Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лапландия. Карелия. Россия. - Матиас Александр Кастрен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Почти всю остальную часть ночи толковали в чуме о наших приключениях, из которых я сообщил только глав­ное. Они возбудили такое участие, что никто не хотел идти стеречь оленей, вследствие этого поутру оказалось, что вол­ки порядочно напроказили. Я хотел передневать в чуме, но бывшие тут же виноторговцы так хлопотали о моем отъез­де, что я отправился поутру почти что против моей воли. Погода несколько прояснилась, и нетрудно было отыскать дорогу, которой мне следовало ехать. Я находился при ус­тье реки Индиги, в нескольких верстах к югу от Святого Носа. Отсюда мне надобно было ехать вверх по ее течению верст сорок или пятьдесят до русской избы, в которой хо­тел остановиться на некоторое время, а потому захватил с собой и нанятого в последнем чуме учителя самоедского языка. Но и в этот день, как накануне, поднялась метель, усилившаяся к вечеру до того, что против ветра нельзя было ни глядеть, ни дышать. В ушах беспрерывно раздавался оглушительный вой и свист. Днем промочил меня влаж­ный снег, а к ночи стало сильно морозить. Было уже запол­ночь, когда мы добрались до русской избы. Дорога до того истощила меня, что я едва держался на ногах, почти что утратил сознание, а зрение мое до того пострадало от ветра, что я несколько раз стукался головой о стену. Целые сутки затем раздавался еще в ушах моих свист ветра, но, кроме этого, дальнейших дурных последствий не было.

После десятидневного пребывания в Индиге я отпра­вился далее. Жители семи самоедских чумов прислали мне 20 оленей, трех возчиков и маленькую палатку на случай, если на длинном, восьмидесятиверстном, переезде до дерев­ни Сулы нас застанет непогода. Было прекрасное февральс­кое утро, когда я выехал. Солнце взошло и озарило снеж­ную пустыню грустным бледно-розовым блеском. Я сидел в передних санках, и возчик подробно объяснял мне свойства страны. Между прочим, я узнал от него, что Тиманская тундра необыкновенно богата реками и озерами, что реки вытекают из гор Чайцын[48] и затем, протекая по совершен­но плоской земле и не встречая никаких препятствий, не образуют больших потоков, а впадают каждая прямо в море. Из озер, по его рассказам, замечательно только одно — Уриер, названное так в честь одного прославленного древ­нейшими самоедскими сагами тадибея, который с одной из высоких уральских вершин взъехал со своими оленями прямо на небо. Полагают, что и сам Урал назван по нем. Разговаривая таким образом с моим возчиком, я увидел целое общество самоедов, ехавшее нам навстречу. Один из них особенно привлек мое внимание своим странным видом и необыкновенным нарядом. На нем была малица, покры­тая светло-коричневым сукном и окаймленная собачьим мехом. Пестрые сапоги его были подвязаны выше икр кра­сивыми подвязками, концы которых спускались до поло­вины голени. На голове у него была острая оленья шапка, надетая несколько набекрень. Говоря с моим ямщиком, са­моед держался немного перегнувшись назад, левая рука висела неподвижно, а правая была вытянута, и указатель­ный палец ее делал как бы запятые и тире. Зажмурив один глаз, тем пристальнее смотрел он другим. Его губы были очень тонки и почти не двигались во время разговора. Лицо было не так широко, как обыкновенно у самоедов, лоб ни­зок, а макушка остра. Это был самоедский аристократ. Ты смеешься, читатель; поверь, однако ж, что и у самоедов богач считает себя лучше других людей, думает о себе боль­ше, чем любой маленький князек, и обращается со своими бедными собратьями даже презрительнее, чем многие из сильных земли. Занимает он, сверх того, какую-нибудь ничтожную должность — высокомерие его не знает уже никаких пределов. Но самоед, о котором идет речь, избран­ный в помощники старшины Канинской тундры, отличал­ся от других самоедских аристократов тем, что держал себя вполне согласно сознанию своего значения по богатству и по важности занимаемой им должности. Со мною он обра­щался совсем не так, как с возчиком, но все-таки с чув­ством собственного достоинства. Когда мы приехали к его чуму, он великодушно предложил мне взять сколько угод­но оленей, не просил водки и не стал торговаться о прого­нах. Переменив оленей, мы отправились далее, оставив здесь одного из проводников и нашу палатку, полагая, что она уже не понадобится, потому что самоедский аристократ указал нам дорогу к другому стану, находившемуся вер­стах в двадцати от его чума. Мы и приехали благополучно к указанному месту, но не нашли здесь ни одного чума, ни даже оленьих следов. Между тем поднялась вьюга, настала ночь, а до деревни Сула оставалось еще верст тридцать. Де­лать было нечего, пришлось ехать далее, несмотря ни на ночь, ни на вьюгу. Проехав около часа, мы наткнулись вов­се неожиданно на стан большеземельских самоедов, из ко­торых ни один не понимал по-русски. Я разговаривал с эти­ми добрыми людьми почти до утра, употребляя и перевод­чика, и все свои небольшие сведения в самоедском языке. Несколько раз заводил я речь, что пора бы и ехать, но само­еды неотступно просили меня остаться и еще поговорить с ними. Хозяйка подарила мне рыбу и приставала, чтоб я одарил ее золотым кольцом, которое блестело у меня на пальце. Я заплатил за рыбу больше, чем она стоила, но самоедка не удовлетворилась и всю ночь просидела со сле­зами на глазах в углу чума. На рассвете я отправился далее и скоро приехал в деревню Сулу. Отсюда на другой же день добрался я уже на паре лошадей и до Пустозерска — без сомнения, одного из самых пустынных мест на целом зем­ном шаре.

VII

В Пустозерской волости считается всего на все 18 боль­ших и малых селений, из которых некоторые разбросаны по нижнему течению самой Печоры, другие же — по впада­ющим в нее речкам и по ближним озерам. Самое большое из этих селений — Пустозерск, прозванный так по находя­щемуся поблизости его Пустому озеру. В простонародье Пу­стозерск называется и Городком, потому что, как рассказы­вают, здесь была прежде крепость для защиты от частых нападений самоедов. И Пустозерск, и многие из ближай­ших деревень окружены страшно пустынной и бедной при­родой. Здесь нет и следа лесов, нет даже ни скал, ни кам­ней; зимой всюду виднеется одна только необозримая снежная равнина, по которой свободно играют вьюги и метели. Они играют здесь почти беспрерывно и иногда с такой си­лой, что жители не могут выйти ни за водой, ни за топли­вом. Ветер срывает нередко крыши с изб и почти всегда заносит последние снегом до самого верха; чтоб не быть совершенно погребенным под снегом, жители прокапывают себе только узенькие ходы вокруг избы, потому что разме­тать эти громадные массы крепко слегшегося снега черес­чур трудно.

В этой-то грустной, пустынной местности остановился я на несколько месяцев с целью продолжать изучение язы­ка, нравов и религии самоедов. Последнему весьма благо­приятствовало положение пустозерских деревень в средине страны самоедов, вследствие чего не только большеземельские, но и канинские, и тиманские самоеды приезжают в них почти ежедневно. Наиболее же съезжаются они в Пус­тозерск, где сбывают свои товары и запасаются мукой и другими необходимыми предметами, кроме того, их при­влекает сюда и водка. Приезжают некоторые, хоть и редко, чтоб побывать в церкви. Так, я слышал, что одна старая самоедка говорила священнику, что она нарочно для этого приехала и вот по какому поводу. С полгода тому назад, находясь на тундре, она потеряла олененка, которого силь­но любила, потому что был белый и очень статен; чтоб отыс­кать его, она прибегла к тадибеям и принесла богатые жер­твы хахе, но без всякой пользы. С горя и тоски она обрати­лась, наконец, к русскому Богу и посулила ему рубль ас­сигнациями, если он возвратит ей пропавшего, и только что она сделала это — глядь, а олененок-то и бежит ей на­встречу. Вот она, чтоб исполнить свое обещание, и приеха­ла почти из-за 200 верст. Я полагаю, что это обещание от­носилось к Николаю Чудотворцу, или Миколе, как называ­ют его самоеды, потому что даже и не обращенные еще по­читают этого Святителя мощным богом.

Из приезжавших в Пустозерск самоедов я не встретил ни одного настолько трезвого, чтоб можно было нанять его в услужение, но мне принесло уже много пользы и то, что я ежедневно мог разговаривать о жизни и обычаях на тундре с людьми, наезжавшими с разных сторон. Для изучения языка я обращался по большей части к нищим самоедам,

Пребывание в Пустозерске и путешествие... в Ижемск и Колву 185 которые разбили свои чумы близ пустозерских селений. Часто прибегал я также за советом как в этом, так и во многих других отношениях к одному самоедскому поселен­цу, почитавшемуся светилом и далеко известному по своим похождениям. Еще ребенком он был продан своей матерью за пуд муки одному русскому и затем переходил, как то­вар, из рук в руки, пока восьми лет не попал в услужение к одному русскому, кочевавшему по Большеземельской тунд­ре. Этот новый господин был жесток и скуп и заставлял его, полунагого и полуголодного, стеречь оленей и день, и ночь. Как-то случайно жалкий вид и плохая одежда ребен­ка обратили на него внимание исправника, объезжавшего тундры. Узнав о его горьком положении, исправник взял его под свое покровительство и воспитывал наравне со сво­ими детьми. К несчастью, исправник был вскоре отставлен и уехал, и мальчик снова остался без приюта. Когда он под­вырос, напившись раз пьян, он продался в рекруты, вскоре был, однако ж, отпущен по болезни и неспособности к воен­ной службе. Затем он скитался несколько времени по тунд­рам, нанимаясь в услужение, и наконец поселился в ма­ленькой деревеньке близ Пустозерска, где срубил себе избу и женился на русской, но, несмотря на то (что довольно редко), сохранил любовь к своим соотчичам.

Он служил мне несколько недель по найму и был весь­ма полезен как посредник между мною и приезжавшими с тундр самоедами, которые, естественно, дичились и чужда­лись меня, как иноземца и чиновника. Иногда в сопровож­дении моего ментора я ездил в ближайшие самоедские чумы, но этим в высшей степени поучительным для меня поезд­кам мешали, к несчастью, беспрестанные метели. Зима в этом году была так неприязненна, что даже самоеды жало­вались на нее и благодарили уже Бога, как только непогода позволяла различать хоть только оленей перед санями. А что это на тундрах не всегда возможно — я это и сам испы­тал на пути в Пустозерск. Я даже долго думал, что жесточее испытанной мною в этот раз непогоды и быть не может, но жители Пустозерска предсказывали еще сильнейшие. И предсказания их сбылись. Раз утром вошел ко мне хозяин моей квартиры и советовал отложить на этот день мою обык­новенную прогулку, потому что вьюга необыкновенно сильна. Но этим предостережением он подстрекнул только мое любопытство. Я осторожно начал спускаться с лестницы и благополучно добрался до последней ступеньки, потому что до сих пор строение защищало меня от ветра, но за нею я тотчас же почувствовал, что мне не переспорить бури, и ухватился обеими руками за перила. Тут предстояла тяже­лая борьба с невидимыми воздушными демонами. Нужно было сделать только один шаг, но чтоб сделать его, требова­лось напрячь все силы. После нескольких отчаянных попы­ток мне удалось, наконец, пересилить бурю, но когда я во­шел в горницу, я был так утомлен, что не мог дойти даже до кровати и почти без чувств упал на пол.

Я оставался в Пустозерске все время, пока приезжали с тундр самоеды, как же скоро наезды их прекратились, и я оставил это местечко и отправился в Усть-Цыльму — рус­ское селение в 250 верстах к югу от Пустозерска, где, как мне сказывали, еще оставались тундрские самоеды. Путь мой лежал вверх по Печоре — по стране, до того пустын­ной, что о ней говорят, будто она создана не Богом, а обра­зовалась уже после потопа. Здесь нет не только постоянно живущих, но и никаких животных. Это почти непрерыв­ные низменные болотистые пространства. Ледяной холод внутри их уничтожает всякую растительность, по крайней мере настоящих деревьев здесь нет совершенно, только из­редка по берегам рек виднеются полосы ивняка, а потому жители Пустозерска и отапливают свои жилища одним пла­вучим лесом. Как я уже заметил выше, даже и камней нет на глинистых берегах Печоры. Необыкновенно низкие на всем нижнем течении ее, далее к верховьям они постепенно поднимаются и в иных местах доходят до значительной высоты. По мере возвышения берегов увеличивается и рас­тительность, и в окрестностях Усть-Цыльмы, как уверял меня мой ямщик, есть уже всякого рода деревья, а именно: сосна, ель, береза, ива, рябина, ольха, черемуха и презрен­ная осина, на которой, как говорил мой ямщик, повесился Иуда.

Из животных, которые водятся во множестве по низо­вьям Печоры, следует упомянуть о белых куропатках. Между Пустозерском и Усть-Цыльмой нет еще оседлых жителей, потому что каждый, кто только вздумает поискать счастья в этих ледяных странах, направляет свою утлую ладью к Пустозерску, где, конечно, более средств существовать ры­боловством и охотой на оленей, разумеется, ручных стад самоедов. Чтобы хоть несколько облегчить сообщение меж­ду Пустозерском и Усть-Цыльмой, по берегам Печоры сло­жено несколько маленьких курных изб, в которых путеше­ствующий может сварить для себя рыбу и переночевать в случае сильной непогоды. В этих избах находят приют и многочисленные русские охотники, занимающиеся ловлей куропаток сетями. Хотя белая куропатка и не слишком ценится здесь, и промысел за нею нисколько не почитается завидным, охотник всегда, однако ж, достаточно вознаграж­дается, несмотря на то, что приходится проехать несколько сот верст. Нередко в один день в его сети попадается до сотни куропаток, тогда как он большую часть дня спит себе в избе, а если не спит, распевает с товарищами песни или забавляется сказками.

Я тащился в обществе этих охотников почти целую не­делю на паре тощих кляч и наконец в начале апреля при­ехал в Усть-Цыльму. Селение это основано еще во времена царя Иоанна Грозного и населено раскольниками, грубей­шими и упорнейшими из всех, доселе мною виденных. Рас­кольник всегда готов проклинать других, почитая себя луч­ше всех, а усть-цыльмские проклинают даже и подобных себе раскольников, если только они не совсем с ними схо­дятся. Поэтому не удивительно, что они смотрели на меня, протестанта, очень косо и недоброжелательно. Они рассла­вили, что я колдун, поджигатель, отравитель рек и колод­цев, что я знаюсь со злыми духами и что при помощи их делал в Усть-Цыльме страшные вещи. Так, между прочим, что, раскапывая снег, я произвел подземный вой, который сопровождался громом и молнией и продолжался несколь­ко дней; что затем земля разверзлась, и из недр ее вышло чудовище с рогами. Многие уверяли, что видели своими глазами, как оно поднялось до облаков, потом снова опус­тилось и со страшным шумом погрузилось в Печору.

Все эти страшные толки пересказывал мне каждый день грузинский князь, живший в Усть-Цыльме и занимавший должность лесничего. Прежде он служил несколько лет сол­датом в Финляндии и очень полюбил мою родину. Помня радушие к нему моих земляков, он принял во мне большое участие, навещал меня ежедневно и делал все, чтоб только как-нибудь облегчить мое пребывание в этом неприятном месте. Однажды в шесть часов утра он вошел ко мне весьма встревоженный. Причина этого раннего визита была следу­ющая: ему дали знать, что ночью 25 раскольников держали совет, что бы со мною сделать. Кажется, он знал и решение их, но не хотел сказать мне. Он только дружески посовето­вал запереться в моей горнице, а вздумаю прогуляться, так не иначе, как верхом и в сопровождении двух человек, кото­рых он даст мне. Несмотря на это предостережение, в обык­новенное свое время я вышел на улицу один и пешком, никак не предполагая, чтобы среди бела дня я мог подверг­нуться какой-нибудь опасности. Не успел я сделать и не­скольких шагов, как целая толпа пьяных выскочила из кабака и с дикими криками окружила меня в то же самое мгновенье. Их было человек 25 и в том числе несколько женщин. Они схватили меня за руки и за малицу и начали теребить в разные стороны. Высвободив не без труда пра­вую руку, я замахнулся ею, крикнув довольно грозно, и вся толпа, как испуганное стадо баранов, бросилась от меня и попряталась в соседние избы. За сим они не беспокоили меня целый день, но к ночи начали похаживать около моей квартиры. Это возбудило мое опасение, что они задумали вломиться ночью в мою комнату. Через несколько времени я услышал, что наружная дверь отворилась и кто-то тихо подходил к крыльцу. Я подкрался к окну и увидел под ним трех человек: двое были с ружьями, третий, мой хозяин, без всякого оружия. Боясь, чтоб он не ввел ко мне воору­женных, я стал подле двери, решившись дорого продать жизнь свою, но вскоре услышал, что хозяин возвратился в избу, оставив вооруженных на улице. Потом я узнал, что они и не думали вламываться ко мне в комнату, а только хотели посмотреть, выйду ли я ночью из избы. И это вот для чего: прошел слух, что я по ночам отравляю колодцы, порчу поля и обмазываю избы составом, который от лучей летнего солнца воспламеняется, а потому они и решили, прежде чем приступать к чему-нибудь решительному, спер­ва убедиться в справедливости этого слуха. В следующее утро за этой тревожной, проведенной без сна, ночью, желая

Пребывание в Пустозерске и путешествие... в Ижемск и Колну 189 освежиться, я гулял долее обыкновенного по берегам Печо­ры. Возвращаясь с прогулки, я увидел, что вход в деревню был совершенно прегражден толпой, наверное, в несколько сот человек. Идти прямо на эту толпу казалось мне опас­ным, но опасно было также и повернуть назад, потому что всякое обнаружение боязни ободрило бы еще более моих противников. Сообразив это, я смело пошел прямо, готовый на все, что бы ни случилось. По счастью, в нескольких уже шагах от толпы я увидел узенькую боковую дорожку, кото­рая вела прямо к моей избе; я быстро свернул на нее и прежде, чем толпа успела одуматься, был уже дома. За сим мужество толпы проявилось только громким, яростным криком.

Возвратясь домой, я тотчас же потребовал лошадей и через час был уже на дороге в Ижемск. Это большое селе­ние при реке Ижме в расстоянии 100 верст к югу от Усть-Цыльмы, заселенное зырянами. Мне восхваляли это селе­ние за его гостеприимство, но как же был я удивлен, когда по приезде охотою никто не хотел впустить меня в избу, и я должен был прибегнуть к жившему здесь чиновнику. По прочтении моих бумаг он силой отвел мне квартиру у одно­го из жителей. Эта неприязненность добродушных зырян тотчас же навела меня на мысль, что слух о моих зловред­ных качествах дошел и до Ижемска; так оно и было. В тот же день вышеупомянутый чиновник (по счастью, человек вовсе без предрассудков) пригласил меня посмотреть, как нечистый проказничает в избе одного бедного зырянина. Я с удовольствием пошел с ним не столько для забавы, сколь­ко в надежде как-нибудь разубедить суеверную толпу на мой счет. Перед избой мы нашли кучу народа и в середине священника в облачении и с крестом в руке. Священник подошел к нам и в ужасе начал рассказывать о том, что ночью происходило в избе этой. Малица и оленья шкура слетели сами собой с печи, невидимая рука бросила ножни­цы с такой силой, что они воткнулись в стену, ведро с во­дой качалось и т.д. Зыряне полагали, что все это мои про­делки, в чем убедило их еще более уверение одного из жи­телей, что ему удалось видеть мои руки и ноги, и что они у меня кованные из железа. Чтоб разубедить толпу, я вошел вместе с чиновником в избу и принялся разведывать самомалейшие подробности ночного происшествия. После мно­гих расспросов мы открыли, что большая часть чудес про­изведена была сумасшедшим; он спал на печке, прикрыв­шись малицей и оленьей шкурой, которые и пошвырял, когда ему стало слишком жарко. Весьма вероятно, что им же были брошены и как-нибудь помешавшие ему ножни­цы, которые хозяйка, по ее собственному признанию, забы­ла на печи накануне вечером. Ведро же стояло на отстав­шей половице, приходившей в движение, как только кто-нибудь ступал на нее.

И такие-то безделицы взволновали большую часть на­селения Ижемска, заставили священника целую ночь чи­тать в избе молитвы об избавлении от проделок нечистого. Как ни было удовлетворительно наше объяснение всего слу­чившегося, оно не рассеяло, однако ж, предубеждения про­тив меня. Как ни отстаивали меня чиновник, его жена и некоторые из значительных жителей селения, большинство все-таки смотрело на меня, как на колдуна и богоотступни­ка. Несмотря на то, все время долгой беспутицы я мог спо­койно продолжать в Ижемске свои занятия. Здесь я изучал ижемское наречие самоедского языка и зырянский язык. Кроме того, мне хотелось составить себе понятие о нацио­нальных особенностях зырян, но для этого здесь было слиш­ком мало данных, потому что ижемские зыряне приняли уже почти вполне религию и нравы, и образ жизни русско­го населения. Во всяком, однако ж, случае основные черты зырянского национального характера обнаруживают несом­ненное сродство с характером финнов и целого финского племени, к которому принадлежат и зыряне. Из хороших качеств зырянам приписываются по преимуществу рассу­дительность, прямота, степенность, добродушие, честность и верность; из дурных — хитрость, подозрительность и за­висть. Не совсем похвальная еще черта, зависящая, впро­чем, не столько от национального характера, сколько от весьма низкой степени цивилизации, — это то, что мужчи­на взваливает на женщину, что следовало бы делать само­му, что даже на собственную жену он смотрит, как на рабу. Как мало уважает зырянин женщину, видно уже из отно­шений жениха к невесте в день брака. Она должна в при­сутствии всех гостей пропеть песню, которой со слезами и

поклонами умоляет жениха смиловаться над ее беззащит­ным положением и сделать ее своей законной женой. Нет никакого сомнения, что этим намекается невесте, что она не должна слишком гордиться тем, что жених ищет руки ее, что она все-таки должна быть покорной рабой его. То же значение имеет и обычай, по которому после венчания мо­лодая должна раздевать своего мужа. Кроме того, при зы­рянской свадьбе много еще других обычаев и обрядов, сви­детельствующих о рабстве и глубоком унижении женщин; вместо них я приведу здесь две свадебные песни, которые поются невестой и ее подругами.

1

«Отняли у меня мою волюшку, отняли ретивое сердечушко, повязали молодую головушку, подобрали кудри зо­лотистые, повели за концы пальчиков. Ты, вскормивший меня батюшка, вынянчившая матушка, ясный сокол бра­тец мой, сестра милая, добрый дядюшка, добрая тетушка, захотели, порешили вы, чтобы я покинула сторонушку ро­димую.

К златому столу подходила я, брала стакан —налива­ла, подносила вино всем гостям, из-под золотых бровей на всех посматривала, не видала братца милого. Улетел ты, сокол мой, сидишь на тундре черной ты, у залива моря тем­ного, на скалах Урала высокиих. Ты спеши, спеши сюда, дорогой мой брат, аль не ведаешь — отсылают меня из зла­той родины. Приди ж, приди, брат возлюбленный, той же утробой выношенный, погляди на мое расставанье скорое. Шесть оленей в целом стаде что ни лучших, что ни быст­рых выбери, запряги их в санки крепкие, запряги ремнями толстыми и спеши на родину. Преградят ли путь-дорожень­ку сто двадцать рек-потоков вешниих, поднимись ты, поле­ти белым лебедем, легкой утицей.

Добрый батюшка, милая матушка, аль не была я вам предана, как сын, не воспитана? За что ж верную свою при­служницу теперь гоните к родителям неведомым, к брать­ям, сестрам незнаемым? Чтоб найти мне радость там, надо долго жить, много кланяться. Не найду на новой родине я радости, буду жить воспоминанием, как была я счастлива в дому родительском».

2

«Жизнь моя, добрый батюшка, собирай ты корни двой­ственные[49], готовь пир им к вечеру светлый, радостный, выставляй на стол что ни лучшее! Ты, вскормившая меня матушка, накрывай лучший стол — стол из дерева кедрово­го, ставь яства сладкие, питья что ни вкусные. Жизнь моя, батюшка и матушка, возрастили вы меня как сына, жила я, как хотелося, пришел последний день, последний час моей волюшки, недолго мне любовью своей властвовать, сидеть чтимой девушкой. С этим днем все исчезнет для бед­няжечки, все останется в дому родительском, прости ж, мо­лодость веселая. Еще распуколькой должна покинуть я ро­дину — место, где беззаботно всласть кормилася, наряжалася, покоилась. Матушка моя родимая, чем же надоела тебе верная твоя прислужница? Али много ела, много платий изнашивала, что ты так рано отдаешь ее? Не мешай же, родимая, не мешай ты мне, бедняжечке, горючими сле­зами заливатися — все ведь, все мои радости оставляю я в дому родительском. Не сердитесь на меня и вы, мои подру­женьки моей юности, веселых игр на лугах зеленыих, ви­дите ль, все-все покинуть мне приходится в первые дни ве­сенние, когда все ручьи шумно разыгрываются, высокие деревья валятся, крепкие камни трескаются, когда начина­ет петь жалобная кукушечка, весенняя кукушечка. Рано запевает жалобная кукушечка, но еще ранее запою я, бед­ная, на новой своей родине. Прощайте ж, родимые батюш­ка и матушка! Прощайте ж и вы, подруженьки!».

В Ижемске и в других деревнях, принадлежащих к той же волости, я оставался до второй половины июня; только в это время снова стало возможно продолжать мое путеше­ствие по самоедским землям. Ближайшей моей целью была деревушка Колва, в 400 верстах от Ижемска в Большеземельской тундре. Поездку эту я совершил в 15 дней в рыба­чьей лодке, отправлявшейся из Ижемска к реке Усе. Спер­ва мы плыли вниз по реке Ижме, потом вверх по реке Печо­ре и по ее притоку Усе до впадения в последний речки Колвы. Большая часть нашего плавания была по Печоре. Само­еды называют эту реку морем (ям), и весьма справедливо.

Принимая в себя все реки, вытекающие с западной сторо­ны Северного Урала, в нижнем течении своем она расширя­ется версты на три, а в некоторых местах и более. Подобно Двине, она течет по ровной поверхности, есть, конечно, кое-где и быстрины, но на всем проеханном мною протяжении я не встретил ни одной. По рассказам, Печора богата ры­бой, берега среднего ее течения довольно роскошны и если все-таки по суровости климата не способны для хлебопаше­ства, так зато весьма хороши для скотоводства, но и эта отрасль сельского хозяйства до сих пор здесь в совершен­ном пренебрежении. Жители всей этой страны — зыряне — питаются преимущественно охотой и рыболовством, они не кочуют, однако ж, а живут в маленьких деревушках, причисленных к Ижемской волости.

В конце июня плавание по среднему течению Печоры представляет много интересного. Величие самой реки, пре­красные лесистые берега, зеленеющие луга и острова, со­вершеннейшая пустынность, печальный темный цвет, ко­торым на дальнем севере отличаются и луга, и леса, и даже воды, и рядом яркий ослепительный блеск снега, уцелев­шего в какой-нибудь глубокой лощине, защищенной воз­вышенностями от знойных лучей солнца, — все это, конеч­но, прекрасно, но ненадолго. Вскоре мириады комаров и мошек, кусающих ежеминутно, лишают вас всякой возмож­ности восхищаться. Только и думаешь, как бы защититься от этого зла, которое справедливо можно причислить к семи египетским казням. Наденешь ли сетку из конских волос, забьешься ли в парусинную палатку — тут уже не до кра­сот природы, в которых видишь уже главную причину этой напасти. Даже само солнце, летом невыносимо здесь зной­ное, расслабляет все чувства и уменьшает их восприимчи­вость ко многому. Я же, кроме того, не мог обращать осо­бенного внимания на внешнюю природу отчасти от того, что на половине дороги к Колве на меня упала мачта и сильно ушибла голову. Счастье еще, что именно в это самое мгно­вение ко мне подходил один из гребцов, чтоб взять подарен­ную им для праздника бутылку с водкой, и отклонил не­сколько удар, который без того мог прекратить дни мои преждевременно. Еще больной от этого ушиба, приехал я в начале июля в деревню Колву, находящуюся в нескольких верстах от впадения речки того же имени. В этой деревне есть недавно выстроенная для большеземельских самоедов церковь, особенные дома для двух священников и дьякона и, кроме того, девять жалких избушек, в которых живут бедные самоеды, принявшие и язык, и обычаи зырян. Я остался в этой деревне до конца лета, мне отвели для житья одну из самых жалких лачуг, в которой не знал решитель­но покоя от духоты, сырости, детского крика, комаров и других насекомых. Как ни привык я работать везде и не­смотря ни на что, здесь же не мог никак и потому часто должен был удаляться вроде погреба, находившегося под избой. В этом подземелье, хотя и тут мешали крысы и мыши, составил я мою зырянскую грамматику. Изучение же само­едов — главный предмет моих занятий во время пребыва­ния в Колве — я вынужден был производить наверху, пото­му что мои учителя страшились подземного мира и неохот­но в него спускались. Затем я ежедневно бродил по лесам и полям, стрелял уток, собирал морошку, одним словом, ста­рался как-нибудь улучшить жалкую трапезу самоедов.

VIII

Огромное пространство, называемое Большеземельской[50] тундрой, разделено между самоедами волостей Пустозерской, Устьцыльмской и Ижемской: северо-западная ее половина отведена пустозерским и устьцыльмским, а юго-восточная — ижемским. Само собою разумеется, что самоеды, как народ кочевой, нисколько не сдерживаются в определенных пределах и переходят, куда заведет их нужда или куда им захочется. Кажется, что высшее пра­вительство никогда и не узаконило этого разделения тунд­ры. Говорят, что оно сделано мезенским земским судом по проискам зырян, которые, правдою и неправдою завладев оленями ижемским самоедов, старались завладеть и паст­бищами для них. Они просили от имени ижемских само­едов и как бы для их пользы, но так как у ижемских самоедов нет уже почти вовсе оленей, а другим, по опреде­лению земского суда, воспрещается переступать за выше означенную границу, то на деле всею южной частью тунд­ры пользуются одни только зыряне. Эта часть — лесистая страна по Усе и ее притокам. В зимнее время она превос­ходна для оленей, потому что леса защищают от страш­ных вьюг и метелей, которые на тундрах опасны не только для людей, но даже и для оленей. Летом же она слишком знойна для них, а потому с приближением его зыряне пе­регоняют стада свои на прохладные безлесные тундры, с которых возвращаются домой только осенью. В это время зажиточные зыряне, владельцы оленьих стад, из Ижемска и других принадлежащих к этой волости деревень от­правляются вверх по Печоре и Усе встречать стада свои и распоряжаться своим богатством. Осень — всюду время жатвы, сбора. На тундрах она приносит оленье мясо, оле­ньи шкуры, лисьи и песцовые меха, перо, пух и проч. Но ижемские крестьяне не довольствуются тем немногим, что доставляют им с тундры наемные работники их или при­казчики, они сами разъезжают осенью от чума к чуму и приобретают всевозможными способами все добытое само­едами. С наступлением зимы некоторые пробираются даже в самую Сибирь и скупают меха у тамошних остяков[51] и самоедов, муку — у русских поселенцев и проч.

В Ижемске я уговорился с одним из последних ехать вместе из Колвы, в которую эти странствующие зыряне все­гда заезжают, до Обдорска. По этому уговору я начал мое азиатское путешествие 16 (4) сентября в большом крытом судне, которое русские называют каюком, широком спере­ди, узком сзади и только с одной мачтой. Хотя каюк, в котором мы отправились, и почитался самым лучшим во всем околотке, я был, однако ж, не очень-то доволен им. Более всего мучила меня отвратительная вонь из открытых кадок с испортившимися рыбой и мясом — провиантом нашего экипажа. Затем палуба сквозила, как решето; по­этому в защиту от осенних дождей некоторые из значитель­нейших пассажиров запаслись небольшими палатками. Та­ких палаток было под палубой четыре. Одна была, разуме­ется, моя; в другой помещался хозяин каюка, в третьей — его племянник с женою; но кому же принадлежала четвер­тая, из розовой материи? Вероятно, какой-нибудь красно­щекой красавице, но она не показывается: вероятно, из де­вичьей скромности, из боязни грубых корабельщиков. Поз­же мы познакомимся с нею.

Выше я сказал, что в Колве есть церковь во имя Нико­лая Чудотворца. С тех пор, как она выстроена, вошло в обычай, проезжая Колву, служить в ней молебен о попут­ном ветре. Молитвы на этот раз были услышаны; только что мы сели в каюк, подул благоприятный ветер, и до само­го вечера мы плыли как нельзя лучше. На другой день по­шел снег с дождем, и ветер переменил направление. Мы должны были стать на якорь. Мои спутники играли в ду­рачки, я грелся у огня, разложенного на передней части каюка. 18 сентября мы добрались до устья Сыни — неболь­шой речки, впадающей в Усу с восточной стороны, верстах в 40 от Колвы и около 60 от Печоры. В этом месте Уса изгибается к северу, попутный ветер с юга наполнил пару­са, и тяжелое судно наше пошло легко и быстро по шумя­щим волнам. Благодаря этому ветру мы проплыли доволь­но скоро 90 верст от Сыни к устью Хыр-мора, или Аджвы[52], — другого значительнейшего притока, при впадении кото­рого Уса снова поворачивает на восток. До этого места при­рода почти та же самая, что и по Печоре: по прибрежьям много лесу и лугов, дальше, в глубь страны, топкие болота и песчаные пустыри. Берега вообще низки, но кое-где попа­даются и возвышения, которые зыряне называют челъя (Tschelja)[53]. Преобладающая здесь почва — глина, но далее к верховьям Усы она становится реже. Горно-каменные по­роды до устья Хыр-мора чрезвычайно редки, но далее отсю­да они начинают обнаруживаться местами в берегах. В не­скольких верстах от устья этой реки виднеется даже огром­ная скала или гора, называемая Адак. Отсюда изменяется вид страны и во всем остальном. Лес постепенно становится все реже, деревья малорослые: береза преобразуется в кус­тарник, сосна утрачивает сучья и силится прикрыть наготу свою мхами. Наиболее распространена ива, образующая по берегам непроницаемый кустарник. Одним словом, вся стра­на обнаруживает явную наклонность к переходу в тундру.

Что значительное развитие возделывания здесь земли невозможно — это очевидно, но насколько не способна к возделыванию страна по нижнему течению Усы и по верх­нему течению Печоры — это вопрос еще. Общее мнение как ученых, так и простолюдинов, что успешное земледе­лие здесь решительно невозможно, и по самой уже общно­сти своей должно иметь некоторое основание, но оно нис­колько не подтверждено опытом, потому что тамошние жители не умеют обрабатывать и не обрабатывают земли нисколько. В самом Ижемске, который славится своим хлебопашеством, поля находятся подле огромного болота, никогда не осушаются канавами и даже вспахиваются как будто бы только для виду. Но допустим, что земледелие в этих местах действительно невозможно — берега Усы и Печоры представляют все-таки и другие средства существо­вания на них не только для кочевников, но и для оседлого общества. Они богаты прекрасными лугами, реки — ры­бой, леса — всевозможной дичью. И несмотря на все эти дары природы, страна пустынна и безлюдна. По берегам Печоры, как мы уже сказали, разбросано несколько весь­ма малолюдных деревушек, а по речной системе Усы, за исключением Колвы, — ни одной. Естественно, что при таких обстоятельствах природа обнаруживает здесь харак­тер решительной дикости. Плывя по Усе в сентябре меся­це, вы видите большие луговые пространства, мертвенно­серые от густой травы, засохшей на них без всякой пользы. Всюду встречаются засохшие, сгнившие деревья, то сто­ящие еще, то свалившиеся уже. Вместо людей по берегам бегают лисицы, песцы, медведи и другие дикие животные. Вместо человеческих жилищ вы натыкаетесь только на покинутые логовища зверей. Над головами вашими еже­дневно проносятся бесчисленные стаи диких уток и гусей, возвращающихся в страны более теплые, оглашая воздух радостными криками. Как хорошо было бы полететь за ними следом! Но так как открытие Дедала не доведено еще до совершенства, то удовольствуемся уже и тем, что благо­даря другому, несколько близкому к этому, открытию про­носимся довольно быстро мимо стран, порождающих са­мые грустные впечатления.

От впадения Хыр-мора проплыли мы при попутном ветре около 40 верст до устья Косьи, значительнейшего из всех притоков Усы, а отсюда еще 50 верст до впадения реки Хузмор, или Роговой[54]. Здесь ветер стих, и мы бросили якорь близ берега. Но к вечеру, между тем как все были заняты под палубой ужином, поднялась вдруг страшная буря, дождь лил ливмя, ветер завывал в снастях и грозил разбить наш каюк о скалистый берег. После неимоверных усилий нам удалось, однако ж, отвести каюк на середину реки и утвер­дить его здесь на якоре. За сим весь экипаж предался успо­коению. Буря между тем не переставала свирепствовать, дождь лил, как из ведра, и от него не защищала уже ни палуба, ни палатка. Я лежал довольно долго совершенно покойно и недвижимо, рассуждая о том, пожертвовать ли уж вполне одним полупромокшим боком или, чтоб не оби­деть его, подвергнуть тому же и другой, как вдруг к нема­лому удовольствию услышал треск огня на передней части каюка. Я приподнял полу палатки и был поражен престран­ным зрелищем. Подле огня двигалось что-то такое, что сму­тило бы и самого смелого, чуждого всяких предрассудков человека. Это что-то было закутано в мохнатую оленью шкуру, по которой в самом фантастическом беспорядке бол­тались суконные полосы всех цветов радуги. Голову, плечи и часть лица покрывало нечто вроде сплошного колпака из шкуры росомахи, украшенного блестящими медными круж­ками, бренчавшими на спине. Из-под этой косматой голов­ной покрышки виднелись только два черных сверкающих глаза, пара толстых губ и широкие ноздри. Ростом это что-то было едва двух аршин, зато его оленья шуба широко растопыривалась во все стороны. Оно тихо ходит вокруг очага, на котором разведен огонь, останавливается на ми­нуту на каждой из четырех сторон его и кланяется на все четыре стороны света; причем обнаруживается, что одна нога у него значительно короче другой. Вследствие этого, когда оно поворачивает лицо к востоку, вероятно, с целью покло­ниться в эту сторону, туловище само собою перегибается на север, и поклон отдается сему последнему; повернет лицо к западу — поклон приходится югу: нога решительно не дает воли голове кланяться куда ей хочется. Конечно, в резуль­тате цель все-таки достигается, потому что, наконец, все стороны света получают по поклону; но нельзя было не за­метить этой страшной игры природы, поссорившей одну часть тела с другой. Откланявшись таким образом каждой стороне света, странное существо это село перед огнем, скре­стив ноги, издало восклицание: «У-у-у!» и принялось ти­хонько постукивать по очагу. Тут я догадался, что это само­едское заклинание ветров, но все еще не мог понять, откуда взялось само заклинающее существо: прилетело ли по воз­духу, вылезло ли из воды, как вдруг случайно глаза мои встретились с красной, озаренной пламенем палаткой. Под­стрекаемый бесом смеха, я выполз потихоньку на палубу, прокрался на переднюю часть и одним скачком очутился подле огня. Самоедка вскрикнула, но тотчас же успокои­лась и совершенно хладнокровно сказала: «Сядь к огню и обогрейся; ветер холодный, а платье твое, кажется, намок­ло». Слова эти были произнесены таким голосом, который ясно показывал, что старуха хотела задобрить меня, веро­ятно, для того, чтобы я не рассказал нашим спутникам о ее ночных проделках.

Разумеется, я принялся выпытывать у самоедки тайны ее чародейства. Вообще от самоедов трудно добиться како­го-нибудь объяснения; они почти всегда отделываются ко­ротким «екар» (не знаю), но на этот раз мне посчастливи­лось без всякого труда узнать все, что знала старуха. Так как, однако ж, большая часть того, что она сообщила мне, изложено уже мною выше, то я и ограничусь только пере­дачей ее повествования об Уриере, самоедском шамане, про которого все говорят, что он живой взъехал на небо. Пере­даю, насколько можно, ее словами:

«Жил в старину на земле тадибей по прозванию Уриер, и был он тадибей над тадибеями, мудрец над мудрецами, врач над врачами, вещун над вещунами: такой знахарь, каких теперь уже и не бывает. Нужно ль отыскать пропав­шего оленя, добыть украденное, возвратить здоровье, уго­товать себе счастье и богатство и другое такое, и не ходи за советом ни к какому тадибею, ступай прямо к Уриеру. У него было множество оленьих стад, он много объездил стран, видел много народа, но наконец труды и напасти земной жизни наскучили ему. «Здесь, — сказал он, — оленевод­ство делается все хуже, мох с каждым годом уменьшается, зверь становится все реже, а воровство, обманы и всякая неправда, напротив, умножаются; не хочу жить долее на этой жалкой земле, поищу лучшей отчины на небе». И ска­зав это, он велел обеим женам своим приготовить для него и для себя новые одежды, для оленей же новую сбрую, на­казав при этом настрого, чтобы как в одеждах, так и в сбруе ничего не было старого, уже потреблявшегося. Когда все было готово, он запряг в сани четырех сильных оленей-сам­цов и поехал по воздуху. Жены последовали за ним, каж­дая в своих санках. И вот, когда проехали уже почти поло­вину пути, олени Уриера начали пошатываться, опускать­ся вниз. Уриер, догадывавшийся, в чем дело, спросил жен, сделали ль они, как он сказал: все ли в одеждах и сбруях стачено из нового? Тогда вторая жена призналась, что в ее одежде есть одна маленькая тесемочка, уже ношеная, и вме­сте с тем начала просить слезно, чтоб он позволил ей воз­вратиться назад на землю, где у нее осталось два сына, уве­ряя, что ей приятнее делить с детьми земные напасти, чем наслаждаться без них небесным блаженством. Уриер тро­нулся ее мольбами и отпустил ее назад, а сам с первою же­ною поехал на небо и там нашел все, что только может по­желать человек: сильных оленей, отличный мох, много зве­рей в лесах и на полях, и т.д.[55].

Чрезвычайно замечательно, что самоеды верят в посто­янные переселения на небо. Пропал без вести какой-нибудь дурной человек или преступник — все уверены, что его со­жрал где-нибудь в тундре медведь; случись то же с хоро­шим человеком — все убеждены, что он, подобно Уриеру, уехал в небесные жилища. Один русский миссионер сооб­щил мне, что, не знавши еще о таком веровании, он думал однажды склонить самоедов-язычников к христианству, между прочим, и рассказом о взятии на небо пророка Ильи. Самоеды слушали рассказ его весьма равнодушно, и, когда он кончил, один из них сказал: «Да и мой брат несколько месяцев тому назад уехал так же на небо».

Бессмертие составляет, впрочем, исключительную при­надлежность тадибеев, потому что вообще между самоеда­ми распространено безотрадное верование, что со смертью все кончается для человека. Хотя они и полагают, как ка­жется, что покойник продолжает еще несколько времени жить в могиле, и, вероятно, потому складывают подле него очаг, кладут ножик, топор, копье, деньги и другие жизнен­ные потребности и по временам режут даже на могиле его оленя; но как скоро труп сгнил, все убеждены уже, что для него все кончено. Одни тадибеи одарены бессмертием, по смерти они превращаются в так называемых итармов[56], ко­торые, судя по всему, что мне удалось о них узнать, совер­шенно тождественны с тадебциями Канинской тундры. Про них рассказывают, что они то отдыхают в могилах своих, то скитаются по земле, особенно по ночам, и, смотря по тому, каковы они были при жизни, делают добро или зло. Вообще же итармов боятся, и самоед не любит много разго­варивать о них».

Рассказы старухи самоедки заняли меня так, что я пре­спокойно выносил дождливую и бурную ночь под откры­тым осенним небом, между тем моя Мельпомена не раз вы­нимала из-за пазухи зеленую сткляницу и подкрепляла себя живительною влагою. Результатом этих повторительных подкреплений было то, что она заснула, наконец, у огня, а я возвратился в свою палатку, завернулся в олений мех и улегся на постель из кирпичей и оселков. В следующее утро (22 сентября) подул опять попутный ветер. Он дул из гус­той тучи, которая в то же время обливала нас сильным лив­нем. Погода была пасмурная, туман покрывал землю. Сквозь него виднелись огромные болота, и по ним кое-где склонив­шаяся сосна, пожелтевшая береза, медведь, поднятый кри­ком корабельщика, хищный орел, стороживший добычу. Грустное впечатление, производимое таковой картиной, уменьшалось несколько только тем, что, благодаря попут­ному ветру, мы плыли довольно быстро. К вечеру показа­лись вдали огоньки, разложенные на берегу ижемскими кре­стьянами, которые отправлялись на встречу к оленьим ста­дам своим и расположились тут на ночлег. Мы пристали к ним и вздумали устроить небольшую пирушку на пустын­ной Усе. Пригласив ижемцев на наш просторный каюк, мы уселись вокруг опрокинутой кадки, которая заменяла нам стол. Пока пили чай, зыряне сидели с важными, угрюмы­ми лицами, но как только пошла вкруговую бутылка конь­яку, флегматические физиономии их понемногу начали оживляться, и я тотчас же воспользовался этим случаем, чтобы завести речь о житье самоедов и об их отношениях к инородным поселенцам тундр. Вопрос чрезвычайно щекот­ливый, потому что самоеды обвиняют инородцев, особенно зырян, в разных неправдах, и убеждены, что в настоящее жалкое положение повергли их бессовестные притеснения именно этих поселенцев. Зыряне же почитают себя, напро­тив, благодетелями самоедов и всячески стараются оправ­дать свои действия. Я приведу здесь некоторые из этих оп­равданий и постараюсь с возможною точностью передать слышанное мною в беседе подле опрокинутой кадки. Вот что говорил старший из всего общества, ученый церковный староста:

«Я уповаю на Бога и верю, что ничто на свете не дела­ется без Его воли. Если, как известно, большая часть само­едских оленей перешла к зырянам, то и это, без всякого сомнения, произошло по воле Божьей. Конечно, и тут, как везде, было не без вмешательства лукавого; но и его делам попускает Бог и будет попускать всегда ради премудрых своих целей. Так как ты[57], чужеземец, татарской веры и не знаешь истинного света, то я и объясняю тебе примером, как с самого начала света Господь обращает на добро все злые дела дьявола. В Писании сказано, что Бог сотворил в первые шесть дней небо и землю, солнце, месяц и все звез­ды, человека, травы, животных и прочее. Дьяволу тотчас и захотелось как-нибудь поворотить создания Господа; он ис­портил человека, отравил многие травы, породил змей и других вредных животных, а из рыб — щуку и налима. Как только Ангелы заметили этих рыб, они поймали их, принесли к Богу и спросили: что с ними делать? Бог по­смотрел на рыб, увидал в их голове крест и благословил их так, что теперь они чисты и живут на пользу человека. Та­ким образом, что Бог благословит, того нечего хулить чело­веку, хотя бы лукавый и замешался тут. Божье благослове­ние очевидно над нашими оленьими стадами, потому что они умножаются и улучшаются с каждым годом и состав­ляют главное наше достояние. А если ты спросишь, ради чего же даровал нам Господь самоедских оленей, — мы и это растолкуем тебе. До прибытия поселенцев на тундры все самоедское племя жило в языческом мраке и нечестии. Они приносили жертвы простым древесным пням, и солнце благодати было еще скрыто от них непроницаемым тума­ном. О делах божественных они знали не больше собак и песцов, почти так же несведущи были они и в делах житей­ских. Не знали огнестрельного оружия, у них не было се­тей, никаких порядочных рыбачьих снарядов, не умели оберегать своих оленей, не имели никакого понятия о поря­дочном хозяйстве. Вот поэтому-то Бог и послал на тундры русских и зырян учить самоедов и божеским, и житейским делам. Он отдал вместе со стадами и самих самоедов к нам в ученье. Теперь они наши слуги; когда же кончат ученье, сделаются настоящими православными христианами, Гос­подь, наверное, взыщет и их своею благостью, потому что взыскивает всякого, кто уповает на Него».

Другой собеседник говорил следующее: «Есть послови­ца, что люди бывают всякие, и это как между христиана­ми, так и между язычниками. Так, есть много добрых и порядочных людей между самоедами, много плутов и мо­шенников и между зырянами, в особенности между бродя­щими по тундрам. Они предпочитают места пустынные, потому что там безнаказаннее могут злобствовать. Но воп­рос еще, кому они верят более: самоедам или самим зыря­нам. Жаловаться самоеды могут разве на прежние притес­нения, теперь же у них взять нечего, и кому вздумается попользоваться чужим добром, идет, разумеется, не к ним, а к нам. Так, у каждого из сидящих здесь пропадает еже­годно немало оленей, их крадут иногда и самоеды, но чаще свои же, зыряне. Мы нисколько не защищаем их, напро­тив, были бы очень рады, если бы их переловили и посту­пили с ними по закону. Очистят от них тундры — тепереш­ние раздоры зырян с самоедами прекратятся сами собою. Тогда самоеды сознаются, что мы приносим им не вред, а пользу».

«И то самое, что стада самоедов, — говорил третий, — перешли в наши руки, — польза всей страны. У самоедов олени всегда были совершенно бесплодным имуществом, по­тому что самоеды живут как-то навыворот. Богатый лежит себе лежмя в своем чуме, собирает к себе бедную родню свою, кормит ее, пока наконец не обнищает сам и не пойдет так же кормиться на счет другого[58]. У них нет, таким обра­зом, никакой возможности что-нибудь заработать. Мы же доставляем нашими стадами и работу, и хлеб сотням зырян и самоедов. Мы заставляем их выделывать шкуры, шить платье для нашего собственного потребления и для прода­жи, пасти наши стада, ловить рыбу и зверя. На оленях мы вывозим из Сибири муку, рыбу и другие потребности. Мы ездим на рынки, продаем выделанные кожи, оленьи шку­ры и волос, меховую одежду и проч, и возвращаемся в нашу бедную сторону с деньгами. Одним словом, мы умеем по­треблять оленей на общую пользу и только ими и можем существовать в этой дикой стране».

Других, новых мнений об этом предмете не было: приво­дили, разбирали только вышеприведенные и в конечном ре­зультате все решили единогласно: 1) что зыряне и русские поселенцы вообще много содействовали и содействуют обра­зованию и облагорожению самоедов; 2) что в настоящее вре­мя самоеды не терпят от поселенцев никаких важных обид, напротив, зарабатывают у них деньги, и 3) что зыряне без оленьих стад решительно не могут существовать в этих бес­плодных местах. Спросите об этом самих самоедов, и они скажут, что, конечно, между поселенцами есть честные люди, помогающие им как в божеских, так и в житейских делах, но что вообще они ненавидят этих чуждых им пришельцев, потому что они воровством и обманом присвоили себе их ста­да, отвели даже детей и сродственников их в некоего рода вавилонский плен, потому что они затрудняют их существо­вание на тундрах, потравляя своими многочисленными ста­дами весь олений мох, подрывают звериные ловы, надувают их в торговле, крадут у них оленей и проч. Поэтому все са­моеды, у которых еще есть какие-нибудь оленьи стада, ниче­го так не желают, как или совершенного удаления поселен­цев с тундр, или, по крайней мере, точного ограничения их каким-нибудь пределом, чтоб они не могли господствовать по всей самоедской стране.

Но оставим политику самоедов и поедем далее. В следу­ющую за этой беседой ночь ветер совсем утих, пришлось тащить каюк бечевой вдоль берега. Таким образом мы доб­рались до места, где впадает в Усу большой приток ее Лемва — в 90 верстах от Роговой. Тут снова подул попутный ветер, но только что распустили парус — переломилась мачта от того, что не укрепили порядком канатов. Постановка новой мачты задержала нас здесь целый день, но со старою мачтою как будто бы переломило и наше счастье. Следую­щие трое суток постоянно дул противный ветер, кроме того, Уса становилась все быстрее и в некоторых местах оказы­валась так мелкой, что каюк наш, тащимый опять бечевой, нередко касался дна. После немалых усилий мы добрались-таки 27 сентября до первой цели нашего путешествия — маленькой, никем не обитаемой хижины на берегу Усы в 40 верстах от Урала.

В этой тесной хижине, или юрте, остановилось пятнад­цать человек с тем, чтобы, как выпадет снег, всем ехать в Сибирь. Опасаясь слишком долгого ожидания зимы в гряз­ной, сырой, темной и дымной избушке, я вздумал было от­правиться тотчас же в Обдорск пешком, но зыряне почита­ли такое путешествие столь трудным и опасным, что никак не соглашались дать мне проводника, не желая взять на свою совесть и ответственность весьма возможное несчас­тье. Таким образом, мне поневоле пришлось остаться, и тут главною моею заботою сделалось, как бы убить время. О каких-либо занятиях нечего было и думать, потому что от духоты, дыму и чаду и сами зыряне не могли оставаться весь день в юрте; но и под открытым небом было не лучше: при постоянно западном ветре дождь не переставал ни на минуту. Несмотря на то, я бродил неутомимо по пустын­ным окрестностям и иногда заходил так далеко, что с тру­дом отыскивал нашу юрту. Вся эта местность была сплош­ная тундра. Тундрой, как я уже заметил выше, называется вообще страна безлесная — голая, обнаженная почва. На тундре бывают возвышения и долины, болота, трясины, озера, реки и т.д., но почти без всякой растительности. Очень может быть, что микроскопическое исследование открыло бы и на ней целый мир живых существ, но простому глазу она не представляет ничего, кроме низкого ивняка, серого оленьего моха, весьма немногих злаков и множества тай­нобрачных растений. Из животных, кроме оленей, здесь встречаются только волки, лисицы, песцы, вороны, совы и несметное множество крыс и мышей. Поэтому человека, видевшего печальную пустынность тундр, и не удивит нис­колько странное верование самоедов, что Бог смерти царит над землею, Елисейские же поля находятся под нею, в ее недрах. Поэтому они обыкновенно и не зарывают в землю своих покойников, а хоронят их поверх земли, над которой во тьме ночной летают мрачные духи тадибеев. Глубоко же в недрах ее живет, по их понятиям, добрый и счастливый народ, называемый ими сиртеями (Siirtjei)[59], богатый ма­монтами, которые служат ему вместо оленей, бобрами, со­болями, золотом и серебром.

В одну из моих прогулок по тундре внезапно подняв­шаяся непогода заставила меня искать убежища под одино­ким деревом на берегу реки. И как же был я изумлен, уви­дав неподалеку от него четырехугольный ящик аршина в три длиною и в аршин шириною. Ящик этот, сколоченный из грубых, необтесанных бревешек, стоял на нескольких врытых в землю отрубках и был покрыт двумя рядами бре­вешек. Свалив с него часть последних, я увидал в нем гни­ющий человеческий труп.

Что же касается до моего пребывания в тесной зырянс­кой юрте, оно с каждым днем становилось невыносимее. От ежедневного обращения, присутствие чиновного иноземца перестало воздерживать моих спутников, и они начали пре­даваться необузданному пьянству. Конечно, забавно иногда трезвому смотреть на смешные проделки пьяных, но посто­янное зрелище их противно. Драма, разыгрываемая в каба­ке, в сущности, нисколько не отличается от представляе­мой сумасшедшим домом. Опьянение — решительно прехо­дящий приступ помешательства.

Наконец в конце октября наступила зима. Олени зы­рян прибыли; приступили к сборам в дорогу. Составился караван из 150 саней; он разделился на 15 так называемых аржишей (Arjishe)[60] — меньших связных караванов саней в десять. В каждые сани впрягается обыкновенно по два оленя, которых привязывают ремнем к едущим впереди, и таким образом заставляют следовать за ними. Впереди все­гда едет один человек в легких санях, запряженных тремя или четырьмя оленями. Эти сани так коротки, что управ­ляющий ими сидит обыкновенно поперек их, спиною на­право, свесив ноги наружу. Неловкость и утомительность такого путешествия заставила меня предпочесть им обык­новенные обозные, в которых мог по крайней мере принять полулежачее положение и смотреть направо и налево. Но в первый день и смотреть-то было нечего, потому что выеха­ли поздно вечером и вскоре должны были остановиться и разбить две бывшие с нами палатки[61]. Это делается так: сперва вбиваются в землю две большие жерди, верхние кон­цы которых соединяют петлей; в эту петлю всовывают дру­гие жерди и, разводя их книзу, насколько требует величи­на палатки, втыкают в землю. За сим обтягивают этот ос­тов двумя рядами сшитых оленьих шкур, которые обвязы­вают накрепко веревками, а на случай непогоды привязы­вают и всю палатку или к близ стоящему дереву, или к тяжело нагруженным саням, потому что без этой предосто­рожности вся эта постройка легко может быть снесена вет­ром. Внутри палатки, разделенной на четыре отделения, устилают землю досками, хворостом, рогожами или олень­ими шкурами. Очаг состоит из железной решетки и двух прикрепленных над нею к стенам палатки жердей, к кото­рым прицепляют котлы. Но варево на тундре не главное еще, потому что не только самоеды, но даже и русские, и зыряне привыкли есть сырую рыбу и сырое мясо. Я встре­чал даже и образованных людей, которые ели такую пищу, и именно мерзлую рыбу, которая почитается превосходней­шим предохранительным средством против скорбута. Как бы там ни было, на тундре необходимость приучит и к упот­реблению сырой пищи. Случается нередко, что в продолже­ние нескольких дней или не найдешь никакого топлива, или за непогодою нет никакой возможности разбить палат­ку; даже и при благоприятных обстоятельствах нечасто уда­ется устроить настоящий обед. Поэтому каждый запасается обыкновенно куском сырого мяса или, еще чаще, любимым оленьим горлом и ест, когда вздумается. Впрочем, когда можно, каждое утро и каждый вечер разводят огонь и ста­вят на него котел. Разбита палатка, и есть надежда на ужин. Путники пробираются в нее один за другим и усаживаются подле очага, весело поглядывая на котелки, из которых по­дымается приятный пар. В нашем пестром кружку наслаж­дение жизнью проявляется, однако ж, чрезвычайно разно­образно. Русский распевает веселые песни, шутит, подсмеивает, дурачится; зырянин читает молитвы, рассказывает жития святых и преподает нравственные наставления; са­моед сидит тихо и внимательно слушает, что говорят люди умнейшие. Только один из последних иногда подает голос. Зыряне называют его дураком, но вся его глупость в том, что он всему смеется и отделывается шуткой от всякой на­смешки, всякого оскорбления, даже от брани. А что он нис­колько не был глуп — в этом я убедился в первый же наш ночлег, и вот по какому случаю. По окончании ужина хоте­ли было отдать оставшееся этому самоеду, но так как на нем не было креста, то и обнаружили опасение, что он опоганит посуду и заразит своей языческой греховностью. Вслушав­шись в рассуждения зырян о таковом обстоятельстве, самоед схватил тотчас же лежавший подле него кусок льда и, при­дав лицу плачевнейшее выражение, принялся тереть и скоб­лить им невинный язык свой. Хотя и эта выходка была при­нята за сумасшествие, хитрый самоед достиг, однако ж, сво­ей цели — получил все оставшееся от ужина. За сим все улеглись спать. Утро следующего дня было великолепное. По-моему, далекий Север не представляет ничего лучше яс­ного звездного осеннего утра, когда земля покрылась уже снегом, лес чернеет, а лед блестит еще, когда воздух чист и легок, как тончайший эфир, когда ни ветерок, ни птица, ни один звук не нарушают глубокого безмолвия природы.

Что касается до нашего путешествия, то мы ехали страш­но медленно. В первые четыре дни (25—28 октября) мы сдела­ли около 40 верст, но до Урала все-таки не добрались, потому что для удобнейшего переезда через горы необходимо было сделать значительный объезд. Потом наступила оттепель, про­державшая нас целых два дни на одном месте. Октября 31 мы снова пустились в дорогу и днем переехали Кочпель, один из многочисленных притоков Усы. Здесь я видел последние со­сны на западной стороне Урала, ночью пошел дождь и лил два дня, мешая ехать далее. 3 ноября мы снова были обрадо­ваны ясным утром, и тут я увидал впервые Урал во всем его великолепии. Из среды высоких волнообразных гор гордо под­нимал «Князь Урала»[62] белое чело свое, над которым сверка­ли тысячи звезд. Мерцание их придавало какую-то жизнен­ность недвижным его очеркам. «Видишь, Князь нынче кро­ток, но он не всегда таков», — сказал незаметно подкравший­ся ко мне вышеупомянутый самоед. За сим он принялся рас­сказывать мне о страшных бурях, свирепствующих на Урале, низвергающих камни и целые скалы, и как многие из его братьев при переезде через Урал погибли от них. Самоеды так боятся «Уральского Князя», что никогда не переезжают через хребет, не давши верблюдам[63] нескольких дней отдыха у по­дошвы его. На свежих верблюдах переезд совершается в один день. Местами переезда служат разные горные проходы, или так называемые «ворота», коими часто хребет пересекается. Проход состоит из более или менее длинных горных возвы­шенностей[64], и довольно значительных, хотя издали они и походят на долины. Мы ехали по горной цепи, которую дума­ют прорезать каналом для соединения двух рек, вытекающих из этого хребта, и из которых одна — Елец — впадает в Усу, а другая — в один из притоков Оби, именно в Падягу, или Собь[65]. Таким образом, чрез соединение Оби с Печорою север­ные продукты могли бы идти за границу через Пустозерск. Если этот план когда-нибудь приведется в исполнение, то он неминуемо окажет величайшее влияние на культуру страны и на цивилизацию диких ее обитателей.

Мы скоро и благополучно добрались до вершины прохо­да[66], но только что стали спускаться на другую сторону, как вдруг с запада поднялась такая страшная буря, что и на вос­точной, закрытой от ветра, стороне хребта немало стоило нам труда разбить палатки. Ночью ветер приутих, и в следующий день (4 ноября) мы снова пустились в дорогу. Мы ехали в юго-восточном направлении вдоль левого берега реки Соби по весьма неровной и густо заросшей соснами и лиственницей местнос­ти. Через три дни медленного и трудного пути лесом мы оста­вили Собь вправе и вскоре очутились на огромной тундре, ехали по ней полтора дни и затем поднялись на возвышен­ность, с которой увидали наконец Обь со всеми ее бесчислен­ными рукавами, островами и притоками. Так как река не стала еще, то мы и расположились на этой возвышенности, послав нескольких человек отыскать остяцкие юрты и лодку, на которой бы я мог переправиться на другую сторону реки. К вечеру посланные возвратились с вестью, что хотя и нашли несколько юрт, но что остяки отказываются перевезти меня, отзываясь неимением лодки. Опасаясь, чтобы ночью они не разбежались, я велел запречь четырех оленей и отправился в одну из юрт собственной особой. Здесь меня встретил пожи­лой остяк предложением убираться назад тою ж дорогой, ко­торой приехал. Я прикрикнул, и остяки так перепугались,что тотчас же бросились мне в ноги, но перевезть меня через реку все-таки не соглашались. Причиной этого упорства было, очевидно, опасение, что небольшие льдины, проносившиеся уже по реке, легко могут повредить и даже разбить лодку. Угрозы и еще более обещание заплатить чего стоит лодка до­вели их, наконец, до признания, что у них есть старая, негод­ная рыбачья лодка. Посадивши одного остяка к себе в сани, я поехал осматривать ее. Дорогой остяк признался, что у него есть другая лодка, потом вспомнил, что есть еще третья, чет­вертая, пятая, наконец, шестая, не считая малых лодок.

В следующий день (9 ноября) я благополучно перепра­вился через Обь и затем добрался до Обдорска после почти двухмесячного странствования, сопровождавшегося такими трудностями, каких не испытывал ни в одном из моих пу­тешествий ни прежде, ни после.

IX

Хотя последнее долгое и трудное странствование истощи­ло мои силы, порасстроило здоровье и послабило мое муже­ство, тем не менее по приезде в Обдорск я был весел и счаст­лив мыслью, что нахожусь, наконец, на священной почве матери Азии, дышу воздухом, вздувшим некогда первую жиз­ненную искру в груди наших праотцев и доселе еще поддер­живающим существование многих жалких потомков их. Судь­ба загнала их частью к холодным вершинам Урала, частью к еще холоднейшим берегам Ледовитого моря и оковала их дух цепями, почти столь же твердыми, как лед, оковывающий природу теперешней их родины. Эти цепи — грубость, неве­жество и дикость. Конечно, и эта грубость соединяется с мно­гими прекрасными качествами; иногда мне приходило даже в голову, что светлый инстинкт, невинная простота, доброду­шие этих так называемых детей природы могли бы во многих отношениях пристыдить европейскую мудрость; но вообще в продолжение моих странствований по пустыням, к крайнему сожалению, я замечал рядом с хорошими чертами характера столько отвратительного, грубо животного, что я не столько любил, сколько жалел их. Это нисколько не уменьшило, од­нако ж, моей радости, когда я увидел себя в стране моих меч­таний, посреди племен, производимых более или менее прямо от матери Калевы[67]. Именно с целью познакомиться с этими племенами я и отправился в Обдорск, самое северное поселе­ние Западной Сибири, невдалеке от впадения Оби в Ледовитое море. В настоящее время Обдорск не имеет особенного значе­ния, но прежде имя его было славно и потому внесено даже в царский титул. Слово Обдорск — полузырянское и значит «Обское устье» (от Обь и дор — крайнейшее). Очень может быть, что зыряне и основали этот малый поселок, историчес­ки достоверно по крайней мере то, что они издавна предпри­нимали торговые поездки в Обдорск. Гораздо позднее начали посещать это место и русские из Тобольска и Березова; они строили себе лачуги и амбары, но жили здесь только времен­но. Затруднительность поездок сюда заставила их вскоре ос­новываться в этой пустынной стране и навсегда. Русские на­чали здесь селиться, впрочем, никак не более ста лет тому назад; большая же их часть живет здесь не более тридцати лет по паспортам, ежегодно возобновляемым. Кроме того, не­многочисленное здешнее население увеличивается еще неболь­шим числом ссыльных. Между ними один выдавал себя за поляка, другой за калмыка, третий за киргиза. Кроме того, я нашел здесь довольно много торговцев из татар и зырян. При­родные же жители этой страны — остяки и самоеды. Многие остяцкие семейства имели вокруг селения постоянные юрты, ожидали еще прибытия в скором времени и других кочевых остяков с значительным числом самоедов.

Поэтому понятно, что я выбрал Обдорск местом своей де­ятельности. Это был мой Лондон, Париж, Берлин, а между тем в нем не было ни одной книги, кроме Сибирского уложе­ния, ни одной газеты, кроме вечерних дамских бесед, ни од­ного музея древностей или естественных произведений, хотя все окружавшее меня заняло бы почетное место в любом из них. Хуже всего было то, что сначала я не мог найти ни одно­го христианина, который интересовался бы хоть чем-нибудь, кроме барышей и процентов. Да и чего же было ждать от людей, отказавшихся от всех радостей и наслаждений циви­лизованной жизни для того, чтобы хитростью и обманом от­нимать у простодушных, легковерных туземцев достояние их, добытое трудом и потом. Успех в этом развратил большую часть этих искателей счастья и поверг их в животную гру­бость, далеко отвратительнейшую грубости дикарей. Отыскивая по приезде в Обдорск квартиру, я зашел в дом мещанина, переселившегося сюда из Тобольска, и застал все семейство сидящим на полу и пожиравшим сырую рыбу. Вскоре затем я познакомился с одним из образованнейших людей города, за­нимавшим незначительное казенное место, и он хвастался мне, что в продолжение полугода не ел ничего, кроме сырой рыбы. Вышеупомянутый поляк, бывший прежде поваром и, по его словам, игравший блестящую роль в петербургских кухнях, жаловался мне, что его искусство мало приносит ему выгод в Обдорске, потому что люди живут здесь ä la Samoiede. У них есть дома, у некоторых даже двухэтажные, но все они выстро­ены из старого барочного леса и зимою плохо защищают от холода и ветра. Обыкновенная одежда жителей почти такая же, как у самоедов и остяков. Многие из них походят на само­едов и тем, что содержат более или менее значительные оле­ньи стада. Коровы и овцы также не редки, но лошадей нет совершенно, их заменяют здесь олени, а иногда и собаки. Впрочем, чтобы быть справедливым к Обдорску, я должен прибавить, что в домах некоторых здешних купцов и мещан веет все-таки тобольским духом или, по крайней мере, чем-то подобным. В них я видал и хорошие кафтаны, и прекрасные шали, и большие зеркала, и мускатное вино, и приятное обра­щение, и суворовский табак № 1. К замечательностям Обдорска принадлежит, между прочим, фамилия X..., весьма, ка­жется, распространенная в Березовском уезде. По рассказам, их предок во время войны Петра Великого с шведами изме­нил своему государю и по окончании войны ушел в этот отда­ленный край, избегая опасности быть выданным. Как бы то ни было, несмотря на то, что меня почитали шведом, и это нисколько не расположило ко мне ни одного из членов этого семейства. Завидев меня даже издали на улице, они спешили скрыться. Точно так же неприязненно чуждались меня и дру­гие жители, видевшие во мне какого-то соглядатая, чрезвы­чайно опасного для их торговых дел. Эта подозрительность была тем естественнее, что я беспрестанно возился с туземца­ми, выпытывал от них не одни филологические и этнографи­ческие, но и статистические сведения всякого рода.

Сначала мои занятия шли довольно плохо, потому что в обдорских юртах жило лишь несколько бедных полуобрусевших остяцких семей, большая же часть туземцев бродила еще по своим пустынным тундрам. Вскоре, однако ж, начали при­бывать и остяки, и самоеды на Обдорскую ярмарку, продол­жающуюся от начала зимы до февраля. На это время они располагаются с своими стадами и чумами вокруг городка. Жизнь его приняла за сим совершенно новый, странный и пестрый вид. Каждый день приходили многочисленные тол­пы сынов и дщерей тундр, закутанные в меха, расхаживали тихо по улицам и глазели на высокие дома. Трудно было по­верить, чтоб они являлись сюда для покупок и продажи; они казались праздными посетителями рынка, потому что не при­носили на него никакого товару. Но мне говорили, что под оттопырившимися шубами их скрывались черные и бурые лисицы и кое-что еще. Товар этот показывался, однако ж, не каждому, продавец пробирался тайком к какому-нибудь при­ятелю и тут после надлежащего угощения показывал ему свои богатства. Дикарь знает очень хорошо, что при такой скрыт­ной торговле он много теряет, а все-таки по врожденной робо­сти боится открытого торгу; к тому же и не в его воле прода­вать товар всякому больше дающему. Из тысячей туземцев, приезжающих каждый год на Обдорскую ярмарку, весьма мало таких, которые не были бы должны здешним купцам, меща­нам и казакам гораздо больше, чем могут привезти. Поэтому осмелься кто из них обратиться с привезенным товаром к кому-нибудь помимо заимодавцев, последние не позадумаются не только отобрать все достояние дикаря, но и закабалить его самого в батраки свои. Если же и выищется такой смельчак, что решится уступить хоть часть своего товара постороннему, то и это делается, разумеется, с величайшею осторожностью, усиливающей таинственность, которая более всего поражает посетителей Обдорской ярмарки. Но в настоящем году эта тос­кливая таинственность была усилена еще более слухом, что торговля начнется тогда только, когда казна соберет всю по­дать и со всех племен. Слух этот не мог не подействовать на туземцев весьма неблагоприятно, потому что многим из них по неимению других средств к прокормлению себя пришлось бы перерезать немногих оленей, без которых кочующая жизнь их решительно невозможна. Как обыкновенно, они приехали в Обдорск в надежде тотчас же променять свои товары на хлеб, муку и другие жизненные припасы; вследствие же отсрочения мены до окончания сборов податей им пришлось бы голодать почти целый месяц, потому что наиболее отдаленные са­моеды могли прибыть в Обдорск только в феврале. Вскоре и в самом деле прибыл чиновник из Тобольска, запечатал амбары купцов и запретил всякую торговлю. Это возбудило страш­ный ропот: туземцы громко жаловались на несправедливость в отношении к главному их интересу — интересу желудка; купцы на то, что не поспеют вовремя в Ирбит и потому потер­пят большие убытки. Общая выгода соединила обе партии, и они решили во что бы ни стало убедить тобольского чиновни­ка снять запрещение; но депутация за депутацией возвраща­лась от него без всякого успеха. Вдруг начал ходить слух, что туземцы замышляют разломать амбары, сжечь и разграбить весь город. Горожане верили ему, тем более что несколько лет был открыт точно такой же заговор, и зачинщики были суж­дены и наказаны. И в самом деле на улицах было уже не­сколько больших смут. Я видел в том не больше, как военную хитрость, но чиновник, опасаясь ответственности за возмож­ное возмущение, решил снять запрещение, обеспечив взнос податей поручительством купцов. За таковым примирением, к общему удовольствию выгод казны, купцов и туземцев, тор­говля началась по-прежнему тихо и таинственно.

Амбары наполнялись мало-помалу пушным товаром (ме­хами лисиц, волков, белых медведей и других зверей), сши­тыми платьями из оленьей шкуры, перьями, оленьим мя­сом, мороженой осетриной, мамонтовой костью и т.д. В об­мен за все это туземцы брали муку, печеный хлеб, табак, котлы, чугуны, стеклянную посуду, ножи, иглы, медные пуговицы и кольца, стеклянные бусы и множество других мелочей. Публичная продажа хлебного вина в Обдорске не дозволена, но привоз его не запрещен, безусловно, по вни­манию к той пользе, которую оно может оказывать в меди­цинском отношении, употребляемое с умеренностью по пред­писанию врача. Лица же и походка туземцев показывали ясно, что во время пребывания в Обдорске они не упускают случая пользоваться этим лекарством и ревностно пекутся о своем здоровье. В большом ходу также на Обдорской яр­марке другое лекарственное средство — сассапариль, извес­тная в Сибири под именем «дорогой травы» и употребляе­мая туземцами против всех болезней. Так как употребле­ние этого лекарства требует осторожности, которой тузем­цы не могут соблюдать в своих жалких юртах при кочевом образе жизни, то иногда больные переселяются на время лечения в Обдорск и поручают уход за собою какому-ни­будь местному жителю. У моего хозяина был также паци­ент, он помещался в уголке комнаты, соседней с моею. Ро­дом он был остяк и несколько уже лет страдал болями в суставах и костях. Предполагая, что он страждет так назы­ваемой дурной болезнью, я вздумал однажды разведать у него о прежнем его житье и спросил: давно ли он женат? «Года-то не помню, а уж очень давно», — отвечал остяк. «Не припомнишь ли, по крайней мере, сколько тебе было лет, когда взял жену?» — «Да жены я не брал, по шестому году отец купил мне девочку, с тех пор я и живу с нею».

Несмотря на общие жалобы купцов, что Обдорская яр­марка падает с каждым годом по причине постепенного обед­нения туземцев, на нее съехалось все-таки много всяких тор­говцев: купцов, мещан, крестьян и казаков. Большая часть приезжих были березовцы, из Березова же был и старый от­ставной казак, с которым я очень сблизился по той причине, что он занимал другой угол комнаты, в которой лежал боль­ной остяк на своей оленьей шкуре. Этот человек интересовал меня более других по тому благоговению, которое он питал к памяти Меншикова, жившего в Березове в ссылке; я должен сказать, что это чувство разделяют с ним и все березовцы. Старик не мог говорить без одушевления об опальном вельмо­же, каждое слово его он помнил, как святыню. Он знал одно­образную жизнь Меншикова в ссылке лучше всех легенд, ко­торые твердил с утра до вечера. По его словам, Меншиков, прибыв в Березов, начал серьезно помышлять о своей душе, причем пришел к сознанию, что во всю предшествовавшую жизнь не имел других целей, кроме собственного возвыше­ния. Дома и всенародно признавал он себя виновным перед своим государем и вполне достойным тяжкой казни, постиг­шей его. Он видел в ней не казнь, но небесное благодеяние, отверзавшее ему путь ко вратам искупления. Чтобы загла­дить грехи свои, он решился провести остаток дней в подви­гах покаяния, сооружая в Березове церковь, работал при этом и сам. Когда церковь была готова, он занял при ней долж­ность пономаря, которую и отправлял с величайшей точнос­тью. Ежедневно входил он первый в храм и последний выходил из него, и часто по окончании божественного служения обращался к собравшемуся народу с духовным поучением. В памяти казака хранился неистощимый запас этих поучений, говоренных в разных обстоятельствах Меншиковым, не пред­полагавшим, что его слова сохранятся в памяти благодарных березовцев и более чем через сто лет будут повторяться с бла­гословениями. О двух других любимцах великого императо­ра, также сосланных в Березов — о Долгорукове и Остермане, — добрый казак не мог ничего рассказать мне. Из рассказов же его о Меншикове упомяну еще о том, что земные останки последнего были вырыты в 1821 году, спустя 92 года по по­гребении, и найдены нисколько не испортившимися.

Говоря о моем знакомце из Березова, я не могу не расска­зать и о другом моем знакомом — чиновнике из Тобольска. Г. Шершеневич, родом поляк, состоит на службе в двенадца­том классе, но если судить о людях по степени образования и познаний, то, вероятно, во всей Тобольской губернии не най­дется человека, равного ему. Он получил воспитание в Одессе, учился с большим успехом в Восточном институте и после того еще долго занимался по собственной охоте. Он намере­вался посвятить себя исключительно ученым трудам, но, встре­тив неудачи на этом поприще, решился искать счастье в Си­бири. Вскоре по прибытии в Тобольск определился он к граж­данскому губернатору, и ему было поручено составить проект управления остяков и самоедов, живущих в Тобольской гу­бернии. Для добросовестного выполнения этого поручения он нашел необходимым познакомиться с обычным правом этих племен, для этого, собственно, он и приехал в Обдорск. Но, кроме того, ему были даны еще другие поручения; между про­чим, генерал-губернатор Западной Сибири приказал ему со­брать этнографические, исторические и статистические сведе­ния всякого рода касательно дикарей, живущих по берегам Ледовитого моря. Так как я сам занимался некоторое время тем же предметом, то мне было очень приятно сообщить ему все сведения, которыми я мог быть ему полезен. Он со своей стороны оказал мне еще больше услуг не столько своим пре­красным столом, сколько приятным обществом и еще более тем, что по своему служебному положению мог вызывать людей, нужных и для него, и для меня в том или другом отношении. Результаты моих исследований, сделанных при таких пособиях, будут обстоятельно изложены мною в сочи­нении более обширном, здесь же поговорю только о племени обдорских остяков, о котором не сказал еще ни слова. На этот раз я вовсе не оставляю в стороне вопрос об их происхожде­нии, об их несомненной родственной связи с финнами и магиарами[68], равно как и о других исторических отношениях, и скажу только в кратких словах об их управлении, религии, нравах и образе жизни.

Остяки, подобно самоедам, распадаются на множество не­больших родов, из которых каждый образует маленькое госу­дарство или, по крайней мере, большую семью[69]. У остяков, принявших христианство, такое разделение уже исчезло, ибо ими управляют русские чиновники по русским законам. Толь­ко обдорские остяки сохраняют еще патриархальное учреж­дение, поддерживающее мир и согласие, охраняющее нрав­ственность и предотвращающее разные преступления. Сила, побуждающая таковое целое к добродетели, есть любовь ко всему роду. Каждый род состоит из нескольких семей, имею­щих общее происхождение и состоящих в дальнем или близ­ком родстве между собою. У остяков и еще чаще у самоедов встречаются роды, состоящие в дальнем или близком родстве между собою. У остяков и еще чаще у самоедов встречаются роды, состоящие из сотен и даже тысяч лиц, не могущих уже определить степеней родства между собою, но тем не менее они считают себя родственниками, не заключают между со­бой браков[70] и почитают обязанностью помогать друг другу. Семьи, принадлежащие к одному роду, не расходятся обык­новенно и во время кочевания, и богатый делится своим иму­ществом с бедными того же рода. Остяки вообще бедны и живут большей частью тем, что даст день, а потому и помощь, ока­зываемая ближнему, состоит обыкновенно в уделении ему ден­ной добычи. Особенно замечательно, что никто между ними не просит милостыни, но каждый почитает себя в полном праве без церемонии пользоваться имуществом своего соседа. По­нятно, что где все мыслят подобным образом, там размолвки должны быть чрезвычайно редки. Между тем каждый род имеет старшину, которого обязанность — сохранение порядка и согласия в роде. Когда два родича поссорятся и не покончат дела полюбовно, оно обсуждается старшиной, который тут же, без всяких юридических формальностей, произносит реше­ние. Обе стороны обыкновенно бывают довольны его решени­ем, в противном же случае они жалуются высшей инстанции — князю. Многие роды, живущие поблизости друг от друга, признают с незапамятных времен общего главу, которого на­зывают князем[71]; этот титул утвержден формальным поста­новлением Екатерины Второй за остяцкими князьями Обдорска и Куновата в Березовском уезде. Каждый князь решает в своем округе все процессы, за исключением тех, которые по старым русским законам кончаются смертной казнью. Глав­ная же обязанность князя состоит в сохранении согласия между родами и улаживании споров за луга, рыболовные и зверолов­ные угодья и проч. Ему подчинены все старшины, сам же он зависит только от государственных властей и преимуществен­но от губернского правления и земского суда. Сан князя, рав­но как и старшины, наследствен и переходит от отца к сыну. Если сын несовершеннолетний, то община назначает к нему опекуном дядю или какого-нибудь другого близкого родствен­ника. Если же сына нет, то место умершего занимает ближай­ший родственник его. Ни князь, ни старшины не получают никакого жалованья, пользуются только добровольными по­дарками подчиненных.

Кроме родства, лица одного рода связываются еще об­щим идолослужением. Каждый род имеет издревле своих собственных кумиров, которые часто хранятся и чествуются всем родом жертвами и другими обрядами в особенной юрте. Эти «юрты-кумирни» состоят обыкновенно в заведывании духовного лица; это лицо в одно и то же время и прорица­тель, и жрец, и врач, и пользуется величайшим уважением. Так как вся остяцкая религия, в сущности, только магия, то и жрецы по преимуществу прорицатели или шаманы. Как весь род, так и частные лица обращаются к ним с вопросами в сомнительных обстоятельствах, но шаман никогда не дает ответа прямо от себя, во всяком случае он сперва вопрошает богов и потом уже возвещает решение их.

Он не может, однако ж, вопрошать высшего, небесного бога, называемого остяками Турм (Турум)[72], ибо Турм гово­рит с людьми только гневным голосом грома и вихря. Пола­гая, что Турм всюду следит за человеком, что от него не скры­вается ни добро, ни зло и что он непрестанно воздает каждому по его заслугам, его все-таки почитают существом недоступ­ным для смертного и необыкновенно страшным. Молитвы не доходят до него, он управляет судьбами мира и людей по не­изменным законам справедливости. Его нельзя умилостивить никакими жертвами, ибо он смотрит только на внутренние достоинства людей и по ним распределяет свои дары, не обра­щая внимания на молитвы и жертвы. Поэтому, если в каких-нибудь обстоятельствах остяк имеет нужду в верховной помо­щи, то он долей обращаться к другим, подчиненным боже­ствам. Последние изображаются различно, и изображения их частью составляют собственность целого рода, частью принад­лежат отдельным семействам и лицам. И те и другие иногда вовсе не отличаются друг от друга, по крайней мере они боль­шей частью деревянные, имеют человеческий вид и представ­ляют то мужские, то женские существа. Общественные куми­ры отличаются от частных только большим украшением[73]. Некоторые одеты в красные одежды с ожерельями на шее и другими украшениями. Лица у многих обложены листовым железом; мужские кумиры облечены нередко в панцирь и с мечом при бедре[74]. Общественные кумиры хранятся, как я уже сказал, в особенной юрте, за неимением же последней — в шалаше или под открытым небом на отдаленном лесном холме. Дело в том, что остяки не любят показывать своих кумиров чужим людям и потому устраивают кумирни в отда­ленных, никем не посещаемых местах — предосторожность необходима уже и потому, что в кумирнях хранятся значи­тельные приношения деньгами и мехами, похищение кото­рых чуждые идолопоклонства соседи нисколько не почитают святотатством. Не знаю, много ли у остяков таких кумирней, но, ехавши в Обдорск, раз я попал совершенно неожиданно в общество остяцких богов, стоявших под густой сенью листвен­ниц. Все они были голы и ничем не отличались от самоедских «сядеев». Остяки называли их йильян (Jiljan)[75], в отличие от всех других кумиров, называемых общим именем «лонг» и соответствующих самоедским «хаге» (Hahe). Вышеупомяну­тые йильяны были весьма различной величины: самые боль­шие не превышали и полтора локтя, а самые малые едва ли имели и половину этой вышины. Я видел тут же множество оленьих шкур и рогов, развешанных по окружающим деревьям, и притом так, что все они находились перед глазами ку­миров. Невдалеке был стан бедного остяцкого рода, для кото­рого эта роща была общественным святилищем. Что касается до частных и семейных кумиров остяков, о них можно ска­зать то же самое, что было выше сказано о самоедских. Это или необделанные камни и другие предметы необыкновенных, страшных форм, или (наичаще) небольшие деревянные кумирчики с человеческим лицом и заостренной головой. У каж­дой семьи и даже у отдельных лиц есть по одному или по нескольку таких кумирчиков, которых почитают хранителя­ми и возят с собою во всех странствованиях. Как и у самоедов, они хранятся в особенных санях и одеваются в богатый остяц­кий костюм, убранный красными тесьмами и другими укра­шениями. Часто каждому из этих божков приписывается своя особенная сила. Одни охраняют оленьи стада, другие дают хороший лов, третьи пекутся о здоровье, о супружеском счас­тье и т.д. Когда потребуется, их ставят в шалаш, на оленьи пастбища, на места звериной или рыбной ловли. И тут по временам приносят им жертвы, состоящие в помазывании их губ рыбьим жиром или кровью и в становлении подле них посудин с рыбой или мясом. Таковые частные жертвоприно­шения может совершать каждый сам, но когда требуется об­щая жертва богам, когда нужен совет их целому роду или даже и одному лицу, тогда необходим уже жрец или шаман, потому что только он может открывать сердца богов и гово­рить с ними. Шаману же в свою очередь необходим волшеб­ный барабан. Обыкновенная речь не достигает слуха богов, он должен беседовать с ними пением и барабанным боем. Кумир, стоящий перед шаманом, также иногда начинает говорить, но, разумеется, его слова слышит только шаман. Чтобы убе­дить легковерную толпу в том, что из уст кумира действи­тельно выходят слова, шаман вешает перед ним тесьму, навя­занную на конец прямо воткнутой палки, и когда случайно или хитростью шамана тесьма приходит в движение, тогда каждый убеждается, что в самом деле из уст кумира выходят слышные шаману звуки. Само собою разумеется, что при этом никогда не обходится без жертвоприношений: обыкновенно одного или нескольких оленей. По заклании их шаманом шкура и рога развешиваются в честь богам на священные де­ревья, мясо же кладется перед кумиром и затем вскоре съеда­ется собравшейся толпой, причем шаман всегда получает свою часть.

Богослужение остяков состоит почти только в призыва­нии богов и умилостивлении их жертвами. Впрочем, иные роды справляют еще и некоторые общественные празднества в честь богов. Из этих празднеств значительнее всех справ­ляемое осенью, когда кочевые остяки возвращаются с тундр с богатой добычей к своим братьям, занимающимся рыбо­ловством в Оби[76]. Оно справляется каждый год разными ро­дами, и в нем участвуют не одни только члены празднующе­го рода, но и остяки других родов, которые привозят с собою для празднования и некоторых из своих старейших божков. Последние ставятся в той же юрте, в которой хранятся ку­миры рода; если же таковой не имеется, то их помещают в особом, нарочно для этого устраиваемом шалаше. Торжество совершается всегда в ночное время, и вот как описывает его один из очевидцев[77]: «Оно началось около 8 часов вечера и продолжалось до 2 часов пополуночи. Прежде всего начали бегать по юртам дети, приглашая остяков к богослужению непонятными дикими звуками с выражением как бы испу­га. Мало-помалу народ стал собираться в юрту, предназна­ченную для празднования. Войдя в нее, каждый остяк тро­екратно повертывался перед кумиром, садился потом в пра­вой части юрты наземь и принимался разговаривать с сосе­дом о чем вздумается. Западная часть была отделена занаве­сью, за которую некоторые уходили, также повертевшись перед кумиром. Когда все собрались, шаман застучал сабля­ми и обитыми железом копьями, заранее принесенными в юрту и положенными на жерди перед кумиром, раздал каж­дому из присутствующих, за исключением женщин, скры­вавшихся за другой занавесью, по сабле и копью, а сам взял в каждую руку по сабле и повернулся спиной к идолу. Остя­ки же стали рядами на средине и вдоль стен юрты и, держа прямо перед собой саблю, разом повернулись все троекратно. Шаман ударил саблей о саблю, и по данному им знаку все принялись вскрикивать на разные голоса: «Гай», покачива­ясь при этом всем телом с боку на бок. Это вскрикивание повторялось то с большими расстановками, то часто и быст­ро, и при каждом повторении его, покачиваясь налево и на­право, они то опускали сабли и копья к земле, то поднимали их кверху. Эти крики и покачивание, продолжавшиеся око­ло часу, приводили остяков в какое-то исступление, которое возрастало под конец до того, что я не мог смотреть без со­дрогания на их лица, как они ни казались мне сначала инте­ресными. Утомившись криками, они вдруг замолчали, пере­стали качаться, повернулись снова перед идолом, отдали сабли и копья шаману, который сложил их на прежнее место, и сели наземь в разных частях юрты. Тут распахнулась зана­весь, скрывавшая женщин, заиграли домбру[78], и мужчины и женщины пустились плясать. Пляска — дикая, смешная и часто непристойная — продолжалась очень долго. Затем вы­ступило несколько фокусников или комедиантов в различ­ных потешных нарядах. Их шутки походили во многом на проделки предшествовавшей пляски. За сим шаман снова раздал остякам сабли и копья. Они опять покачались и по­кричали несколько времени «Гай», повернулись три раза, ткнули столько же раз копьями в землю, после чего отдали оружие шаману и разошлись по юртам». По этому описанию выходит, что празднество совершается перед одним кумиром и притом одним только родом; кроме того, оно отличается еще и по другим частностям от собранных мною сведений. Так, я слышал, что торжество это продолжается десять но­чей сряду, что сейчас описанная пляска с оружием в руках выполняется перед идолами в первую ночь одним только шаманом, во вторую — двумя остяками, в третью —тремя и т.д. в той же прогрессии до последней ночи, в которую в ней участвуют все, даже и женщины. Кроме того, мне сообщили, что это празднество сопровождается и жертвоприношения­ми. Возвращающиеся с тундр остяки угощают богов отчиз­ны своей роскошными обедами. Закалывают оленей, и ша­ман подносит к каждому божку особенное блюдо с сырым мясом, мажет губы и лицо кумира кровью, дает ему напить­ся воды, угощает его всячески. Когда, по мнению шамана, божества наелись достаточно, кушанье принимается и съе­дается остяками. Все же остающееся от жертвенного пира предоставляется шаману. Подобные общественные жертво­приношения делаются и по многим другим поводам: перед началом какого-нибудь общественного предприятия, перед отправлением в долгое и далекое странствование, и т.п. Рас­сказывали мне, между прочим, что в случае неудачного ры­боловства в Оби обдорские остяки навязывают иногда ка­мень на шею оленя и бросают его в реку как жертву.

В этих жертвах и празднествах нельзя, конечно, не при­знать зачатков религиозного культа, но культа, стоящего весь­ма еще на низкой степени. Здесь почитают богов не вслед­ствие глубокой религиозной потребности, но по чувству свое­корыстия. Им приносят жертвы не для них самих, не из бла­гоговения к их величию и могуществу, но в надежде полу­чить таким образом исполнение своих желаний и удовлетво­рение своим потребностям. За все, что им дают, требуют и от них даров. Жертва или задаток, которым обязывают бога, или же награда за оказанную уже им услугу. Нередко сами боги вперед назначают цену. Само собою разумеется, что как во всех других, так и в этом случае толмачом богов бывает ша­ман. Запрашивает бог слишком много — шаман заставляет его укорами и угрозами сбавить цену, и он обыкновенно сбав­ляет. Из этого ясно, что остяки поклоняются своим идолам не как верховным силам, а как услужливым духам. Только Турм, или небесный бог, пользуется большим уважением, хотя и не имеет своего особенного культа. Гораздо меньше значение лес­ного бога Меанг[79] и водяного Кули[80], последний почитается по преимуществу злым и гибельным. Что-то вроде божеского значения имеет у остяков, как и у всех сродственных им на­родов, медведь, одаренный сверхъестественной силой. У обдорских остяков я видел даже маленькие изображения этого зверя, вылитые из меди и чествуемые как кумиры. По преда­нию, эти изображения перешли сюда очень давно от пермя­ков и зырян, которые также поклонялись медведю. Кроме того, остяки чтут еще некоторые деревья и священные мес­та[81]. Растет кедр посреди соснового леса — и кедр, и вся мес­тность вокруг его почитаются священными. Такое же значе­ние имеют и те места, где семь лиственниц растут друг подле друга. Тут обыкновенно найдешь один или несколько куми­ров, а перед ними на деревянных вершинах — принесенные им в жертву оленьи шкуры, рога и т.д.

Говоря о религии остяков, я не могу не упомянуть об обычае, который они разделяют с самоедами и многими дру­гими народами, именно: об обычае чтить память покойни­ков жертвами и другими обрядами. Это чествование основы­вается на весьма распространенном мнении, будто люди и по смерти и надлежащем погребении сохраняют потребности и продолжают занятия прежней жизни. Потому-то и становят подле могилы сани, кладут подле или в самую могилу копье, таган, котел, нож, топор, огниво и другие предметы, с помо­щью которых покойник добывал и готовил себе пищу. Как во время похорон, так и затем в продолжение нескольких лет родственники его приносят над могилой в жертву оле­ней. Умирает человек старейший, пользующийся большим почетом, ближайшие родственники делают тотчас же его изображение, которое хранят в юрте покойного, и оказыва­ют ему такой же почет, каким он пользовался при жизни. При каждом обеде ставят кушанье и этому изображению, вечером раздевают и кладут его в постель, поутру одевают и снова ставят на место, которое обыкновенно занимал покой­ник. Это продолжается три года, по истечении которых изоб­ражение зарывается в могилу покойного в предположении, что тело уже сгнило, а вместе с тем кончилось и бессмертие.

Подобно самоедам, остяки придают клятве великое ре­лигиозное значение. Если преступление совершено тайно и потерпевший остяк подозревает кого-нибудь, он может зас­тавить его поклясться. Клятва медведем и у остяков почи­тается сильнейшей. Как у самоедов, обвиненный разрезает нос медведя ножом и говорит: «Пусть сожрет меня медведь, если я клянусь ложно». Клянутся остяки также и богами своими и с теми же обрядами, как самоеды. Такая клятва почитается также священной, и почти каждый остяк убеж­ден, что ложная ни в каком случае не остается безнаказан­ной. А потому если обвиняемый сознает себя преступным, то не соглашается на клятву и признается в вине. Поэтому человек, произнесший очистительную клятву, почитается навсегда чистым и безукоризненным. Заеден кто-нибудь медведем, утонул, сгорел или погиб каким-нибудь другим образом, возникает нередко предположение, что он поклял­ся когда-нибудь ложно. Кроме выше упомянутых клятв, остяки не знают никакой другой. Свидетели не присягают, им верят на слово; всякий человек, за исключением безум­ных, принимается в свидетели. Дети могут свидетельство­вать против родителей, братья — против сестер, супруги — друг против друга. Все это обнаруживает в них чувство ос­трой справедливости и взаимное доверие.

В связи с очерком религии кстати будет сказать несколько слов о браке, который имеет у остяков более социальное, чем религиозное значение. Как у самоедов и других близких к ним племен, брак решается отцом или ближайшими род­ственниками невесты, сама же она в этом, как и во многих других случаях, касающихся чувствительнейших струн ее сердца, не имеет никакого голоса. Женщина здесь рабыня в самом тесном смысле этого слова. Но этого мало: она счита­ется нечистым существом и живет в самом глубоком униже­нии[82]. Временами ее почти совершенно отделяют от прочих членов семьи, за всяким ее движением наблюдают с мучи­тельной тщательностью, окуривают каждое место, на кото­ром она посидит. Чувствуя свое глубокое унижение, она ни­когда не осмеливается выражать своих желаний и покоряет­ся всем прихотям мужа. Также беспомощна она и в то вре­мя, когда отец, брат или какой-нибудь другой родственник продает ее более дающему. Ее собственные желания, если она осмелится иметь их, не имеют при этом никакого значе­ния, с ней поступают, как со всяким другим товаром. Ее не выводят на рынок, но тем не менее судьбу ее решает аукци­он. Цена молодой девушки различна по местностям. В Об­дорске дочь богатого человека стоит от 50 до 100 оленей, бедный человек продает свое дитя за 20 и за 25 голов. При­чина большей цены дочери богатого, кроме богатейшего при­даного, — надежда жениха на пособие со стороны тестя в будущем. Дорогая жена рассматривается здесь как дорогой товар, приносящий со временем гораздо более прибыли, чем дешевый. Взнос за невесту принимается, впрочем, отцом не как пособие, которое со временем должно возвратить, но как действительная плата за получаемый товар. По понятию ос­тяков, нет ничего справедливее такого вознаграждения отца или воспитателя девушки: ведь он выдает ее в таком возрас­те, когда она уже совершенно свободна к работе. Кто ж мо­жет требовать, чтобы в семье, ему чуждой, даром вспаива­лась, вскармливалась для него жена, которая на всю жизнь делается его рабой и работницей? Отец мог бы оставить дочь свою при себе, и работой своей она вознаградила бы вполне все, что он издержал на ее воспитание. Если же он добро­вольно отдает свою законную собственность чужому челове­ку, то справедливость требует, чтобы последний вознаградил его за все труды и издержки, употребляемые им на его буду­щую жену. Одним словом, взносимый за жену выкуп есть вознаграждение отцу за содержание и воспитание дочери. По предварительному соглашению выкуп может быть внесен до свадьбы или после нее. Если он внесен до нее и жених или невеста умрет до совершения брака, то выкуп возвращается. В случае смерти невесты жених за внесенный выкуп может требовать ее сестру, если только она есть.

У остяков допущено многоженство, но теперь оно очень редко по причине значительности выкупов. В бытность мою в Обдорске я слышал только об одном троеженце, немногим больше было и двоеженцев. Замечательно, что при этом до­пускается и женитьба на нескольких сестрах, но к таким бракам приступают всегда с опасением, ибо опытом дозна­но, что родные сестры за одним мужем не уживаются. Два же брата не могут жениться на двух сестрах, хотя бы пос­ледние происходили от разных матерей. Младший брат обя­зан жениться на вдове старшего. В случае смерти одного из супругов остающийся в живых может вступать в новый брак не прежде, как спустя год по кончине первого. В случае смерти одного из родителей дети не могут вступать в брак ранее двух лет по его кончине[83].

Низкое положение женщины между остяками и други­ми сибирскими дикарями обнаруживается, между прочим, и тем, что она никогда не наследует. Ни муж не наследует через жену, ни жена по смерти мужа. Все имущество умер­шего разделяется поровну между его сыновьями, которые обязаны содержать мать, сестер и других женских членов семьи. Сыновья, оставшиеся несовершеннолетними по смер­ти отца, поступают вместе со всеми женщинами его семей­ства в опеку к ближайшим родственникам, которые за это участвуют в наследстве наравне с сыновьями. Если покой­ник не оставил последних, то имение его делится между его близкими или дальними родственниками по взаимному их соглашению, причем они обязуются заботиться о содержа­нии вдовы и дочерей.

По образу жизни обдорские остяки распадаются на два рода: на рыбаков и оленеводов. Первые держатся по рекам, преимущественно по Оби и Нарыму[84], последние кочуют, по крайней мере некоторую часть года, по тундрам и находятся тут в постоянных сношениях с самоедами. Число остяков, занимающихся оленеводством, сравнительно весьма невелико и уменьшается ежегодно вследствие смешения с многочис­ленным самоедским племенем. Влияние последнего так силь­но, что остяки-оленеводы не только усвоили уже себе рели­гию, нравы и образ жизни своих соседей, но даже и на языке их говорят свободнее, чем на родном. Поэтому желающий изу­чить особенности остяцкого быта должен обратиться к остя­кам-рыболовам. Но и эти живут не одинаким образом: одни занимаются только рыболовством, другие — и рыболовством, и оленеводством. Последние должны, по крайней мере летом, разделяться по этим двум хозяйствам: одни остаются близ рек, другие же следуют за оленями в их странствованиях. Инстинкт северного оленя влечет его в теплое время года к морским берегам, потому что по густой своей шерсти он нуж­дается в прохладнейшей атмосфере, да сверх того и менее здесь страждет от комаров, убийственных для него во время линя­ния. Кочуя с своими оленями по берегу Ледовитого моря, ос­тяк, подобно русским и самоедам, ловит рыбу, бьет тюленей, моржей, белых медведей и т.д. Но до самого моря из остяков доходят весьма немногие. Большая часть их останавливается летом на самых северных тундрах, и как только воздух сдела­ется попрохладнее и комары пропадут, они отправляются на ловлю лисиц в лесные местности, на восток от Урала. С пер­выми предвестниками зимы и кочующие по морским берегам остяки, и самоеды переходят также в леса и преимуществен­но для защищения себя и своих стад от ужасных бурь. Эти переходы совершаются очень спокойно, в день уходят очень немного, днюют по суткам и даже по двое и прилежно зани­маются звероловством. Каждый род идет, не расходясь слиш­ком, предводительствуемый князем или старшиной. К концу декабря все эти кочующие толпы являются на Обдорскую яр­марку. Князья и старшины должны необходимо присутство­вать на ярмарке, ибо они обязаны наблюдать за исправным вносом податей. Подать состоит главным образом в двух бу­рых лисицах с каждого лица мужского пола; но, кроме ли­сиц, требуется еще с каждого рода положенное число других мехов, недостает мехов какого-нибудь из означенных зверей — дело князей заменить недостающее количество другими шкурами. С ярмарки туземцы уходят опять в леса и продолжают заниматься звероловством всю зиму. Самоеды и остяки, занимающиеся исключительно одним только оленеводством, отправляются к морским берегам ранней весной; те же, кото­рые оставляют часть своего семейства на берегах рек, не спе­шат, потому что не доходят до отдаленных морских берегов. Во время пребывания в лесах они живут в постоянных жили­щах, так называемых юртах, которых у самоедов и постоянно кочующих остяков не бывает.

Понятно, что остяки, живущие ежегодно подолгу на од­них и тех же местах, не могут держать больших оленьих стад, ибо последние требуют обширных пастбищ и перемены мест. Впрочем, как ни малы эти стада, они почитаются боль­шим богатством, ибо северный олень не только доставляет остяку пищу и одежду, но и необходим для звероловчееких и других разъездов. Остяки, не имеющие оленей, ездят на собаках, которые, не доставляя хозяину пищи, обходятся ему дороже оленя и к тому же невыгодны для перевоза тя­жестей. Для этих остяков рыболовство почти единственное средство существования. Почти повсеместный в полярных странах факт, что племена, занимающиеся исключительно рыболовством, не достигают благосостояния, но живут обык­новенно в большой бедности, нередко соединяющейся с ле­ностью, пьянством и нравственной порчей[85]. Причины этого большей частью случайные: частью неуменье пользоваться, как следует, богатыми средствами, представляемыми здеш­ней природой, частью пристрастие к спиртным напиткам. Это главные причины бедности, господствующей между ос­тяками-рыболовами. Много содействует, впрочем, также и хитрая, своекорыстная торговля русских поселенцев. Они ввели пагубную систему кредита и сумели навязать остякам множество предметов роскоши, которым назначали произ­вольную цену, почти без ведома покупателей. Вследствие этого остяки мало-помалу вошли в долги, которых в настоящее время никак не могут уже уплатить. Долги их возрастают, напротив, с каждым годом, потому что без всякого усиления труда и осторожности число потребностей беспрестанно уве­личивается. Существеннейшую потребность, без которой, по крайней мере в настоящее время, остяк не может уже обой­тись, составляет хлеб, привозимый купцами. Не имея воз­можности заплатить за покупаемое тут же, потому что и без того уже должен купцу, он обязывается не продавать в сле­дующий год своей рыбы никому, кроме него. Таким обра­зом, он становится в полнейшую зависимость от заимодавца, который назначает какую ему вздумается цену не только своему, но и его товару. Эту торговлю, положительно пагуб­ную как для остяков, так и для других народцев Сибири, правительство старалось ограничить разными постановлени­ями и, между прочим, учреждением казенных хлебных ма­газинов, но зло, к несчастью, пустило уже такие глубокие корни, что его не искоренишь разом. Вся рыба, продаваемая остяками вышеописанным образом купцам, ловится летом, и барышники из Обдорска, Березова и Тобольска разъезжа­ют целое лето на своих ладьях по Оби, скупают у остяков все пойманное ими, солят и сберегают до времени в нарочно для этого на берегах реки устроенных амбарах. В начале осени, сбыв привезенную муку, они загружают лодки рыбой, со­хранявшейся в амбарах, и отправляются домой. Остяки же продолжают еще ловить рыбу. Часть этой они бросают в не­большие озера или пруды, откуда к концу осени снова вы­таскивают ее сетями и замораживают. В начале зимы явля­ются опять русские и зыряне и скупают мороженую рыбу, часть ее привозится и самими остяками в Обдорск на ярмар­ку. Рыболовство не прекращается и зимой, но рыба, лови­мая в это время года, невыгодна для торговли, да и сами уловы ее так незначительны, что редко удовлетворяют днев­ной потребности. В Оби водятся следующие рыбы: щука, окунь, ерш, плотва — эти ловятся и летом и зимой; осетр, сельдь, налим и разные виды лососей, называемые русскими муксун, нельма, зырок[86], пыжьян, — породы, идущие в на­чале июня, тотчас по проходе льда вверх по реке и затем в течение зимы постепенно возвращающиеся опять в море. Цен­ны в особенности осетр и разные виды лососей, остальные же породы идут на пищу остяку и его собакам. Летом тузе­мец ловит рыбу большей частью сетями вблизи удобных для этого песчаных берегов. Другой летний рыболовный снаряд — верши, прикрепляемые к кольям или жердям, которыми перегораживают небольшие рукава реки[87]. Ловят и на крю­чья[88], а когда начнутся темные ночи, бьют угрей острогой. Употребляется еще мешковидная сеть; положив в нее камень и прикрепив длинной веревкой к лодке, рыболов опускает ее на дно и едет потихоньку вниз по течению. Приподнимая ее временами, он тотчас же узнает, попалось ли что, а благода­ря обилию рыбы в Оби, она попадается и в такой снаряд. Зимой самый простой и наиболее употребительный способ ловли состоит в том, что поперек малого речного рукава кла­дут бревно и прикрепляют к нему множество вершей, сде­ланных из прутьев. Кроме того, ловят также и сетями, и крючками, и т.п.

За исключением обычая женщин носить покрывала, обы­чая, заимствованного у соседних татарок, одежда обдорских остяков ничем не отличается от самоедской. Что касается до образа их жизни, то кочевые остяки устраивают себе такие же чумы, как и самоеды; юрты[89] же остяков-рыболовов ма­ленькие, очень низкие, однокомнатные лачуги с открытым глиняным очагом (чувал) в углу и с дырой в стене или кры­ше; эта дыра заменяет окно и зимой закрывается ледяной пластинкой. В лучших юртах пол подле одной или двух стен устлан рогожами, на которых семья проводит день, спит но­чью. Иногда ко входу в юрту пристраиваются маленькие сени, в которых сберегается платье и разная домашняя рухлядь. Кроме таких зимних юрт, у многих семейств бывают еще и летние, без пола и очага. Огонь раскладывается в них на середине, а дым выходит в отверстие, сделанное в крове. Нищенствующие остяцкие семьи живут и в землянках[90].

Внешность и характер остяков описаны Палласом (Reise durch die verschiedenen Provinzen des Russischen Reichs, III, § 39) следующим образом: «Роста они большею частию средняго и даже малаго, слабосильны, сухопары и тонконоги. Лица почти у всех неприятныя, бледныя и плоския, без особенно характеристическаго выражения. Еще более безобразят их рыжеватые или беловатые волосы, которые у мущин висят вокруг головы в безпорядке. Между взрослыми и преимуще­ственно зрелыми женщинами приятныя лица весьма редки. Вообще остяки робки, суеверны и простоваты, но довольно добродушны; когда заставляет необходимость, работящи, но за тем склонны к праздности, особенно мущины; в домашнем быту страшно грязны и неопрятны». К этому описанию я дол­жен прибавить, во-первых, относительно внешности, что бе­лолицых и белокурых остяков я встречал, конечно, много, но еще больше смуглых и черноволосых, подобно самоедам; это, между прочим, наводит меня на мысль, что белокурые остя­ки, может быть, потомки зырян, ушедших в Сибирь во время обращения Перми в христианскую веру святым Стефаном[91]. Впрочем, остяки вовсе не принадлежат к безобразнейшим си­бирским племенам; между ними не встретишь таких плоских носов, узких глаз и уродливо-широких скул, как у монголов и тунгусов, они гораздо ближе к племенам финскому, самоед­скому и тюркскому. Впрочем, нужно сказать, что их тип не выработался, вероятно, вследствие смеси с инородными пле­менами. Робость, суеверие, простоватость и добродушие — качества, общие всем сибирским дикарям. Но Паллас умал­чивает о двух весьма хороших качествах остяков: об их ус­лужливости и честности. Остяк не покидает своего друга в нужде, не запирает двери для стучащегося в нее, охотно де­лится тем, что у него есть, если богат, считает обязанностью помогать бедному. Воровство почти неизвестно, дома никогда не запираются, имущество оставляется часто посреди тундры. Остяки вполне доверяют друг другу и живут, как братья. Неопрятство, в котором обвиняет их Паллас, — свойство всех рыболовных народов, оно не меньшее и на норвежских бере­гах. Многие занятия рыболова нечистоплотны сами по себе: на промыслах он живет во временном тесном жилище, в кото­ром негде даже поместить и всех изорванных, полусопревших одежд, без которых не может обойтись в своем многотрудном занятии. Дым увеличивает еще более нечистоту внутри, а сна­ружи скопляются внутренности выпотрошенных рыб, не толь­ко отвратительные на взгляд, но и заражающие воздух своим гниением. Рыбак часто работает без отдыха дни и ночи, где ж тут время заботиться и о чистоте своего тела, не только что о чистоте жилища, и неопрятность мало-помалу переходит в привычку. Но врожденною назвать ее нельзя, ибо ею отлича­ются только рыбаки, но не кочевые оленеводы. К преимуще­ствам кочевой жизни в полярных странах принадлежит и то, что она не сопряжена ни с каким неопрятным занятием. Бес­престанные переходы с одного места на другое имеют, между прочим, ту выгоду, что не дают завестись большой грязи ни внутри, ни вне жилья. Сажа, пристающая к платью от очага и котла, сдувается ветром тундры, к тому же она и не очень заметна на одежде, сшитой из грубой оленьей кожи.

Указатель наиболее значительных имен, встречающихся в тексте

Бергстади И. — студент-лингвист, спутник М. А. Кастрена по сибирско­му путешествию.

Кеппен П. И. — академик Императорской Санкт-Петербургской Акаде­мии наук, этнограф и лингвист, создатель этнографической карты России.

Клапрот Г. Ю. — академик, выдающийся немецкий ориенталист, рабо­тал во Франции. Автор капитального труда «Azia Poliglotta» («Много­язычная Азия»).

Лёнрот Э. (1801 — 1884) — финский ученый, доктор медицины (диссер­тация на тему «О магической медицине финнов»). В течение многих лет целенаправленно собирал фольклор финнов и карелов. Собрание карело-финских мифов «Калевала» было опубликовано на финском языке в 1835 г. в стихотворной обработке Лёнрота. Позднее выпустил сборники финских песен, загадок, заклинаний («Кантеле», «Кантелетар» и др.). Совместно с М. А. Кастреном участвовал в конце 1841 — начале 1842 гг. в поездке в Лапландию.

Миддендорф А. Ф. (1815—1899 гг.) — академик Императорской Санкт-Петербургской Академии наук, выдающийся путешественник, этног­раф и лингвист, исследователь Восточной и Южной Сибири и Северо-Востока России.

Раббе Ф. Й. (1804—1879 гг.) — врач, ученый, видный финский обще­ственный деятель, один из основателей и председатель (1853—1854 гг.) Финского литературного общества.

Раск Р. — выдающийся датский лингвист конца XVIII—начала XIX веков, один из основоположников финно-угорской лингвистики.

Регули А. (1918—1858 гг.) — видный венгерский лингвист и этнограф, специалист по финно-угорским языкам, один из основоположников угроведения. Провел экспедицию по Сибири и Поволжью в 1843—1845 гг.

Степанов А. — с 1823 по 1831 гг. красноярский губернатор, любитель-этнограф, автор двухтомного труда «Енисейская губерния».

Шёгрен А. Й. (1794—1855) — крупный ученый, один из основоположни­ков финно-угроведения, земляк М. А. Кастрена. Специалист в области лингвистики и этнографии, академик Императорской Санкт-Петербур­гской Академии наук. Автор крупных исследований «О финском язы­ке и его словесности», «Осетинская грамматика» и др. Шёгрен явился организатором и научным руководителем путешествий М. А. Кастрена по северу России и Сибири.

Шнелльман (Снельман) И. В. (1806—1881 гг.) — финский ученый и об­щественный деятель. Профессор этики и ректор Александровского уни­верситета в Гельсингфорсе (Хельсинки). Один из лидеров движения за независимость Финляндии, издатель газет «Друг земледельца» и «Saima».

Шифнер А. (1817—1879 гг.) — адъюнкт Императорской Санкт-Петербур­гской Академии наук по языку и литературе Тибета. После смерти Ка­стрена подготовил к печати неопубликованные материалы из его архи­ва (12-томное «Nordische Reisen und Forschungen», 1852—1858 гг.).

Шотт В. — известный немецкий ориенталист, специалист по лингвисти­ке Алтая, автор труда «Об алтайском или финно-татарском языковом роде» (1847 г.).

В поисках колыбели финского народа

Среди ученых, занимавшихся изучением языков и про­исхождения народов так называемой уральской языковой семьи, М. А. Кастрен занимает особое положение. Будучи разносторонним исследователем (лингвист, мифолог, этног­раф и в некоторой степени археолог), он имел немало пред­шественников, труды которых явились для него «научным трамплином». Тем не менее его по праву следует считать пионером сравнительно-исторического языкознания. Доб­рым гением, сыгравшим ключевую роль в судьбе ученого, стал известный финнолог Андерс Иоганн Шёгрен, приме­тивший молодого способного лингвиста Кастрена и ставший для него научным руководителем. Знаменитые научные пу­тешествия по Европейскому Северо-Востоку и Сибири, про­славившие Матиаса Алексантери, состоялись только благо­даря Шёгрену. Духовная нить между ними не прерывалась ни во время многотрудных путешествий (обмен письмами), ни в последующие годы.

Лингвистические труды Кастрена по существу стали аз­букой для последующих поколений ученых, занимавшихся изучением финно-угорских и самодийских народов. Дело не только в богатейших научных материалах, собранных им в экспедициях, но и в том, что благодаря Кастрену дальней­шие исследования проводились на основе апробированного им сравнительно-исторического метода, с учетом кастреновской схемы лингво- и этногенеза аборигенов Севера.

То, что за короткую жизнь успел Кастрен, кажется и сегодня непосильным одному человеку: записи карело-фин­ского эпоса, замечательный стихотворный перевод «Кале­валы» на шведский язык, труды по грамматике финно-угор­ских народов, неопубликованные при жизни материалы по тунгусским, бурятским наречиям и многое другое.

Столь глобальные по масштабам и результатам сибирс­кие путешествия Кастрена сравнимы разве что с академи­ческими экспедициями XVIII века во главе с Д.Г. Мессершмидтом, Г.Ф. Миллером и П.С. Палласом. Но с точки зре­ния лингвистики, достижения М. А. Кастрена, героя-оди­ночки, — настоящий научный подвиг.

Чего стоит только беглый перечень народов, среди ко­торых работал Кастрен! Лопари (саамы), зыряне, самоеды (ненцы, энцы, нганасаны, селькупы), хакасы, буряты, тун­гусы (эвенки), «последние из могикан» — койбалы, камассинцы, котты, сойоты, карагасы, маторы, кеты...

Поражает и география мест, где побывал Матиас Алексантери: Канинская тундра, Тиманский кряж, Приполяр­ный Урал, Иртыш, Обь, Саяны, Минусинская котловина, Енисей...

И каждый раз на новом месте Кастрен настолько вжи­вался в местную среду, что, несмотря на все тяготы путеше­ствий и постоянную тоску по родине и друзьям, позволял себе в письмах к друзьям, Колану и Раббе, делать шутливо­иронические подписи: «бестолковый брат и странник из Бьярмландии», «твой измерзший брат», «затундринский брат», «твой тюркский брат», «твой китайский брат», «за­байкальский друг», «поклонник Будды».

Не раз ученый «вынужден был под дождем и на солн­це, в жару и мороз, в бурю и непогоду оставаться под мок­рой крышей неба или в полотняном балагане» (из письма Кастрена).

Тем не менее любовь к суровой Северной Азии и ее «ди­ким детям» настолько овладела ученым, что он признавал­ся другу: «Не будь у меня тоски по родине... я был бы готов провести весь свой век на Востоке».

Стоит только восхищаться упорством, несгибаемым характером и работоспособностью одинокого больного уче­ного, в течение многих лет общавшегося с иноплеменника­ми, зачастую враждебно настроенными, для которых он всегда был чужаком, человеком из другого мира. Что же двигало Кастреном, что заставляло его преодолевать все тяготы путешествий, собственные недуги?

У Матиаса Алексантери была Цель, достижению кото­рой он посвятил все свои силы. Он с юности мечтал найти прародину финнов, разыскать родственные им народы, вы­шедшие из общей «колыбели». Вместе с ближайшими дру­зьями и единомышленниками, среди которых были знаме­нитые впоследствии финские ученые, общественные деяте­ли и литераторы (достаточно назвать поэта Рунеберга автора текста финского гимна, Снельмана — родоначаль­ника финского национального движения, Лёнрота — соби­рателя карело-финского эпоса), Кастрен входил в Восточноботническое землячество. На одном из заседаний «суббот­него кружка» землячества около 30 студентов, в том числе и М. А. Кастрен, подписали обязательство изучать финский язык и посвятить свои жизни духовному возрождению фин­ского народа. Молодому Кастрену навсегда запомнились слова известного датского лингвиста Расмуса Раска о том, что «финский язык — один из наиболее самобытных, пра­вильных, отделанных и благозвучных говоров на земле... сохранит на века свое значение для мыслителя, свою неза­менимость для языковеда, служа ключом к пониманию го­воров неславянских племен России и в Северной Азии...». Стоит напомнить, что во времена Кастрена финский язык считался на его родине языком «низким», простонародным. Официальным «высоким» языком считался шведский. На­учные и литературные труды даже в начале XX века фин­ны писали на шведском и немецком языках. Национальное самосознание в «эпоху Кастрена» только начало пробуж­даться.

Юношескую клятву Кастрен сдержал. Он изучил язы­ки ближайших родственников финнов — зырян, марийцев, саамов, остяков (ханты) и более отдаленных самодийских народов. Не ограничившись сбором фактического материа­ла, Кастрен попытался создать стройную, научно обосно­ванную схему языкового родства этих народов, высказывал догадки, строил гипотезы о древнейшем состоянии языко­вого единства; его критический анализ схемы немецкого лингвиста Клапрота производился не в кабинетной тиши, а в непосредственном общении с носителями языков — або­ригенами Сибири и Европейского Северо-Востока. Ему уда­лось распутать основные узлы сложнейшей проблемы про­исхождения финно-угорских и самодийских народов.

Гипотеза Кастрена о саяно-алтайской прародине фин­но-угров и самодийцев спустя десятилетия уступила место гипотезе об уральской прародине, но для своего времени она была значительным шагом вперед, своеобразным про­рывом в тихом «болоте» умозрительного пережевывания учеными мужами лингвистических материалов сомнитель­ного качества. Достаточно сказать, что до Кастрена его уче­ные соплеменники усиленно пытались разыскать свою пра­родину на земле Эллады. Позднее венгерский ученый Сома безуспешно искал прародину финно-угров в Тибете.

Кроме того, Кастрен мечтал найти в языковых матери­алах связующее звено между «монгольской и кавказской расами», т.е. между монголоидами и европеоидами. Совре­менные антропологи определяют финно-угров и самодий­цев как представителей оригинального, т.н. уральского, расового типа, характеризующегося своеобразным сочета­нием монголоидных и европеоидных черт. Правда, до сих пор идут споры о том, является уральский тип самостоя­тельно сформировавшимся, или он возник в результате сме­шения двух основных расовых типов Евразии в погранич­ной зоне.

В то же время сам Кастрен и его научный руководитель Шегрен убедительно доказали самостоятельный характер, оригинальный строй финно-угорских и самодийских язы­ков, отличающийся коренным образом от грамматической структуры индоевропейских языков. Стремясь увидеть в монгольских и тюркских языках ближайших родственни­ков финно-угорских и самодийских, Кастрен, как стало ясно позднее, заблуждался. Думается, что если бы он успел изу­чить и эти языки, то ему пришлось бы отказаться от этой идеи. Бесспорно, прав финский лингвист К. Тиандер, ска­завший, что в Кастрене «скрывался и мифолог, и архео­лог» и «если б не смерть, мир стал бы для него тесен» (Тиандре К. Матиас Кастрен — основатель финнологии // Жур­нал Министерства народного просвещения. 1904. Часть CCCLIII. 5. Отд. 2. С. 67).



Поделиться книгой:

На главную
Назад