Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пелагий Британец - Игорь Маркович Ефимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но я не верила, что их примирение может продлиться долго. Я ждала новой схватки в любой день. И, увы, оказалась права в своих предчувствиях.

(Галла Пласидия умолкает на время)

Выехав из Капуи, мы взяли направление на Формию. Маний свел нас со своим родственником, который работал почтарем на этой дороге и обещал устроить нам дешевый ночлег на почтовых станциях. Мы ехали бок о бок, и почтарь жаловался мне, что из-за жадности почтовых чиновников курсус публикус пользуется теперь недоброй славой. Придорожные деревни были обязаны поставлять фураж для почтовых лошадей и мулов, но чиновники платили им по низким, государственным ценам, а потом перепродавали ячмень и сено на рынке в два-три раза дороже. Немудрено, что появилось выражение «худая почтовая кляча» — бедным животным порой вообще не перепадало ничего, кроме соломы.

И это при том, что каждый теперь считает своим долгом писать родне по любому поводу. Корова отелилась — все должны немедленно узнать об этом. Жена обварила ногу супом — послание на четырех дощечках. У сына прорезались зубки — свиток длиной в «Энеиду». И почтарь в сердцах поддал ногой тяжелую почтовую сумку, переброшенную через лошадиный круп.

Ночь мы провели неплохо, устроившись без затей на сеновале почтовой станции. Коза Бласта даже растерялась от такого обилия корма и позволяла своему хозяину доить себя не в горшок, а прямо в рот. Я, памятуя наставления Афенаис, замазал уши воском. Она была великий знаток насекомых и рассказывала мне о всякой нечисти, которая таится в сухой траве, а потом заползает вам куда не следует.

Наутро почтарь объявил, что здесь наши пути расходятся. Подвода из его родной деревни не приехала, и ему придется отвезти туда почту самому. При этом слова он цедил как-то таинственно, оглядывался, слегка приседал. Потом протянул неопределенно:

— Коли ты друг Мания… Впрочем, кто вас поймет, иноземных… Но если хочешь… Тебе ведь и самому приходится что-то прятать… Может оказаться интересно… А крюк небольшой… В полдень уже будем обратно на главной дороге…

Я заверил его, что спешить нам некуда и что мы будем рады проехать через его деревню. Мне не хотелось лишаться проводника. Да и любопытство разбирало. Мне еще не доводилось побывать в настоящей итальянской глуши. А ведь мои предки со стороны матери были из этих краев. Старая самнитская кровь.

Около часа мы ехали по узкой горной дороге, все вверх и вверх. Наконец на одном из поворотов почтарь спешился и поманил меня за собой. Мы оставили Бласта сторожить наш маленький караван, а сами стали подниматься по крутому склону к небольшой кленовой роще. Среди деревьев почтарь пригнулся и пошел крадучись. Пройдя рощу, мы прилегли на траву и осторожно выставили головы над краем обрыва.

Внизу лежало вспаханное поле.

Земля была красноватой, тяжелой и сырой, как мясо. Год за годом убиравшиеся с поля камни выросли в невысокую насыпь, тянувшуюся по краю. И за этой насыпью двигалась процессия людей в белых одеждах. На головах у них были венки из прошлогодних колосьев и масличных листьев. Доносилось пение и удары тимпанов. Выпряженные из повозок и плугов волы паслись невдалеке. Рога их тоже были украшены венками.

Почтарь обернул ко мне сияющее лицо и прошептал то ли с гордостью, то ли мечтательно-удивленно:

— Амбарвалии…

Процессия теперь проходила прямо под нами, так что можно было разобрать слова гимна:

Вакх, снизойди, и с рожек твоих да склоняются грозди, Ты же, Церера, обвей вязью колосьев чело. В день святой да почиет земля, да почиет оратай. Тягостный труд свой прервав, в доме оставит сошник.

Впереди процессии шел жрец с зажженным факелом в руке. За ним двое юношей несли жертвенных животных — поросенка и ягненка. Толпа завилась широкой петлей вокруг сложенного из камней алтаря. Потом внутри началась какая-то возня, смех, и несколько парочек смущенно вышли прочь из круга, стали поодаль. В ответ на мой вопросительный взгляд почтарь хихикнул и пояснил:

— Кто накануне предавался Венериным утехам, не должен приближаться к алтарю.

В этот момент внизу грянул хохот.

Толстая тетка тащила прочь из круга дряхлого старичка. Тот для виду упирался, прихватывал красную пыль с земли, посыпал себе голову. Но потом с гордостью присоединился к «отверженным».

— О Юпитер Пирующий, — начал жрец, — молюсь тебе и прошу тебя: будь благ и милостив к нам и к домам и домочадцам нашим… О Янус Двуликий, бог всякого начала и завершения, ради тебя повелел я обойти этим шествием вокруг поля… Да запретишь, защитишь и отвратишь болезни зримые и незримые, недород и голод, бури и ненастье; да ниспошлешь рост и благоденствие злакам, лозам и саженцам; да сохранишь невредимыми пастухов и скот… Будь почтен этими животными сосунками, коих приношу тебе в жертву.

Жрец передал юноше факел, взял у него визжащего поросенка, поднял его за заднюю ногу над алтарем.

Сверкнул тяжелый нож, брызнула кровь. Визг смолк.

Жрец склонился над рассеченным тельцем, раздвинул пальцем внутренности.

Толпа затаилась.

— Бог принимает жертву! — провозгласил жрец, распрямляясь.

Запылал хворост в жертвеннике, поплыл фимиам божественного обеда.

Толпа взялась за руки и снова запела гимн.

Тут мой почтарь не выдержал. Он вскочил на ноги, сорвал с себя серый балахон. Под ним оказалась короткая белая туника, подпоясанная витым шнуром. Высоко вскидывая ноги, как танцор, он понесся вниз.

Поселяне на секунду замерли, готовясь бежать в панике. Но тут же узнали земляка, разорвали для него круг, поглотили, закружили.

А я смотрел на их ликование и не чувствовал ни гнева, ни презрения, которые подобали бы правоверному христианину. Да, они закоренелые язычники. Пройдут века, прежде чем они смогут отказаться от веры своих отцов и дедов. Прежде чем почувствуют отвращение к живой крови на алтаре. Прежде чем научатся понимать разницу между истинным Богом и ложными богами.

Но разве можно обвинять их? К кому им пойти, кому верить? Священнику, который призывает их к посту и воздержанию, а сам втихомолку развратничает и обжирается? Или к этому жрецу, который живет среди них с рождения и так же берется за ручки плуга с каждым восходом солнца?

А сам я? Разве смог бы я смотреть на них без злобы и осуждения, если б не узнал на себе, что это значит — прятаться, дрожать, таить свою веру? Их храмы осквернены, статуи богов разбиты, обряды под запретом. За участие в сегодняшних амбарвалиях каждого могут привлечь к суду, бросить в тюрьму, конфисковать имущество. И не скрыта ли в гонениях на нас, пелагианцев, непостижимая милость Господня? Лишив нас победы в земной борьбе, не спасает ли нас Господь от самого страшного — от превращения в безжалостных гонителей?

МЕРОПИЙ ПАУЛИНУС И СЕНАТОР СИММАХ

Должен сознаться, что живой человек, обладающий даром Слова, действовал на меня всегда сильнее, чем Слово написанное — даже таящее в себе дар жизни вечной. Не знаю, открылся бы для меня когда-нибудь свет христианской истины, если б не довелось мне еще в детстве услышать проповедь Амвросия Миланского.

Впоследствии я стал его горячим почитателем. Его послания против Алтаря Победы я заучивал наизусть. Как замечательно говорит он там о глубочайшей разнице между христианами и эллинами:

«Мы гордимся пролитой кровью, их волнуют расходы. То, что мы считаем победой, они расценивают как поражение. Никогда язычники не принесли нам большей пользы, чем в то время, когда по их приказу мучили, изгоняли и убивали христиан. Религия сделала наградой то, что неверие считало наказанием. Какое величие души! Мы выросли благодаря потерям, благодаря нужде, благодаря жертвам, они же не верят, что их обычаи сохранятся без денежной помощи…»

Язычники тогда просили императора вернуть золотую статую Победы к алтарю в курии сената и платить жалованье ее жрецам. Они говорили, что старые боги хранили великий город Рим уже 1000 лет и что не следует вызывать их гнев. Эти аргументы не казались мне убедительными. Ведь и враги Рима, такие как Пирр и Ганнибал, не менее усердно приносили жертвы тем же богам, а победы не добились.

Но вот довелось мне встретиться — незадолго до его смерти — с главным оппонентом Амвросия, сенатором Симмахом.

И что же? Обаяние старого аристократа захватило, взволновало, увлекло меня. Он говорил и держался с таким достоинством, что возникало ощущение какой-то таинственной власти — она подхватывала твою душу и возносила ее над землей.

Не только тон и манера речи — внезапный поворот острой мысли вдруг поражал тебя, как удар меча в незащищенное место. Например, мне запомнилось обсуждение вопроса о веротерпимости, завязавшееся однажды в доме Мелании Старшей.

— Если бы нынешние порядки господствовали в Римской империи во времена Христа, — сказал Симмах, — ваш апостол Павел не добрался бы ни до Антиохии, ни до Коринфа, ни до Афин, ни до Эфеса, ни до Фессалоник. Только под защитой старых римских законов мог он ходить из города в город и проповедовать. В наши дни его арестовали бы в воротах Иерусалима и казнили бы за ересь. Точно так же, как ваши нынешние епископы казнили недавно своего собрата Присцилиана и его последователей.

— Епископ Присцилиан был казнен при власти не настоящего императора, а узурпатора Максимуса, — неуверенно возразил я. — Амвросий Миланский и Мартин Турский осудили казнь Присцилиана.

— Но в это же время христианнейший император Феодосий Первый выпускает эдикт за эдиктом, один свирепее другого, против еретиков. Вот вы сейчас зачитываетесь писаниями Августина из Гиппона. А кто-нибудь из вас задавал себе вопрос, в чем была причина его поспешного отъезда из Африки в Рим? Такого поспешного, что он даже бросил родную мать на африканском берегу.

— Он дает объяснение в своей «Исповеди», — заметила Мелания Старшая. — Ученики в карфагенских школах стали такими распущенными, что невозможно было вести занятия.

— Ученики в римских школах к этому времени стали еще хуже. И вдобавок они приобрели привычку исчезать перед концом курса, оставляя профессора без платы. Но если вы вспомните точную дату переезда Августина через Средиземное море, многое прояснится для вас. Что такое 384 год? Это год, в котором император Феодосий Первый выпускает эдикт, грозящий смертной казнью за исповедывание манихейства. Но в книге, называемой «Исповедь», бывший манихеец Августин не сознается, что именно это явилось причиной его панического бегства из мест, где все знали его как горячего сторонника этой секты. Мне ли не помнить, от чего он бежал! Ведь это я помогал ему на первых порах в Риме. Это я устроил его на место официального ритора в Милане. И сделал я это по рекомендациям и по просьбам его манихейских друзей. Ибо мы, язычники, и манихейцы в те годы сделались союзниками поневоле. Нас свела вместе нетерпимость христиан.

В речах сенатора Симмаха история последних сорока лет империи — начиная с императора Юлиана Отступника — преображалась в непрерывную борьбу двух главных сил: эллинизма и христианства. Вот молодой император Грациан начал свирепую атаку на: язычников, распорядился даже удалить Алтарь Победы из курии сената. И что же? Когда узурпатор Максимус переплыл со своим войском из Британии, армия оставила Грациана, перешла на сторону восставших. Ибо видела в них защитников древних традиций. Собственные города закрывали перед бегущим императором ворота один за другим.

А поход Феодосия против Максимуса в 388 году? Это по сути — контрнаступление христиан. Максимус был разбит, Феодосий посадил на трон сына Грациана — Валентиниана, но и его убивает армия, которая в 392 году возводит на западный трон узурпатора Евгения, явного сторонника эллинизма. Недаром знаменитый язычник Флавианус стал на его сторону, а епископ миланский Амвросий предпочел удалиться. И снова восточному императору Феодосию пришлось оставить Константинополь, собирать армию и вести ее на запад. Конечно, он не мог в этой борьбе обойтись без поддержки варваров-христиан. Крещеные визиготы Алариха были в его армии ударной силой.

Гневные возражения клокотали в моем христианском горле, и только уважение к сединам прославленного Симмаха сдерживало их. Возвращаясь из дома Мелании Старшей по вечерним улицам Рима, я сочинял в уме длинные речи в защиту набожных императоров, поднимавших армии на защиту христианской веры. «Нет, не гражданские войны заливали кровью наши поля десять лет подряд, — декламировал я. — Их нельзя уподобить войнам Суллы и Мария, Цезаря и Помпея, Октавиана и Антония. Здесь Господняя сила поднималась против сил безбожия и побеждала раз за разом!»

Но оказавшись дома и снова погрузившись в чтение, я опять попадал в сети словесного колдовства сенатора Симмаха. Как очаровательно старомодна его латынь в речи, призывающей молодого наследника погибшего Грациана вернуть Алтарь Победы в сенат. «Загадка мироздания ускользает от слабого человеческого ума, — пишет он. — Дайте старинному обряду и обычаю править там, где разум не в силах вести и наставлять нас. Особенно если эти старинные обычаи связаны с веками славы, побед, процветания».

И еще, однажды, совсем незадолго перед своей кончиной, он удостоил меня беседы и сказал нечто, что ранило многих христиан, стоявших кругом, но что мы не могли отбросить как выдумку или неправду.

— Ярость наших споров, нашей борьбы — не от разницы наших вер, — сказал умирающий сенатор. — Тем, кто верит в бессмертных богов на Олимпе, нетрудно поверить в Христа, воскресшего на Голгофе. Разница — в праве стоять лицом к лицу с Богом. Каждый язычник, поклоняющийся Юпитеру, остается жрецом его перед домашним алтарем. Поэтому родной дом для него — святыня, обиталище бога. И за эту святыню он был готов сражаться и умирать. Каждый христианин нуждается в посреднике между собой и Богом, в священнике. Или так, по крайней мере, внушают ему жрецы Христа. Только они могут направить блуждающую душу простого человека к Богу верным путем.

Сенатор сделал паузу, словно ожидая — почти надеясь, — что ему возразят. Но мы молчали.

— …В этом есть большой соблазн. Люди любят отдать себя вожатому, ваша паства растет числом. Она верит, что Христос защитит ее от всех бед, в том числе и от вражеских армий. Нужно только во всем подчиняться священнику — тогда и не будет нужды браться за меч, не нужно будет идти на смерть. Поэтому-то наши границы рвутся под напором варваров. Но если бы вы могли хотя бы создать мир внутри страны. Нет, мира между вами не будет никогда… Вы способны объединиться только против общего врага, каковым вы почитаете нас, эллинов. Но когда вы нас победите — о, тогда вы схватитесь между собой всерьез. Ибо нет и не может быть согласия между людьми в выборе пути к Богу.

Что тут можно было возразить? Ведь и перечитывая Священное Писание, мы с тревогой узнавали, что раздор и разделение существовали даже в ранних общинах христиан. Ведь и апостол Павел умоляет в своем послании жителей Коринфа не ссориться, не разделяться на последователей Апполоса, Кифы и Павла. «Разве разделился Христос? — взывает он. — Разве Павел распялся за вас? Или во имя Павла вы крестились?»

Но единодушие в вере с каждым годом казалось все более далекой мечтой. Один из соратников Амвросия Миланского составил каталог осужденных ересей. И сколько он насчитал? Трудно поверить — 158!

В те годы Аммиан Марцеллин заканчивал свою «Историю». В юности он был солдатом, воевал в армии императора Юлиана Отступника. В его книге много достоверного, но к христианам он явно несправедлив. Написать, что «дикие звери не проявляют такой ярости к людям, как большинство христиан в своих разномыслиях», — это грубое преувеличение. Доказательством может служить факт, что даже его книгу мы читали в доме Юлии Пробы и горячо обсуждали.

Я не хочу сказать, что в нашем кружке терпимость к язычникам граничила с равнодушием к вере. Или что римская вежливость была для нас превыше христианских заповедей. Нет, мы просто старались следовать апостолу Павлу, который говорит, что «когда язычники, не имеющие закона, по природе законное делают, то, не имея закона, они сами себе закон: они показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую».

Но трудно следовать в любви за апостолом.

Как часто я вспоминаю сейчас слова покойного сенатора! Когда видишь смертельную вражду христиан между собой, поневоле начинаешь думать, что терпение Господа вот-вот истощится и Он оставит нас на полный произвол врага рода человеческого.

(Меропий Паулинус умолкает на время)

После Формии дорога пустеет. Воздух пахнет горячим камнем и невидимым пока морем. Мой мул поворачивает ко мне раструб уха на каждое подергивание уздечки, косит глазом, словно хочет сказать: «Ты уверен, что я нуждаюсь в подсказках? По-твоему, я способен сойти с этой ровной превосходной дороги и забрести в колючий терновник?»

Я начинаю дремать.

Милеарии проплывают перед глазами в просветах сна. Числа, выбитые на их каменных боках, отсчитывают то ли путь, то ли время утекающей жизни… Похоже, что мул Бласта начинает хромать… На следующем привале надо будет проверить его колено, может быть, наложить компресс… А вот что непонятно: каким образом он ухитряется ставить копыта задних ног всегда на гладкий камень — не на трещину, не на стык? Точно на живот? у него есть дополнительный глаз. Что-то писал об этом Плиний Старший…

Коршун кружит впереди над дорогой, высматривает раздавленных ужей.

Трава на склоне холма катит свои волны за горизонт. Так и ждешь, что по ней оттуда вот-вот выплывут какие-то травяные триремы, фрументарии, целоксы. Но нет — за поворотом серебристо-зеленое превращается в красное. Открывается поле маков. И застарелая ненависть сжимает сердце, прогоняет сон.

Это случилось в первый год моего студенчества. Я еще не прожил в доме профессора Леонтиуса и двух месяцев, а уже каждое утро знал, ради чего я просыпаюсь, что решит удачу или поражение очередного дня. Нет, не глубокомысленный параграф Плутарха, не законы двенадцати таблиц, не рифмы Вергилия, не комментарий к Эпикуру волновали меня тогда. Увижу или не увижу? посмотрит она на меня или не поднимет глаз? проколет пелену молчания тонкой иглой голоса или не разомкнет губ? Только это имело смысл на свете, только это было важным.

Ожидание этого главного мига пронизывало весь день горячим лучом.

Неважно, что скорее всего она пройдет мимо, не повернув головы. Или, если мне удастся заговорить, спросить о чем-то, ответит односложно, даже сердито. А то и сделает вид, что не понимает, и передразнит мой акцент.

Я все равно останусь стоять с глупейшей улыбкой на лице, с колотящимся сердцем и с ощущением невероятной, незаслуженной охотничьей удачи. Да-да, именно как охотник добычу я уносил в памяти изгиб ее локтя, румянец скул, черноту волос, рвущихся из-под ленты. Какое счастье, что никто — даже она сама — не сможет уже отнять у меня ни стук ее сандалий по ступеням, ни шелест колен, ни волшебную холмистость туники, ни презрительную припухлость губ.

И, как охотник, я знал уже тропы, на которых нужно было затаиваться в засаде. На верхней галерее, по которой она проходила из спальни в скрипторий переписывать очередную порцию свитка. Или под пролетом лестницы, спускавшейся в кухню, где у повара всегда был припасен для нее какой-нибудь вкусный сюрприз. Или в кустах вдоль тропинки, шедшей от задней калитки, — по ней она возвращалась с прогулок или после игр с подругами, которые они устраивали на берегу ручья за домом соседей.

На этой-то тропинке все и случилось. Она шла от калитки, прижимала к груди очередной букет маков, задирала лицо с закрытыми глазами. Это у нее была любимая игра, такие небесные прятки. Она давала солнцу спрятаться за облаком и потом пыталась угадать — за каким. Она уже прошла мимо меня, уже ступила на двор…

И тут я услышал хрип.

И увидел, как ее начало сгибать пополам.

Маки полетели на землю.

Она поднесла пригоршни к лицу, словно ожидая, что внутренности сейчас начнут вываливаться из нее через рот. Жилы на ее тонкой шее вздулись, как у лошади. Ей нечем было дышать. Только какие-то свистящие всхлипывания вылетали из горла.

Потом была всеобщая суматоха.

Братья Афенаис, служанки, ученики топтались вокруг нее, обмахивали, прыскали водой.

Потом ее всей толпой несли наверх, и я на минуту увидел ее побелевшее искаженное лицо, выпученные глаза…

Потом распахнулись ворота, и сам профессор Леонтиус верхом, в сопровождении одного из сыновей, помчался за врачом.

Потом сын вернулся и рассказал, что врач отказался приехать, потому что в тринадцать лет Афенаис уже считается женщиной и только женщине дозволяется лечить ее. И отец поскакал за помощницей врача, которую в тот день отправили в деревню принимать роды.

А потом я вдруг слышу злобный крик. И вижу близко у своих глаз скрюченный палец.

— Это он! Он! — кричит бабка Афенаис. — Я видела!.. Всегда за кустами!.. Следит, караулит… Дурной глаз — это от него! Девочка была здорова… Но стоило ему приехать!..

Толпа притихает, придвигается ко мне. Я вижу сжатые кулаки, надувшиеся шеи, злые глаза. Но не страх, а радость захлестывает меня.

— Да!.. — говорю я с облегчением. — Конечно! Демон укрылся во мне!.. Его надо изгнать… Очищение!..

Какое это блаженство — почувствовать, что и ты можешь что-то сделать. Что-то спасительное. Чтобы она перестала задыхаться. Чтобы вернулась к жизни.

Меня хватают, тащат к домашнему жертвеннику. Я не сопротивляюсь. Никто толком не знает, как нужно управлять очищением, старые обряды позабыты. Разжигают уголья, окуривают стены комнаты. Кажется, нужно найти растение иссоп и обмакнуть его в кровь. Так Моисей очищал народ, получивший заповеди.

— Распятие! — распоряжаюсь я. — Принесите распятие!.. И свечи…

Демона сначала нужно найти. Или выманить? Как Христос изгонял бесов? Мне кажется, что мой притаился в левой руке. Да-да, я прямо чувствую его там. И я сую руку в огонь. А правой хватаю принесенное распятие.

От боли у меня останавливается дыхание. Мне так же нечем дышать, как несчастной Афенаис.

Теперь мы совсем вместе, совсем одно.

Боль льется в руку. Утекает из сердца. Скоро сердце совсем очистится от боли. И вместе с болью смоет и демона.

Мутнеющим рассудком я пытаюсь вспомнить, едят ли мясо жертвенных животных. И если так, то должен ли я откусить кусок собственной руки, когда она изжарится, как курица?

Но в это время сильный толчок отбрасывает меня от жертвенника. Разъяренная Гигина, моя кормилица, заслоняет меня спиной от толпы.

— Ах вы, проклятые язычники! — вопит она. — Вспомнили старые времена?! Жечь мальчишку живьем — это ваше хваленое греческое образование? А вот я донесу на вас епископу! А вот он засунет вас в самую глубокую тюрьму! И будете там кормить клопов и крыс до конца дней своих, дьяволовы дети!

Толпа пятится.

Бласт пробирается за спиной матери ко мне, осматривает мою обожженную руку, жалостно подвывает. Потом, не смущаясь, достает свой приапов корень и обдает потрескавшуюся кожу шипящей струей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад