– Хм, – пробормотал Лерн. – Автомобиль, кстати, приспособлен лучше нас. Подумай об этой воде, которая охлаждает его: какое прекрасное средство от лихорадки… А сколько лет может держаться такая оболочка, если организовать за ней надлежащий уход, – ее ведь можно чинить без конца… Автомобиль всегда можно вылечить; разве ты только что не вернул голос его глотке? С такой же легкостью ты мог бы заменить и его глаза.
Профессор распалялся все больше и больше.
– Это могучее и грозное тело! – воскликнул он. – Но тело, которое позволяет себя надеть; это доспехи, обладатель которых чувствует себя защищенным; это броня, увеличивающая силу и быстроту. Да что там говорить – в этой броне вы словно марсиане Уэллса в их треножных цилиндрах; вы теперь – головной мозг какого-то искусственного, колоссального монстра!
– В сущности, дядюшка, все машины такими являются.
– Нет! Не в столь полной мере. За исключением внешнего вида – которому и близко не соответствует ни одно животное, – автомобиль представляет собой самый удачный из всех автоматов. Он точнее сделан по нашему подобию, чем любой похожий на живых людей заводной манекен Мельцеля или Вокансона, потому что те под человеческой оболочкой скрывают заводную куклу, с которой нельзя поставить на одну доску даже организм улитки. Тогда как автомобиль…
Он отошел на несколько шагов и, окинув машину нежным взглядом, воскликнул:
– Восхитительное создание! До чего же велик человеческий гений!
«Да, – подумал я, – в акте творения кроется совсем иная красота, чем в твоих зловещих смешениях живого тела и плоти с бесчувственным деревом. Но в любом случае хорошо уже то, что ты готов это признать!»
Хотя было уже довольно поздно, я все же поехал в Грей-л’Аббей, чтобы пополнить запасы бензина, и хотя Лерн и был большим рутинером, но он до того увлекся автомобилем, что решился переступить через традиционную границу своих прогулок и сопровождал меня.
Затем мы направились обратно в Фонваль.
Дядюшка, увлекшись, как всякий новичок, все время нагибался вперед и ощупывал железную покрышку мотора, потом он разобрал автоматическую масленку. В то же время он задавал мне бездну вопросов, и мне пришлось посвятить его во все мельчайшие подробности устройства моей машины; все это он усваивал с невероятной быстротой и точностью.
– Слушай, Николя, включи-ка клаксон… Теперь скинь скорость… остановись… поезжай снова… быстрее… Довольно! Притормози… теперь задний ход… Стой!.. Право же, это просто поразительно!
Он смеялся от восторга, вечно надутое лицо похорошело. Любой, кто увидел бы нас, принял бы за двух задушевных друзей. Возможно, в тот момент мы таковыми и были… Я уже предвкушал тот час, когда благодаря моему авто с ковшеобразными сиденьями Лерн, быть может, откроет мне свои тайны.
Он сохранил свое прекрасное расположение духа до самого приезда в замок; соседство таинственных зданий нисколько его не смущало; настроение его переменилось только тогда, когда он вошел в столовую. Тут Лерн вдруг нахмурился: появилась Эмма. Мне показалось, будто муж тетушки Лидивины испарился вместе с дядюшкиной улыбкой, а его место занял старый сварливый профессор, недовольный нашим присутствием. Тогда я почувствовал, как мало значат для него все его будущие открытия в сравнении с этой очаровательной женщиной, и если он стремился к славе и богатству, то только для того, чтобы иметь возможность удержать ее около себя.
Наверное, он ее любил такой же любовью, как и я: как испытывают голод и жажду – голод кожи и жажду тела. Он был скорее гурман, я же был голоднее – вот и вся разница между нами.
Да ну же, будем откровенны! Вы, Эльвира, вы, Беатриче, идеальные возлюбленные; сначала вы внушали лишь страсть. До того как писать в вашу честь стихи, вас просто желали, без всякой литературы, как… к чему искать лицемерные метафоры – как чечевичную похлебку или стакан чистой воды… Но для вас создали гармоничные рифмы, потому что вы сумели сделаться обожаемыми подругами, и с тех пор вас окружили этой утонченной нежностью, которая является вершиной нашего чувства, нашей восхитительной поправкой творения. Конечно, Лерн прав: человеческий гений велик. Но любовь человека доказывает это гораздо лучше, чем построенные им машины. Любовь – это очаровательно двойственный цветок, лучшая и самая удачная прививка сада нашей души, тонко сделанная и благоухающая искусно смягченным ароматом.
Вот… Но мы с Лерном увлеклись не таким цветком, а тем простым и безыскусственным, который является аллегорическим изображением продолжения рода человеческого. Единственная причина его существования – это плод, который он готовит. Его резкий, опьянявший нас запах был благовонным ядом, напоенным сладострастием и ревностью, в которой чувствуешь меньше любви к женщине, чем ненависти ко всем остальным мужчинам.
Барб приходила и уходила, прислуживая за столом черт знает как. Мы все молчали. Я избегал смотреть на очаровательную Эмму, убежденный, что мои взгляды были бы до того похожи на поцелуи, что это не могло бы укрыться от дядюшкиных глаз.
Она была теперь совершенно спокойна и рисовалась своим равнодушием; опершись голыми локтями на стол, положив голову на руки, она рассматривала в окно пастбище, на котором мычали коровы.
Мне хотелось бы по крайней мере смотреть на то же, на что смотрела моя возлюбленная; это сентиментальное общение на расстоянии утишило бы, как мне казалось, мое низменное стремление к более интимным встречам.
К несчастью, из моего окна не было видно пастбища, и мои глаза, блуждая без определенной цели, все время, помимо моей воли, останавливались на ее белых голых руках и колышущемся корсаже, трепетавшем сильнее, чем следовало бы.
Сильнее, чем следовало бы!
В то время как я объяснял это явление в свою пользу, Лерн в угрюмом молчании встал из-за стола.
Отодвинувшись, чтобы пропустить Эмму, которая, проходя, слегка задела меня, я почувствовал, что она вся дрожит; ноздри ее носа трепетали. Меня охватил прилив неудержимой радости. Разве можно было еще сомневаться, что я задел какие-то струны ее души?
Когда мы проходили мимо окна, Лерн похлопал меня по плечу и тихо произнес дрожащим от сдерживаемого смеха голосом – думаю, так в свое время говорили сатиры:
– Ха! Юпитер снова принялся за свое.
И он указал на быка, стоявшего посреди пастбища в возбужденном состоянии в окружении своего гарема.
В гостиной к дядюшке опять вернулось его отвратительное настроение. Он приказал Эмме отправиться в свою комнату, а мне, дав несколько книжек, категоричным тоном посоветовал пойти почитать в тени леса.
Мне оставалось лишь подчиниться.
«В конечном счете, – подумал я, призвав себя к повиновению, – если кто из нас и заслуживает жалости, то именно он».
То, что произошло следующей ночью, доказало, что это не совсем так, и значительно умерило мое чувство жалости к нему.
Случившееся расстроило меня тем более, что далеко не способствовало разъяснению тайны, а наоборот, само по себе казалось необъяснимым.
Вот в чем дело.
Я заснул спокойным сном, убаюканный мечтами об Эмме и радужными надеждами на успех. Но вместо забавных и легкомысленных снов мне привиделись нелепости предыдущей ночи: ревущие и лающие растения. Шум терзал меня во сне все сильнее; наконец гам сделался до того нестерпимым и казался до того реалистичным, что я вдруг проснулся.
Я горел и был весь в поту. В ушах продолжали звучать отголоски услышанного во сне пронзительного крика. Я слышал его не впервые… нет… я уже слышал его, этот крик… тогда… когда я ночевал в лабиринте… тогда он доносился издали… со стороны Фонваля…
Я приподнялся на руках. Комната была залита лунным светом. Все было тихо. Только мерное тиканье маятника часов равномерно нарушало тишину. Я опустил голову на подушку…
И вдруг под впечатлением внезапного чувства ужаса я завернулся с головой в одеяло, зажав уши руками: зловещий, неслыханный, сверхъестественный вой несся из парка в тишине ночи… Это было что-то душераздирающее, и действительность превосходила ночной кошмар.
Я подумал о большой чинаре, росшей против моего окна…
Я поднялся, приложив нечеловеческие усилия. И тут я услышал тявканье… сдавленное… что-то вроде заглушаемого лая… усиленно заглушаемого…
Ну что же? Ведь могла же это быть собака, черт побери!
В саду ничего… ничего, кроме чинары и уснувших деревьев.
Вой повторился с левой стороны. В окно – в другое окно я увидел то, что, казалось бы, все разъясняло. (Все-таки надо констатировать факт: мои слуховые впечатления во сне были вызваны криком, прозвучавшим наяву.)
Там спиной ко мне стояла изнуренная громадная собака. Она положила лапы на закрытые ставни моей бывшей комнаты и от времени до времени испускала отрывистый вой. Изнутри дома ей отвечало приглушенное тявканье; но был ли это действительно лай? А что, если мой слух, подозрительно настроенный теперь, ввел меня в заблуждение? Скорее это можно было назвать человеческим голосом, подражавшим собачьему лаю… Чем внимательнее я прислушивался, тем этот вывод казался мне неоспоримее… Ну конечно, нельзя было даже ошибаться так грубо; как я мог сомневаться? Это резало слух: какой-то странный шутник находился в моей комнате и забавлялся тем, что поддразнивал бедную собаку.
Впрочем, это ему удавалось: животное выказывало все признаки возрастающего ожесточения. Оно странно модулировало свой вой, придавая ему всякий раз другое, необыкновенное выражение ужасного отчаяния… Под конец оно стало царапать лапами ставни и кусать их. Я услышал хруст дерева в его мощных челюстях.
Вдруг животное застыло, шерсть поднялась на нем дыбом. Из комнаты внезапно послышалась грубая брань. Я узнал голос моего дядюшки, хотя не мог разобрать смысла его ругательства. Шутник, получив нагоняй, немедленно замолк. Ну как понять это противоречие: собака, ярость которой должна была бы утихнуть, теперь выходила из себя – ее шерсть до того ощетинилась, что стала похожа на ежиные иголки. Она, громко ворча, пошла вдоль стены, направляясь к средней входной двери замка.
Когда она дошла до этой двери, Лерн открыл ее.
Мое счастье, что я был осторожен и не поднял шторы: первый взгляд Лерна был направлен на мое окно.
Тихим голосом, дрожавшим от сдержанного гнева, профессор пробирал собаку, но с крыльца не сходил, и я понял, что он ее боится. А та все приближалась, ворча и уставившись на него своими горящими под широким лбом глазами. Лерн заговорил громче:
– На место! Грязное животное! – Далее последовало несколько иностранных слов. – Убирайся! – произнес он уже по-французски, так как собака продолжала приближаться. – Или ты хочешь, чтобы я тебя прибил?
У дядюшки был такой вид, словно он сходит с ума. При луне он казался еще бледнее.
«Она его разорвет, – подумал я. – У него нет с собой даже плети…»
– Назад, Нелли! Назад!
Нелли… Выходит, это была собака покинувшего дядю ученика? Сенбернар шотландца?
И действительно, вот снова послышались иностранные слова, и я, к своему большому удивлению, узнал, что мой дядюшка говорит по-английски.
Его гортанные ругательства будили ночную тишину.
Собака сжалась, приготовляясь к прыжку. Тогда Лерн, потеряв терпение, пригрозил ей револьвером, показывая другой рукой направление, куда он ее гнал.
Мне случалось видеть на охоте, как собака, в которую прицеливаются, убегает от ружья, смертоносную силу которого она знает. Но такой же эффект от пистолета показался мне менее банальным. Испытала ли раньше Нелли действие этого оружия? Это было возможно, но я больше верю в то, что она скорее поняла английские слова – язык Макбелла, – чем револьвер моего дядюшки.
Она утихла, точно от пения Орфея, сжалась и, опустив хвост, побежала к серым зданиям, по направлению, указанному ей Лерном. Он помчался вслед за нею, и ночная тень поглотила их обоих.
На моих настенных часах время, этот вечный Жнец, скосило еще несколько минут.
Вдали громко хлопнули двери.
Затем вернулся Лерн.
И снова воцарилась тишина.
Итак, в Фонвале находились еще два существа, о присутствии которых я до этой ночи не подозревал: Нелли, жалкий вид которой не давал повода считать ее счастливой, Нелли, брошенная, вероятно, своим хозяином во время его поспешного бегства отсюда, – и злобный шутник. Ибо этим последним явно не могла быть ни одна из женщин, ни кто-то из трех немцев; шутовской характер его проделки выдавал возраст: ребенок, только ребенок мог забавляться тем, чтобы дразнить собаку. Но насколько мне было известно, в этом крыле никто не проживал. Хотя нет: Лерн же сам сказал мне: «Твоя комната занята». Кто же в ней обитал?
Ничего, это я выясню.
Если скрытое от меня присутствие Нелли в серых зданиях подстрекало еще больше мое любопытство по отношению к этим и без того заинтриговавшим меня строениям, то закрытые помещения замка неожиданно стали для меня новой целью.
Что ж, теперь я знал,
И так как перспектива охоты за тайной разжигала во мне лихорадку, какое-то необъяснимое предчувствие подсказало мне, что я поступлю мудро, если сначала доведу до благополучного конца одно дело, нарушив первый запрет Лерна, прежде чем приступлю ко второму. «Узнаем сперва суть его предприятий, – говорила мне совесть, – они подозрительны, а потом уже, совершенно спокойно, займемся любовными делами».
И почему я не последовал этому здравому совету? Но голос совести тих, и я спрошу вас: кто услышит его, когда во все горло начинает кричать страсть?
Глава 5
Сумасшедший
Неделю спустя. Я притаился в засаде за дверью моей бывшей комнаты – желтой, – припав глазом к замочной скважине.
Позавчера я уже приходил сюда, но не хватило времени для наблюдений.
Ха! Проникнуть в эту часть здания было не так-то и просто. Никогда еще левое крыло Фонваля не запиралось столь ревностно, разве что в те годы, когда тут были монастырские кельи.
Как я туда пробрался? Ужасно нелепым путем. Чтобы попасть из общей прихожей в желтую комнату, нужно пройти через большой зал и бильярдную. Рядом с бильярдной находится будуар, а с правой стороны от будуара как раз и помещается желтая комната, окна которой выходят в парк. И вот третьего дня, пользуясь случайно выпавшей на мою долю минутой свободы, я попробовал отпереть дверь в зал разными ключами, вынутыми мною из других дверей. Я уже начал терять веру в успех, но тут вдруг язычок замка поддался. Я открыл дверь и в слабом свете, проникавшем через закрытые ставни, увидел целую анфиладу комнат.
На пороге каждой я узнавал ей одной свойственный запах, еще больше, чем прежде, отдававший плесенью и напоенный прошлым, если его можно обонять… Повсюду пыль. Я на цыпочках шел по следу засохшей грязи, оставленной сапогами многих людей. Мышь пробежала по залу. На бильярде три шара, красный и два белых – слоновой кости – образовали равнобедренный треугольник; я мысленно обдумал удар и рассчитал, с какой стороны и с какой силой надо ударить свой шар, чтобы попасть им в оба. Вошел в будуар; остановившиеся часы показывали полдень – или полночь. Все мои чувства поразительным образом обострились.
Впрочем, едва я успел увидеть, что дверь в желтую комнату заперта, как какой-то шум заставил меня поспешно вернуться в прихожую.
Шутка могла окончиться очень плохо. Хотя Лерн и был занят работой в сером здании, но он знал, что я нахожусь в замке, а в таких случаях он часто неожиданно возвращался, чтобы посмотреть, что я делаю. Я решил, что разумнее будет отложить осмотр.
Мне необходимо было обеспечить себе час полной свободы. Я придумал следующую уловку.
Я отправился в Грей-л’Аббей и накупил там всяких туалетных принадлежностей, которые запрятал в чаще леса, недалеко от парка.
На следующий день за завтраком я обратился к Лерну и Эмме:
– Я еду в Грей после завтрака. Надеюсь, что мне удастся достать некоторые вещи, которые мне необходимы. Если не достану, придется доехать до Нантеля. Вам ничего не нужно купить?
На мое счастье, им ничего не было нужно, иначе вся моя комбинация рухнула бы и все пошло бы прахом.
Таким образом, мне достаточно было пятнадцати минут, чтобы привезти покупки из леса, а между тем, для того чтобы съездить в Грей, походить там по магазинам и вернуться обратно, надо было потратить больше часа. Следовательно, в моем распоряжении был целый час, что и требовалось.
Я выезжаю, прячу свой автомобиль в чаще около своих покупок, потом возвращаюсь в сад, перебравшись через стену: плющ с одной стороны, беседка из виноградных лоз – с другой упрощают мою задачу.
Прокрадываюсь вдоль стены замка, добираюсь до входа, проскальзываю в вестибюль.
Через несколько мгновений я уже в зале. Тщательно закрываю за собой дверь – на случай бегства из предосторожности на ключ ее все же не запираю.
А теперь – к делу! Припадаю глазом к замочной скважине.
Отверстие довольно широкое. Я словно смотрю через амбразуру, в которую задувает резкий северный ветер. И какова же открывшаяся моему взору картина?
Комната в полумраке. Косой луч солнца, прокравшийся сквозь решетчатый ставень, как бы подпирает окно своим сверкающим снопом, в котором вьются мириады пылинок. На ковре видна тень решетки всего ставня. Все остальное в тени: конура, комната бедняка! Платье разбросано. На полу – тарелка с объедками; рядом какая-то мерзость… Больше похоже на тюремную камеру. Кровать… Ага! Кто это на ней шевелится?
А вот и он – узник.
Какой-то мужчина.
Он лежит на животе, среди разбросанных в страшном беспорядке подушек, матрасов и пуховиков, положив голову на скрещенные руки. Он одет в ночную рубашку и панталоны. Не бритая несколько недель борода и волосы – довольно короткие – белокурого, почти белесого цвета.
Я где-то видел это лицо… Нет… С тех пор как я услышал ночью этот ужасный, пронзительный крик, меня преследуют всякие дикие мысли… Я никогда не видел этого одутловатого лица, этого гибкого тела, я никогда не встречался с этим пухлым молодым человеком… никогда… Выражение его глаз довольно добродушно; глупо, но добродушно… Гм… Какое безразличное выражение лица. Это, должно быть, здоровый лентяй…
Пленник дремлет довольно спокойно: ему надоедают мухи. Он отгоняет их внезапным неуклюжим движением; изредка приоткрывает глаза, следит с минуту ленивым взглядом за их полетом и снова засыпает; иногда, охваченный внезапным припадком ярости, он мотает взлохмаченной головой из стороны в сторону, пытаясь поймать зубами надоедливых насекомых.