Путешествие в Сибирь (1845 — 1849)
Путевые заметки
Казань, апреля 1845 г.
Справив важнейшие дела свои в Петербурге, я начал свое вторичное путешествие в Сибирь 12 (24) марта. Как нарочно, этот день был один из так называемых черных дней, dies infaustus, коротко — понедельник, в который в России неохотно пускаются в дорогу. Основываясь на этом, друзья мои хотели задержать меня еще на один день в Петербурге, но «дружба дружбой, а служба службой», говорит русская пословица; да и я сам был такого мнения, что из трижды трехсот шестидесяти пяти служебных дней не стоит оттягивать у казны один какой-нибудь служебный день в угождение дружбы. Итак, подкрепленный хорошим завтраком и напутственными желаниями добрых друзей, уселся я в упомянутый день в сани, которые, кроме меня, приютили еще моего спутника кандидата И. Р. Бергстади и пастора Платана, отправлявшегося на Ситху. На тройке бойких коней, с лихим ямщиком и в легких санях я надеялся быстрой, веселой ездой заглушить чувства, от которых не так-то легко отделаться в минуты, подобные той, которую описываю; но роковой понедельник наслал на меня сильную метель, лишь только я выехал за заставу на московскую дорогу. Правда, что в хорошо ухиченных[1] русских санях с верхом физические страдания не так страшны и при далеко еще сильнейшей непогоде, но какому ж ученику в истории человеческих бедствий неизвестно, что при некоторых обстоятельствах и ничтожная неприятность мучит гораздо более, чем при других и далеко важнейшая. Так и вьюга за московской заставой, вероятно, не имела бы для меня никакого значения, если бы я ехал на свадьбу или за получением степени магистра; но так как цель моего путешествия была Сибирь, а в Петербурге я простился с последними еще оставшимися у меня финскими друзьями, то небольшая разладица в природе и пробудила во мне тоску по родине и в то же время горькое воспоминание о сибирских тундрах. Мне казалось, что путешествие мое из отечества на тундры составляет некоторым образом совершенную противоположность вознесению пророка Илии на небо, потому что как, с одной стороны, отечество должно считаться нашим земным небом, так, с другой, всякий, кроме разве какого-нибудь самоеда, согласится, что нет на земле ничего ужаснее сибирской тундры.
Сверх непогоды и сама местность немало содействовала к пробуждению во мне воспоминаний о тундрах, которые составляли цель моего путешествия и должны были сделаться моим отечеством на целых три года. Я ехал по беспрерывным необозримым равнинам, безлесным, пустынным и однообразным, как тундра; нередко из-под стаявшего снега проглядывала темно-бурыми пятнами земля, точь-в-точь как на болотистых тундрах. На дороге ни души, все живое попряталось от непогоды, деревни и дома скрылись за облаками вьющегося снега. Такая точно природа и такая же упорная непогода преследовали меня почти по всей Петербургской и Новгородской губернии. Только окрестности Валдая отличались несколько от всего этого пространства своими песчаными холмами, но высота и этих холмов так незначительна, что их очень можно сравнить с подобными возвышениями на тундрах. С Новгородскою губерниею оканчиваются Валдайские горы, и в Тверской снова начинается равнина, но уже красивее, живописнее и разнообразнее прежней. Независимо от естественной, безыскусственной красоты природы, как в Тверской, так и в Московской и во Владимирской губерниях встречается немало поместий, украшенных садами, парками, аллеями и т.п. Но кому придет в голову наслаждаться красотами природы в конце марта, когда не знаешь, как уберечь лицо от грязных комков снега, летящих с дороги из-под копыт лошадей! Во Владимирской губернии меня приятно поразила еще большая красота природы. Я говорю не о безлесных, подобных тундрам, возвышенностях, которые тянутся там на большие пространства и с которых одним взглядом можно обозреть целый хаос голых снежных полей; кроме таких возвышенностей, в этой губернии встречаются и довольно крутые, поросшие стройными елями, на которых всегда с удовольствием остановится взор финляндца. В Нижегородской губернии дорога шла вдоль Волги. Берега ее состояли из безлесных, песчаных, очень высоких холмов, которые скрывали от меня находящиеся за ними пространства. Все, что я мог видеть, составляло непрерывную равнину. В Казанской губернии я продолжал свой путь вниз по Волге, но здесь берега ее уже не представляли собой обнаженных песчаных холмов, как в Нижегородской: с одной, и именно по правой стороне реки, тянется гористая страна, густо поросшая дубами и вязами; по левой — пространные равнины, состоящие, как говорят, из лугов и пахотных полей.
Путь, совершенный мною от Гельсингфорса до Казани, составляет около 2000 верст. Само собою разумеется, что в продолжение этого пути представлялся случай видеть многое, но, в сущности, я не осмотрел ничего. Через Новгород Великий я проехал, не взглянув даже на место, где граждане во время оно возвышали свой голос во имя общего блага. На прекрасное местоположение Твери я полюбовался за чашкой кофе из окна высокой светелки на станции. Наконец в Москве я посетил Кремль, видел старинный царский дворец, оружейную палату и достопримечательную церковь, которую Иван Васильевич соорудил в память покорения Казани, после чего ему заблагорассудилось приказать выколоть глаза архитектору, чтобы лишить его возможности построить еще другое, подобное этому, чудо. В числе прочих достопримечательностей Кремля мне показывали и знаменитый колокол. Осмотрев все, что заслуживало особенного внимания, я вышел из Кремля воротами, которые, как говорят, Наполеон взорвал на воздух, причем, следуя всеми соблюдаемому обычаю, я должен был снять шляпу, потому что над воротами висит образ, оставшийся невредимым при взрыве. Пробыв три дня в Москве, я продолжал свой путь на Владимир — ближайший губернский город. Здесь я остался ночевать и этим самым избежал несчастия, постигшего многих других путешественников, которые с лошадьми и санями были занесены снегом на одном из подгорных холмов и принуждены были провести там всю ночь истинно по-самоедски. Полумертвые возвратились они на следующее утро во Владимир, жалуясь на ночлег и горюя о 50 рублях, которые должны были заплатить за свое освобождение.
«Бог тебя обдумал», — заметил мой ямщик, услыхав, что и я располагал было ехать в эту ночь. В Нижний Новгород я прибыл одолеваемый разнообразнейшими недугами, но, несмотря на то, продолжал свое путешествие в Казань.
Здесь, наконец, я остановился на несколько недель, но до сих пор еще не посвящен в таинства города. Дело в том, что у русских теперь страстная неделя, все говеют и молятся и, следовательно, недоступны взорам оглашенных. Точно так же и я веду уединенную затворническую жизнь, но не столько размышляю о своих грехах, сколько о древнейших жителях Казанской губернии.
Известно, что казанская земля, или средняя часть волжской речной области, была поприщем множества разных народцев, из которых иные уже исчезли с лица земли, другие еще существуют, но большей частью, кажется, уже перестали играть роль во всемирной истории. Коренными жителями этой страны были булгары[2] — народ не оставивший по себе никаких следов, кроме гробниц и развалин разрушенных городов, хотя, судя по всем признакам, они стояли на довольно высокой степени образованности и имеют весьма важное значение в древнейшей русской истории. Первые сведения о булгарах мы имеем от аравийских и византийских писателей. Они представляют булгар народом торговым и по религии последователями магометанства. Главным городом их царства был город Болгари, развалины которого, говорят, и теперь еще видны при Волге, неподалеку от города Спасска, в 90 верстах к югу от Казани. Булгары относятся византийскими историками к одному классу народов с гуннами, которые, по всей вероятности, были родоначальниками финнов. Вообще и другими историками булгары причисляются к финскому племени и преимущественно на том основании, что, как замечает Ф. Г. Миллер[3], и теперь еще многочисленные ветви последнего встречаются в стране, где некогда булгары играли роль свою. Царство булгаров пало, и на развалинах его возникло Монголо-татарское царство с главным городом его Казанью. Когда впоследствии наступил и его час и вся страна до Урала покорилась русскому скипетру, область Казанская все еще была наводнена башкирами, киргизами[4] и калмыками, которые заодно с приволжскими финскими племенами действовали против России.
После многократных, но в древнейшие времена малоизвестных народных передвижений, происходивших в пределах казанской части волжской речной области, и в настоящее время существуют еще здесь три племени, которые господствовали в этих местах одно после другого, а именно: финское, татарское и славянское. Теперь русские составляют наибольшую, татары наименьшую часть населения страны. По последней ревизии показано было в Казанской губернии: русских 504930, татар — 136470, а финских племен всех вместе — 356191. Относительно татар полагают, что они произошли из смешения турок с монголами, которые соединились в один народ во времена монгольского владычества. Несмотря на то турки и монголы почитаются до такой степени различными между собой, что обыкновенно их причисляют к двум различным расам. Совершенно противоположного, однако ж, мнения датский филолог Раск, который настаивает на положительном сродстве этих двух народов и, сверх того, полагает далеко простирающееся сродство и между всеми племенами, которые причисляются к монгольскому, манджурскому, туркскому, финскому, самоедскому, тунгузскому[5], северо-восточно-сибирскому и североамериканскому семейству. Это мнение приобретает, кажется, в наше время все более и более достоверности. По крайней мере, в России я имел случай познакомиться с людьми, специально занимающимися этим предметом, и они считают сродство между туркским и монгольским племенем не подлежащим никакому сомнению. Впрочем, как филологи, так и физиологи давно уже допускать сродство между финнами и монголами, сродство же финского племени с туркским почти несомненно. Таким образом, и через финнов мы приходим к тому, что турки, или татары и монголы, принадлежат к одной и той же расе.
Кроме русских и татар, в Казанской губернии встречаются еще чуваши, черемисы, мордва и вотяки[6], которые все принадлежат к финскому племени. О происхождении чувашей существуют, однако ж, два различных мнения. Одни полагают, что первоначально они составляли финское племя, которое вследствие соседства и сношений с татарами до такой степени отатарилось, что теперь едва уже можно и причислять его к финскому семейству. Другие утверждают, напротив, что чуваши и по самому происхождению турки и только заимствовали многое от пограничных финских племен. Некоторые полагают их потомками древних булгар. Последнее мнение, принадлежащее знаменитому ориенталисту Френу, заслуживает особенного внимания и точнейшего исследования[7]. Но так как мои сведения по этому предмету не позволяют предпринять подобного исследования, то я ограничиваюсь только предположением, что чуваши — татарская ветвь черемисов. К этому предположению приводит меня сродство языков, смежность мест жительства обоих народов и еще то обстоятельство, что Нестор не упоминает особенно о чувашах. Места жительства чувашей и черемисов разделены только Волгой. Чуваши живут преимущественно на правой, или горней, стороне Волги, а черемисы, напротив, — на левой, или луговой. Местами встречаются, впрочем, чувашские селения и на левом и черемисские на правом берегу. Чувашская ветвь простирается по губерниям: Казанской, Оренбургской, Саратовской, Симбирской и Вятской; черемисская — по Казанской, Костромской, Нижегородской, Оренбургской, Пермской и Вятской. Чуваши составляют после финнов самую многочисленную ветвь финского семейства, их полагается до 400000 душ, из которых 271758 живут в Казанской губернии. Черемисов же, общее число коих немногим более 200000 душ, считается в помянутой губернии только 67657. Народ этот играет в русской истории немаловажную роль, потому что во времена Казанского ханства черемисы с диким отчаянием дрались против русских князей и даже после падения ханства упорно сопротивлялись водворению русского владычества. Как чуваши, так и черемисы большей частью приняли крещение, но тем не менее все-таки сильно привязаны к своим старинным языческим обрядам, которые, как говорят, у обоих народов имеют весьма много сходного. О религии, нравах и образе жизни чувашей и черемисов г-жа Фукс сообщила весьма интересные сведения.
Мордвы, составляющей самую южную ветвь приволжских финских племен, полагается всего на все до 92000 душ, из которых только 1137 живут в Казанской губернии. Прочие разбросаны по губерниям Нижегородской, Оренбургской, Пензенской, Саратовской и Симбирской. Все мордвины исповедуют православную веру. Они разделяются на две ветви: западную — эрсад, живущую по Оке, и восточную, которая называет себя мокшад и живет по Сузе и Мокше[8]. Разница между обеими ветвями состоит, как говорят, собственно только в том, что эрса сохранили себя от татарского влияния более, нежели мокша. Вообще, однако ж, все три народа, принадлежащие к волжскому племени: и чуваши, и черемисы, и мордва, — более или менее отатарились и именно этим-то и отличаются от всех других ветвей, принадлежащих к финскому племени.
К финскому приволжскому населению примыкает на севере пермское племя, самую южную ветвь которого составляют вотяки. Северные соплеменники их суть пермяки и зыряне — две ветви, которые можно принять за одну, потому что и по языку, и по нравам их нельзя отделить друг от друга. Северные вотяки сходны с сими последними, южные же ближе к черемисам. Хотя вотяки большей частью крещены, однако ж и они сохраняют еще привязанность к своей языческой вере, которая, по свидетельству г-жи Фукс, мало отличается от чувашской и черемисской. Всех вотяков считается до 100000, они живут в Казанской, Оренбургской и Вятской губерниях. Наиболее их в Глазовском уезде Вятской губернии. В Казанской число их простирается только до 5399 душ.
Вотяки, как сейчас было уже замечено, составляют посредствующее звено между волжским и пермским племенем. Оба эти племени играли в древние времена весьма важную роль в истории Восточной России. Эту часть страны занимали некогда, по свидетельству летописцев, две немаловажные торговые державы: Пермская на севере и вышеупомянутая Булгарская — на юге. К первой принадлежали исключительно финские народы, как пермского, так и карельского племени. Последняя совмещала в себе, кроме булгар, которых происхождение еще не определено, все приволжские финские племена. Если, с одной стороны, и нельзя не допустить, что ни одна из обеих помянутых держав не составляла замкнутого в самом себе целого государства с общими для всех законами и учреждениями, но была раздроблена на мелкие племена, из которых каждое имело главою своего собственного племенного князька, то, с другой стороны, не подлежит никакому сомнению, что именно эти народы положили первое основание цивилизации Восточной России. О финском племени вообще можно сказать, что оно распространило семена цивилизации по снежным полям Севера. Каково бы ни было политическое значение этого племени, во всяком случае даже и самое несправедливое к нему историческое исследование не отвергает его важного значения в отношении к истории цивилизации, а потому, если есть только правда на земле, то финское народное семейство во всем своем объеме получит место в истории. По крайней мере, о Великой Пермии и Великой Булгарии будут помнить до тех пор, пока Россия будет иметь историю, потому что древняя история Восточной России есть ее история, хотя, как уже сказано, в сущности, это только история цивилизации. Земледелие и торговля — первые шаги к цивилизации. Что финские племена были в России самыми прилежными земледельцами — это известное дело. Что же касается до торговли Бьярмаландии[9] и Булгарии, то о значении ее единогласно свидетельствуют историки многих стран. В высшей степени вероятно, что торговый путь от Белого к Каспийскому морю пролегал по владениям пермяков, булгар и хазар и что этот путь продолжался к северу до Норвегии, к югу до Индии. Такие торговые сношения были возможны вследствие больших рек, перерезывающих Восточную Россию. На плодоносных берегах этих рек могло также с успехом производиться и земледелие. Лес важен только для диких, кочующих народов. Лесной житель чужд и всегда останется чуждым цивилизации. Поэтому мы видим, что и финские племена по мере успехов цивилизации селятся по рекам, морям и озерам. Выше мы заметили уже, что Волга с незапамятных времен была средоточием для чувашей, черемисов и мордвы; пермское племя занимало речную область Камы и Двины; угорское, состоящее из вогулов и остяков, сосредоточилось у Оби; карелы жили прежде по Двине и Белому морю, весь[10] — по Онеге и Белому озеру и т.д.
Отсюда объясняется далее замечательное, но, сколько мне известно, до сих пор еще не замеченное обстоятельство что разные финские племена получили свои названия от известных рек или заключают в своем наименовании слово «вода». Так, остяки называют себя Chondy-chui или As-chui т.е. народом конда или обьским народом; пермяки называют себя
Другое обстоятельство, не менее важное в вопросе о названиях финских племен. Подобно самоедам и многим другим диким народам, финские племена называли себя первоначально также общим именем «люди». Теперь они имеют, конечно, специфические имена, но у некоторых из них название человек и теперь еще придается только урожденцу. Так, у зырян слово mort значит «человек» и вместе с тем «урожденный зырянин», особи же другого племени называются
Письма
Статскому советнику Шёгрену в С.-Петербург. Казань, 31 марта (12 апреля) 1845 г.
Хотя я и сильно утомлен и разбит продолжительной тряской по сквернейшей дороге, спешу, однако ж, уведомить вас о своем прибытии в Казань, что при других обстоятельствах легко мог бы и отложить. Дело в том, что в настоящую минуту здесь, в городе, очень мало черемисов, и потому г. Фукс советует мне отправиться в его имение, находящееся в 72 верстах от города, в настоящей черемисской стране. На это предложение я согласился бы только в случае крайней необходимости и все-таки неохотно, потому что и без того придется ездить более, чем вдоволь. Притом же я думаю, что для верного и успешного достижения цели надобно избегать всех окольных и боковых путей. Поездка, предложенная г. Фуксом, вероятно, завлекла бы меня слишком далеко в черемисский мир решительно в ущерб моему главному занятию — изучению самоедов, а потому я до сих пор и не решился еще на сделанное мне предложение.
Пробыв целых 16 дней в дороге, я прибыл третьего дня, 10 апреля, в Казань с кашлем, катаром и разбитым от тряски телом. На пути со мною не было никаких особенных приключений... В Москве я охотно остался бы еще несколько времени, потому что гг. Погодин и Спасский могли бы оказать мне много пользы своими обширными историческими сведениями, в особенности своими редкими рукописями, но во время пребывания моего там погода была так тепла, что надо было опасаться скорой и совершенной порчи зимнего пути, хотя впоследствии опасение это оказалось неосновательным. Долго ли я пробуду в Казани — это зависит, во-первых, от петербургских документов, которые еще не прибыли, во-вторых, от летнего пути. Само собою разумеется, что я не заживусь здесь без нужды, но ближе трех или четырех недель едва ли мне удастся выбраться из Казани. До отъезда я, по всей вероятности, еще буду иметь честь написать вам несколько строк.
С чувством искреннейшей благодарности неоднократно вспоминал я об особенной милости и благосклонности, с которыми я был принят в Петербурге вами, некоторыми другими членами Академии, семейством Сирена и др. Неприятности, испытанные мною после того в дороге, резкой противоположностью своей еще усилили во мне сожаление о прошедшем и в особенности о счастливых днях, проведенных в Петербурге.
Асессору Ф. И. Раббе в Гельсингфорс. Казань, 29 апреля (11 мая) 1845 г.
Целый месяц прожил я в Казани, но рассказать об этом месяце почти нечего. Между тем как небо проливало обильные слезы на землю и улицы Казани были покрыты содомской грязью, я большей частью сидел в своей комнате и испытывал разные мучения, в числе которых не последнее место занимали порождаемые произведением на свет новой книги. Само собою разумеется, что вместе с тем я имел и некоторое развлечение. Так, например, не скрою, что г-жа Фон Фукс (не говоря уже о ее превосходительном супруге) принимала меня очень благосклонно, что я пользовался поучительными беседами известного ориенталиста Эрдманна и латиниста Фатера. Не взирая на зубную боль и непроходимую грязь, я почти ежедневно пробирался на татарский крепостной вал и наслаждался оттуда прекрасным видом на Волгу. Кроме того, я провел много приятных часов с двумя финскими друзьями — магистром Альцениусом и учителем русского языка Авелланом. Спутника своего, пастора Платана, захворавшего на пути из С.-Петербурга в Москву, я принужден был оставить в финской студенческой колонии во второй столице империи. Несколько времени спустя мы снова съехались в Казани и провели еще несколько дней вместе.
Потом пастор отправился в дальнейший путь по той же дороге, которая предстоит и мне, т.е. по дороге в Сибирь.
Если я могу сказать дельное слово о Казани, то разве только о ее университете. Между университетами всего мира едва ли есть хотя один, где бы с таким усердием занимались восточной литературой, как в Казанском. Здесь учреждены кафедры для многих языков Востока, как-то: арабского, армянского, персидского, санскритского, монгольского, турецкого, китайского, манджурского, и в числе преподавателей этих языков есть несколько уроженцев Востока, как, например, Хаджи Мир Абу-Талиб Мир Моминов, Мирза Абд-ус-Сатар Казем-Бек, Мухамед-Али Махмудов, Александр Казем-Бек. Изучению восточных языков в особенности споспешествует еще и то, что по временам молодые люди посылаются в азиатские земли. В настоящее время два магистра этого университета путешествуют по Аравии и Персии, а третий послан на 10 лет в Китай для изучения языков монгольского, китайского и манджурского[12]. И такие издержки делают не для образования только каких-нибудь дюжинных толмачей. Казанский университет считает в числе своих ориенталистов людей, пользующихся европейской известностью, и я совершенно уверен, что со временем здесь будут разрешены самые важные вопросы относительно Востока.
Вышеупомянутая миссия в Китай, как видно по одной уже цели ее, касается весьма важного вопроса. Она имеет самое близкое отношение и к нам, финнам, которого, однако ж, наши не согласятся допустить даже и в таком случае, когда весь свет согласится с этим. Дело в том, что по достаточным данным здесь дошли до предположения сродства между финским и турецко-татарскими языками. В противоположность Клапроту и другим естествоиспытателям и филологам прежнего времени, новейшие писатели, и между ними по преимуществу казанский ученый Эрдманн, старались доказать, что и монголы по происхождению своему также турки, следовательно, родственное финнам племя. К этому же результату приходим и чрез самоедское племя, которое, с одной стороны, находится в родстве с финским, с другой стороны, с монгольским семейством народов. Китайская миссия решит: есть ли надежда на возможность проникнуть в небесную империю. Но прежде, нежели мы вздумаем перебраться чрез великую стену в Китай, мы должны со всевозможной точностью исследовать, в каком отношении находятся финны к монголам. Этой цели можно достигнуть разными путями, например, отыскать чрез посредство самоедов родство между финским и монгольским племенем и чрез сравнительное изучение языков монгольского, финского и турецко-татарского и т.д. Для полнейшего изучения нашего отношения к Востоку весьма важно было бы также сравнить языки финский, тунгусский и манджурский.
К чему бы ни привели нас эти исследования, во всяком случае мы должны продолжать их, потому что они составляют потребность времени, и история не может уже обойтись без их результатов. Поэтому мы видим, что и в Германии люди, замечательные своей ученостью, уже принялись за подобные исследования. Ф. Г. Миллер, как известно, издал две части историческо-географического описания всех народов, принадлежащих к финскому племени. В филологическом отношении Габеленц оказал важную услугу изданием грамматик мордовского и зырянского языков и несколько монографий о других языках, принадлежащих тому же семейству. В предисловии к своей мордовской грамматике он извещает, что занимается также составлением сравнительной грамматики финско-татарской отрасли языков, которую после индогерманской и семитической он не без основания считает важнейшей. Что иностранцы обратили внимание на наше племя и начали обрабатывать его язык и историю — это весьма хорошо и утешительно, если уж так суждено, что мы даже и на собственной своей почве не можем сделать шагу вперед без того, чтобы немцы не вели нас за нос. Но лучше было бы и для самого дела, и для нашей чести, если бы наши собственные ученые приняли на себя решение этой задачи. Впрочем, если я буду продолжать свое письмо в этом тоне, то ты, чего доброго, выпишешь меня в Гельсингфорс и отправишь в Лаппвикен[13], так как за распространение ложных мнений в настоящее время не сжигают уже на кострах. Протрубили по всему свету, что я жду писем в Тобольск.
P.S. Чуть было не забыл сказать, что я послал тебе с Альцениусом небольшое извлечение из своего дневника. Часть его ты можешь напечатать в Suomi, если издание этой газеты будет продолжаться в следующем году.
Путевые заметки
I
Первого (13) мая небольшой кружок финских друзей вел беседу за стаканом донского вина в 12 номере гейдлерской ресторации в Казани. Двое из них ехали на три года в Сибирь, остальные два собирались обратно в отечество после двухлетнего пребывания в России. Посторонний зритель, без сомнения, заметил бы в обеих парах весьма различные чувства, которые необходимо должны были вызвать столь различные обстоятельства. Но если радость и горе, надежда и нетерпение столкнутся таким образом, они вскоре переходят в юмор, таящийся в обеих поименованных противоположностях. Финский характер со времени нашего праотца Вайнемойнена и его достойного друга Лемминкейнена имеет решительную наклонность к юмористическому. Как упрямство, так и юмор составляет отличительную черту нашего национального характера. Всякий истый финн наделен им более или менее. В иных он вкоренился до такой степени, что они не могут сказать самой простой мысли без того, чтобы не придать ей юмористического оттенка. Именно такой характер был у одного из четырех друзей, сведенных случаем. Он был известен во всей Казани под именем «старого Шведа», вероятно, по той причине, что однажды в части города, называемой Мокрая, он принужден был жарко защищать честь шведского народа. В настоящем случае старый Швед, как посредник между противоположными чувствами, был решительно необходимым лицом в нашем маленьком кружке. Чуждый всякой шутовской гоньбы за остротами, он шутил совершенно серьезно, и слова его всегда имели определенное, ясное содержание. Так, например, когда он распространялся о финском сыре, о финской ветчине и финской дружбе, можно было сей час же понять, что все это вещи прекрасные, солидные, но что, насытившись ими, можно и попоститься некоторое время. В таком духе старый Швед давал полную волю своему юмору ко всеобщему нашему удовольствию и утешению. Разглагольствия его прерывались, однако ж, довольно часто появлением лица, которое в заботе получить скорее на водку докладывало, что лошади давно уже готовы. Последний рассказ приближался к концу, и все взоры были обращены на последнюю слезу в стакане, как вдруг мы услышали в коридоре незнакомый голос, который спрашивал 12-й номер. Все встали, устремив взоры на дверь, и в комнату вошел человек в военном мундире. К общей нашей радости и к удивлению оказалось, что этот человек — земляк, поручик Эрикссон, который с женою и тещей ехал в Охотск. Можно себе представить и изумление Эрикссона, который, отыскивая в гостинице какого-то английского путешественника, очутился вдруг, совершенно неожиданно, в кругу земляков. Началась новая болтовня. Эрикссон рассказал, между прочим, свои путевые приключения, и беседа приняла более веселый, более оживленный характер. Но так как всему на свете есть конец, то и мы двое, ехавшие в Сибирь, должны были напоследок уступить нетерпению ямщика и распроститься с своими друзьями, дав, однако ж, обещание Эрикссону дождаться его где-нибудь в пути.
Таким образом, первого мая старого стиля я выехал из Казани. Известно, как русские дороги в это время года разбиты и дурны, не мудрено, следовательно, понять, как сильно страдало мое бренное тело, изнуренное еще в Казани болезнью и сидячей кабинетской жизнью, от страшной тряски в беспокойном экипаже. Но юмор старого Шведа овладел и мною до такой степени, что у меня не выходила из головы прекрасная песня «Смертный, страдай, таков твой удел», и я с невозмутимым спокойствием выдерживал все пытки совершенно не поэтического почтового тракта. Это было только первое мучение. Другое составлял сильный холодный ветер, засыпавший глаза мои целыми облаками песку и пыли. Как ни трудно было открывать глаза, однако ж я старался по возможности обозреть страну, по которой ехал. Она показалась мне везде почти одинаковой. Мы ехали по необозримой равнине, между лугов и пашен, поднимались на небольшой песчаный, безлесный холм, снова спускались на равнину, снова поднимались на холм, и так далее в продолжение целого дня. Нет ничего утомительнее, как ехать по таким местностям, когда земля еще не оживилась весенней зеленью. Серым цветом своим они наводят тоску на душу и повергают смотрящего на них в невыносимо тяжелое, сонливое расположение. Временами вид верховых татар, проносившихся по обширной степи на быстрых, как молния, конях своих, выводил, однако ж, меня из тупого усыпления и заставлял желать, чтобы поле было еще обширнее. Так же точно, когда с вершины довольно высокого холма передо мной вдруг открылось несколько татарских деревень с их тонкими, возносящимися до облаков минаретами, откуда не звенящая медь, а живой голос человека возвещает, что «велик Бог», и созывает сынов Аллаха на молитву, мне захотелось сдвинуть все холмы, заграждающие вид на другие деревни. Немало удовольствия доставил мне и сам проезд через татарские деревни. Вид тучных татар в халатах и робких татарок, закрывавших прекрасное лицо свое белыми покрывалами, был весьма приятен, и тем более, что не успел надоесть, потому что татарское население скоро кончилось. Проехав с небольшим 100 верст, я выехал из Казанской губернии, а в Вятской уже нет более татар, вместо их встречаешь тотчас же черемисские, русские и вотяцкие физиономии. Далее в Малмышском и особенно в Глазовском уезде преобладает уже вотяцкое население. Вотяки, как известно, составляют часть пермского племени: это кроткий, добродушный и работящий народ. Во все время переезда чрез земли вотяков я мечтал, что я в Финляндии. Мечте этой всего более содействовала и сама природа, потому что здесь, как и в Финляндии, я встречал реки, озера, леса, болота, вересковые пустыри, горы и долины. Кроме того, обе страны эти населены, в сущности, одним и тем же народом. Я не стану говорить здесь о филологическом сходстве между финнами и вотяками и еще менее о физиономическом и краниологическом, а только об одном антропологическом, общечеловеческом. Это сходство обнаруживается вообще тихой, благонравной и трудолюбивой жизнью, далеко не похожей на все то, что мне пришлось видеть и испытать в большей части других губерний. Так, я не встречал в деревнях их ни воров, ни тунеядцев, ни любопытных зевак, ни шумливых пьянчуг; напротив, каждый, казалось, занимался только своим делом или работой. На станциях все делалось без всякого шума и крика. Нигде меня не обманывали, потому что, кроме прогонов, я платил за все по собственному усмотрению и никогда не слыхал ни малейшего ропота. Без всякого предварительного торга все мои желания и поручения исполнялись с величайшей готовностью, и ничтожнейшее вознаграждение принималось с чувством непритворной благодарности. Коротко, вотяки так же кротки, простодушны и бесхитростны, как наши финские мужики. Впрочем, может быть, и мне представилось бы все в совершенно другом свете, если бы благодатный гений весны с своим благорастворенным воздухом, с своими сладкими благоуханиями, с порхающими мотыльками и великолепным солнечным освещением не встретил меня в этом году именно в Вятской губернии.
Два дня наслаждался я благодетельными дарами весны под вятским небом. На третий день я въехал в Пермскую губернию, и здесь меня встретили вдруг серое небо, холодные ветры, обширные снежные поля и мрачные гористые местности. По причине неровности страны некоторые ученые производили имя Пермь, Пермия, Биармия от финского слова waaramaa (гористая страна). Но гораздо естественнее в филологическом отношении производство этого слова от Регатаа — название, которое, должно полагать, дано этой стране заволочанами, потому что она находилась за их областью. Пермское племя простиралось прежде от северного Заволочья, от Двины к югу до Камы. Теперь настоящее пермское население оттеснено русскими далее на север, далеко за те места, которыми я проезжал. Проехав Глазовский уезд, я ехал целый день по Оханскому уезду Пермской губернии и б (18) мая прибыл в губернский город Пермь. Этот город имеет весьма выгодное положение на западном берегу Камы, но лучшая часть его и до сих пор — огромное пепелище после пожара, бывшего несколько лет тому назад. Предместья большей частью состоят из низеньких жалких лачуг. О жителях города нельзя ничего сказать, кроме хорошего. Они во всех отношениях остались верны своей национальности и потому самому питают какую-то суеверную боязнь к иностранцам. Когда я ходил по городским улицам, все останавливались и с удивлением смотрели на мою иностранную фигуру; и тут не раз приводилось мне слышать касавшиеся меня вопросы и замечания вроде следующих: «Кто такой?». — «Черт его знает». — «Такого-то прежде у нас и не бывало». В одной кучке толковали о холере и о поджигателях. Одна старая баба была даже до того дерзка, что прямо у меня под носом сказала своему соседу: «Плюнь!». А впрочем, мне не встретилось в этом городе ничего такого, о чем стоило бы упомянуть. Здесь, как и в других городах, есть большие и малые дома, широкие и узкие улицы, рынки, церкви и кабаки, канцелярии, казармы и т.д. Нет только одного — приличной гостиницы, и потому прощаюсь с городом, не дождавшись Эрикссона.
II
Тюмень, 13 (25) мая
Прождав Эрикссона в Перми целых два дня, мне наконец надоело ждать. Лошади уже были готовы, и все уложено, как вдруг подъезжает к почтовому двору казанский тарантас, и глядь! — в нем Эрикссон, его молодая жена и старая теща... Не взирая на грустное расположение духа, в котором я находился, может быть, никто еще не поднимался на высоты Урала с таким радостным чувством, как я. Меня радовала приятная весенняя погода, пробужденная природа, жизнь на дорогах, возделанная страна и т.д. Пермская губерния находится в таком же отношении к Вятской, как шумный поток к тихому озеру, и тот, кто въезжает в Пермь с вятской стороны, чувствует себя пробужденным к новой деятельности. Хотя екатеринбургская часть Урала и заключает в себе местности, наводящие такую же спячку, как и вятские равнины, но, по счастью, дух человеческий отличается от камня уже и тем, что, получив толчок, не падает тотчас же назад на землю, а сохраняет сообщенную ему силу по крайней мере на время переезда от одной высоты Урала до другой. На уральских степях, как я уже заметил, многие разнородные предметы обращали на себя мое внимание. В Вятской губернии только изредка кое-где попадались проезжие, а уральская дорога кишела едущими в экипажах, верховыми и пешеходами в праздничных нарядах и с праздничными физиономиями, пробиравшимися, вероятно, в ближайшую церковь на предстоящий праздник Св. Николая. А многолюдные деревни, огромные фабрики, прекрасные усадьбы, красивые каменные церкви Екатеринбургской губернии — есть ли что-нибудь подобное в бедной Вятской? А все-таки ты близка моему сердцу, бедная страна, несмотря на то, что дух мой за высотами Урала!
Я переезжал через Урал в трех местах: при Обдорске, Верхотурье и Екатеринбурге. При Обдорске маститый исполин стоял, скрыв в облаках свое обнаженное темя; при Верхотурье я видел его широкую вершину; при Екатеринбурге виднелись только нагие кости его пальцев. При Обдорске скакали олени, при Верхотурье бегали сохатые, при Екатеринбурге неслись стада рогатого скота. При Обдорске все была тундра, при Верхотурье — лес, при Екатеринбурге — большей частью возделанные поля. При Обдорске я видел остяков и самоедов, при Верхотурье — вогулов, при Екатеринбурге — башкиров. При Обдорске были юрты, при Верхотурье — избы, при Екатеринбурге — высокие дома. Кроме того, в Екатеринбурге и его окрестностях встречались тысячи разных других предметов, на которые нет ничего похожего и непохожего ни в Обдорске, ни в Верхотурье; но мне некогда было их осматривать, потому что Эрикссон не хотел ждать меня, а мне не хотелось расстаться с ним. В 26 верстах к востоку от Екатеринбурга наши пути разошлись все-таки в разные стороны. Эрикссон поехал к югу чрез Ишим на Иркутск, а я направил свой путь на север, к Тобольску.
Теперь я в Тюмени и приветствую Азию в том же самом городе, в котором с небольшим за год я на веки простился с Сибирью. Тогда я ехал на Туринск, Верхотурье, Соликамск, Кай, Великий Устюг, Каргополь, Пудож, Петрозаводск и Сортавалу. Так как теперь я возвращаюсь в Тюмень чрез С.-Петербург, Москву, Казань, Пермь и Екатеринбург, то в течение этого года я описал круг, который со всеми своими большими и меньшими уклонениями заключает в себе около 10000 верст.
III
Тобольск. 16 (28) мая
Во время переезда моего от Тюмени или даже от Екатеринбурга до Тобольска природа не представляла моему любопытству ничего такого, чего бы я не видал и не описывал уже тысячу раз — бесконечные равнины, частью обращенные в пашни и луга, частью поросшие лесом. Все пусто, однообразно, безжизненно. Какое-то подавляющее бремя тяготеет над страной и над народом. Природный сибиряк стоит у русских на хорошем счету за простоту его нравов, за гостеприимство и добродушие. Все это, может быть, отчасти и справедливо. Но всякое изъявление радости и веселья, как, например, пение, пляска, общественные или семейные празднества, в Сибири, или по крайней мере в Тобольской губернии, — величайшая редкость. Тот, кто привык видеть, как в России поток жизни несется чрез все преграды, чувствует какую-то неловкость в сибирской тишине. Это не тишина, питаемая внутренней, мирной, безмятежною сущностью души; нет — это порождение холодности, равнодушия и ожесточения. Да и может ли быть что-нибудь, кроме ожесточения, в стране, которая большей частью населена преступниками или их потомками.
IV
Тобольск. 19 (31) мая
Вот уже несколько дней сижу я в Тобольске и обдумываю, в каком направлении продолжать мне отсюда свое путешествие. От направления, принятого в самом начале, часто зависит весь успех дела. Но заблаговременное точное определение пути здесь невозможно, потому что в лингвистическом и этнографическом отношении Сибирь не много лучше океана, покрытого туманом; на что-то надобно, однако ж, решиться, и решиться обдуманно, прежде чем пустишься странствовать по этому обманчивому океану. Академия наук облегчила, конечно, эту заботу тем, что обозначила ее гавани, в которые мне следовало завернуть в продолжение моего странствования, но составление необходимых для этого морских карт она предоставила моему собственному благоусмотрению. В данной мне инструкции сказано касательно этого предмета, что маршруты мои должны определяться по преимуществу на месте указаниями людей сведущих. А так как до сих пор я не получил еще никаких указаний этого рода, то и о направлении предстоящего мне путешествия могу говорить только в самых общих чертах.
Для большего уяснения себе я разделил поле предстоящей мне деятельности на три части: на северную, или самоедскую, среднюю, или остяцкую, и южную, или монголо-татарскую. По данной мне инструкции я должен исследовать преимущественно в лингвистическом и этнографическом отношении северную, или самоедскую, часть Сибири. Но известно, или, по крайней мере, предполагается, что некоторые племена самоедов при передвижении от Алтая к Ледовитому морю остались в Средней и Южной Сибири в пределах теперешних областей остяков, монголов и татар. Из них некоторые, как говорят, уже слились с прочими обитателями страны; другие же, напротив того, сохраняют еще и свой язык, и свою национальность, хотя вследствие многочисленности своей и смешиваются частью с остяками, частью с монголами и татарами. По данной мне инструкции я должен также дознать, что такое в самом деле все племена, принимаемые в Сибири за самоедов. А этого, разумеется, я не могу исполнить, не познакомившись предварительно с языками остяцким, монгольским и татарским. Если бы мне даже и не понадобилось подробное исследование языков, которые, может быть, совсем и не самоедского происхождения (например, койбальский, сойотский и др.), хотя их и считают такими, то все-таки общие сведения об этих языках, и особенно об остяцком, необходимы для точнейшего определения свойств преобразовавшегося вследствие остяцкого, монгольского и татарского влияния самоедского языка.
Итак, первоначальное направление моего путешествия определяется прежде всего необходимостью заняться остяками. Не встреться этой необходимости, я отправился бы прямо к самоедам. Путешествие к последним было бы очень для мне интересно уже и потому, что имело бы связь с прежним моим путешествием. Тогда я проследил самоедское население от Мезени по Канинской, Тиманской и Большеземельской тундрам и чрез Урал до Обдорска. Теперь по-настоящему мне следовало бы начать свои исследования от Обдорска к Надымской губе, отсюда к Тазу и далее к Енисею. Но на этом пути мне встретились бы народцы, которые некоторыми учеными принимаются за самоедов, другими — за остяков. Предположив, что они не чистые самоеды, не чистые остяки, а смесь этих двух народов, без знания остяцкого языка этой поездкой я никак не достиг бы своей цели. Даже и в случае ложности этого предположения я имею все-таки основательную причину полагать, что этим путем цель моего путешествия недостижима. В моей инструкции выражено желание Академии, чтобы лингвистические занятия составляли главный предмет моей деятельности во время путешествия. Но чтоб занятия такого рода могли иметь хотя некоторый успех во время летнего путешествия, для этого необходимо иметь возможность располагать собственным экипажем и разъезжать по собственному благоусмотрению. Но не всякий может располагать довольно значительными необходимыми для этого средствами. Что касается до меня, то я был бы принужден пристать к русским, которые отправляются по торговым делам к берегам Ледовитого моря. Но торговля и наука редко подают друг другу руку помощи, а в настоящем случае мои интересы вовсе не могли бы идти рука об руку с интересами купца. Пока он производил бы торг с остяками или спокойно занимался солением рыбы на каком-нибудь пустынном берегу, мне следовало бы сидеть в самоедском шалаше, в котором купцу в летнее время нечего делать. Кроме того, обские суда ходят не дальше Надыма, где живут еще остяки; но как пробраться оттуда до Таза, и вообще, возможно ли это при моих средствах — не знаю. Знаю только то, что лето в этих местах в высшей степени неблагоприятно для путешествия, предпринимаемого с лингвистической целью. Филолог должен отыскать для своих занятий несколько главных соответствующих станций и по возможности избегать пребывания в необитаемых, безлюдных местах, где, само собой разумеется, ему нечего и делать.
Зимой он может и остановиться, и ехать, когда ему угодно, потому что, говоря в самоедском духе, в это время везде есть люди, везде дороги. Летом же самоеды разбредаются, и всякое сообщение по тундрам прерывается, так что месяцы нельзя тронуться с места. Это я испытывал неоднократно и в последний раз на пути из Колвы в Обдорск осенью 1843 года. Я путешествовал тогда в обществе зырян на так называемом каюке вверх по реке Усе и доехал, таким образом, до подошвы Урала, пробыв в дороге около двух недель. Здесь в ожидании оленей и зимнего пути я принужден был простоять почти пять недель на пустынной тундре и питаться мясом дохлых оленей. От Колвы до Березова я ехал девять недель и на своем этом пути не встретил ни одного самоеда. Двумя месяцами позже я мог бы проехать это пространство в девять дней и встретил бы на дороге множество кочевников. Поэтому и в настоящем случае я не мог не ожидать тех же самых неприятностей. Кроме того, и еще одно обстоятельство заставило меня отказаться от неверного путешествия к Ледовитому морю. Во время прошлогоднего моего пребывания в Березове мне говорили, что при реке Казым[14] живут восемь кочующих самоедских племен (по мнению Шёгрена, — семейств), которые по языку значительно отличаются от самоедов, принадлежащих к Обдорской волости. Такого важного показания я, разумеется, не могу оставить совершенно без внимания и до отъезда к Енисею должен узнать что-нибудь подробнее об этой незамеченной до сих пор отрасли самоедского племени. Этого, по всей вероятности, я не в состоянии буду сделать до наступления осени, когда казымские самоеды, как говорят, посещают Кондинск[15] и Сургут.
Принимая в соображение все эти обстоятельства, я предполагаю поездить в это лето только по Иртышу и Оби и заняться преимущественно изучением остяцкого языка. Главным и удобнейшим для этого пунктом кажется мне местность около Самаровой, потому что сюда стекаются остяки из разных округов и, по уверению здешних русских, значительно отличаются друг от друга по языку. Хотя точнейшее исследование разных остяцких наречий и не входит в круг моей деятельности, но уже и для общего обсуждения языка и еще так грубого и не обработанного, как язык остяцкий, полезно и даже необходимо сравнение нескольких наречий. Кроме того, я надеюсь добыть здесь в течение же этого лета и необходимые сведения о казымских самоедах. В таком случае я мог бы с наступлением первого зимнего пути продолжать свое путешествие по какому-нибудь другому направлению. Согласно академической инструкции и собственному желанию постарался бы я тогда пробраться прежде к Тазу, затем к Енисею и потом, познакомившись вполне с общим северным наречием самоедского языка, перешел бы к южным его разветвлениям. Вот план, которого я еще покуда придерживаюсь, хотя предвижу, что выполнение его встретит большие затруднения. Важнее всего то, что я еще не знаю, можно ли с сургутской стороны пробраться к Тазу, а потом, следуя этому плану, мне уже нельзя будет посетить на этот раз самоедов, живущих в окрестностях Нарыма, потому что для них пришлось бы проехать несколько сот верст от Енисея к Оби. Для избежания этого крюка я мог бы распорядиться и таким образом: провести всю следующую зиму у разных самоедских племен по Оби, весной перебраться вверх по Кети в Енисей, спуститься вниз по нему и возвратиться вверх по Тазу. Все это, впрочем, будет зависеть от разных обстоятельств и отношений, которых вперед определить невозможно.
Путевой отчет
Самарова, 24 июня (6 июля) 1845 г.
Мая 25 (6 июня) отправился я с моим спутником по узкой и неровной лесной дороге из Тобольска в Бронникову, первую станцию по Березовскому тракту. С Бронниковой сухопутное сообщение прекращается, мы сложили свои пожитки в небольшую лодку и поплыли вниз по Иртышу.
После продолжительного, месяцы длившегося странствования сухим путем с радостью променяешь сани и тарантас на самую жалкую лодку. Что касается собственно до меня, то я искони имел особенное пристрастие к путешествию по рекам. Реки — первые пути, по которым я ездил, и впоследствии часто приводилось мне по ним плавать. В детстве еще познакомился я со многими северными реками Финляндии. Возмужав, я часто плавал по ним в Лапландии и в Северной России. И теперь меня радовала, как нельзя более, возможность познакомиться с одной из главных рек Сибири. Подобно пляшущей девушке движется Иртыш тысячами грациозных изгибов, боясь встретиться с своим возлюбленным, с Обью, несущейся со стороны к нему навстречу. Иртыш — положительно одна из красивейших рек Севера. Он не возбуждает и не потрясает чувства шумными водопадами, отвесными скалами и крутыми горами, как многие из рек Северной России, на которых чувство, подавляемое вечным однообразием, цепенеет и усыпляется. В нем все соединяется в картину великолепнейшей гармонии. Течение его быстро, но ровно; он бесконечно богат рукавами, островами, мысами, заливами; берега его разнообразны: то высоки и круты, то понижаются в луга, убранные роскошной растительностью. Но ничего не может быть приятнее для глаз разбросанных по средине реки групп цветущих деревьев, поднимающихся, кажется, прямо из воды. Проезжающему в маленькой остяцкой лодке по быстрым струям реки они кажутся плавающими садами. При закате солнца они оглашаются меланхолическими песнями пернатых — меланхолическими, говорю я, потому что на прекрасном челе китайской девы покоится черта какой-то грусти. Она грустит, как береза в «Калевале», о том, что лишена рачительного ухода и еще не то, чем бы могла быть в руках мудрого. Дичь всегда производит грустное впечатление — даже в великолепнейшем весеннем убранстве она походит на невесту в трауре. Впрочем, близ Иртыша первоначальная дикость несколько уже превозможена: по крайней мере, она не так гнетуща, как во многих других местах Севера. Это, может быть, отчасти и потому, что Иртыш в историческом отношении важнее и известнее большей части других рек Севера. При некотором знании судеб Сибири, и именно во времена завоевания ее, по Иртышу беспрестанно натыкаешься на исторически замечательные местности. Кроме того, здесь услышишь и много такого, чего не найдешь в летописях: кормчий рассказывал бесконечные истории, и большей частью о чудских богатырях, остяцких и татарских князьях, Ермаке и Кучуме. Немало содействует также интересу путешествия по Иртышу и сближение с лицами различных наций: с русскими, татарами, остяками, не говоря уже о ссыльных, между которыми, кроме русских, я встречал поляков, немцев, французов, калмыков, киргизов и др. Одно, на что можно было бы здесь пожаловаться, — это безотвязные комары в летние месяца, но где ж страна в целом мире, которая не имела бы своего malum necessarium?[16]
Завернув на короткое время в татарские юрты близ Карбина, я плыл потом безостановочно до Демьянска — волости, которая, по Фишеру, называлась прежде Неминском по имени одного остяцкого князька Немьяна. Остяки называют это селение Нум-ям, т.е. Верхним ямом, или Верхней станцией, в противоположность Самар-яму (Самаровой), которая в прежние времена была ближайшей, ниже при Иртыше находящейся станцией. В Демьянске я надеялся найти вогулов и несколько заняться их языком; главное же — проверить вогульский катехизис, который мне дали в Тобольске (извлечение из него, как я слышал, было дано и г. Регули). Но надежда моя не исполнилась, и я оставил Демьянск раньше, чем предполагал. Отсюда я поплыл прямо в Денщикову (по-остяцки Tottem), где думал остановиться для занятия остяцким языком. Я мог, конечно, заняться им еще и за Демьянском, и во все время нашего плавания вниз от сего последнего, но я опасался, что язык южных остяков уже попорчен татарским и русским влиянием и потому не годен для изучения. С другой стороны, и ехать к северным обдорским остякам мне теперь не хотелось, ибо это не совсем соответствовало главной цели моего путешествия; у тому ж еще прежде, занимаясь в Обдорске самоедским языком, я приобрел уже некоторые сведения о наречии тамошних остяков. Имел я также при этом в виду и то, что иркутский диалект[17] остяцкого языка, может быть, наиболее распространенный и, судя по образованию жителей, самый развитой, и потому во всяком отношении способнее служить основой грамматической обработке языка. Наконец, я знал по прежнему опыту, как трудно достать в Обдорске годного, знающего русский язык переводчика. Впрочем, последнее затруднение встречалось мне везде, во всех моих странствованиях между дикими и полудикими народами России. Подозрительные вообще, они питают особенную недоверчивость ко всяким филологическим разысканиям, думая, что, узнав их язык, начнут сочинять на нем книги и потом силой заставлять юное поколение читать их. Так и в Денщиковой: ни один остяк не соглашался добровольно открыть мне сокровищницу языка своего. Но это бы еще ничего, гораздо хуже было то, что большая часть жителей Денщиковой были русские и можно было опасаться, что здесь вкралось в язык гораздо более русицизмов, чем в других деревнях с менее смешанным народонаселением. Поэтому я оставил Денщикову и, проплыв сорок четыре версты, прибыл в Цингалинские юрты (по-остяцки wads-itpa[18], т.е. селение под городом), где живут одни остяки. И в этой деревне я встретил такое упорное сопротивление, какого жители ее, вероятно, никому не оказывали с самых времен Ермака. Они тайком оповестили о моем прибытии по всем окружным деревням, и остяки двух волостей собрались на совещание в Цингалинск. На совещании было положено отвечать отказом на все мои требования, какие бы они ни были. Но и я на этот раз решился не поддаваться. Узнав о составленном против меня заговоре, я лично явился в их собрание и скоро добился того, что остяки дали двух стариков для обучения меня их языку. Засим я жил с ними постоянно в добром согласии и, занимаясь своим делом беспрепятственно, пользовался с их стороны самым любезным общением, какого только можно требовать от полуварварского народа. Таким образом я прожил в Цингалинске целые три недели; остался бы, может быть, и еще на неделю, но желание побывать на славной во всем околотке остяцкой ярмарке в Силярской[19] ускорило мой отъезд. Теперь я еду туда и остановился на несколько дней в Самаре вой, поджидая почту. Не зная на что употребить это время ожидания, я решился перевесть из неровной памяти на бумагу все, что в продолжение моего плавания по Иртышу показалось мне замечательным. О самой, однако ж, реке я почти ничего не могу сказать такого, что не было бы уже известно из описаний разных путешествий и Штукенберговой «Гидрографии России», за исключением, может быть, некоторых частностей, исследованием которых и я не могу заняться, потому что оно не соединимо с целью моего путешествия. Вследствие того я ограничусь только двумя-тремя заметками насчет того, что в описании Штукенберга, вообще чрезвычайно точном, кажется мне не совсем верным.
1. По Штукенбергу, наибольшая глубина Иртыша близ Тобольска не превышает 16 аршин и разлития его нигде не бывают значительны, потому что в полую воду он подымается выше своего обыкновенного уровня только на одну сажень (Ч. 11. С. 379). Но что должно разуметь здесь под «обыкновенным уровнем» воды? По собранным мною сведениям, вода в Иртыше постоянно подымается, начиная со вскрытия реки до последних чисел июня; засим она мало-помалу понижается в течение всего лета, никогда не останавливаясь на какой-нибудь определенной высоте[20]. Иногда в дождливые годы около 1 сентября (ст. ст.) вода в Иртыше вдруг подымается на полу-аршин или на целый аршин, но скоро опять понижается и к началу зимы достигает наименьшей высоты. Следовательно, с ранней весны до поздней осени Иртыш постоянно или подымается, или понижается, и про «обыкновенный уровень» воды в летние месяцы не может быть и речи. Но хотя уровень вполне и не устанавливается, поселяне все-таки определяют подъем осенних вод сравнением с наименее изменяющимся уровнем в осеннее время. По их словам, весенняя вода в обыкновенные годы на 3 или на 4 сажени выше летней воды во второй половине августа. Мне сказывали, что в последних числах августа высота Нижнего Иртыша достигает в мелких местах от 4 до 5 сажен, в обыкновенных — от 6 до 8, а в самых глубоких — от 16 до 18 сажен. В продолжение моего плавания по Иртышу, а это было во время наибольшего подъема его, я опускал лот в разных местах и находил весьма различную глубину: от 10 ½ до 12 и 15 сажен. Это подтвердило, о чем говорили и остяки всех прибрежных мест, что дно Иртыша чрезвычайно ямисто и неровно вследствие рыхлой почвы, легко вымываемой быстротой реки, несущейся тысячами извивов. Из всего сказанного кажется, что у Штукенберга весенний подъем уменьшен и что найденная близ Тобольска высота уровня не может служить общим мерилом. Далее Штукенберг говорит, что Иртыш нигде не разливается значительно; по-моему, и это положение требует некоторых пояснений. Относительно ближайшей соседки своей Оби Иртыш, конечно, заливает меньшие пространства, но в сравнении со многими другими подобными себе реками выступает из берегов своих значительно. Нынешнюю необыкновенно, впрочем, многоводную весну ширина Иртыша близ Бронниковой и Филатовой равнялась почти версте, что, как уверяют, вдвое больше обыкновенной его ширины в августе месяце. Близ Самаровой я едва мог различать лес, находившийся по ту сторону реки, и мои спутники уверяли, что на пространстве 20 верст нет ни одной пристани, хотя кое-где и виднеется низенький лесистый островок, едва-едва приподнимающийся из воды. Во многих деревнях бани, амбары и другие строения были залиты; часто вода доходила даже до самых жилищ. Луга лежали на несколько сажен под водой. Большую часть моего путешествия по Иртышу я плыл по залитым лугам, болотам и по образовавшимся от наводнения речным рукавам. Вообще весной по Иртышу образуется новый путь, которым ходят не только малые остяцкие лодки и тобольские каюки, но и самые большие томские плоскодонные суда, нагруженные чаем, с которым поднимаются вверх до Тюмени. А что вниз по течению этим путем можно проплыть 70 верст менее чем в 6 часов, это, по данным Штукенберга, может даже показаться невероятным, а оно, однако ж, действительно так. Именно от этих наводнений настоящие рыбные ловли по Иртышу и начинаются поздно летом. В начале июля все низменности еще под водой, над нею возвышаются только горы и крутые берега, у которых, конечно, неудобно ловить неводами, а этот способ ловли главный как по Оби, так и по Иртышу. Эти наводнения не только по Оби, но местами и по Иртышу мешают также и земледелию, потому что часто вода заливает самые плодородные местности. В Самаровой и некоторых других русских деревнях жалуются даже на недостаток корма для скота. Из всего этого очевидно, что разливы Иртыша не слишком-то маловажны. Если сами по себе или сравнительно с разливами Оби они и кажутся незначительными, то значительно по крайней мере то, что экономия страны находится в некоторой от них зависимости.
2. Известно, как заметил и Штукенберг, что Иртыш протекает, беспрестанно извиваясь и изгибаясь. Но не менее замечательно и то, совершенно опущенное из виду, что во многих местах он прорыл сквозь рыхлую почву новые, прямейшие ложа, называемые здешними русскими полуями (полуи — слово, заимствованное, вероятно, из финского языка: oja-puoli — половина реки), а также и прямицами. В некоторых местах главный ток реки перебирается в новое русло, и прежнее, называемое старицей, летом обыкновенно пересыхает, несмотря на то, что весной оба русла судоходны. Я обратил внимание на это явление только в конце моего плавания по Иртышу, и потому не мог уже собрать полных сведений о старицах Нижнего Иртыша. Сказывали, впрочем, что старицы есть и в окрестностях Демьянска, близ Субботиной, Заводинских юрт, Реполы и друг., и что многие из них так уже пересохли, что прежнее течение реки можно теперь определить только предположительно, по преданиям. Равно заслуживают внимания и так называемые курьи, которыми Иртыш чрезвычайно богат. Это рукава или разветвления реки, уходящие далеко в равнины и теряющиеся в них без всякого истока. Собственно они не что иное, как обыкновенные протоки, засорившиеся на одном конце наносною землею.
3. Касательно берегов и Иртыш имеет то общее со многими другими реками Европейской России и Сибири, что правая сторона крута и гориста, левая, напротив, ровна и низменна. Оттого и по Иртышу правый берег называется горным (unt-pclek — горная сторона), левый — луговым (uigit-pclek — луговая сторона). Остяки называют еще правую, гористую и менее плодородную сторону словом adem-belek, т.е. дурной стороной. Впрочем, эта сторона не везде одинаково бесплодна, напротив, во многих местах она очень способна и для скотоводства, и для земледелия, и это обыкновенно бывает там, где горы несколько удаляются от речного ложа. Поэтому и на ней много лиственного леса, как-то: берез, осин, боярышника, тополей и разных видов ивы. Вообще же господствующий на этой стороне лес хвойный: сосна, ель, кедр и лиственница. Последние встречаются и на левой стороне, в тех местах, где почва песчана и бесплодна. Но я не намерен пускаться здесь в геологические естественно-исторические подробности и потому ограничусь только самыми резкими очерками берегов Иртыша. Как я сейчас сказал, правая сторона его гориста, левая низменна. Сия последняя по внешнему своему виду представляет три рода берегов: 1) низменные луга и болота, 2) высокие, обрывистые берега, которые русские называют ярами (по-остяцки гер) и 3) далеко выдающиеся в реку отмели, или пески, как называют их русские. Такие берега встречаются, впрочем, вместе с горами и на правой стороне реки. Чем дальше спускаешься вниз по Иртышу, тем меньше выступает гористая природа, тем вообще ниже становятся берега как на правой, так и на левой стороне. За Реполой горы исчезают совсем из виду, и их не видно до самой Самаровой. Впрочем, горы по Нижнему Иртышу и не так высоки. Замечательны своей высотой некоторые мысы, а именно: 1) Начинский. 2) Кошелевский, 3) Кателовский, 4) Воткинский, 5) Цингалинские, 6) Реполовский и 7) Самаровский. Близ Цингалинска по высокому мысу на той и на другой стороне реки. Эти, как и Воткинский, принадлежат к отдельным горным узлам, все же остальные находятся в связи с большими горными системами. Касательно взаимного отношения между обоими берегами не без основания следующие замечания: если на правом берегу выступает в реку гора (что часто бывает), то на левом обыкновенно образуется мель (песок), иногда яр. Отсюда: горе на правом берегу часто соответствует песчаная отмель на левом; обрывистому берегу, или так называемому яру, на правой стороне почти всегда соответствует такой же яр на левой; там, где на левом берегу есть гора, и на противоположном также гора.
Впрочем, я видел только две горы на левом берегу Иртыша: одну недалеко от Цингалинских юрт, называемую остяками Wads-unt или Wads-ochta[21], т.е. гора-крепость, и другую, Tjukes unt[22] в десяти верстах выше первой. Как уже сказано, эти горы — отдельные горные узлы, они тянутся несколько верст по одному и тому же направлению и оканчиваются крутыми мысами. Гора Tjukes-unt тянется вдоль речного берега, a Wads-unt образует, напротив, угол с рекой, которая в этом месте перегибается с юго-запада на северо-восток. Рассказывают, что, где теперь она протекает между двумя горами, в старину было озеро, и что прежде Иртыш омывал западный бок Вадс-унта, который, стало быть, первоначально находился на правому берегу его. Предание это весьма достоверно, тем более что место, называемое прежним руслом Иртыша, низменно и весной совсем заливается. Такая же низменность (сор) находится и на западной стороне Тьюкес-унта и заставляет думать, что и там река переменила свое русло.
4. Мы заметили выше, что рыбные ловли по Иртышу начинаются, как скоро низменный песчаный берег начнет выходить из-под воды. Тогда обыкновенно появляются на нем русские рыбачьи общества, или так называемые артели, состоящие из десяти человек. Кроме невода, они не знают иной рыболовной снасти. В каждой артели по два невода длиной, смотря по месту, от 250 до 300 сажен, и каждым неводом действуют поочередно по пяти человек. Это рыболовство, главное на Иртыше, продолжается от конца июля до 1 октября ст. стиля. Тут ловятся в огромном количестве осетр (Acipenser sturio), стерлядь (Acipens. ruthenus), нельма (Salmo Njelma) и, кроме того, бесчисленное множество других менее значительных родов, каковы щука, окунь, налим, ерш, карась, язь (Cyprinus idus), чебак (Cyprinus lacustris) и др. Муксун (Salmo Muksun) не подымается вверх по Иртышу и водится только в Оби. Точно так же и так называемый зирок[23] (Salmo Vimba) ловится более в Оби, нежели в Иртыше. Осетров же и стерлядей, напротив, больше в Иртыше, нежели в Средней Оби. Нельма поднимается в одинаковом обилии по обеим рекам. Подъем рыбы вверх по рекам начинается, как только воды начинают сбывать, и продолжается до поздней осени. На следующую весну она снова спускается вниз незадолго до вскрытия или во время самого вскрытия рек. И тут остяки проводят сети под лед для ловли осетра и стерлядей; вообще же они мало занимаются ловом их.
После этих беглых замечаний о реке скажу несколько слов и об остяках, древнейших обитателя берегов ее. Окруженные со всех сторон русскими и татарами, они утратили,кроме языка, все особое и национальное. Татарское влияние не так значительно, но зато русское оказывается всюду: в религии, в нравах, обычаях и в чувствовании, и в мышлении. И если, несмотря на то, все-таки нетрудно отличить русское от остяцкого, то это только по различию степеней образованности обоих народов. Остяк срубает себе избу или юрту точно так же, как русский, но она, естественно, у него теснее и хуже во всех отношениях [24]: полна грязи и всяких насекомых. По Иртышу остяки, по примеру русских, начали заниматься скотоводством, но в Цингалинске больше лошадей, нежели коров. Слышал я, что южнейшие из живущих по Иртышу остяков начали заниматься и земледелием, но севернейшие не следуют в том отношении примеру русских, между которыми оно распространено до Реполы[25]. Извозничество, теперь главный промысел остяков в течение зимних месяцев, заимствовано ими также от русских. Но древнейший и до сих пор едва ли не главный промысел их, которым они занимались еще до прихода русских, есть рыболовство. На это указывают отчасти и остяцкие названия разных рыболовных орудий, например:
Хотя на основании jus prius occupantis последние и владеют почти всей землей и водой по Нижнему Иртышу, а русские живут здесь большей частью как мызники, они занимаются рыболовством только в небольших озерах, заводях и рукавах, лучшие же угодья, и именно вышеупомянутые пески[28], отдают в наем русским. Причиной этого почитают всеобщую бедность, которая не позволяет остякам обзавестись большими неводами, необходимыми для рыбной ловли в самой реке. Но настоящая причина заключается в лености, небрежности и недостатке согласия. Нетрудно было бы жителям целой деревни сложиться, купить небольшой невод и сообща самим ловить рыбу на песках, вместо того чтобы отдавать первому проходимцу лучший источник пропитания за ничтожные 50 рублей, разделяемые на всю деревню. Точно так же и звероловство, бывшее прежде вместе с рыболовством главным промыслом остяков, теперь весьма незначительно. Все дорогие звери перевелись частью вследствие беспорядочной ловли, частью же, как говорят остяки, потому, что в последние времена леса везде выгорели. Соболи, лисицы и песцы (Canis Lagopus), некогда составлявшие богатство страны, теперь уже редкость. Чаще попадаются медведи, лоси и северные олени, но и за ними не слишком охотятся, по крайней мере остяки. Вообще трудно сказать, чем эти люди занимаются серьезно и ревностно, за исключением еды, спанья и пьянства, в чем их превзойдут разве одни самоеды, несколько еще оправдываемые в этом отношении далеко низшей степенью образованности[29]. Остяк по большей части живет день за день, а потому и день, и жизненная потребность обозначаются у него одним словом
Чтобы сообщить еще некоторые подробности о внешнем и внутреннем быте остяков, отправимся в одну из остяцких юрт. В нее ведет сквернейшее крыльцо и дверь такая низкая, что, не остерегшись, я ударился лбом о верхнюю балку. Оглушенный этим ударом, я забыл крестным знамением оказать должное уважение к ряду образов, стоящих в переднему углу. Эта забывчивость и не совсем обыкновенное мое появление так перепугали полунагих дикарей, что они тотчас же бросились на двор и за печку. Тем лучше нам осмотреть юрту. Первое, что бросается здесь в глаза, — это особенный подозрительный серый цвет скамей, столов, стен и пола. Тот же цвет — единственная роспись и всей домашней посуды и утвари: блюд, чашек, ножей, наполненной снеговой водой кружки и берестяной кошелки. Пол крив и кос и местами опустился, стены растрескались и все в щелях, наполненных тысячами насекомых, наведших Лютера на мысль: какого-то вида они будут на небе. Кругом по стенам идет скамья. Стульев и кроватей нет, последние заменяются широким помостом, заканчивающим оба конца скамьи. Печь обыкновенной русской кладки и с трубой, но не примыкает к стене, а соединяется с ней посредством другой низенькой печки, употребляемой днем для приготовления кушанья. В верхней части ее находится отверстие, в котором почти всегда видишь котел, наполненный ухой, похлебкой, молошной кашей или другим каким-либо кушаньем. Окон четыре — по два в двух стенах, образующих угол, в котором стоят образа; каждое окно шести-стекольное, но стекол только два, остальные заменены сосновыми дощечками, корой, пузырем, бумагой и другими непрозрачными вещами. Происходящая от этого темнота мешает подробнейшему осмотру. Да и хозяин, узнавший от ямщика, что я не людоед, является приветствовать высокоблагородного гостя своего. Это делается здесь обыкновенным образом, без коленопреклонения и целования рук, обычных в Обдорске. Интересен, однако ж, взгляд, которым остяк окидывает меня вначале. Это взгляд охотника, надеющегося на добычу и в то же время опасающегося, как бы самому не сделаться жертвой. В этом взгляде выражается желание слабого существа обезопасить себя и, если возможно, овладеть своим противником. Это проявляется, впрочем, и во всем обращении остяка. В нем хитрость и обман, притворное смирение и покорность. Он беспрестанно толкует о Боге и великом государе, расхваливает избранных царем и господом, жалуется на свою бедность и на убытки, которые терпит от поселенцев. Но лишь только разговор коснется предметов, кажущихся остяку подозрительными, он тотчас же прикидывается глупым, бестолковым, жалким, уверяет, что ничего не знает, и то и дело напоминает свои остяцкие привилегии. Впрочем, некоторая степень скрытности действительно есть в характере остяка, все же остальное — мелочная хитрость; крайнее смирение и жалкий вид — маска, надеваемая при случае и вскоре сбрасываемая, и тут остяк становится простым, прямым, честным сыном природы, немного только угрюмым, грубым и упрямым. Этой шероховатости характера соответствует и внешность: выдающиеся скулы, значительно углубленные глаза, широкие плечи, коренастый, неуклюжий стан, черные стоящие волосы и т.д. Несмотря, однако ж, на все это, уверяют, что никто не превзойдет бедного остяка в доброжелательстве, услужливости и других качествах доброго сердца. И сама грубость, неповоротливость и неуклюжесть смягчаются некоторым образом принадлежащим всему финскому племени добродушным юмором, который русские называют востротой, сознавая, что по этой части они должны уступить остякам и самоедам.
Но я совсем забыл, что мы еще в юрте и что я не познакомил еще вас с хозяйкой. Она уже оправилась от испуга и спокойно сидит за ткацким станом. Конечно, она не рассердится, если мы подойдем к ней поближе и похвалим ее прекрасное тканье. В самом деле оно заслуживает похвалы не только по плотности, но и по самому материалу. Это не конопля и не лен, а растение, гораздо более распространенное — крапива, по-остяцки
1. От двух до трех сот рублей деньгами.
2. Одна лошадь, один бык и одна корова.
3. От 7 до 10 различных платьев.
4. Пуд муки, ведро водки и несколько хмелю для свадебной пирушки.
Приданое, получаемое женщиной из родительского дома, заключается только в нескольких платьях, и к этому иногда прибавляется лошадь и корова. Понятно, что не всякий в состоянии заплатить за невесту требуемую сумму (по-татарски калым, по-остяцки tanj), и поэтому часто случается, что молодой парень, вкравшись в сердце девушки, крадет и ее самое и обвенчивается в ближайшей церкви. Между живущими по Иртышу остяками это обыкновенный способ отделываться от платы за невесту. Вот и наша хозяйка, краснея, признается, что и она была похищена, или, вернее, что «от любви убежала с отца с матери». Но пощадим ее стыдливость и обратимся с расспросами к дедушке, сидящему в углу, у печки. Богатый летами и опытом, он может рассказать нам что-нибудь о давнем. Он знает, что некогда, еще до прихода русских, остяков и татар, по Иртышу всей этой страной владела чудь[34]. Удивительный силой и мощью, нравами и обычаями, жизнью и характером, народ этот избрал местом жительства высочайшие мысы и горные вершины по Иртышу. И жили они не вместе, а каждый особо. Они окопались высокими валами, обрылись глубокими рвами, из коих многие еще и теперь видны. Эти работы были им нипочем, потому что они были так сильны, что перебрасывали друг другу разные орудия через реку. Не зная христианства, не зная никакого закона, ни гражданского порядка, они обладали, однако ж, многими искусствами, неизвестными людям нынешнего века. Ими они приобрели себе все богатства мира и жили без труда и забот. Все, что они делали, делали играя и только для собственного удовольствия. Искусные кузнецы, они выковывали из золота, меди и железа прекрасные вещи и украшения, которые и теперь часто находят на местах их прежних жилищ. Все свои сокровища и драгоценности они закопали в землю, когда свет христианства ослепил их и победоносное оружие Ермака принудило их оставить свои жилища и бежать в страны неизвестные. И много еще другого знает старик про гигантов Севера, но мы не приводим дальнейших рассказов его, потому что они большей частью вертятся около известных событий из времен завоевания Сибири и явно относятся к татарам и язычникам-остякам. Так, многие чудские городки, встречающиеся на берегах Иртыша, даже и по историческим свидетельствам — древние остяцкие и татарские окопы[35]. Два из них упоминаются в древней «Русской гидрографии» под названиями град Рямзани и град Уки; первый, именуемый татарам и Аримзан (русскими — Аримзянская), находится в 8 верстах ниже Бронниковой; второй — в 80 (по гидрографии в 20) верстах ниже Аримзана. Кроме того, предание говорит о стольких чудских городках, сколько по Иртышу высоких мысов (см. выше). Естественно, что тут самая уже высота составляла укрепление, но так как в языке различается обыкновенное возвышение —
Наш седой старик мог бы, конечно, объяснить нам и не одну руну о древней мудрости и вере, но он, очевидно, боится говорить об этом. Кажется, в тайне он поклоняется еще богам отцов своих. Русские поселенцы уверяли меня, что остяки, живущие по Иртышу, еще молятся и приносят жертвы по-старому и в глубине лесов поклоняются древним идолам своим. Я же знаю наверное, что, подобно многим другим финским народам, они питают священное уважение к медведю и величают его «прекрасным зверем», «косматым дедушкой» и т.д. В моем чемодане хранится медный медведь, бывший некогда у остяков великим, чудодейственным богом. Еще и доныне у остяков, живущих по Иртышу, сохраняется обычай чествовать пиршеством всякого убитого медведя; тут они поют, пляшут, пьют пиво[36] и совершают разные обряды, которые некогда были в употреблении и у финнов, и у лопарей. Но полнейшие подробности о прежних религиозных понятиях остяков я сообщу при описании обдорских остяков (см. выше), теперь же некогда, потому что почта пришла, надо отправляться далее.
Письма
К асессору Раббе. Самарова, 24 июня (6 июля) 1845 г.
Когда солнце печет, комары кусают, голова болит, а кожа обливается потом, что остается человеку делать, как не забраться в балаган лодки и тут, предавшись сладкой дремоте, предоставить реке нести себя, куда Богу угодно? Я сидел и работал почти четыре недели в жалчайшей остяцкой юрте у Иртыша, где меня заживо почти съели комары, клопы и блохи, и, сверх того, одолевало еще другое вшивое общество, состоявшее из польских и немецких ссыльных и именно из старых спившихся баб. Все это терзало и мучило меня страшно, наконец выведенный окончательно из терпенья, я велел перенесть свои пожитки в небольшую лодку, стряхнул с себя всех этих гадов и уехал. Таким образом я очутился в Самаровой, большой русской деревне при слиянии Оби и Иртыша, во 180 верстах к северу от прежнего моего местопребывания — Цингалинска, или Цингалы. В Самаровой я мог бы остаться надолго и жить хорошо, но меня разобрала охота съездить на ярмарку. На ярмарку едет все, чтоб повеселиться, почему ж и мне не поехать? Много времени прошло с тех пор, как я был на самоедской ярмарке; побуждаемый желанием подновить сглаживающееся воспоминание, невзирая на две ночи, проведенные без сна, я продолжаю, даже не отдохнувши, мое путешествие до Силярска, где только что начинается большая остяцкая и самоедская ярмарка. В Самарову я заехал только для того, чтобы запастись хлебом и написать ответ на два письма твои, невыразимо обрадовавшие меня в этой пустыне. Первое из них я получил еще 20 июня в Цингалинске вместе с письмом от Виллебранда; последнее, с черною каемкою, вручил мне почтальон в самую минуту моего отъезда из Цингалинска, 4 июля. Оно, если я не ошибаюсь, от 10 июня и, следовательно, пролетело 4000 верст менее, чем в четыре недели. Печальные вести не замедляют. Смерть старика сама по себе не заключает в себе ничего важного и скорее может быть названа утешительным явлением, но с этой смертью сопряжены такие обстоятельства, которые потревожили мой сладкий сон под балаганом[37].
Планы мои на будущее время следующие: теперь я еду в Силярское, во 125 верстах от Самаровой, чтобы повидать там самоедов и собрать от них сведения, от которых будет зависеть мое путешествие осенью и зимою. Из Силярской я сворочу в сторону (от Оби) в небольшую деревушку, где, как говорят, кроме остяков, есть и казымские самоеды. В этой деревушке я намерен прожить до последних чисел августа и потом направить свой путь в сургутскую сторону. В самый Сургут, по всей вероятности, я попаду не ранее сентября, если только известия, полученные в Силярской, не заставят меня переменить этот план. Кланяйся моим друзьям от твоего бестолкового брата и странника по Бьярманландии.
Путевой отчет
Сургут, 1 сентября (13) 1845 года.
Оставив Цингалинские юрты при Иртыше, я намеревался без остановки продолжать путешествие до Силярской, небольшой русской деревни на Верхней Оби, где в день Петра и Павла бывает большая ярмарка, на которую съезжается много остяков и самоедов. Но в Самаровой мое рвение было несколько охлаждено. Мне сказали, что Господь Бог наказал тамошних жителей большим потопом, что они оставили свои жилища по Оби и ее притокам и ушли в отдаленные леса, что им уже не до ярмарки и они думают только, как бы не умереть с голоду. Говорили, что и самая деревня, в которой бывает ярмарка, вместе с кабаками и трактирами залита весенней водой; наконец, что как звериная, так и рыбная ловля нынешней весной были очень неудачны, и потому нечего возить на ярмарку. Вследствие всего этого полагали, что в нынешний год едва ли ярмарка и будет, но что во всяком случае отыскиваемые мною самоеды на нее не приедут. При этом как бы в вознаграждение мне сообщили, что в деревне Топорковой[38] или Скрипуновой, несколько в стороне от проезжей дороги из Самаровой в Силярское, есть один работник-самоед. Поэтому я решил завернуть в Топоркову, а там, может быть, пробраться все-таки и в Силярское. Рекой от Самаровой в Топоркову около 70 верст, и я проплыл их в одну бурную ночь. По приезде в Топоркову мне сначала сказали, что никакого самоеда у них нет, но формальные розыски старосты открыли наконец черноволосого карлика, самоедство которого, однако ж, оспаривали, и по преимуществу тем, что он носил русскую рубашку и принял русское имя. Несмотря на то, для меня он был самоед, и не по одним черным волосам, а и потому, что и отец, и мать его были самоеды и самоедский язык он почитал своим родным языком. Отыскав этого, я начал, разумеется, разведывать, нет ли где поблизости еще и кроме его, точно так, как ботаник, найдя одно редкое растение, начинает искать вокруг других его экземпляров. И действительно, при помощи старосты я открыл в этой деревне одного за другим еще шесть самоедов. Сначала я был уверен, что это какие-нибудь проходимцы, которых неудачи на тундре заставили попытать счастья между русскими, но каково же было мое изумление, когда я узнал, что они с незапамятных времен живут на Оби и составляют особое, отдельное племя. Племя это, называемое
Племена эти важны и для филолога, ибо они говорят наречием, которое представляет много данных для определения сродства самоедского языка с финским. Но я скоро возвращусь к этому предмету, а теперь буду продолжать отчет о дальнейшем моем путешествии.
В Топорковой меня также уверяли, что на Силярскую ярмарку, если даже она и будет, соберется очень немного народу, и потому я решился окончательно не ехать туда. Этому решению содействовала отчасти и страшная непогода с грозой и градом. Градины или, скорее, ледяные ядра, имевшие до двух дюймов в поперечнике, перебили почти все стекла в деревне, к великому горю хозяев, потому что новых стекол достать было неоткуда. Между тем как хозяйка моя плачем, криком и жалобами выражала свое горе, я покойно сидел в бесстекольной избе, радуясь, что надо мной по крайней мере кровля, весьма в таковых случаях благодатная. На первый раз я пробыл, впрочем, недолго в Топорковой, отправился вскоре в недальнюю Чебакову к живущим здесь остякам. Я поехал сюда собственно для разузнания отношения остяцкого наречия на Иртыше к тому, которым они говорят на Верхней Оби. Оказалось, что в Чебаковой язык их не потерпел еще никаких существенных изменений, и я пробыл здесь несколько недель, продолжая изучение его, начатое еще на Иртыше. Возвратившись затем в Топоркову, я уже исключительно занялся самоедским и, когда ознакомился, насколько было нужно, с господствующим в этих местах самоедским наречием, отправился в Силярское и оттуда еще за десять верст к Балынским юртам, находящимся уже в Сургутском округе Тобольской губернии. В этих юртах я нашел опять двух самоедов племени ничу (Nitschu)[41] с Лямина Сора и начал с ними новый курс самоедского языка, который по случайным причинам кончился, однако ж, скорее, чем бы мне хотелось.
На основании как прежнего, так и теперешнего моего изучения этого языка я еще более убедился в сродстве его с финским или, еще вернее, с финскими языками. И какой же прольется свет от одного уже окончательного доказания этого на старину финнов, на их далекие связи и всемирное значение. До последних времен на все финское племя не обращали почти никакого внимания. Не зная древнейших судеб его, разбросанные ветви его почитали бесполезными побегами родового древа человечества, которые историк преспокойно обрубал, предавая забвению и гибели. Если в последнее время воззрения на это племя начали изменяться, то этим мы по преимуществу обязаны Петербургской Академии наук. Ученые экспедиции, посылаемые ею для обработки этнографии, статистики и естественной истории России, обнаружили мало-помалу связь, существующую между живущими в России народами финского происхождения. И так как оказалось, что ветви финского племени с древнейших времен сосредоточились около Уральских гор, то и начали обозначать все племя названием Уральского и придавать ему немалое значение во всемирной истории. Историограф финского племени Ф. Г. Миллер говорит, что «к этому племени принадлежат многие народы, прославившиеся военными подвигами и торговой деятельностью» и что «именно финские народы дали сильнейший толчок тем передвижениям народов, которые в Европе известны под названием великого переселения народов». К этому следует еще присовокупить доказанное влияние финского племени на древнейшее образование Севера. Таким признанием единства и всемирно-исторического значения этого племени исследование дошло, конечно, до весьма важного результата, но оно не может, однако ж, остановиться на этом. Кто же не поймет, что племя, перенесенное на пустынные скалы Урала, если б оно никогда и не было так сосредоточено в самом себе, все-таки разобщено от всего остального человечества. История не знает никакого другого племени, которое бы сошло с Уральского хребта, и предположение финнов разобщенной народной группой совершенно несогласимо с результатами, которые в последнее время сравнительное языковедение добыло в отношении сродства народов. Исследование никаким образом не может удовлетвориться до тех пор, пока не отыщет связи, соединяющей финское племя с какой-нибудь большею или меньшею частью остального человечества; а что таковая связь действительно есть, и притом в такой степени, какой доселе не допускали еще и самые смелые предположения, в этом я убежден вполне. Чрез сродство с самоедами финны неоспоримо связуются с алтайскими народами. Что самоеды вышли с Алтая — это не подлежит никакому сомнению, потому что так много ветвей этого племени открыто и частью откроется еще близ этого горного хребта. А так как финны сродственны с самоедами, то, естественно, должны иметь и одну с ними прародину. Проследим внимательно протяжение финского племени — увидим, как я уже сказал в другом месте, что оно распространено с незначительными перерывами от берегов Ботнического залива почти до подошвы Алтая. Итак, что бы ни говорили о разобщенности и бессвязности этого племени, все-таки нельзя не взять во внимание важную в историческом отношении связь, проявляющуюся в том, что оно, так сказать, не замыкало пути, которым начало свое переселение.
К сейчас приведенным доказательствам выхода финнов с Алтая присовокупляется еще их неоспоримое сродство с татарами, или, правильнее, с тюрками, которые и доселе составляют один из главных народов Алтая и, по мнению Клапрота, исконные обитатели его. О сродстве между тюрками и финнами заговорил, сколько мне известно, первым знаменитый филолог Раск, основываясь на некоторых филологических данных. Затем и Гельсингфорский профессор Гейтлин обратил внимание на некоторые в грамматическом отношении чрезвычайно важные сходства обоих языков. Эти доказательства я хотел подкрепить некоторыми новыми, но оставляю их до другого случая из опасения зайти слишком далеко. По той же причине я не привожу и оснований, на которых можно признать сродство и 1) между татарами и монголами, 2) и между монголами, манджурами и тунгусами, которые все принадлежат Алтайскому хребту. Достаточно уже и намека на сродство финнов с самоедами, потому что отсюда само уже собою следует, что финны, в таком случае, соприкасаются со всеми алтайскими народами и в их истории находят опору и исходную точку собственной истории.
Но я так уклонился от путешествия и от настоящей цели его, что теперь необходимо бросить взгляд назад, на пространства, которые я оставил за собой. Выехав в начале июля из Самаровой, я целый месяц разъезжал в различных направлениях по Оби до Силярского. Вся эта страна была наводнена в это время весенним разливом; на широкой, безбрежной водной поверхности глазу не представлялось ничего, кроме полузатопленных деревень да небольших островов. Повсюду царили беда и горе. Вследствие необыкновенно сильного разлива многие остяцкие семейства должны были оставить жилища и бежать в леса, где приходилось питаться только тощими зайцами. Тем, у кого были лошади и коровы, стоило немало труда сохранить их. Весенняя рыбная ловля всюду была очень неудачна, а начать ловлю обыкновенным летним способом, т.е. неводами, не было никакой возможности, потому что и к концу июля все берега, способные для этой ловли, находились еще под водою. Точно так же не сбыла еще она и с лугов, и это лишало надежды запастись на зиму сеном, потому что близилась уже и осень с своими ночными морозами и холодными северными ветрами, естественно, вредными для растительности, хотя и благотворными тем, что очищают воздух от сырых и удушливых туманов, которые тотчас по стечении воды начали подыматься из болотистой, покрытой илом почвы. Туманы эти тяжелы для слабой груди, и на мою они начали действовать так дурно, что, пробыв несколько дней в Балы[42], я принужден был покинуть это отравительное гнездо, где в довершение всего воздух заражался еще невыносимой вонью от гнилых рыбьих внутренностей, жарившихся на солнце.
Когда я оставил Балы, вид Оби начал несколько изменяться. До сих пор во все время моего плавания я не видал сухого места хоть на русскую версту длины, а теперь на пути от Балы постоянно видны были оба берега реки. Они очень низки и, очевидно, были залиты, потому что почва везде была покрыта вязким илом (няшею), сквозь который пробивалась совершенно прямая осока. Лес по низким берегам состоял большей частью из вида ивы, называемого тальником. В некоторых, немногих впрочем, местах берег возвышался настолько, что не заливался даже и во время весеннего разлива. Но эти места были песчанисты и покрывались хвойным лесом, вереском, черничником, сибирским боярышником и различными мхами; впрочем, настоящих возвышенностей по Оби до сих пор я не видал еще. Между Силярским и Сургутом даже и пески были очень редки. Берега состояли по большей части из так называемых яров, т.е. крутых глинистых, почти везде одинаково высоких холмов с наклонившимися деревьями вообще весьма мрачного вида. Повсюду природа проявляет здесь характер страшной дикости. Число жителей в отношении к пространству — ничтожно. К тому ж эти, предпочитая рыбную и звериную ловлю, совсем не занимаются земледелием, и дичь царит всюду. Человеческие жилища зачастую окружены болотами и непроходимыми лесами. Каковы же должны быть остальные, совсем необитаемые пространства! Болота попеременяются некошеными лугами и бесплодными, по большей части сгоревшими от жара вересковыми полосами. Возле каждого свежего, зеленеющего дерева всегда увидишь другое, засохнувшее, готовое повалиться. Молодую траву глушит старая, придающая уже в июле всем лугам серовато-пепельный цвет. Из живых существ редко встретишь что-нибудь, кроме журавлей, диких гусей и уток. Человеческие жилища чрезвычайно редки. От Силярского до Сургута на протяжении почти двухсот верст только три маленькие русские деревни: Кушникова (Кунинская), Тундринская (Майорская) и Пимогинская. Между Силярским и Кушниковой я видел, кроме того, несколько остяцких летних юрт, но дальше на всем пути не было уже ни одной. Главное население страны — остяки, но из них по самой Оби живут весьма немногие. Большая часть остяков, приписанных к нижней части Сургутского округа, живет всю зиму по малым притокам, впадающим здесь в Обь: по Салыму, Балыку, Пыму, Югану и др. Только в летние месяцы перебираются они на берега Оби для рыболовства, которое здесь принадлежит почти исключительно только им. По недостатку в больших рыболовных снастях они ловят, однако ж, обыкновенно не в самой реке, а в небольших рукавах ее. Каждый имеет тут свое, определенное давностью место, строят себе на лето шалаш из бересты, а некоторые срубают и избу. Эти избы не отличаются большим удобством. Они чрезвычайно малы, зачастую без печи, без окон, без скамеек и стола — одни стены да пол, покрытый камышовыми рогожами. Если есть окна, то стекла заменяются пузырем, а редкая печь складывается из глины с сеном или тростником. Собственно это и не печь, а очаг в уровень с полом и шапкообразной трубой, обмазанной сейчас упомянутым цементом[43], которым покрывается и весь печной угол для предохранения его от огня. Кроме этого очага, при многих летних юртах я видел особенную печь, также складенную из тростника и глины, но стоящую на холме на открытом воздухе. В этой-то обыкновенно и готовят пищу, а потому в передней части ее есть и отверстие для котла. Из пристроек к таким юртам я заметил только небольшие чуланы для рыбы.
Выше я сказал, что остяки, приписанные к нижней части Сургутского округа, живут зимой преимущественно по притокам Оби: Салыму, Балыку, Пыму и Югану, следует еще прибавить Торм-Юган, впадающий в Обь немного выше Сургута. Есть, конечно, и такие, которые и зиму, и лето живут при своих маленьких речках, как, например, пымские и торм-юганские, но из тех, которые летом приходят ловить рыбу в Оби, нет ни одного, который с наступлением осени не возвращался бы на свои зимовья. Это объясняют тем, что выше, в дремучих лесах, более зверей и всякой дичи. Но так как с каждым годом зверь становится все реже, то и можно предположить, что остяки вынуждены будут, наконец, совершенно основаться по Оби, которая по обилию рыбы и прекрасных лугов может прокормить значительное население. Остяки отчасти уже и понимают выгоды переселения на Обь, но их останавливают привязанность к старым обычаям, боязнь русских, леность и пуще всего панический страх, внушаемый всякой цивилизацией. Остяк боится образования и цивилизации от глубоко укоренившегося убеждения, что всякое со стороны пришедшее просвещение уничтожит его национальность и сделает русским. У самоеда «сделаться русским» и «сделаться христианином» — два совершенно однозначащих выражения. Хотя остяки большей частью и крещены, но затем они ничего уже не хотят знать о христианстве, потому что точно так же, как и самоеды, уверены, что нельзя быть истинным христианином, не сделавшись русским. Может быть, причиною этого — неловкий приступ к обращению их в школах, устроенных для них в некоторых местах в последнее время; как бы то ни было, верно по крайней мере то, что обские остяки из опасения утратить свою национальность не покидают лесов и пустынь, недоступных для иноземной цивилизации, потому что реки, ведущие к их жилищам, не способны ни к какой правильной коммуникации, хотя остяки и плавают по ним в челноках своих.
В этнографическом отношении эти реки имеют, однако же, большее значение. По сообщенной мне Г. Кеппеном инструкции я должен был собрать верные сведения о Лямин Соре» о котором так много спорили» но так как эта река хотя и менее известна, ни в каком, однако ж, отношении нисколько не важнее прочих маленьких речек нижней части Сургутского округа, то я и почитаю нелишним сказать несколько слов вообще о всех этих притоках Оби.
1. Салым, по-остяцки Содом[44], в верховьях своих течет недалеко от Иртыша и впадает с юга в салымский рукав Оби около 20 или 30 верст выше Силярского. Об этой реке я получил от остяков немногие и зачастую противоречащие одно другому сведения. По ним, Салым заливает, подобно почти всем большим и малым рекам Сибири, огромные пространства, летом же так высыхает, что по нем могут ходить лишь небольшие остяцкие челноки. О длине его нет возможности получить точные сведения, потому что едва ли сыщется остяк, проехавший по нем от истоков до устья; ширина же в нижнем его течении доходит до 20 и 25 сажен. Прибрежья его, как рассказывают, частью низменны и болотисты, частью — высокие обрывистые пустоши (урманы), поросшие соснами, елями, кедрами и лиственницей. Гор нет и лугов мало. Единственные жители — остяки, из коих южнейшие приписаны к Тарханской волости, по Иртышу, а северные составляют свою особую волость, называемую Салымскою. И те и другие промышляют рыбной ловлей и охотой за соболями, лисицами, северными оленями, лосями, белками и др. Не говоря уже о земледелии, им неизвестно даже и скотоводство. Коров нет вовсе, весьма немногие держат овец, ручные северные олени совсем перевелись. Кое у кого есть лошадь, большая же часть ездит на собаках.
2. За Салымом по порядку следует Лямин Сор[45]. Об этой реке ходили самые страшные слухи, пока наконец Г. Кеппен сказал о ней настоящее слово, объявив, что Лямин вовсе не море и не огромное озеро на Барабинской степи, а просто небольшая речка, впадающая в Обь с северной стороны. Обыкновенно ее называют Ляминым Сором, но первоначальное самоедское ее название просто Лам или Лами (Laemi)-Hxa — река Лами. Под словом сор русские сибиряки разумеют заливаемую в весеннее половодье низменность и, вероятно, потому, что после разлива остается на ней тина, или сор; Лямин Сор, как говорят, разливается также сильно: в нижнем своем течении иногда даже на 15 верст, может быть, что словом сор хотели обозначить и это свойство. Что же касается до второй половины названия, до слова Лямин (Lam), то я никак не мог разузнать настоящее его значение. Об истоках Лама, или Лямина, я получил три противоречащих одно другому сведения. В Березове мне положительно говорили, что из большого озера Торм-Лора[46](Torm-Lor) вытекают три реки: Надым, направляющийся на север и впадающий в Ледовитое море; Казым, текущий на запад и сливающийся с Большой Обью, и еще третья река, текущая на юг и впадающая в Верхнюю Обь. Рассказывавший мне не знал названия последней реки, но если он говорил правду, то по всему вероятию эта река Лямин, который, и по сведениям, сообщенным Г. Кеппену березовским исправником, берет начало свое неподалеку от истоков Нарыма[47]. Потом я слышал, что Лямин начинается гораздо южнее Торм-Лора и вытекает из нескольких превратившихся в болота озер, которых так много в Северной Сибири. Наконец мне рассказывали, что Лямин образуется из слияния трех речек, из коих восточная называется у самоедов Kejai, западная — Tatjar[48] и средняя — Lam. По слиянии этих трех речек Лямин протекает быстро и извилисто по безлюдной, пустынной и болотистой стране. По правой стороне его тянется высокая, поросшая густым хвойным лесом пустошь (урман)\ левый берег, напротив, очень низок и большей частью болотист. Правая возвышенность, называемая самоедами Laemi-peadara (Ляминская возвышенность, Ляминский лес), сопровождает сперва западную речку Татьер. Эта возвышенность не очень значительна, но все-таки настолько высока, что не покрывается водой во время весеннего разлива. Лямин во всем своем течении наводняет окрестности далеко, но осенью суживается до 30 и 20 сажен. Он впадает в 12 верстах выше деревни Кушниковой, т.е. в 130 верстах ниже Сургута. Единственные обитатели берегов его — самоеды племени Nitschu (см. выше), приписанные к Кондинской волости. Рассказы, что по Лямину живут и остяки — вздор, порожденный тем, что две или три остяцкие семьи из окрестностей Кушниковой издавна отправляются каждое лето на Лямин ловить рыбу. По собственному показанию ляминских самоедов, их всего 20 семейств и почти столько же податных душ. Они живут круглый год в жалких лачугах из древесной коры, в страшной нищете и питаются преимущественно рыбой, как зимой, так и летом. Оленей у них очень мало (от 1 до 5). Зверь ловится плохо, потому что леса сильно выгорели, на что жалуются по всей Северной Сибири. Религией, нравами и домашней жизнью ляминские самоеды совершенно сходны с своими единоплеменниками, живущими в Тобольской губернии.
3. В десяти верстах выше Лямина впадает в Обь также с северной стороны река Пым (по-остяцки Pyng). Она несколько меньше Лямина, но так же стремительна, мелка и извилиста. Берега ее низки и также затопляются весенним разливом. Когда половодье очень велико, устья Пыма и Лямина сливаются, и таким образом пространство в 25 верст покрывается водой. Особенного внимания заслуживают на Пыме так называемые ломы, то есть заносы реки. Они образуются следующим образом: весенние воды разрыхляют берега, которые в некоторых местах, обваливаясь, так суживают речное русло, что оно легко заграждается плавучим лесом. Таковой нанос, раз начавшись, расширяется и увеличивается с каждым годом, покрывается слоем земли, и наконец этот естественный мост порастает даже деревьями. Мне назвали два таких лома на Пыме: один в 10 верстах выше устья, другой — в расстоянии трех дней пути вверх по реке. Первый, как мне сказывали, в две версты длиной, о последнем жители берегов Оби не могли сообщить точных сведений. Равным образом я не мог узнать, есть ли еще такие ломы и выше к верховью. Мелководье, стремнины и эти ломы делают плавание по Пыму почти невозможным, хотя иногда остяки и ездят по нем в маленьких своих лодках. Кроме того, Пым и малорыбен. Самое даже звероловство по берегам его не вознаграждает труда, потому что лет 20 тому назад пожар истребил все леса. Пожар этот лишил остяков и всего их имущества, они оставили Пым и почти все до последнего человека перебрались на маленькие его притоки, которые в настоящее время представляют больше выгод, чем главная река, как в отношении к рыболовству, так и звероловству. Кроме этих промыслов, единственных у сургутских остяков, пымские остяки занимаются и оленеводством, но так как стада их невелики, то им нет надобности вести кочующую жизнь: они живут целую зиму на одном и том же месте в обыкновенных остяцких юртах, сложенных из дерева или из торфа. Другого скота, кроме оленей, у них вовсе нет: нет ни коров, ни овец, ни лошадей. Соседи их, ля-минские самоеды, называют их Paritschea[49]; это название они перенесли и на город Сургут (Paritschea karuat), куда пымские остяки привозят подать; самоеды же доставляют свою подать в Березов.
4. Балык (по-остяцки Падак) — незначительная речка, впадающая с юга между Салымом и Юганом в так называемую Малую, или Юганскую, Обь. Она во всем сходна с соседними реками. Немногие жители берегов ее — все остяки и приписаны к Юганской погородне. Целое лето они живут на Малой, или Юганской, Оби, осенью же возвращаются большей частью в зимние жилища на берега Балыка и его небольших притоков.
5. Вместе с Бахом Юган (по-остяцки Idgan) — самый большой во всех отношениях, самый значительный из всех притоков Оби в Сургутском округе. Он впадает в Юганский рукав и вытекает из озера Барабинской степи[50], называемого у сургутских остяков Jigwaja-teuch, т.е. Медвежьим озером. Очевидцы рассказывали мне, что озеро это очень длинно, но в ширину не более полутора верст, что оно состоит из семи заливов, разделенных косами и столь широких, что, стоя на одной косе, едва рассмотришь другую. Суеверные остяки боятся этого озера, они думают, что в нем живет страшный мамонт и делает опасной езду по этому озеру не только летом, но и зимой, потому что оно во многих местах не замерзает и лед проламывается часто без всякой видимой причины. В этой же стороне берут также начало свое реки Васьюган и Демьянка, из коих первая впадает в Обь, а последняя в Иртыш. По всем этим рекам живут остяки, находящиеся в постоянных сношениях друг с другом вследствие далеких охотничьих разъездов. Остяки, живущие по Югану, числом до 1240 душ, разделены на несколько волостей. Большая их часть, как уже сказано, проводит летние месяцы на Оби, где богатые ловят рыбу на собственных угодьях, а бедные нанимаются в работники к тобольским и сургутским купцам, которые на лето обыкновенно нанимают ловить рыбу остяков. В образе жизни юганские остяки[51] ничем не отличаются от других остяцких племен, живущих в Сургутском округе. У некоторых есть одомашненные северные олени, из остальных же домашних животных держат только собак. Юганские остяки живут в обыкновенных юртах, все они крещены и при устье Югана имеют свою церковь[52], близ коей поселилось несколько русских крестьян. Как в этнографическом, так и в гидрографическом отношении Юган отличается от вышеописанных рек только размерами. Длина его от 500 до 600 верст, ширина около 50, а при устье — 100 сажен. Весной Юган очень глубок и повсюду судоходен, но летом большие суда не могут проходить даже и устье его от мелей и песчаных кос. Из его притоков самый значительный — так называемый Малый Юган (по-остяцки Ai jogan).
6. Три-Юган (ост. Torm-Iogan) — небольшая река, которая, пробежав около 300 верст, впадает с севера в Санинский рукав Оби (Санин проток) верстах в 20 выше Сургута. С запада она принимает в себя Аган, который на всех мне известных картах обозначается главной рекой, между тем как и русские, и остяки считают его притоком Три-Югана, называя реку последним именем и при самом ее впадении в Обь. В гидрографическом отношении Три-Юган одинаков с соседними ему реками, что же касается до этнографии, то мне рассказывали, что к истокам Агана приходят на летнее время казымские самоеды. Большую и более оседлую часть народонаселения составляют остяки, живущие и лето, и зиму по берегам своих рек и промышляющие звероловством, рыбной ловлей и оленеводством. Число остяков по Торм-Югану и Агану, как говорят, простирается до 300 душ, из коих только 96 принадлежат к Аганской волости.
Письма
I
Статскому советнику А. И. Шёгрену. Торопкова, 4 (16) июля 1845 г.
Отрешенный от всего остального человечества, прожил я почти целую неделю на маленьком островке в неизмеримом устье Верхней Оби и потому не мог отвечать на ваше письмо от 16 (28) мая, которое нагнало меня только на пути к моему теперешнему местопребыванию. Ответ мой я мог бы, конечно, отправить из Самаровой, но не успел и потому пользуюсь теперь не совсем верной оказией, отправляя его с рыбаком из Тобольска. Но путевых заметок не присоединяю, потому что мой Меркурий отплывает сию минуту, да и я сам через час отправляюсь в остяцкое селение, находящееся в 15 верстах от русского, в котором теперь пребываю. Путевой же отчет постараюсь между тем держать в готове, чтобы отправить его при первом удобном случае. Но этот удобный случай едва ли встретится раньше месяца.
Дело в том, что здесь, при устье Верхней Оби[53], я открыл совершенно неожиданно несколько небольших самоедских племен, говорящих наречием, значительно уклоняющимся от того, которым говорят прочие самоеды. До сих пор постоянные занятия остяцким языком мешали мне заняться серьезно самоедским, и потому раньше месяца, вероятно, я не вырвусь отсюда. На пути из Тобольска в Торопкову (название деревни, в которой я теперь обретаюсь) я пробыл три недели только в Цингалинских юртах и никуда не сворачивал в сторону. Отсюда я предполагаю отправиться в Сургут. Заезжать в Кондинск теперь незачем, потому что в настоящее время самоедов там нет, да сверх того, здешние принадлежат именно к кондинским, или казымским, самоедам, о которых я так много слышал еще в первое мое путешествие. Наконец я добрался-таки до них, и совершенно случайно. Их здесь так мало, и они так перемешались с остяками, что никто о них и не знает. В Самаровой, которая отсюда не далее 80 или 90 верст, знали только, что в Топорковой есть один какой-то работник из самоедов, ради его-то я и свернул сюда, вместо того чтобы ехать прямо в Силярск, как располагал прежде. На первые мои расспросы о нем мне ответили решительным уверением, что здесь нет никаких самоедов; по счастью, вскоре по моем приезде я наткнулся на несколько лиц, очевидно самоедских, и когда я указал на них, стали говорить, что действительно есть здесь и кочующие, и живущие в работниках самоеды; наконец сообщили, что по окрестностям бродят еще и другие племена. Но обо всем этом вообще и в частности передам в путевых отчетах...
От работы и удушливого зноя грудь моя пострадала порядочно, а желудок сильно протестует против русских кушаньев. В Сургуте, где я располагаю быть в конце августа или начале сентября, может быть, мне удастся несколько отдохнуть и запастись силами на зиму.