Когда пришли известия о полчищах вандалов, свевов и остготов, собранных в верховьях Дуная вождем по имени Радагаис, Стилихон поспешил к своей армии, стоявшей в Лигурии. Но увидев, что численность ее весьма сократилась из-за неуплаты жалованья и дезертирства, он стал настойчиво просить императора Гонория и римский сенат собрать нужную сумму денег и послать ее Алариху в Иллирию, чтобы тот выступил против Радагаиса в союзе с римлянами.
На это ему отвечали, что варвар Аларих просто возьмет деньги и нарушит данное слово. А нужно, мол, предпринять действия и разослать ложные письма и известия, которые бы убедили Радагаиса двинуть свои полчища не на Запад, а на восток, не в Италию, а в Иллирию. И пусть там два варвара, Радагаис и Аларих, дерутся друг с другом до полного уничтожения. Нужно вспомнить, как Юлий Цезарь умел стравливать между собой племена галлов, а потом и германцев, и добивался победы.
Тщетно Стилихон уверял императора и сенаторов, что Алариха нельзя считать уже варваром, что это христианин и римский воин, который никогда не нарушал данного слова; что он стоит во главе дисциплинированной армии, которая будет исправно служить тому, кто ей платит; что константинопольский двор сильно затянул с отправкой жалованья визиготам и что, если взять их сейчас на содержание, можно в придачу получить всю Иллирию под власть императора Гонория.
Тем временем отдельные отряды вандалов и свевов начали проникать через Альпы в Италию, а один даже появился под стенами Флоренции. И это нагнало на итальянские города такого страха, что большие суммы денег были собраны и посланы Стилихону. Что позволило ему призвать дезертиров обратно, набрать новых солдат, а также послать денежные подарки дружественным вождям аланов, гуннов и визиготов, призывая их выступить вместе против Радагаиса. Так что, пока его армия, не имевшая и двадцати тысяч воинов, быстрыми маршами двигалась через заальпийскую провинцию Рэтия в направлении Дуная, к ней сумели присоединиться вспомогательные отряды союзных племен, а также 12 тысяч визиготов, посланных Аларихом.
Радагаис никак не ожидал увидеть армию Стилихона так быстро вблизи своего лагеря. Ибо варвары, при всей их хитрости, жестокости и смелости, довольно беспомощны, когда дело доходит до измерения времени и расстояний. И те вожди варваров, которые обещали Радагаису свою помощь, запаздывали в пути, а он не осмеливался вступить в решительную битву до их прихода.
Римляне тем временем начали быстро окружать варварский лагерь рвом и частоколом. Те поначалу только смеялись, потому что у них были большие запасы еды, а сам лагерь был устроен в месте, богатом колодцами и источниками. Однако в летней жаре еда стала быстро портиться, а от тесноты и грязи среди варваров, не имевших привычки мыться, начались болезни.
Римляне же устроили свой лагерь по обычным правилам. Они первым делом построили три бани, сделали уборные с проточной водой, и врачи легионов строго следили, чтобы даже аланы, гунны и визиготы из вспомогательных частей мылись каждый день. Если замечали заболевшего, то немедленно отводили его в отдельную палатку. Среди варваров в это время болезни только усиливались, и вонь нечистот и отбросов поднималась над их лагерем.
Другие историки обычно не пишут о таких низменных вещах. Они стремятся объяснять победы римского оружия доблестью солдат и гением полководца. Я это безусловно признаю, но все же считаю своим долгом отметить, что в войнах с варварами хорошие римские уборные были не менее сильным оружием, чем римские мечи.
Дождавшись, чтобы болезни сделали свое дело, Стилихон внезапно напал на лагерь варваров и в короткой жестокой битве изрубил добрую половину их. Оставшиеся были взяты в плен, а многие потом присоединены к римскому войску. Радагаис был схвачен и тут же публично казнен.
Гордый своей победой Стилихон вернулся в Рим, где в его честь была сооружена триумфальная арка, украшенная трофеями и статуями Однако отряды англов, бургундов, свевов, саксов, вандалов, которые не поспели на помощь к Радагаису, тем временем накапливались в германских лесах. И в самом конце года, когда вследствие сильных морозов, Рейн замерз на всей ширине, полчища варваров пересекли его по льду и хлынули в незащищенную Галлию.
(Никомед Фиванский умолкает на время)
ГОД ЧЕТЫРЕСТА СЕДЬМОЙ
Сын Стилихона, Эферий, был задет стрелой во время похода против Радагаиса, и раненая голень плохо заживала. Дворцовые хирурги пробовали то сицилийскую мазь, то припарки из молочая, то змеиный яд, размешанный в святой воде. Эферий стучал костылем по залам и коридорам, томился скукой. Мне было жаль его, и я разрешала ему навещать меня чаще, чем это хотелось бы его отцу, но все же реже, чем хотелось бы его матери — Серене. Нянька Эльпидия садилась сбоку и следила, чтобы расстояние между нашими коленями оставалось достаточным для проезда по крайней мере четверки лошадей. Если кончик моей туфли выглядывал из-под платья, она громко кашляла и заводила глаза к потолку.
Я с интересом расспрашивала Эферия о римских порядках, многие из которых казались мне весьма диковинными. Например, в Константинополе я никогда не слыхала, чтобы усыновленный мог стать полноправным наследником имени и состояния. В Риме же человек мог обзавестись сыном, не подвергая себя бурям и смерчам брачной жизни. Усыновление было таким же священным обрядом, как и брак. Многие важные должности, по закону, должны были предоставляться только главам семейств. И вдовый или даже холостой кандидат мог легко обойти это препятствие, выбрав себе «сына» из толпы молодых клиентов. Рядом с понятием «выгодный брак» жило понятие «выгодное усыновление». Законы повсюду теснили непослушную природу, а когда они сами становились препятствием, сочинялись новые законы для обхода прежних.
— Как я ненавидел риторские упражнения в школе, — рассказывал Эферий. — Нужно было изламывать свой мозг, решая бессмысленные юридические казусы. «Представим себе, — говорил, например, наш профессор, — что в стране принят закон, дающий изнасилованной женщине право решать судьбу насильника: либо присудить его к смерти, либо выйти за него замуж. И представим себе, что насильник изнасиловал не одну женщину, а двух. И одна потребовала его в мужья, а другая требует его смерти. Как должен поступить судья?»
Эльпидия начинала возмущенно кашлять, а мы со смехом пускались в эротический лабиринт римского правосудия и блуждали в нем, пока не напарывались на минотавра полной бессмыслицы.
Время от времени военачальник Стилихон приезжал в Равенну с докладом императору. Эферий в эти дни не показывался у меня, но отец его почти каждый день наносил мне визит. Его посещения рождали во мне душевную смуту, в которой громче всего пели два несовместимых голоса: голос гордости и голос стыда. Мое тщеславие пузырилось от мысли, что такой могущественный человек говорит со мной о государственных делах. Но моя трезвость прокалывала этот пузырь, напоминая, что я не знаю и половины названий захваченных и сданных галльских городов, упоминаемых Стилихоном, не говоря уже об именах варварских вождей и римских легатов, подступавших к их стенам.
В том году несчастная Галлия сделалась добычей многих хищников. Со стороны Рейна летели и летели новые варварские шайки, возбужденные беззащитностью богатого края. С юга, со стороны Пиренеев, нападали вандалы, основавшие там свое королевство. Наконец, взбунтовались легионы в Британии и под командой узурпатора, назвавшего себя Константином Третьим, пересекли Ла-Манш.
Голос у Стилихона был глухой, сдавленный. Если бы статуя, держащая крышу храма, вдруг заговорила, у нее мог бы быть такой же напряженный голос. Он терпеливо посвящал меня в тайны законов войны, которые так часто отказывались подчиняться законам математики. Как листы с капустного кочана снимал он один за другим цветистые рассказы историков и летописцев, и из-под них вылезала единственная твердая основа истории, которую он понимал, в которую верил: меч. Тайна, однако, состояла в том, что десять мечей могли оказаться сильнее ста, если эти десять мечей были в руках солдат, готовых умереть друг за друга и за своего полководца. Именно поэтому маленькая Римская республика сумела покорить всю Италию, а 30-тысячное войско Александра Македонского смогло завоевать 20-миллионную Персию.
Но в наши времена все переменилось. Теперь римляне и греки стали избалованы и развращены, как когда-то этруски и персы. А перешедшие Рейн варвары часто показывали сплоченность и мужество, каких уже не найти в римском войске. Единственный выход: послать против них недавних варваров, перешедших под власть Рима. Например, визиготов. Разгромить Радагаиса в прошлом году удалось лишь потому, что многие варварские вожди, обещавшие ему союз и помощь, замешкались в пути. А замешкались они тогда, когда узнали, что Аларих двинул свою армию из Эпира на север, на помощь римлянам. Конечно, ему была обещана за это изрядная плата. Но теперь сенат отказывается выслать уговоренную сумму, и римская армия опять лишается своей главной вспомогательной силы.
Здесь разговор переходил уже от тайн войны к тайнам политики. И снова никакой Пифагор, наверное, не смог бы составить теорему для сторон этого вечного треугольника, приоткрывшегося мне еще в годы жизни в Константинополе: власть — армия — деньги. Деньги текли в казну лишь до тех пор, пока сборщики налогов боялись грозного императора и не решались набивать казенным золотом собственные кошельки и сундуки. Если же император не был грозен, а армия забывала о воинском долге и повиновении, а жадность мытарей делалась ненасытной, треугольник размякал, таял, превращался в тот самый круг, который справедливо именуют порочным.
На всю жизнь запомнила я тоскливое выражение глаз Стилихона и его голос согнутого тяжестью атланта. Довольно скоро я догадалась о цели его визитов. Конечно, он знал о моих долгих беседах с братом Гонорием в библиотеке и на птичнике. И надеялся через меня повлиять на императора, склонить его к тому решению, которое казалось ему единственным выходом из тупика: взять визиготов Алариха на военную службу, платить им исправно жалованье и с их помощью разгромить узурпатора Константина, захватившего к тому времени почти всю Галлию.
Ах, знал бы генерал Стилихон, как трудно мне было вставить хоть слово в лихорадочные монологи моего брата. Гонорий не хотел никого слушать, ему всюду мерещились измена, клевета, обман. В лучшем случае — глупость. Он и меня уговаривал не верить никому, а особенно — Стилихону и Серене.
— Я их пленник — ты разве не видишь, — шептал он. — Мой трон пропитан кровью моих предшественников. И каждый из них погиб от руки своего военачальника. Императору Грациану не было и двадцати четырех лет, когда Меробадис предал его и отдал на погибель. Валентениану Второму шел двадцать первый год, когда собственный главнокомандующий задушил его в спальне. (Пусть дураки верят россказням о самоубийстве!) Мне сейчас двадцать три, и я жду измены со дня на день. Ведь все повторяется! Я тоже с малолетства отдан под власть Стилихона. Он тоже из варваров, как были Меробадис и Арбогаст. Думаешь, я верю ему, что он хочет отбить Иллирию для меня? Для себя он хочет отбить ее, для собственного сынка!.. И потом посадить его на трон, когда меня найдут внезапно умершим по загадочным причинам…
Я пыталась уверить брата, что Стилихон верен ему и думает лишь об укреплении его власти. Но слова мои отскакивали от стены страха и ненависти, за которой укрылась измученная душа императора. А в один из дней он вызвал меня в библиотеку на заре и обрушил на мою не проснувшуюся голову план, сочиненный им в поту бессонной ночи:
— Я понял!.. Выход есть… Я знаю, что мы должны делать!.. Это единственное спасение!.. Мы должны пожениться — ты и я… Тогда никто не посмеет нас тронуть… Армия помнит нашего отца, она станет слушаться только наших приказов. У трона не будет других законных наследников, кроме наших детей… И Стилихону с Сереной придется искать для своей Термантии другого женишка. Епископы дадут согласие на наш брак. Ведь матери у нас разные — это главное… Ведь даже библейский Иаков женился на Рахили, которая доводилась ему кузиной… С тобой я чувствую себя сильным, чувствую настоящим мужчиной…
В какой-то момент он так сильно сжал мои локти, что я невольно вскрикнула. Дверь открылась, и в библиотеку вбежал рослый центурион. Гонорий нехотя выпустил меня. Центурион прижал руку к груди, попятился.
— Констанциус, — позвал Гонорий, — сколько тебе нужно солдат, чтобы защищать этот дворец?
— Триста, о цезарь. А если бы найти таких, которые умели бы обходиться без сна, хватило бы и сотни.
— И сколько у тебя есть на сегодня?
— Вполне надежных? Дюжины три. Зато этих я отбирал сам. Они умрут за своего императора. И их будет больше. Но мне нужно время.
— Не знаю, Констанциус… Не знаю, сколько времени у меня осталось… Ты можешь идти. Но с сегодняшнего дня — запомни — ставь караул из своих надежных и к дверям моей сестры.
Брат не оставил свою безумную затею. Снова и снова уговаривал он меня подняться над предрассудками и выйти за него замуж. Я видела, что мысль эта приводила его в такое возбуждение, что возражать ему было бы просто опасно. Поэтому стала просить отпустить меня в Рим, где я могла бы посоветоваться, с Папой Иннокентием, успокоить свою совесть.
Наконец он нехотя согласился. Уговорил только взять клетку с двумя испанскими почтовыми голубями и обещать немедленно известить его, если со мной что-нибудь случится. В дорогу он выделил мне отряд стражи, командовать которым поручил тому самому центуриону Констанциусу. Беседы с этим храбрым и умным офицером очень скрасили мне путь от Равенны до Рима. Поэтому, что бы там ни сочиняли клеветники, мы не были чужаками друг для друга, когда судьба свела нас снова десять лет спустя.
(Галла Пласидия умолкает на время)
Приподняв край холстины, я украдкой смотрю на незаконченный портрет. Кто этот усталый, побитый невзгодами мужчина? Откуда она взяла язвительный перекос губ? угасшие, без блеска глаза? недоуменно вздернутые брони? А этот налет щетины на горле — просто откровенная клевета. Бласт бреет меня каждое утро. Главное же впечатление от портрета: человек этот еще не живет, а только ждет. Неизвестно чего. Может, начала жизни. Похоже, много лет ждет и почти утратил надежду дождаться.
Заслышав шаги Деметры, я поспешно отбегаю, сажусь на табурет у края веранды. Она отгоняет пчел, прилетевших на запах медовых красок, возобновляет работу. Я рассказываю ей о вчерашней охоте на зайцев в горах. Вольноотпущенник Фалтонии Пробы, Кирус, дал нам хороших собак и новенькие сети, а сам взвалил на спину своей лошади больного и дряхлого пса, с которым он всю дорогу разговаривал, как с человеком. Но каждый раз, как пес поднимал уши и открывал глаза, под копытами лошади оказывался заячий след. Видимо, его обоняние так обострилось с утратой зрения и слуха, что он с высоты мог учуять то, что наши собаки не замечали, носясь в траве. Мы загнали в сети пять зайцев и трех фазанов.
Рассказывая, я неестественно смеюсь, решительно сжимаю челюсти, вздергиваю подбородок. Я изо всех сил пытаюсь отмежеваться от усталого человека на портрете. Деметра, кажется, не обращает внимания на мои ужимки, продолжает сочинять и выписывать красками кого-то несуществующего. Или она умеет глядеть сквозь время и рисует будущего меня?
— …Этого Кируса отец отпустил на волю, когда он был еще совсем молодым, — говорит она. — И он завел собственное дело — охотничье поместье для богатых. Всякий любитель охоты мог приехать туда с друзьями в условленное время и за изрядную мзду пользоваться лошадьми Кируса, его собаками, сетями, луками, загонщиками и всем прочим. Если наступал перебой с клиентами, Кирус выезжал на охоту сам и, вместе со своими слугами, добывал дичь, кабанов и оленей для столов римских обжор. Через несколько лет он так разбогател, что смог выкупить у отца и собственных родителей. Я помню, как эти старики пришли к отцу благодарить его за милость и прощаться, а я смотрела на них и чувствовала, что у меня в голове начинается… Как бы это сказать?.. Когда рушатся все мысли?.. Мозготрясение — есть такое слово?..
Деметра отложила кисти, взяла себя за виски и встряхнула голову взад-вперед, точно это было решето с просом.
— До этого момента родственные связи казались мне чем-то нерушимым. Потому-то я и заучивала наизусть нашу родословную и гордилась ею. А тут впервые до меня дошло, что незыблемость эта — кажущаяся. Кирус выкупил своих родителей — и кем же они стали для него? По римским законам они стали его рабами!.. Вы могли бы вообразить собственного отца своим рабом?.. Конечно, по прошествии определенного законом срока Кирус смог бы даровать своим родителям свободу. Но и после этого они сделались бы всего лишь его вольноотпущенниками и клиентами, а он — их патроном. Лошадь побежала хвостом вперед, кошка улеглась на потолке, дождь пролился из озера вверх — любая несуразность казалась мне менее нелепой, чем это извращение родственных связей.
— А сам Кирус женился потом? Есть у него дети? — спросил я.
— Да, у него двое мальчиков, и они уже считаются полноправными римскими гражданами. Но не думайте, что с ними все будет ясно. Законы о браке превратились в какую-то цепь ловушек и скрытых ям. Поэтому многие мужчины предпочитают жить с наложницей, с конкубиной. Нынче это стало даже модным. Пройдите по римским кладбищам, почитайте эпитафии на памятниках. Во многих найдете восхваление конкубине покойного и детям, прижитым от нее. Иногда имя конкубины будет идти вслед, а то и перед именем жены. Когда все это начало приоткрываться передо мной в детстве, мне хотелось зажать глаза и уши и так и прожить всю оставшуюся жизнь. А потом снова разгоралось больное любопытство, и я кидалась расспрашивать наших служанок — кто, с кем, когда, сколько лет, сколько детей… И только не говорите мне, что это — грехи язычников, что у христиан все по-другому. Я знаю, знаю!..
Она обрывает себя, прячется за картину. Испуганная цапля привычно нырнула в речку молчания и останется там на весь запас воздуха в груди. Я тоже чувствую странное волнение от мелькнувшей догадки, забываю сжимать челюсти и выпячивать подбородок.
— Значит вы… — нерешительно начинаю я. — Это вас и испугало?.. Мысль о брачной жизни… и обо всей этой путанице с конкубинами, с рабынями, с внебрачными детьми?..
Она выглядывает из-за доски и всматривается в меня тревожным птичьим взглядом, словно оценивая и пытаясь понять, кто перед ней: охотник со стрелами или мирный пастух с дудочкой?
— Мне было двенадцать, — тихо говорит она. — Совсем еще глупая, да? Но я твердо сказала себе: «Ни за что. Другие пусть купаются в этой грязи, а я не стану. Любой ценой». Но какой ценой можно вырваться из-под воли родителей? Которые уже подыскали мне жениха? Только одной, только одной… Конечно, мне было приятно всеобщее внимание… Все принялись восхвалять меня, когда я объявила, что хочу дать обет безбрачия… А когда пришло послание с наставлениями от епископа Августина из Гиппона, его читали вслух всем домом. Но мне… Каково мне было слушать эти хвалы целомудрию, когда я знала, знала уже, что сам Августин семнадцать лет прожил с конкубиной… Что у него был сын от нее… А потом он прогнал ее и жил с другой. Как они могут?!.
Она в возбуждении снова подносит руки к голове, запускает пальцы в рыжеватые волосы и тут же вскрикивает от боли.
Я в тревоге подбегаю к ней.
Она с виноватым видом протягивает мне ладонь, и я вижу, как две мертвых пчелы медленно поднимаются на подушке вспухающего волдыря.
Прошло почти полгода со смерти нашего сына, прежде чем Клавдия снова стала откликаться на мои ласки. Но теперь ее плоть часто загоралась сама по себе, не дожидаясь, чтобы ее воспламенил тлеющий уголек моего желания. Даже в дни христианских праздников и поста она могла вдруг начать примерять в опочивальне новые рубашки прямо у меня на глазах. Или ночью, якобы во сне, якобы случайно, она откидывала под одеялом руку мне на грудь или касалась коленом моего бедра. Сознаюсь, не всегда мне удавалось совладать с собой, и потом, на исповеди, я со стыдом признавался священнику в грехе невоздержания.
Она стала надолго отлучаться из дома. Правда, у нее всегда находилось объяснение: задержалась на базаре, в банях, навещала бабку, и та попросила растереть больное плечо. Все эти оправдания предлагались мне вялым голосом, как бы нехотя. Хочешь — бери мой товар, хочешь — нет. А я жалел ее и не мог проявлять строгость. Даже когда от ее одежды шел запах паленой шерсти или вина, я не смел открыто высказать свои подозрения. Но потом служанка подтвердила: бабка водила Клавдию к жрецам, и они участвовали в тайных жертвоприношениях.
Хотя сладострастие кидало нас друг к другу чаще, чем раньше, мы больше не были одна плоть. Моя жена отдалялась от меня с каждым днем. В глубинах ее души шла какая-то темная, тайная работа, в которой мне не было места. Будто город поспешно и упорно наращивал свои стены перед подступившим врагом. Мое красноречие, моя вера, моя убежденность переставали что-то значить. Со мной не вступали в переговоры. Я ощущал, что назревает что-то грозное, какая-то отчаянная вылазка осажденных чувств, но был не в силах предотвратить ее.
Это случилось холодным и солнечным февральским днем.
Сначала я не мог понять, что именно показалось мне таким тревожным и необычным в отцовской церкви. Потом до меня дошло: среди прихожан, собравшихся на утреннюю службу, не было женщин.
— Куда они подевались? — шепотом спросил я у нашего дьякона.
Он посмотрел на меня так, точно я был воскрешенным Лазарем, успевшим позабыть все, что происходит на этом свете.
— Мартовские календы, — тихо сказал он. — Луперкалии…
Я почувствовал, как сердце мое раздувается, словно готовясь принять целое озеро безнадежной тоски. Тихо выбрался из церкви, быстро, сбиваясь на бег, дошел до дома. Уже все поняв, обошел пустые комнаты второго этажа, заглянул в кухню, в комнату служанки. Костяная булавка, оброненная на ступенях, треснула под ногой.
Я вышел обратно, под холодное солнце, и побрел по улицам.
Кучки возбужденных женщин начали попадаться мне уже за углом.
Молодые и старые, и совсем девчонки, и солидные матроны, богато одетые и оборванки — они слетались и разлетались, как стая растревоженных птиц, показывали пальцами то в одну сторону, то в другую. Пускались бежать, замирали, кидались врассыпную, манили друг друга руками… Их раскрасневшиеся лица проносились у меня перед глазами, но я шел среди них, как невидимка из царства теней. Я для них не существовал.
Вдруг они замерли, вслушиваясь в гул, идущий со стороны Палатинского холма. Топот ног, выкрики, взвизгивания… Некоторые женщины двинулись в сторону шума. Другие, в страхе и волнении, жались к стенам. Одна толстушка выбежала на середину улицы и стала кружиться, как вакханка. Ее синий хитон вздувался колоколом.
Тут из-за угла появились первые луперки. Судя по зеленым набедренным повязкам, они были из клана фабианцев. Кровь жертвенных козлов пятнала их плечи, спины, лбы, бороды. Пританцовывая и распевая, они двигались зигзагами, от стены до стены, перепрыгивали сточную канаву посередине, размахивали своими ремнями. Скорее это были просто полоски свежесрезанной козлиной кожи, еще с остатками жира и шерсти.
Завидев луперков, толстушка замедлила свое кружение, присела, так что синий колокол сжался, опал. Потом она зажмурилась и решительно пошла вперед, выставив навстречу ремням обнаженные руки ладонями кверху. От первых ударов она замерла, потом стала визжать и часто подпрыгивать на одном месте. Но рук при этом не опускала. Белая кожа быстро покрывалась красными рубцами. По запрокинутому к небу лицу катились слезы.
Остальные женщины, словно завороженные этим зрелищем, застыли на своих местах.
Луперки вдруг разом испустили охотничий крик и кинулись на них.
Что тут началось….
Одна не выдержала, бросилась бежать, но запуталась в подоле и упала.
Другие остались на местах, выставляя вперед руки и заранее пританцовывая в предвкушении боли.
Визг, смех и плач сливались с хлесткими хлопками ремней.
Какая-то обезумевшая служанка сбросила хитон и носилась между луперками обнаженная по пояс, принимая удары плечами, грудью, спиной.
Богато одетая матрона, с распущенными волосами, деловито размазывала по лицу то ли свою, то ли козлиную кровь.
Седая старуха приставила к голове рожки из пальцев и запела старинный гимн богу Фавну.
Услышав знакомые слова, луперки сцепились руками и ремнями в живую цепь, запели и понеслись дальше, на поиски новых благодарных жертв.
А я побрел в другую сторону, и безумие, охватившее город, лилось и лилось мне в сердце леденящей тоской. Я ждал, что вот-вот тоска обернется знакомым слепящим светом и ярость захлестнет мой мозг. Но этого не случилось. Видимо, лик неистовства, бушевавшего вокруг меня, отпугнул даже моего вечного врага.
Что тут можно было поделать?
Священника, попытавшегося вмешаться и остановить беснование, женщины на моих глазах чуть не забили камнями и палками.
Городские стражники попрятались все до одного.
Бесовщина растекалась по улицам, как лава. Неужели все наши молитвы, проповеди и примеры праведной жизни и проклятья греху — все можно было смыть из душ людей вот так, в одночасье? Не так ли вода в половодье уносит наши вешки и плетни, которыми мы пытались разделить неделимое поле земли? Не из песка ли выстроены бастионы нашей веры?
Какая-то женщина в изорванной одежде вдруг остановилась передо мной и требовательно уперлась ладонью мне в грудь. Остекленевший взгляд шел через меня, в те запредельные края, откуда только и приходит что-то важное в нашу жизнь — спасение или погибель. Лишь когда она убрала с лица рассыпавшиеся волосы, я узнал свою жену.
Она дала мне укутать себя моим плащом, послушно дошла со мной до дома. Служанки все еще не было, так что мне пришлось самому помочь ей отдирать лоскутья рубашки, смывать засохшую кровь, смазывать рубцы на спине и плечах. И все это время окаменевшая улыбка не сходила с ее губ.
Лишь два месяца спустя, вместе с воинственным щебетом птиц, в глаза ее вернулся живой блеск, и голос стал звонким, и улыбка, которой она встречала меня по вечерам, сделалась осмысленной, щедрой, лукавой. И так, безудержно улыбаясь, она объявила мне майским утром, что сомнений больше нет: то ли в ответ на наши молитвы у алтаря, то ли в благодарность за свежую кровь на огне жертвенника, то ли за танцы под ремнями — так или иначе небеса смягчились и снизошли одарить нас новым ребенком.
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
Викомагистры не всегда сообщали мне, от какого куриози поступил очередной донос и в чем провинился подозреваемый. Они просто называли имя человека и требовали произвести тайное дознание о его словах и поступках. Возможно, они и сами не были осведомлены о характере обвинений, набухавших где-то в тайниках муниципального лабиринта, а получали приказы от вышестоящих. Именно так передо мной впервые всплыло это имя: Пелагий.
Для начала я выследил одного молодого человека, посещавшего кружок Пелагия, и свел с ним знакомство. Я выбрал именно его, потому что на лице у него постоянно блуждала снисходительная усмешка юности, означавшая: «Вы можете провести кого угодно, только не меня». Такие-то легче всего поддаются на разные простые уловки. После второго стакана пива я сказал ему, что, по скудоумию своему, не могу понять слов апостола Иакова, призывающего нас вникнуть в «закон совершенный, закон свободы», и очень этим мучаюсь. Ведь закон — это всегда список запрещений. Каким же образом может существовать на свете «закон свободы»?
Молодой человек жадно заглотил наживку и пустился в красочные богословские разъяснения. Я только восхищенно вскрикивал и благодарил его за свет премудрости, льющийся в меня вперемешку с пивом. Вскоре он вошел в такой раж, что пригласил меня прийти на следующую встречу у Пелагия. Я с благодарностью принял приглашение.
С одной стороны, мне нужно было сохранить облик доверчивого простака, алчущего просветления евангельским светом. Но, с другой стороны, следовало бы подготовиться и проштудировать Библию, чтобы выудить оттуда какую-нибудь новую закавыку для разжигания диспута. Беда, однако, состояла в том, что чтение Библии безотказно вызывает у меня жжение в ягодицах. Наш наставник в церковной школе не выпускал розгу из рук. Премудрость Господня входила в нас не через глаза и уши, а через задницу.
Со мной наставник особенно усердствовал, потому что мой отец сознался ему, что младенческие годы я провел в калабрийской глуши, под присмотром закоренелых язычниц. Они водили меня на чествования бога Приапа, и я видел, как деревянную статую самой бесценной части мужского тела носили по улицам и осыпали цветами. В конце праздника какая-нибудь достойная мать семейства возлагала красивый венок на одноглазую головку статуи. А уменьшенную в сто раз статуэтку мне вешали на шею в качестве амулета. Считалось, что такие амулеты лучше всего отгоняют злых духов, жадных до красивых мальчиков. Вокруг статуэтки вилась надпись-заклинание: «Hie habitat felicitas» — «Счастье обитает здесь».
Скажете, «темные предрассудки»?
А я вам скажу, что не помню ни одной счастливой минуты в своей жизни, после того как благочестивая рука отца сорвала амулет, больно порвав бечевку о мою шею.
Так или иначе, на первое собрание кружка я пришел плохо подготовленным. И еще одного я не учел: что комната окажется такой бедной и тесной и что мне не найти будет угла, в который можно было бы забиться прочь от бесстыдных касаний.
Да, давно я не видел таких красивых юношей так близко вокруг себя. Огоньки масляных ламп блестели в их глазах, полумрак украшал их лица, как искусный гример. Замечали вы, что мужской пот меняет свой запах так же постепенно, как пойманная рыба? Вонь приходит лишь на второй день. Но первые несколько часов — это сладостный свежий аромат. Я упивался им.
И в статуе, и на картине, и в живом мужчине мой взгляд первым делом выхватывает одну деталь: бицепс. Может быть, потому, что в детстве мы привыкли видеть в каждом встречном мальчишке драчуна? И пытались соизмерить наши силенки — кто кого? Но сейчас мощный бицепс не пугает меня — только восхищает совершенством своей формы. Мне кажется, я мог бы провести часы, гладя и целуя его. Конечно, голорукие слушатели Пелагия вышвырнули бы меня в мгновение ока, если бы я дал себе волю. Оставался мой обычный прием: прижиматься губами к собственному — не ахти какому — бицепсу, делая вид, будто вытираешь рот.
Да, коли уж восхищаться премудростью Творца, стоило бы воздать хвалы и за то, что он убрал наш рот подальше от многих соблазнительных частей тела. Ну что мы можем поцеловать у себя? Плечо, руку, колено… Если бы нам была дана гибкость кошки, многие, пожалуй, засосали бы себя до смерти. Но все же почему?! Почему самый нежный и незаменимый инструмент вынесен так беззащитно наружу? Женщины считаются более слабым полом, но у них хотя бы все нужное для продолжения рода упрятано за прочные кости и мышцы. А у нас — будто нарочно подставлено под удар чьей-нибудь безжалостной ноги. Когда я думаю об этой несправедливости, я просто слабею от страха и жалости к себе. Вот тема для серьезного богословского диспута!..
Но нет — мои соблазнительные пелагианцы толковали все больше о расплывчатых абстракциях: душа и тело, грехопадение, свободная воля, вина и искупление, предопределение… Когда я пытался вслушаться в их речи, у меня начиналась боль и потрескивание в висках.