В самом центре круглого здания стоял куст с ветвями остролиста, липы и тополя; раздвинув ветви, я имел возможность убедиться, что все они растут на одном и том же стволе.
Это было триумфом искусства прививки, которое Лерн за пятнадцать лет превратил в настоящее чудо, внушавшее, правда, чувство некоторого беспокойства. Когда человек вмешивается в творчество природы, он создает нечто чудовищное. Меня охватила тревога.
«По какому праву он вмешивается в мироздание? – думал я. – Разве допустимо нарушать законы жизни в такой мере? Разве эта святотатственная игра не является преступным оскорблением Природы? И ладно бы эти противоестественные растения радовали изысканный вкус!.. Так нет же – это всего-навсего какие-то нелепые соединения, не представляющие, в сущности, ничего нового – своего рода растительные химеры, цветочные фавны, ни то ни се… Честное слово, сколь бы ни была привлекательна эта задача, она в любом случае нечестива, и точка!»
Но как бы то ни было, чтобы добиться таких результатов, профессор должен был потратить бездну времени и труда. Эта коллекция служила тому доказательством, да, кроме того, тут же находились и другие свидетельства кропотливой работы: я заметил на столе массу скляночек и не меньшее количество ножей и садовых инструментов; все это блестело и сверкало, как хирургический набор. Эта находка заставила меня внимательнее присмотреться к цветам, и мне их стало жалко.
Все они были замазаны разного рода клеем, на них были наложены повязки – чуть ли не хирургические, они были испещрены рубцами – почти ранами, из которых сочилась какая-то сомнительного цвета жидкость.
На коре апельсинного дерева был глубокий надрез. Он имел форму глаза; из этого глаза медленно лились слезы. Я стал нервничать… Трудно поверить, что меня охватила странная жуть при взгляде на оперированный дуб… из-за вишен… они производили на меня впечатление сгустков крови… Две созревшие вишни упали к моим ногам, прошумев, как капли начинающегося дождя.
Я почувствовал, что лишился хладнокровия, необходимого, чтобы приглядеться к этикеткам. Я разобрал только несколько и заметил, что Лерн исписал их невразумительными французско-немецкими названиями, с многочисленными поправками.
Продолжая внимательно прислушиваться, я обхватил голову руками и дал себе несколько минут передышки, чтобы собраться с духом, – затем открыл дверь в правое крыло.
Передо мной оказалась небольшая галерея. Стеклянная крыша смягчала дневной свет, доводя его до голубоватых сумерек. Воздух был удивительно свежий. Пол был вымощен плитами.
В этой комнате находились три аквариума, три больших ящика из хрусталя, до того прозрачного, что казалось, будто вода сама по себе удерживает форму трех геометрически правильных параллелепипедов.
В двух боковых аквариумах помещались морские растения. Они мало отличались одно от другого на первый взгляд. Но в круглом здании я мог убедиться, с какою тщательностью Лерн все распределял по группам, и поэтому я не допускал мысли, чтобы он поместил в двух разных емкостях совершенно одинаковые растения.
Оба аквариума являли один и тот же подводный пейзаж. Справа, как и слева, коралловые разрастания самых разнообразных оттенков покрывали маленькие утесы своими окаменелыми ветвями; песочная почва была усеяна морскими звездами, похожими на эдельвейсы; там и сям валялись пучки меловых палочек, на конце которых распускалось что-то мясистое, напоминающее хризантемы, желтого и фиолетового цвета. Мне трудно описать массу других венчиков, которые там находились; некоторые были похожи на маслянистые, восковые или желатинные чашечки; большая часть была очень неопределенного цвета и неясной формы, а сплошь и рядом они казались просто оттенком воды.
Из кранов, находившихся внутри аквариумов, вырывались тысячи пузырьков, и их шумные жемчужины пробирались сквозь ветви кораллов, перед тем как достигнуть поверхности воды и там лопнуть. При виде их можно было подумать, что этот подводный садик нуждался в поливке воздухом.
Собрав все свои гимназические воспоминания, я решил, что оба собрания – различающиеся только деталями – состояли исключительно из полипов, таких странных существ, как, например, кораллы или губки, которым натуралисты отводят место между растениями и животными.
Двусмысленность их положения всегда вызывает интерес. Я постучал пальцем в левое стекло.
Немедленно зашевелилось что-то неожиданное, напоминавшее опаловый стаканчик венецианского стекла, который сохранил свою тягучесть; что-то пурпуровое двинулось ему навстречу: это были две медузы. Но мой стук вызвал и другие движения. Актинии, напоминая желтые или сиреневые помпончики, втягивались в свои известковые трубочки и снова распускались, ритмично пульсируя; лучи морских звезд и иглы морских ежей лениво пошевеливались; заплавала какая-то живность, серая, алая, шафранного цвета, и, точно в водовороте, весь аквариум взволновался.
Я постучал в правый аквариум. Ничего не зашевелилось.
Было совершенно ясно: это разделение существ на две группы давало мне возможность легче усвоить себе ту разницу, которая в них заложена, ту, которая, соединяя животное с растением, роднит человека с травой. Эти существа были подобраны так, что находившиеся в левом аквариуме – активные – были на нижней ступени лестницы; находившиеся в правом – неподвижные – были на верхней ступени: одни начинали становиться животными, другие заканчивали быть растениями.
Итак, воображаемая бездна, которая, казалось бы, разделяет эти две противоположности, сводится к незначительным, почти незаметным изменениям в структуре, к различию, которое бросается в глаза меньше, чем несходство волка с лисицей, а между тем ведь они двойники, братья.
И вот эту минимальную величину, это различие, которое создавало между ними, по твердому убеждению всех без исключения ученых, непроницаемую стену, потому что оно отделяло неподвижность от произвольного движения, Лерн уничтожил.
В бассейне, стоявшем в глубине, обе породы были привиты одна к другой. Я заметил там студенистый листочек, привитый к подвижной ножке, – и теперь листочек тоже двигался самостоятельно. Привитые приобретали свойства тех растений, к которым их прививали: неподвижные, всасывая живительный сок, начинали двигаться, а деятельность двигавшихся парализовалась от проникновения в них сока неподвижных.
Я бы охотно подробно осмотрел все применения этого нового принципа, но какая-то медуза, прикрепленная чуть не сотней повязок к морской водоросли, стала отчаянно биться о стекло, и я отвернулся с отвращением. Эта последняя стадия прививок, сопряженная с такими мучениями, была, на мой взгляд, лишним доказательством профанации, и я стал искать в голубых сумерках другое, менее тяжелое зрелище.
Инструменты и препараты профессора были разложены в строгом порядке. На этажерке была расставлена целая аптека. На четырех столах, сделанных из стекла, стоявших между аквариумами, расположились орудия пытки: ножички и пинцеты.
Нет! Лерн не имел права! Это было так же гнусно, как убийство, даже хуже! В этих отвратительных опытах над девственной Природой проявлялись одновременно и ужас убийства, и мерзость насилия.
Когда я весь кипел от праведного гнева, раздался шум – я услышал стук.
Убежден: после смерти, в аду, мне не придумают более нестерпимого мучения, чем этот пустячный шум, будто от ударов небольшим молоточком по чему-то твердому.
На долю секунды мне показалось, что все мои нервы обнажились. Кто-то стучал!
Одним прыжком я очутился в круглом здании; лицо мое было, должно быть, ужасно, потому что инстинктивно, из боязни встретиться с врагом, я придал ему страшное выражение.
На пороге – никого. И в парке – тоже. Я вернулся обратно.
Шум возобновился… Он доносился из не исследованного еще крыла здания… Потеряв голову, я бросился туда, не отдавая себе отчета в безрассудстве своего поступка, рискуя столкнуться лицом к лицу с опасностью; я был до того возбужден, что стукнулся головой о дверь, открывая ее с разбега.
До этого припадка довело меня состояние моих нервов и безумная усталость; и до сегодняшнего дня я не могу решить вопроса, не галлюцинировал ли я и не казались ли мне предметы более странными, чем они были на самом деле.
В третьем зале все было залито ярким светом, и благодаря этому мои подозрения о присутствии постороннего человека рассеялись. На конторке я увидел клетку, которая вертелась во все стороны из-за отчаянно метавшейся в ней крысы. Когда крыса подпрыгивала, вместе с ней подпрыгивала и западня – вот причина стука. Увидев меня, грызун остановился. Я не обратил внимания на это обстоятельство.
В этом зале было меньше порядка, чем в предыдущих; он производил впечатление теплицы, за которой ухаживали не особенно тщательно. Но разбросанные в беспорядке, перепачканные полотенца, невытертые ланцеты, неопорожненные пробирки – все это указывало на неоконченную работу, которая была временно приостановлена, и могло служить оправданием некоторой неряшливости.
Я возобновил расследование.
Первые два свидетеля, попавшиеся мне на глаза, дали мне немного материала. Это оказались два скромных растения, мирно стоявшие в своих фаянсовых горшках. Я позабыл их латинские названия, оканчивавшиеся на – um или на – us, о чем теперь жалею, потому что они придали бы моему рассказу больше авторитетности и научности. Но кому могло бы прийти в голову запоминать латинские названия шильника или кроличьего уха?
Правда, первый был необычайно длинным и стройным. Что же касается второго, то он ничем не выделялся и, подобно всем своим сородичам, довольно недурно имитировал – очень удачная подделка, которой они обязаны своим названием, – дюжину ушных раковин. Два его пушистых, серебристого цвета листика, точно так же как и один из стеблей шильника, украшали браслеты-бандажи из белого полотна, на которых местами были видны темные пятна (по-видимому, от смолы).
Я вздохнул с облегчением.
«Прекрасно! – сказал я себе. – Лерн сделал им прививки. Это всего-навсего повторение того, что я
Так я думал, как вдруг заметил, что стебель шильника начал извиваться, как червяк.
В то же время за конторкой подпрыгнула какая-то масса серого с отливом цвета, чем выдала свое присутствие. Там, в луже крови, лежал серебристо-серый кролик. Он только что издох, и на месте, где должны были находиться его уши, у него были две кровавые дыры.
Предчувствие истины заставило меня облиться холодным потом. Тогда я решился прикоснуться к пушистому растению. Ощупав оба перевязанных листика, которые были так похожи на уши, я почувствовал, что они теплые на ощупь и трепещут.
Чувство ужаса отбросило меня к конторке. Судорожно сжатая от отвращения рука отталкивала от себя воспоминание о прикосновении, точно я дотронулся до какого-то омерзительного паука; с размаху я толкнул рукой крысоловку, и она упала.
Перепуганная крыса снова запрыгала в клетке, бросаясь на прутья, кусала их и завертелась, точно одержимая бесом… Мои вылезавшие из орбит глаза беспрестанно переходили с шильника на млекопитающее, с этого все время извивавшегося, словно тоненький черный уж, стебля на крысу, у которой больше не было хвоста.
Ее рана зажила, но, как след другого опыта, за несчастной крысой тащился остаток развязавшегося от ее прыжков пояса, которым был привязан вставленный в ее изрезанный бок зеленый отросток.
Впрочем, этот отросток показался мне обесцвеченным. Значит, Лерн не ограничился тем, что я видел. Он шел все дальше по пути опытов. Теперь он скрещивал между собой животных высшего порядка и растения… Дядюшка, который одновременно вырос и низко пал в моих глазах, внушал мне теперь отвращение и трепет, словно злой дух.
Но все же его произведения вызывали скорее омерзение, нежели уважение, и мне пришлось собрать всю силу воли, чтобы заставить себя продолжить осмотр их.
А они стоили этого даже в том случае, если бы оказались фантомами. То, что ожидало меня дальше, превосходило кошмары сумасшедшего. Конечно, это было ужасно, но нашлись и смешные стороны: это было нечто шуточно-зловещее.
Кто из пациентов был ужаснее в этом отношении? Морская свинка, лягушка или кустарник?
Морская свинка, если быть справедливым, может быть, и не представляла собой ничего особенно замечательного. Весьма возможно, что ее шкурка была так травянисто-зелена из-за отражения всех этих растений. Вполне допустимо.
Но лягушка? А кустарники? Что подумать о ней и о них?
Она, эта зеленая лягушка, с ее четырьмя лапками, вкопанными в чернозем, с безучастным и угрюмым видом, с опущенными веками была посажена в горшок, как растение, вросшее в землю корнями.
Кустарники – финиковые пальмы. Сначала они не шевелились. Затем – я готов поклясться, что никакого ветра не было, – они задвигались во всех направлениях. Их широкие листья раскачивались очень медленно… и мне даже показалось, что я слышу… но в этом я не могу поклясться. Да, стебли раскачивались, причем листья сближались и расходились при каждом движении; вдруг они схватились друг за друга своими широкими зелеными пальцами и конвульсивно обнялись – в бешенстве или в припадке страсти, для борьбы или любовных объятий, почем знать?
Ведь движение одно и то же как в том, так и в другом случае.
Рядом с лягушкой стоял белый фарфоровый сосуд, наполненный бесцветной жидкостью, в которой торчал шприц Праваца. Около кустарника находился такой же шприц и такой же сосуд, но в нем была запекшаяся жидкость темно-красного цвета. Я решил, что в первом сосуде находился древесный сок, а во втором – кровь.
Листья пальмы разошлись в разные стороны, я протянул к ним свою дрожащую руку и под мягкой и теплой поверхностью стебля почувствовал легкие удары, ритмично повторявшиеся, как удары пульса…
Впоследствии мне часто приходилось слышать, что можно чувствовать удары собственного пульса, пробуя сосчитать чужой, и весьма вероятно, что мое лихорадочное состояние могло усилить сердцебиение; но в тот-то момент разве я мог сомневаться в своих ощущениях?!.. Тем более что продолжение этой истории не только не возбуждает сомнений в правильности моих выводов, скорее наоборот – подтверждает самые смелые предположения. Я не знаю, служат ли сила и ясность воспоминаний в сомнительных случаях галлюцинаций доказательством заболевания или наоборот; я-то по крайней мере совершенно ясно и точно помню картину этого уродства, появлявшегося на фоне разбросанных в беспорядке полотенец, салфеток, бинтов и сосудов, при блеске лежавших тут и там стальных инструментов.
Больше не на что было смотреть. Я обыскал все углы. Нет, не на что. Я проследил шаг за шагом все стадии работы моего дядюшки и по странному, счастливому стечению обстоятельств в том порядке, в котором было необходимо, чтобы нарисовать себе стройную картину его успехов.
Я без помех вернулся в замок и пробрался к себе в комнату. Там силы, поддерживавшиеся нервным возбуждением, покинули меня. Раздеваясь, я старался, хотя это мне не удавалось, мысленно восстановить этапы моего приключения. Все это уже начинало казаться мне отвратительным сном, и я не верил сам себе. Разве растительное царство могло смешиваться с животным? Что за чепуха! Если даже существуют полипы-растения и полипы-животные, то все же что общего, например, у обыкновенного животного с обыкновенным растением? Тут я почувствовал жгучую боль в большом пальце правой руки: я увидел маленькое беленькое пятнышко, окруженное порозовевшею опухолью. Должно быть, пробираясь по лесу, я укололся обо что-то. Я не мог решить, было ли это местью крапивы или муравья, и вспомнил, что, даже сделав микроскопический и химический анализ, я не мог бы вывести никакого заключения – до того их уколы и кислоты, выделяемые ими, тождественны. Этот факт напомнил мне о точках соприкосновения между этими двумя мирами; и так как успехи моего дядюшки лишили меня повода отрицать возможность достижения результата, то я стал размышлять дальше:
«В конце концов, Лерн попытался соединить растительное и животное царство и заставил их обменяться своими жизненными силами. Его попытка, несомненно прогрессивного характера, удалась. Но являются ли его опыты целью или средством? К чему он стремится? Я не вижу, какую пользу могут принести его опыты на практике. Следовательно, это не конечный результат его работ. Скажу больше – мне кажется, что последовательность его опытов указывает на стремление к какой-то более совершенной цели, которую я смутно подозреваю, не умея определить ее. Моя голова раскалывается от мигрени. Может быть, профессор ведет и другие исследования, знакомство с которыми разъясняет конечную цель?.. Ну, постараемся рассуждать логически. С одной стороны – Создатель, как я устал! – с одной стороны, я видел растения, привитые друг к другу; с другой стороны, дядюшка начинает смешивать растения с животными… Нет, я отказываюсь».
Мой утомленный мозг отказывался от дальнейших рассуждений. Я смутно почувствовал, что в этих экспериментах пропущено некое звено, или же оно помещается не в оранжерее. Мои веки отяжелели. Чем старательнее я строил посылки и выводил заключения, тем больше я запутывался. Ночное видение, серые здания, наконец, Эмма рассеивали мое внимание, вызывая страх, любопытство, желания; словом, вряд ли на какой-нибудь другой подушке покоилась голова, наполненная такой галиматьей.
Загадка!
Да, безусловно: загадка! И однако же, хотя меня по-прежнему окружали сфинксы, в рассеявшемся теперь тумане я различал их лица уже более отчетливо. И так как у одного из этих сфинксов было милое личико и грудь молодой женщины, я заснул с улыбкой на устах.
Глава 4
Жара и холод
Спящий хлеба не просит. Я проспал до следующего утра.
А между тем никогда я еще не отдыхал так плохо. Воспоминание о целом дне тряски в автомобиле тревожило мой покой; и во сне я продолжал чувствовать толчки и крутые повороты. Потом меня посетил целый мир сказочных чудес: Броселианд, как лес у Шекспира, вдруг пришел в движение, причем большая часть деревьев шествовала попарно, обнявшись; береза, напоминавшая копье, сказала мне речь по-немецки, а я с трудом мог расслышать, что она говорит, потому что кругом пели цветы, растения упорно и настойчиво лаяли, а большие деревья от времени до времени рычали.
Когда я проснулся, я продолжал слышать всю эту какофонию наяву, точно в фонографе, и страшно рассердился на себя за то, что не исследовал поподробнее оранжерею; мне казалось, что более тщательный и, главное, хладнокровный осмотр дал бы мне более ценные данные. Я сурово корил себя за вчерашнюю торопливость и свое нервничанье… А почему не попытаться исправить ошибку? Может быть, еще не слишком поздно…
Заложив руки за спину, с папироской в зубах, я отправился прогуляться и словно невзначай прошел мимо входа в оранжерею.
Дверь оказалась запертой.
Выходит, я упустил единственный случай все разузнать – да, я чувствовал, что больше такой возможности может не представиться. Вот же трус, трус!
Чтобы не возбуждать подозрений, я миновал это запретное место, даже не замедлив шага, и теперь шел по аллее, ведущей к серым зданиям. В покрывавшей аллею траве была заметна протоптанная тропинка, указывавшая на то, что ею пользуются часто.
Пройдя несколько шагов, я увидел шедшего мне навстречу дядюшку. Не подлежало никакому сомнению, что он подстерегал меня. У него был очень радостный вид. Когда его выцветшее лицо улыбалось, он больше походил на себя в молодости. Это приветливое выражение успокоило меня: значит, моя шалость прошла незамеченной.
– Ну что, милый племянник, – сказал он почти дружественно, – готов держать пари, что ты уже и сам убедился – место не из веселых… Вскоре будешь сыт по горло своими сентиментальными прогулками по дну этой кастрюли.
– Что вы, дядюшка! Я всегда любил Фонваль не за его местоположение, а как любят почтенного друга, ну, или предка, если хотите. Фонваль для меня – словно член семьи. Вы и сами знаете, что я часто играл на его лужайках, прятался в кустах – для меня это точно дедушка, качавший меня в детстве на коленях, почти как… – я решил прибегнуть к лести, – почти как вы, дядюшка!
– Да-да, – уклончиво пробормотал Лерн. – И все равно Фонваль тебе быстро надоест.
– Ошибаетесь. Уверяю вас, фонвальский парк – мой земной рай!
– Ты совершенно прав: так оно и есть, – подтвердил он, рассмеявшись. – И запретные плоды растут прямо на его территории. На каждом шагу ты будешь наталкиваться на древо жизни и древо познания, к которым не должен прикасаться. Это опасно. На твоем месте я бы почаще выезжал в этой твоей механической коляске. Ах, будь такая в распоряжении Адама!..
– Но, дядюшка, ведь за воротами лабиринт…
– Что ж, – весело воскликнул профессор, – я буду сопровождать тебя и показывать дорогу. К тому же было бы любопытно взглянуть, как функционирует одна из машин… как их там…
– Они называются автомобили, дядюшка.
– Ну да, автомобили. – Его немецкий акцент придавал этому слову, и без того не слишком короткому, широту, тяжесть, неподвижность собора.
Мы шли бок о бок к сараю. Бесспорно, дядюшка, скрепя сердце решив примириться с моим вторжением, был мило настроен. Тем не менее чем дольше держалось его хорошее настроение, тем больше оно меня злило. У моих дерзких планов становилось меньше оправданий. Может быть, я совершенно отказался бы от них, если бы не влечение к Эмме, которое толкало меня поступать назло ее деспотическому тюремщику. А кроме того, был ли он искренен? И не для того ли, чтобы побудить меня сдержать данное слово, он сказал мне, подходя к импровизированному гаражу:
– Николя, я много думал обо всей этой ситуации и пришел к заключению, что ты и в самом деле мог бы принести в будущем пользу, так что хочу узнать тебя получше. Раз ты собираешься пробыть здесь несколько дней, мы будем часто беседовать. По утрам я не слишком занят – будем проводить время вместе, гулять пешком или выезжать в твоей коляске и знакомиться друг с другом. Только не забывай о данных мне обещаниях.
Я молча кивнул.
«В конце концов, – подумал я, – кажется, он и впрямь намерен когда-нибудь обнародовать результаты своих исследований. Возможно, он преследует благую цель, даже если средства ее достижения несколько сомнительны. Наверное, он только их и хочет скрыть, пока не добьется чего-либо конкретного: рассчитывает, что блеск открытия оправдает варварство его методов и вынудит общество закрыть на них глаза… Лишь бы только конечный результат оправдал эти методы и о них никто никогда не узнал. С другой стороны, может, Лерн и в самом деле боится конкуренции? Возможно же и такое, почему нет?»
Все это я передумал в то время, как перелил в бак моей милой машины канистру бензина, которая по счастливой случайности оказалась у меня в запасе.
Лерн сел рядом со мной. Он указал мне прямую дорогу, проложенную вдоль одного из утесов ущелья, замаскированную ложными поперечными дорожками. Сначала я удивился, что дядюшка открыл мне этот короткий путь, но, взвесив все обстоятельства, я подумал, что ведь этим самым он указывает, как мне скорее уехать отсюда. А разве это не было его самым заветным желанием!
Милейший дядюшка! Из-за своего замкнутого, целиком сосредоточенного на ученых занятиях образа жизни он проявлял трогательное невежество в области автомобилизма. Положим, все ученые относятся так к тому, что прямо не касается узкой сферы их интересов. Мой физиолог был младенцем в области механики. Хорошо еще, что он имел самое общее представление о принципах этого удобного, бесшумного и быстрого способа передвижения, которым он восторгался.
На опушке леса он сказал:
– Остановимся здесь, если ты не против. Объясни мне принцип работы этой машины – она просто чудесная. Дальше этого места я не выбираюсь – я уже старый безумец. Дальше, если пожелаешь, поедешь потом один.
Я начал объяснения, демонстрируя машину. При этом я заметил, что клаксон пострадал незначительно и что поправить его ничего не стоило. Два винтика и кусок железной проволоки вернули ему оглушительный голос. Лерн, слушая клаксон, проявлял признаки наивного восторга. Я стал продолжать свою лекцию, и дядюшка, по мере того как я говорил, слушал все увлеченнее.
И в самом деле, автомобили вполне заслуживают самого серьезного интереса. Если в течение трех последних лет моторы изменились мало, то остальные части автомобиля и материал, из которого он изготовлен, были значительно усовершенствованы. Для постройки, например, моей машины, весь груз которой заключался в запасных баках с бензином, не было употреблено ни кусочка дерева. Моя восьмидесятисильная машина представляла собой замечательную мастерскую для поглощения пространства, построенную целиком из меди, стали, никеля и алюминия. Великое изобретение нашей эпохи было к ней применено; я говорю о том, что она покоилась не на пневматических, а на рессорных колесах, удивительно эластичных. Сегодня это кажется обыденным явлением, но еще совсем недавно это новшество возбуждало всеобщее изумление.
Но самым замечательным в моей машине было, на мой взгляд, то усовершенствование, которого конструкторы добились настолько постепенно, что никто и не замечает, как оно изо дня в день становится все более востребованным, а именно – автоматизм.
Первая «коляска без лошадей» была загромождена рычагами, педалями, рукоятками и воланами, необходимыми, чтобы управлять ею; кранами и аппаратами для смазывания, без которых мотор не мог работать. Но с каждым новым поколением автомобилей они все больше и больше упрощались. Мало-помалу исчезли все рукоятки, требовавшие постоянного и многообразного вмешательства человека. В наши дни органы автомобиля сделались автоматическими и механизм регулируется механизмом. Теперь шофер, в сущности говоря, кормчий: раз машина пущена в ход, она сама влечет себя вперед; разбуженная, она снова заснет только по приказанию. Словом, как заметил Лерн, современный автомобиль обладает всеми свойствами спинного мозга: инстинктом и рефлексами. В нем происходят произвольные движения наряду с движениями, вызванными разумом проводника, который становится, так сказать, мозгом автомобиля. Из этого центра идут распоряжения желаемого маневрирования, которые передаются по металлическим нервам – стальным мускулам.
– К тому же, – добавил дядюшка, – сходство между этой коляской и позвоночным животным просто потрясающее.
Тут Лерн вступал в свою знакомую область. Я весь обратился в слух. Он продолжал:
– Мы уже нашли нервную и мышечную систему – их представляют рычаги управления, передачи и ускорения. Но, Николя, разве шасси не уподобляется скелету человека, к которому болты прикрепляются так же, как сухожилия… Жизненная сила, кровь – это бензин, циркулирующий по медным артериям… Карбюратор дышит – это легкое: вместо того чтобы снабжать кровь кислородом, он распыляет эссенцию, вот и все… Капот похож на грудную клетку, в которой ритмично бьется сердце… Наши сочленения так же помещаются в жидкости, как и машинные в масле… А вот и защищенные крышкой-кожей резервуары, так же требующие пищи и насыщающиеся, как и желудок… Вот фосфоресцирующие, как у диких зверей, но
– Настоящий музей увечий и недугов! – заметил я, расхохотавшись.