорила: – папапапа Джек».

Сказав это, она сразу же снова отвернулась и стала смотреть вперед. Некоторое время я молчала, изучая линию ее бледной щеки; мне показалось, что выглядит она не совсем здоровой. Да и роль свою в данном случае она сыграла в высшей степени неубедительно. Мне даже стало как‐то за нее неловко. «Это что, только на сегодня?» – спросила я и сама удивилась тому, как холодно звучит мой голос. Она не ответила.

Когда я вернулась вниз, в гостиную, Ева как раз демонстрировала своих детей – малыша, едва научившегося ходить, и совсем еще крошечного младенца; и все старательно выражали восторженное изумление по поводу того, как это у них смешно получилось: один ребенок цвета сливочного масла, а второй совсем темнокожий, даже какой‐то синеватый; и Джейкоб подтверждал, что это у них и впрямь смешно вышло, однако в подобных ситуациях ничего нельзя предсказать заранее, поскольку нынешняя наука пока таких возможностей не имеет. Из кухни послышалось яростное шипение – там явно что‐то жарилось на сковороде и газ был включен на полную мощность; потом оттуда вылетело облако влажного пара, что‐то задребезжало, и Ева воскликнула: «Ну точно! Это морковь! Просто ни на минуту от нее отвернуться нельзя!» Она вытерла руки о фартук, шагнула в сторону кухни и тут же исчезла в облаке пара. Я невольно проследила за ней глазами. И тут Джейкоб улыбнулся и спросил: «Ну а как все‐таки поживает человек, у которого хватило смелости за меня заступиться?»

Мы, дети, ели на кухне – я имею в виду себя и своих братьев, потому что оба младенца находились рядом с Евой и сидели в своих высоких детских стульчиках, а она кормила их с ложки чем‐то крайне неаппетитным. На кухне для нас был накрыт маленький красный столик с подвесными боковинами на петлях; заднюю дверь, ведущую в садик, Ева специально распахнула настежь, и в кухню потоком лился солнечный свет. Каждому из нас положили на тарелку большой бледный ломоть жареной свинины, политый таким густым бежевым соусом, что его ножом можно было резать. Почему‐то в памяти моей застряла именно эта густая подлива; ее, честно говоря, я помню куда лучше, чем тот приступ удушливой паники, которая овладела мной всего через пару часов после этой трапезы, и те мольбы и слезы, до которых, как оказалось впоследствии, и вовсе было рукой подать: менее часа.

Дело в том, что после обеда в доме появилась Тэбби. Оказалось, что это вовсе не кошка [8], а девочка, племянница Джейкоба. Тэбби сразу, словно желая меня прощупать, принялась задавать мне вопросы, и одним из первых был «Люблю ли я рисовать?». Спросив об этом, она вытащила из большой сумки, которую принесла с собой, несколько листов грубой цветной бумаги и полный набор цветных карандашей, заточенных с обоих концов. Выслушав мой ответ, Тэбби одарила меня мимолетной скромненькой улыбочкой, лукаво блеснула глазами, и мы с ней, устроившись в уголке, принялись рисовать портреты друг друга.

За окном в саду резвились, визжа от восторга, младшие дети: собирали дождевых червей, дрались, утрамбовывая телами друг друга траву на лужайке и время от времени пуская в ход кулаки. «А ведь те грудные младенцы, что сейчас так сладко спят и пускают во сне молочные пузыри, очень даже скоро начнут вести себя точно так же», – вдруг подумала я. Кстати, как только одному из моих младших братьев удавалось особенно удачно другому врезать, пострадавший тут же начинал вопить: «Джек! Джек!»

А тем временем мама, стоя у окна, любовалась садом и говорила: «Какие у вас чудесные кустарники, Ева». Я видела ее в приоткрытую дверь кухни; высокие каблуки маминых босоножек крепко упирались в линолеум. Раньше она мне казалась значительно выше ростом, а теперь рядом с крупной, мучнисто-бледной Евой выглядела совсем маленькой, и взгляд ее был устремлен вовсе не на эти кусты, а в далекую даль, в тот день, когда она наконец покинет наш поселок на вересковых пустошах и станет хозяйкой собственного сада, обрамленного красивым кустарником. Я снова склонила голову над листом бумаги, пытаясь уловить неясный изгиб щеки Тэбби, тот плавный угол, где подбородок как бы переходит в шею. Эта чудесная линия, как и овал свежей щечки моей новой подруги, мне никак не давалась; остро заточенным карандашом я наносила один легкий штрих за другим, и мне казалось, что для достижения нужного результата надо бы, наверное, окунуть грифель в сметану или в нежную, но эластичную мякоть чего‐то растительного, например в только что опавшие лепестки розы. Я уже – и не без интереса – заметила, что карандаши у Тэбби заточены в точности как мои, оставшиеся дома. А еще я заметила, что она редко пользуется разными оттенками коричневого и еще реже… черным. Почти столь же непопулярен был у нее и очиненный с обоих концов карандаш неприятного рыжевато-розового цвета. А самыми любимыми были у нее, как и у меня, золотисто-зеленые тона. В детстве, устав рисовать цветными карандашами, я играла с ними в солдатики, воображая, что золотисто-зеленый – это юный барабанщик полка, поскольку он всегда оказывался самым маленьким из карандашей из-за слишком частого использования.

Сладкие эти воспоминания были прерваны тем, что мой карандаш зацепился за какую‐то шероховатость на грубой бумаге. От досады я даже дыхание затаила и прикусила губу, чувствуя, как нервно колотится мое сердце. Смутное оскорбление, нанесенное мне моим незаконченным рисунком, будто в воздухе потянуло запахом помоев и гнилых овощей. «Да на такой бумаге только малышне рисовать, тем, кто еще и рисовать‐то не умеет!» – сердито думала я, судорожно стискивая карандаш, точно стилет. А потом вдруг начала быстро-быстро покрывать лист бумаги фигурками мультипликационных человечков – прямые, лишенные суставов конечности, коричневая буква «О» вместо головы, широко раскрытый в улыбке рот, здоровенные уши, формой похожие на кувшины, и руки с пятью костлявыми пальцами, торчащими прямо из запястья. В общем, эдакие маленькие Голиафы с раззявленными ртами.

Тэбби посмотрела и почему‐то сказала: «Ш-ш-ш…» – словно пытаясь меня успокоить.

А я все продолжала рисовать человечков – теперь это были дети, с наслаждением валяющиеся на траве; их фигурки состояли как бы из двух окружностей, а третья в виде буквы «О» заменяла рот, явно что‐то орущий.

Вошел Джейкоб, смеясь и продолжая через плечо говорить Джеку: «…и тогда я ему сказал: если ты, парень, хочешь получить умелого и опытного чертежника за 6 фунтов в неделю, так только свистни!»

И я подумала: «Не буду я никак Джека называть!» И никаких прозвищ ему придумывать не буду. А в случае необходимости просто мотну в его сторону головой, так что все сразу поймут, кого я имею в виду. Я могу даже пальцем на него указать, хотя, конечно, воспитанные люди пальцами не показывают. Папа Джек – это надо же! Папочка Джек! Оказывается, достаточно только свистнуть, так он сразу прибежит!

Джейкоб остановился и навис над нами, ласково улыбаясь. Накрахмаленный белый воротничок его рубашки был расстегнут, и я видела, какая бархатистая, почти совершенно черная у него кожа.

«Какие две хорошие милые девочки, – сказал он. – Ну, что вы тут нарисовали? – Взяв в руки лист с моими рисунками, он восхитился: – Да у тебя же талант! Неужели ты, детка, сама все это придумала? – Его заинтересовали именно мои мультипликационные человечки, а не «портрет» Тэбби, не те невнятные осторожные каракули, с помощью которых я пыталась передать на бумаге изгиб ее шеи и нежную линию подбородка, в моем исполнении похожую на хвостик ноты в музыкальной тетради: – Эй, Джек, – сказал он, – ведь это же просто здорово! Поверить не могу, что в столь юном возрасте она так умеет!» Я прошипела: «Мне уже девять!» – словно желая предупредить его, что не стоит заблуждаться насчет реального положения дел. Но Джейкоб все никак не мог успокоиться; он тщательно разгладил лист и снова принялся его рассматривать, причем с явным удовольствием. «Нет, ей-богу, эта малышка – просто вундеркинд!» – время от времени восклицал он. И я, не выдержав, отвернулась. Мне казалось неприличным смотреть, как он восхищается. В этот миг мне казалось, что весь наш мир гибнет, больной и отравленный, и в горле каждого взрослого, точно в переполненном помойном ведре жарким августом, пузырится мерзкая гнилостная ложь.

* * *

Теперь я почти каждый день вижу их из окна автомобиля, куда бы я ни поехала – этих детей, явно куда‐то направляющихся, но только не туда, куда им велели идти родители. Они бредут куда‐то, объединившись по двое, по трое и в самых неожиданных комбинациях – иногда это двое ребят постарше и один малыш, который тащится за ними следом, а иногда один мальчик и две девочки, – и почти всегда что‐то несут с собой. Иногда это, похоже, самая обыкновенная пластмассовая коробка с чем‐то явно секретным, например с «волшебной палочкой» или шкатулкой, но для игры эти предметы, безусловно, не предназначены. Часто за ними следом трусит жалкая собачонка. С напряженными лицами эти дети стремятся поскорее достигнуть своей тайной цели, скрытой от взрослых; у них имеется и свой географический план местности, городской или сельской, не имеющий ничего общего с верстовыми столбами и указателями, которыми пользуются взрослые. Та страна, территорию которой они в данный момент пересекают, гораздо старше и сокровеннее нашей; они обладают особым, личным, знанием этой своей страны. И это знание никогда их не подведет.

* * *

Даже спрашивать нечего, когда это мы с Тэбби успели стать лучшими друзьями; ведь вскоре мы уже под ручку направились куда‐то по узкой грязной тропке, тянувшейся по берегу какого‐то канала. Такого канала я еще в жизни не видела; по-моему, он куда больше был похож на большую реку, такую мирную внутреннюю реку с серебристо-серой поверхностью, лишенную приливов, но отнюдь не застывшую, а неторопливо и спокойно несущую свои воды меж берегами, заросшими осокой и высокими травами. Мои пальцы были надежно спрятаны в мягкой ладошке Тэбби, а тыльная сторона ее ладони и узкая кисть были красиво освещены косым солнечным лучом. Она была на голову выше меня, гибкая, как лоза, и прохладная на ощупь даже в эти жаркие послеполуденные часы. Она сообщила мне, что ей уже десять лет и три месяца, но сказала об этом легко, как о вещи, не слишком существенной. В свободной руке она держала бумажный пакет, который она, скромно потупившись, извлекла перед уходом из своего ранца, – полный спелых слив.

Идеально округлые, покрытые легким пурпурным румянцем и приятно плотные на ощупь, сливы эти были на удивление прохладными и такими сочными, что, вонзая зубы в их мякоть, я чувствовала себя этаким каннибалом на пикнике, вампиром на один денек. Я долго катала каждую сливу в ладошке, ласково поглаживая ее, словно собственный выпавший глаз, и чувствуя, как она перенимает тепло моей кожи. Так мы брели и брели, не торопясь, пока Тэбби вдруг меня не остановила, резко дернув за руку и повернув к себе лицом, словно ей вдруг понадобился свидетель. Стиснув темную сливу в кулаке и глядя мне прямо в глаза, она поднесла ее к своим коричневатым, цвета сепии, губам, и ее мелкие зубы вонзились в спелую мякоть. По подбородку у нее тут же потек сок, но она как ни в чем не бывало его отерла и с улыбкой посмотрела на меня. Только когда она вот так, полностью повернулась ко мне лицом, я впервые заметила, какая открытая у нее улыбка, а между двумя передними зубами довольно широкая щелка. Тэбби слегка провела тыльной стороной ладони по моему запястью, царапнув меня ногтями, и предложила: «А пошли на свалку?»

Это означало, что придется каким‐то образом преодолевать изгородь. Лезть в какую‐то дыру. А я хорошо знала, что лазить там запрещено. И понимала, что надо бы сказать Тэбби «нет»; с другой стороны, неужели мне не наплевать на запреты в такой чудный день! И вот мы уже лезем через дыру, кем‐то проделанную в проволочной сетке, то и дело цепляясь за острые зазубренные концы. Впрочем, дыра была достаточно широкой, и я подумала, что, наверное, некоторые из наших предшественников, пролезая здесь, надевали толстые двойные варежки, чтобы как‐то защитить руки от острых проволочных концов. Когда проволочная ограда осталась позади, Тэбби с радостным воплем ринулась куда‐то и уже в следующее мгновение балансировала на груде металлических обломков, некогда бывших автомобилями.

Это было настоящее царство мертвых машин. Они высились у нас над головой чудовищными грудами высотой с трехэтажный дом. Тэбби шлепала их руками по ржавым порожкам, дверцам и крыльям. Если когда‐то в этих автомобилях и сохранились стекла, то теперь их осколки ручейками стекали к нашим ногам. На боках машин еще виднелись ошметки краски – рыжевато-коричневой, бананово-желтой, блекло-алой. Я словно опьянела и, себя не помня, начала ломать их насквозь проржавевшие бока, а металл так и крошился у меня под пальцами, и вот я уже лезу внутрь кабины. В такие моменты я, пожалуй, могла бы и засмеяться, да и то, не думаю.

Тэбби повела меня в самое сердце свалки по каким‐то тропинкам. «Будем играть здесь!» ‒ сказала она и потащила дальше. Потом мы остановились съесть по еще одной сливе. «Ты, наверно, пока маловата, чтобы письма писать? – спросила Тэбби. Я не ответила, и она продолжила: – А о друзьях по переписке ты слыхала? У меня один такой друг уже имеется».

Вокруг нас повсюду были ободранные до костей остовы автомобилей – один на другом, стопками. И теперь эти невероятные слои железных монстров были ясно видны в желтом предзакатном свете солнца. Я задрала голову, и мне показалось, будто эти металлические скелеты, словно нарисованные в перспективе, приближаются и готовы вот-вот навалиться на меня. Я смотрела на впадины окон, из которых некогда выглядывали живые человеческие лица, в местах, где когда‐то были двигатели, зияла пустота. Шины без протектора, пустующие колесные арки, багажники распахнуты и абсолютно очищены от какого бы то ни было барахла; вместо подушек на сиденьях торчали голые пружины; а некоторые развалюхи были и вовсе деформированы до полной неузнаваемости, словно уменьшились в размерах и почернели, словно вследствие пожара. Мы с Тэбби все продолжали с надутыми щеками брести куда‐то по извилистым проходам между холмами этого железного хлама, то и дело мы оказывались в тупике, откуда выбирались сквозь щели, пробитые коррозией в грудах машин. И мне все хотелось спросить у Тэбби: «А почему «вы» предпочитаете играть именно здесь? И кто такие «мы», о которых ты говорила? Если это твои друзья, то нельзя ли и мне к вам присоединиться? Или, может, ты скоро меня совсем позабудешь? И еще… скажи, пожалуйста, нельзя ли нам поскорее отсюда уйти?»

Тэбби вдруг куда‐то нырнула и исчезла за грудой ржавых обломков. Однако я хорошо слышала, как она там хихикает, и крикнула ей: «Выходи! Я тебя вижу! Да-да!» Она попыталась спрятаться получше, пригибаясь, но я кинула в нее сливовой косточкой и попала ей точно в висок, даже кожу слегка оцарапала; в то же мгновение я почувствовала на языке соблазнительный вкус того ядовитого вещества, которое содержится в сливовых косточках, – его сразу можно почувствовать, если разгрызть такую косточку. Потом Тэбби бросилась бежать, а я за ней, и лишь через некоторое время она внезапно затормозила, используя в качестве тормозов свои коричневые сандалии на плоской подошве, ну и я, разумеется, тоже замедлила ход и посмотрела вверх. Здесь и неба‐то практически видно не было. «Съешь сливу, – сказала Тэбби и протянула мне пакет. – Знаешь, я заблудилась. То есть мы, мы с тобой заблудились. Я все боялась тебе это сказать».

Описать в рамках реального времени то, что происходило потом, я, как вы понимаете, попросту не в состоянии. С тех пор я никогда больше не терялась – ни в плане действительной утраты пути, ни в плане утраты спасительного здравомыслия – и ни разу не теряла разумную надежду на то, что меня непременно спасут, ибо я этого заслуживаю. Но тогда, в течение, должно быть, целого часа, словно проведенного в могиле и длившегося, как нам обеим показалось, не менее суток, причем при неотвратимо меркнувшем свете, мы с Тэбби в ужасе метались, точно обезумевшие кролики, пытаясь взобраться то на одну гору металлолома, то на другую, но эти жуткие кучи становились все выше и выше, а мы проникали все глубже и глубже в самое нутро свалки. Теперь верхние слои спрессованных металлических конструкций виднелись уже где‐то футах в двадцати у нас над головой. Нет, Тэбби я ни в чем винить не могла. И не стала. Но и сама не видела выхода из сложившейся ситуации и не знала, как нам обеим помочь.

Вот если бы мы заблудились на вересковых пустошах, тогда наверняка некое врожденное или унаследованное от предков чутье подсказало бы мне, в какой стороне шоссе, русло реки или ручья; или же меня проводило бы в нужную сторону какое‐нибудь облако, заодно вымочив насквозь дождем и исхлестав ветром, и я, выбравшись на шоссе А57, обрела бы спасительное убежище в чьем‐нибудь автомобиле, кем бы его владелец ни оказался, и влажный душноватый воздух в салоне показался бы мне похожим на дыхание огромного библейского кита, даровавшего мне надежду и защиту. Но здесь, на этой свалке, не было ничего живого. Я не могла ничего сделать, поскольку здесь не было ничего естественного. Вокруг были только груды металлического хлама, ломкого, крошащегося, кажущегося черным на фоне вечерних небес. «Теперь нам одними сливами придется питаться», – подумала я. У меня хватало ума, чтобы понять: единственное, что могло бы вторгнуться в эти железные джунгли, это огромный шар для ломки металла. Ничто живое долго выжить здесь не способно; и никакая команда спасателей здесь не появится. Вдруг Тэбби взяла меня за руку – кончики пальцев у нее были холодными и твердыми, как шарикоподшипники, – и сказала, что, кажется, слышала мужские голоса. И эти люди кого‐то звали. Да, она совершенно точно это слышала. Я, правда, тоже слышала чьи‐то крики, но они показались мне слишком далекими и неопределенными. «Нет, сказала Тэбби, это наверняка мой дядя Джейкоб и твой папа Джек. И они наши имена выкрикивают».

И Тэбби решительно двинулась – впервые за все это время – в осмысленном направлении. Она то и дело громко кричала: «Дядя Джейкоб!» Но я заметила, что время от времени в глазах у нее все же вспыхивает переменчивый огонек неуверенности – точно такой же я замечала и в глазах моей матери. Неужели я видела ее совсем недавно, всего лишь сегодня утром? «Дядя Джейкоб!» – снова завопила Тэбби и на какое‐то время примолкла, словно проявляя ко мне должное уважение и давая возможность тоже хорошенько покричать. Но я кричать не стала. Я и сама не знала: не хочу я кричать или не могу? Две обжигающе горячие слезинки сползли у меня по щекам. Чтобы убедиться, что я еще жива, я запустила пальцы в свои спутанные волосы, в то потайное местечко в ямке под затылком, где вечно образуется колтун, и стала кругами тереть и тереть его, понимая, что, если я выживу, мне придется выдержать жуткую пытку расчесывания волос, сбившихся там в клубок. Я воспринимала это как свидетельство борьбы жизни и смерти; а потом впервые – и далеко не в последний раз – почувствовала, что смерть с тобой, по крайней мере, честна и откровенна. Тэбби опять во все горло крикнула: «Дядя Джейкоб!» – и вдруг, словно поперхнувшись, замолчала, коротко и часто дыша, а потом протянула мне последнюю сливовую косточку. Это, собственно, была уже не косточка, а само ядрышко, дочиста обсосанное Тэбби.

Я взяла его, не испытывая ни малейшей брезгливости, а Тэбби не сводила встревоженного взгляда с этого сливового ядрышка, лежавшего у меня на ладони и похожего на ссохшийся мозг какого‐то маленького животного. Потом она наклонилась, по-прежнему дыша с трудом, провела кончиком мизинца по извилинам ядрышка и, приложив руку к груди, сказала восхищенно: «Прямо как карта мира!»

А потом мы вдруг решили сделать перерыв, чтобы помолиться. Да, такое было, не скрою. Однако первой предложила помолиться именно Тэбби.

«Я знаю одну молитву… – неуверенно начала она. Я молча ждала. – Младенец Иисус, кроткий и нежный…»

«Какой смысл, – не выдержала я, – молиться младенцу?»

Тэбби гордо вскинула голову. Гневно раздула ноздри. Странные рифмованные слова неведомой молитвы так и полились из нее: «Теперь я лягу и усну, Господь, храни меня, молю…»

«Хватит!» – сказала я.

«…И коль умру до пробужденья…»

Я и сама не успела понять, каким образом врезала ей кулаком прямо в губы.

Тэбби – хотя и не сразу – поднесла к губам дрожащие пальцы; кожа вокруг разбитой губы была как черный бархат. Она немного оттянула губу вниз, и стала видна внутренняя ее часть с темным пятном кровоподтека, следствия моего удара. Но кровь не шла.

«Неужели и плакать не станешь?» – спросила я. «А ты? – сказала она, и я промолчала; я же не могла заявить, что никогда не плачу. Это было бы неправдой, и Тэбби отлично это понимала. – Да ладно, все нормально, – и голос ее теперь звучал почти ласково, – ты поплачь, если хочется. Ты ведь католичка, да? Неужели ты ни одной католической молитвы не знаешь?»

Я призналась, что знаю «Аве Мария», а она попросила: «Научи меня», и я сразу поняла, почему: потому что близилась ночь, потому что скоро погаснут последние дневные лучи солнца на дальних вершинах свалки.

«Неужели у тебя часов нет? – шепотом спросила Тэбби. – Я-то свои часики «Таймекс» дома оставила, в спальне». Я сказала, что и у меня есть часы, это «Уэстклокс», только мне их не разрешают самостоятельно заводить, их всегда Джек заводит. И мне вдруг захотелось прибавить, что Джек часто говорит, что он устал, что уже слишком поздно, и в итоге в часиках кончается завод, они останавливаются, но я не решаюсь попросить Джека снова их завести, а он, обнаружив на следующий день, что часы стоят, всегда начинает орать: «Неужели, черт побери, в этом доме только я один способен что‐то сделать по-человечески?» а потом уходит, громко хлопнув дверью.

Есть одна такая молитва, которая никогда не подводит. Она обращена к святому Бернарду. А может, он сам ее и сочинил, этого я никогда толком не знала. По-моему, смысл ее примерно таков: «Помни, о возлюбленная Дева Мария, что поистине неслыханно, чтобы ты оставила без внимания просьбу того, кто когда‐либо искал твоей помощи или жаждал твоего вмешательства». Может, в моем пересказе и были какие‐то маленькие неточности, но какое значение они могли иметь, если я осмелилась постучаться в дверь самой Пресветлой Непорочной Девы? Я была готова со всей страстью умолять ее, заклинать, ибо жаждала помощи, а эта молитва, насколько мне было известно, считалась самой лучшей, самой действенной из всех когда‐либо изобретенных. По сути дела, это была вполне ясная декларация того, что Небеса просто обязаны помочь тебе, а иначе пусть отправляются ко всем чертям! В этой молитве содержалась даже насмешка над всемогуществом Господа, некий вызов самой Пресвятой Богородице. Немедленно все исправь! Действуй! И немедленно! А иначе это будет «поистине неслыханно»! Я уж и рот открыла, собираясь произнести вслух слова этой молитвы, как вдруг до меня дошло, что я ни в коем случае не должна этого делать. Ведь если молитва не подействует…



Поделиться книгой:

На главную
Назад