Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прививка для императрицы: Как Екатерина II и Томас Димсдейл спасли Россию от оспы - Люси Уорд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Во всем этом была лишь одна отрицательная сторона: к немалому огорчению врача, его усилия встретили «яростное противудействие» многих «честных и благонамеренных» критиков, считавших, что эта практика незаконна. Кое-кто из них даже распространял «фальшивые и безосновательные сообщения, в коих сам предмет подавался в весьма искаженном виде». Эти слухи отбили у некоторых родителей желание привить себя или своих детей, причем впоследствии многие из этих детей умерли от оспы. Прививочный метод только-только начал набирать обороты, а антипрививочники уже вовсю распространяли лживые новости.

Неттлтон проводил свои опыты в одиночку, вдали от Лондона, и ему хотелось заручиться столичной поддержкой, которая могла бы помочь убедить его местных оппонентов. Он поделился своими находками с Уильямом Уитакером, другом и коллегой-врачом, работавшим в столице. Уитакер передал его письмо Джеймсу Джурину, секретарю Королевского научного общества, выдающемуся врачу и искусному математику. Это взаимодействие оказалось поистине бесценным. Сенсационное сообщение из Галифакса зачитали на заседании Общества в мае 1722 г., вскоре после прививки двух принцесс. Джурин тут же затребовал подробности. Неттлтон прислал отчеты о собственных исследованиях, в ходе которых решил оценить безопасность новой процедуры путем «как можно более широкого сравнения, какое только позволит наш опыт» опасности натуральной и привитой оспы[66].

Собирая данные об уровне смертности от оспы в Галифаксе, а также других городах Йоркшира и соседних Ланкашира и Чешира, Неттлтон обнаружил, что из 3405 человек, которые во время эпидемии заразились этим недугом естественным путем, умерли 636 (примерно каждый пятый), тогда как из привитых им самим не умер никто (к тому времени им был привит 61 человек). Он свел цифры в нехитрую таблицу, отмечая количество случаев оспы и смертей от нее для каждого места, и порекомендовал этот сравнительный подход Джурину, добавляя: «Я в полнейшей мере отдаю себе отчет, что вам потребуется великое множество наблюдений, прежде чем вы сумеете прийти к сколь-либо определенным выводам». Как указывал Неттлтон, даже если от прививки кто-то умрет, можно будет, по крайней мере, взвесить соответствующие показатели при помощи (как он это называл) «купеческой логики»: «Надлежит подсчитать прибыли и убытки, дабы уяснить, в какую сторону склоняется баланс… и на основании сего вынести суждение».

Сегодня это проведенное Неттлтоном прямое сравнение показателей смертности не кажется нам чем-то особенно примечательным, однако оно являло собой значительную веху в истории медицины. Сделанный им в 1722 г. анализ безопасности прививок от оспы – вероятно, первый известный нам пример использования количественного метода оценки той или иной медицинской практики[67]. Вместо того чтобы опираться на субъективное мнение отдельного врача, основанное на горстке случаев, или на традицию, базирующуюся на суждениях почтенных авторитетов, в том числе античных, Неттлтон пользовался для оценки новой методики конкретными данными, полученными напрямую: пусть цифры говорят сами за себя.

Между тем в Лондоне по следам опытов с ньюгейтскими узниками поднималась волна антипрививочных настроений, и Джурин с готовностью ухватился за предложенный Неттлтоном подход, стараясь докопаться до истины в вопросах рисков, с которыми была сопряжена новая процедура. Он тоже начал применять количественный анализ, однако, подобно Арбутноту, в своих попытках выявить смертность от оспы опирался на исторические данные «Лондонских ведомостей смертности» – печально известную своей ненадежностью статистику причин летального исхода, собираемую в каждом столичном приходе. На основе «Ведомостей» он составил таблицы, позволявшие предположить: для человека, пережившего младенческий возраст, шансы умереть от натуральной оспы составляют один к семи-восьми (анализируя эти данные, он старался учитывать, что многие младенцы умирали от других болезней, так и не успев встретиться с оспой).

Пример Неттлтона показал: можно пойти дальше и дать количественную оценку не только уровню смертности от конкретной болезни, но и риску смерти от медицинского вмешательства, призванного справиться с ней. Сравнение двух показателей (с использованием «купеческой логики») могло бы помочь ответить по крайней мере на один из двух ключевых вопросов прививочного дела: сопряжена ли эта процедура со значительно меньшим риском, чем натуральная оспа, и дает ли она, выражаясь современным языком, постоянный иммунитет?

Джурин теперь тоже искал «живые» данные, касающиеся новой практики. Неттлтон добывал информацию путем собственных опросов местных жителей и своих знакомых из северных городов, но секретарь Королевского научного общества имел возможность поручить сбор сведений множеству людей по всей Англии и за ее пределами. В ходе первого обзорного исследования он выявил пятнадцать прививателей-первопроходцев. По большей части это были медики-профессионалы (в том числе сам Неттлтон и королевские хирурги Чарльз Мейтленд и Клод Амиан), однако обнаружилась также некая «женщина из Лестера», которая успешно привила восемь пациентов. В общей сложности вся эта группа сделала прививки 182 пациентам, из которых умерли только два человека[68].

Примечательное совпадение: примерно в это же время подобные эксперименты вовсю шли по ту сторону Атлантики – в колониальном Бостоне (Новая Англия). Проживавший там видный пуританский проповедник Коттон Мэзер впервые услышал рассказ о прививке от своего слуги-раба по имени Онесимус, объяснявшего, что эта процедура, которой он и сам некогда подвергся, – рутинная составляющая традиционной медицины на его родине, в Северной Африке[69]. Подобно Неттлтону, Мэзер к тому времени уже прочел в Philosophical Transactions сообщения о прививках, практикуемых в Оттоманской империи. Опознав тот же метод в описании Онесимуса, он недоуменно написал в Королевское научное общество: «Как же случилось, что больше ничего не предпринимается, дабы ввести эту операцию в опытный и модный обиход Англии?»

Когда в 1721 г. один корабль занес в Бостон оспу, Мэзер уговорил местного врача Забдиэля Бойлстона провести испытания процедуры. Эта инициатива породила бешеные споры. В комнату, где спала группа пациентов, даже швырнули зажженную ручную гранату, хотя из нее, к счастью, вылетел запал, так что взрыва не произошло. К гранате прилагалась записка: «Коттон Мэзер, будь проклят, пес; привью тебя вот этим; сдохни от оспы». Результаты эксперимента оказались куда действеннее гранаты: после прививки умерли лишь 5 из почти 300 человек, подвергшихся этой процедуре, между тем из более чем 5000 бостонцев, подхвативших натуральную оспу во время эпидемии, от нее скончались около 900 человек[70].

В лондонской штаб-квартире Королевского научного общества (в Крейн-Корте, неподалеку от Флит-стрит) Джурин, брыластый человек в парике до плеч, сутулился над своим столом, методично обрабатывая цифры, поступавшие с обоих континентов. Наконец он доделал набор новых таблиц и подул на написанные строки, чтобы чернила высохли. Свежайшие показатели, основанные на непосредственном наблюдении и полученные из достоверных источников (как он особо подчеркивал), позволяли сделать вывод: оспа свела в могилу почти каждого пятого (или около 19 %) из людей всех возрастов, заразившихся этой болезнью в ходе недавней эпидемии, а среди привитых в Британии умер от оспы лишь в среднем 1 человек из 91, то есть чуть больше 1 %. В Бостоне, где прививки получили гораздо больше пациентов, в том числе беременные женщины и те, у кого уже начались предродовые схватки, от оспы умер примерно каждый шестидесятый привитый[71].

Уже тогда казалось, что аргументы в пользу относительной безопасности противооспенной прививки вполне ясны, однако Джурин не стал останавливать сбор данных, а даже интенсифицировал его. Он решил составлять ежегодные отчеты «до тех самых пор, пока практика прививания не утвердится на прочном и долговременном основании либо заслуженно не лопнет». Он отмечал, что лишь «факты и опыт» способны определить, каким будет ответ. Каждый год он прилежно публиковал в Philosophical Transactions объявления, призывавшие тех, кто занимается прививкой оспы, направлять ему полные и точные истории болезни с описанием результатов действия прививки для всех их пациентов. Это породило целый поток откликов от докторов, хирургов, аптекарей и немногочисленных неквалифицированных практиков, работающих в Британии и за рубежом. Бойлстон пересек Атлантику, чтобы лично представить Обществу книгу, описывающую каждую прививку, которую он сделал в Новой Англии (не только белым бостонцам, но и рабам), с размышлениями о том, почему эта процедура, по-видимому, действенна.

Кропотливо проверяя каждый случай, выясняя недостающие детали и выписывая ключевые цифры, Джурин и доктор Иоганн Гаспар Шейхцер, его преемник на посту секретаря Королевского научного общества, ежегодно публиковали сводные таблицы, показывавшие уровень смертности от натуральной и привитой оспы (данные были разбиты по возрастам). Их отчеты включали в себя и клинические подробности смертей от прививок в попытке продемонстрировать объективность и позволить читателям самим сделать выводы. «Я намерен постоянно стремиться к тому, чтобы, освободившись от гнета всяких личных воззрений, играть роль историка, по возможности верно и непредвзято представляя факты – такими, какими я нахожу их посредством своих изысканий», – уверял Шейхцер, отмахиваясь от нелестных отзывов, которые обрушивались на него с обеих сторон в ходе неутихающей дискуссии вокруг прививочного метода. Проект завершился в 1729 г.; удалось собрать отчеты о прививках, сделанных 897 пациентам в Британии и 329 пациентам в Бостоне и странах за пределами Британии и ее американских колоний[72]. Общая смертность составила чуть меньше 1:50 – намного меньше, чем от натуральной оспы, которая убивала в среднем каждого шестого заразившегося.

Математический подход Джурина коренным образом изменил положение не только благодаря веским доказательствам в пользу прививок, но и потому, что сам используемый метод являл собой пример беспристрастности, основанной на фактах, перед лицом горячих и зачастую весьма эмоциональных споров. Обычные описания, излагаемые очевидцами, по определению субъективны и выражены средствами языка; их можно исказить или различным образом интерпретировать для подтверждения существующих мнений. Между тем анонимизированные цифры в условиях, когда всем данным придается равная значимость, позволяли провести более взвешенный анализ.

Томас Диксон, врач, прошедший обучение в Абердине и практиковавший в ланкаширском Болтоне, стал одним из многих авторов поздравительных писем, адресованных Королевскому научному обществу. В 1726 г. он написал: «Полагаю, применяемый вами метод убеждения мира посредством фактов разумен и справедлив, а предрассудки касательно прививок, по моему мнению, не могут быть устранены никакими иными средствами»[73]. Доктор Джон Вудхаус из Ноттингема слал свою «сердечнейшую благодарность», предрекая, что ежегодные отчеты Джурина «переубедят всех противников этой практики и утвердят ее применение к великой пользе для человечества».

Но при всем энтузиазме доктора Диксона и его собратьев-медиков задача «убедить мир» оказалась гораздо более трудной, чем кто-либо мог себе представить. Как только в сфере медицины появились количественные аргументы, они натолкнулись на возражения, знакомые каждому современному статистику: учитываются ли именно нужные факты, корректны ли проводимые сравнения? Критики указывали: поскольку в Англии прививают главным образом обеспеченных и довольно здоровых граждан, результат действия на них прививки неразумно сравнивать с данными для тех бедных и зачастую нездоровых людей, которые так часто умирают от натуральной оспы.

Вышедшая в 1724 г. статья, превозносившая усилия Джурина по использованию «ясных фактических материй для того, чтобы утвердить либо ниспровергнуть сию практику», ехидно отмечала, что все его выкладки никоим образом не усмирили противников прививок:

Сколь много насилия и злобы обрушивается на нее противниками! – Сколь много мы наблюдали в наших публичных газетах ложных заверений, изрекаемых с наглостию и без зазрения совести, оскорбляющих саму Истину! – И амвоны церквей также колеблются под натиском возмущенных священнослужителей. …Ее изображают не менее чем сознательным убийством! Злокозненной гордыней нового времени! Покушением на прерогативу Небес! Нас уверяют, что человек в своем невежестве тщится вырвать у Господа плоды рук Его, дабы исправить их несовершенство![74].

Оба лагеря вовсю перебрасывались обвинениями, а между тем сама почва, на которой зиждилось знание, необратимо менялась. Сдвиг в сторону объективного измерения отражал растущую сосредоточенность британских ученых на ценности опыта и доказательств, полученных непосредственным путем, при уменьшении доверия к теориям, унаследованным от предшественников. Медицина несколько запоздало стала осваивать эмпирический подход, принципы которого изложила еще научная революция XVII в. Английский философ Фрэнсис Бэкон еще за 100 лет до прививочных споров подготовил площадку для реформы натурфилософии (как называли эту новую науку), настаивая, что необходимо отвергнуть догмы, заложенные традиционными авторитетами, в пользу научных изысканий, основанных на непосредственном методичном наблюдении природы и на индуктивном рассуждении. В этом играл весьма важную роль процесс подсчета как основа для анализа: в «Новой Атлантиде», утопическом повествовании об идеальном обществе, живущем по принципам науки, Бэкон описывал исследовательское учреждение, где «составители» сводят экспериментальные находки в таблицы, «дабы из этих находок можно было лучше выводить наблюдения и аксиомы».

Громадное влияние «отца эмпиризма» серьезнейшим образом сказалось на образовании в 1660 г. Королевского научного общества с его сосредоточенностью на обретении знания путем непосредственных экспериментальных исследований. Решительное стремление членов Общества проверять все утверждения обращением к фактам лаконично выражал его девиз – «Nullius in verba» («Не доверяй голословным заявлениям»).

Одним из первых членов Общества (впоследствии он сделался его президентом) стал сэр Исаак Ньютон, еще один титан научной революции, чей легендарный труд 1687 г. «Математические начала натуральной философии» явил человечеству не что-нибудь, а физические законы, управляющие Вселенной. Предложенные Ньютоном объяснения законов движения и всемирного тяготения представляли совершенно новую модель природы, где силы, параметры которых поддаются измерению и количественной оценке, действуют согласно универсальным правилам, которые можно выразить математически. Натурфилософия должна «выявить эти правила путем наблюдений и экспериментов, тем самым выведя причины и следствия вещей», как писал Ньютон в своей программе, представленной Королевскому обществу в 1703 г. – в начале своего президентства, которое продлилось 24 года.

Медицина, опирающаяся на «классическую» гуморальную теорию и привыкшая преклоняться перед авторитетом отдельных врачей, долгое время противилась эмпирическому мышлению. Впрочем, хирургия, более восприимчивая к непосредственному наблюдению, уже давно была более готова оценивать методики лечения количественно. Теперь же и медицина стала постепенно перенимать новый подход, основанный на фактах, делаясь более научной, или, выражаясь тогдашним языком, «философской». Если можно измерить и в совершенстве изучить движение планет и приливов, почему бы не заняться тем же самым применительно к внутреннему устройству и механизмам работы человеческого организма? Быть может, болезни удастся осмыслить не в понятиях божественной воли, случая или суеверий, а посредством логических рассуждений и применения законов природы?

Прививание оспы, эта новая и, казалось бы, противоречащая интуиции практика, эффективность которой была доказана на опыте, а не посредством древней теории, идеально подходила для научного анализа. Ей давал систематическую оценку Джурин, последователь Ньютона, получивший в Кембриджском университете как медицинское, так и математическое образование. Ее сравнительный риск можно было измерить количественно. Ее результаты поддавались рациональному исследованию. Сама природа этого врачебного вмешательства свидетельствовала о том, что человек освоил мастерство особого рода: вместо того чтобы пытаться (зачастую безуспешно) излечить болезнь, нередко оказывавшуюся фатальной, врачи смогли контролировать ее появление, управлять ее остротой и снижать почти до нуля ее страшную способность убивать и калечить.

Став одним из символов научного метода и обещая возможность улучшить здоровье и повысить уровень счастья человечества, прививка воплотила определяющие принципы европейского Просвещения XVIII в. с его оптимистическим стремлением достигать интеллектуального и культурного прогресса посредством использования разума в погоне за большей свободой и за улучшением мира в целом. Французский философ (и в нынешнем, и в тогдашнем смысле этого слова) Вольтер, один из выдающихся мыслителей, принадлежавших к этому движению, и горячий сторонник прививок, включил целое послание, расхваливающее эту процедуру, в свои Lettres sur les Anglais [ «Письма об англичанах»{10} ] – облеченную в модную тогда эпистолярную форму серию заметок об английских властях, политике, религии, литературе и науке, основанную на его лондонских впечатлениях (философ жил в городе с 1726 по 1728 г.). Восхищаясь первыми пропагандистами прививочного метода – леди Мэри Уортли-Монтегю («женщиной изысканной гениальности, одаренной несравненным интеллектом среди всех представительниц ее пола в Британских королевствах») и принцессой Каролиной («любезным философом на троне»), он уверенно относил прививку к числу предметов, достойных внимания представителя Просвещения: в его книге рассуждения о ней идут бок о бок с анализом идей Бэкона и Ньютона[75]. Вольтер превозносил значимые усилия Джеймса Джурина по количественной оценке нового метода, сопоставляя то, как принимают его прагматичные англичане и как сопротивляются ему французы и жители других стран. Примерно через 40 лет неустанная страстная поддержка прививочного метода (и как медицинского вмешательства, и как олицетворения мышления эпохи Просвещения) прославленным философом помогла убедить императрицу Екатерину II подвергнуться этой процедуре и внедрить ее в России.

К тому времени, когда Вольтер вернулся во Францию, прививку уже достаточно признали в Англии, чтобы она фигурировала в одной из первых всеобщих энциклопедий, опубликованных на английском, – «Циклопедии» Эфраима Чамберса, вышедшей в 1728 г. с подзаголовком «Универсальный словарь искусств и наук». В ней объяснялось, что процедура используется для «переноса недугов от одного субъекта к другому, особенно для прививания оспы; для нас эта практика внове, однако она издревле принята в странах Востока». Четко перечислялись преимущества метода: отмечалось, что прививка дает возможность выбрать благоприятное время года, оптимальный возраст и подходящее состояние здоровья пациента, обеспечивая его таким же иммунитетом, как и натуральная оспа, но создавая при этом «лишь ничтожнейшую опасность» для него.

Статья «Циклопедии» о «наилучшем методе» отражала тот факт, что при всей простоте народной практики, увиденной леди Мэри Уортли-Монтегю в Турции, английские врачи с самого начала модифицировали процедуру, подогнав ее под свои устоявшиеся представления. Вместо немудрящего прокалывания кожи тупой иглой, практиковавшегося женщинами Константинополя, в Англии эскулапы делали ланцетом глубокие разрезы на руке пациента и противолежащей ноге, а затем вносили в них крошечные комочки корпии, пропитанные оспенным гноем, после чего закрепляли их на месте при помощи бинтов, которые не снимали в течение нескольких дней. В соответствии с заветами классической медицины прививаемым требовалось провести три недели или даже больше, готовясь к процедуре: нужно было привести в равновесие все гуморы и добиться, чтобы организм находился в оптимальном состоянии для приема вносимого в него яда. Следовало придерживаться простого, по большей части вегетарианского рациона. Спиртное пить возбранялось. Пациентам пускали кровь, давали слабительное и рвотное, чтобы достичь баланса телесных жидкостей и помочь избежать лихорадки. Этот режим продолжался и после прививки, причем врачи приспосабливали методики лечения и набор медикаментов к особенностям конкретного пациента – его возрасту, конституции, образу жизни. Весь процесс, включая восстановление после процедуры, мог занимать два месяца даже без учета возможных осложнений, таких как инфицирование крупных надрезов.

Некоторые критики, в том числе и сама леди Мэри, упрекали докторов в том, что те намеренно усложняют изначально простую процедуру в попытке укрепить свой профессиональный авторитет и стрясти более высокие гонорары с доверчивых клиентов-аристократов. Однако, хотя для некоторых эскулапов прививочный метод, безусловно, в конце концов стал отличным средством обогащения, дорогостоящая подготовка и лечение были обусловлены скорее не жадностью, а попыткой докторов и их подопечных вписать новое научное открытие в рамки давно укоренившихся представлений. Мышление эпохи Просвещения и количественный анализ открывали дорогу радикальным новшествам, но последние изначально формировались под влиянием гуморальной теории, насчитывавшей много столетий, и сложившейся медицинской практики.

Изощренность, продолжительность и – как следствие – высокая стоимость прививки понятным образом привели к тому, что на протяжении двух десятков лет после появления этой процедуры в Британии ее делали главным образом в семьях высшего общества, которые защищали своих детей и зачастую, чтобы предотвратить заражение в доме, еще и слуг. Сообщения о некоторых случаях смерти после прививки и опасения, что привитые могут заражать других натуральной формой болезни, вызывали в обществе озабоченность. Однако главной причиной снижения энтузиазма по поводу прививок стало значительное уменьшение заболеваемости оспой. Даже в королевской семье, непоколебимо выступавшей за прививки, перестали следить за «оспенным вопросом». В ноябре 1743 г. принц Георг, старший сын принца и принцессы Уэльских, будущий король Георг III, заразился оспой, однако сообщалось, что он, «как надеются, вне опасности, ибо заболел благоприятной ее разновидностью»[76].

Передышка оказалась недолгой. В 1740-е гг. на территории Британии вновь произошла вспышка оспы, а в начале следующего десятилетия она приобрела масштабы общенациональной эпидемии, что вынудило всех заново осознать угрозу. Страх общества всегда был самым мощным мотивом для прививок, и практика возродилась стремительно. Немногочисленные случаи смерти от прививки могли встревожить потенциальных пациентов (бедняки по-прежнему были гораздо меньше убеждены в пользе прививок, чем представители более обеспеченных сословий), но к этому времени в кругах практикующих медиков уже исчезли последние остатки сомнений в безопасности и эффективности новой методики. Томас Фрюэн, врач из городка Рай (графство Сассекс), отмечал в своем очерке 1749 г., посвященном прививкам, что «успех, коим сопровождалось применение сего метода в течение нескольких прошедших лет, к нынешнему времени, по-видимому, утвердил его на столь прочном основании, что уста противников поневоле замыкаются, позволяя методу использоваться совершенно беспрепятственно»[77]. Он признавал, что оппонентов имелось множество, однако «по большей части то были люди малозначительные, тщившиеся очернить сие искусство скорее посредством распространения фальшивых известий и вымышленных историй, нежели прибегая к логическим аргументам или ссылкам на личный свой опыт». Он призывал вернуться к ясности, какую дает взгляд на факты в широком масштабе: вместо того чтобы «сварливо набрасываться» на немногочисленные неудачи прививочного метода, человеку следует «взвесить преимущества, кои явствуют из цифр применения сей практики».

Младшего брата и младшую сестру принца Георга – принца Эдуарда и леди Августу – привили, как только у Георга появились симптомы болезни, используя зараженный материал из его пустул. Активная поддержка прививочного метода членами королевской фамилии стала отличной рекомендацией для этой процедуры в высших кругах британского общества. Впрочем, отсутствие системы общественного здравоохранения, организованной на государственном уровне, означало, что на всем протяжении XVIII в. не наблюдалось продвижения этой практики сверху вниз по властной вертикали. Вместо этого представители медицинской профессии, регулируемой неэффективно, страдающей от ослабления иерархии и от нехватки единой системы образования и присвоения квалификации, занимались прививками без особых затей, просто сообразуясь с запросами рынка.

Тем, кто не мог платить, начали помогать частные благотворительные инициативы. Организованные кампании, массово обеспечивавшие прививкой бедняков, появились лишь ближе к концу столетия, но лондонская Больница для подкидышей, основанная в 1739 г. филантропом и капитаном морских судов Томасом Корамом, внедрила прививки для «маленьких детей, ставших жертвою несчастных обстоятельств или брошенных» (как правило, это были чада, рожденные вне брака), поступающих в больницу с 1744 г. Эту политику твердо поддерживали многие видные попечители заведения, в том числе доктор Ричард Мид, его медицинский консультант, выдающийся врач и яркий ученый-эрудит, коллекционер, специалист по ядам, тот самый, который некогда дрался на дуэли из-за спора о правильном лечении оспы. Поскольку найденыши находились на попечении больницы, а прививка была процедурой с доказанной эффективностью, спасающей жизни, считалось вполне приемлемым подвергать ей детей, не спрашивая их согласия. К концу апреля 1756 г. здесь привили 247 детей, из которых умер всего один, и попечительский совет с гордостью оповестил об этом факте через газеты.

Тот же филантропический дух практического облегчения страданий способствовал созданию в 1746 г. еще одного благотворительного учреждения, что ознаменовало собой новый прорыв в данной области. Речь идет об Оспопрививочной больнице графства Мидлсекс, позже получившей название Лондонской оспенной больницы. Здесь не только лечили больных натуральной оспой, которым запрещалось ложиться в другие столичные больницы во избежание распространения инфекции, – лечебное заведение стало пионером больничных прививок. Профилактика оспы постепенно начала превращаться из дорогостоящего персонализированного лечения, применяемого в аристократических домах, в более широкий подход, ориентированный на все классы. В конце концов, отмечалось в отчете попечителей, «люди низшего общества по меньшей мере так же подвержены [оспе], как и принадлежащие к сословиям высшим, пусть они и совершенно не способны поддерживать себя в условиях столь страшного недуга»[78].

Новое лечебное учреждение, первое заведение такого типа в Европе, начинало свое существование как несколько холщовых палаток, но вскоре перебралось в постоянные здания, где пациентов на протяжении четырех недель держали в карантине и готовили к предстоящей процедуре. Как только становилось ясно, что у них нет натуральной оспы, им делали прививку, после чего они три недели восстанавливались в отдельном здании. Длительность процесса ограничивала число потенциальных пациентов, и, хотя больница постепенно расширилась и стала прививать примерно по 1000 человек в год (гордо сообщая, что на почти 600 пациентов в среднем приходился лишь один смертельный случай), учреждение порицали за то, что оно занимается главным образом здоровьем слуг его богатых покровителей. Жившие по соседству горожане, опасаясь распространения заразы, подавали прошения, безуспешно пытаясь добиться закрытия больницы, и столь яростно издевались над пациентами, покидающими заведение, что их пришлось начать выписывать под покровом ночи.

Несмотря на недостатки, уникальная специализация Оспенной больницы и успех применяемого в ней метода быстро привлекли туда иностранных медиков, желавших научиться у англичан прививочному делу. Видные доктора из Женевы, Швеции, Голландии и Франции возвращались на родину, распространяя полученные знания в своих странах и за их пределами. Так влияние лондонской больницы расходилось по всей Европе. Однажды ее даже посетил гость из России – барон Александр Черкасов, обучавшийся в Кембриджском университете и отлично говоривший по-английски: ему захотелось посмотреть, как делают больничную прививку. Через несколько лет барон, ставший к тому времени президентом Медицинской коллегии, открывшейся в Петербурге, выполнил роль переводчика для Томаса Димсдейла. Именно он встретил врача во время его тайного визита в Зимний дворец, где Димсдейлу предстояло сделать прививку российской императрице.

За пределами лечебных учреждений рост спроса на прививки в Британии привел к размыванию границ, издавна существовавших между представителями медицинской профессии. Хирурги, в соответствии со своей традиционной ролью отвечавшие лишь за компонент процедуры, связанный с грубым ручным трудом, то есть за осуществление надреза, и аптекари, «выписыватели и раздаватели» лекарств, пробивались на более высокооплачиваемые этапы процесса, связанные с подготовкой к прививке и последующим уходом за пациентом. Обычно этими стадиями руководили доктора – высококвалифицированные (во всяком случае так предполагалось) специалисты по внутренним механизмам работы организма. Они, в свою очередь, стали жаловаться на это вторжение в сферу их компетенции и решили сами взять в руки ланцеты, предлагая – в пику конкурентам – прививки «полного цикла», за которые пациент должен был отдать не менее 10 гиней (в то время почти стодневный заработок опытного ремесленника).

Хирурги-дилетанты (одни действовали вполне эффективно, другие же были просто шарлатанами) начали заполнять свободные рыночные ниши, делая процедуру доступной для тех, кто не мог себе позволить выплату крупных гонораров докторам. Высокая стоимость прививки «поневоле приводит к тому, что ее благ лишается огромная, рискну даже сказать – подавляюще огромная часть человечества», – предупреждал в 1752 г. один из авторов ежемесячного журнала The Gentleman's Magazine, что стало одним из первых публичных призывов сделать эту процедуру общедоступной. Автор отмечал: «Как правило, бедняки совершенно отрезаны от какого-либо участия в ней»[79]. Он добавлял: даже фермеры и ремесленники, живущие намного выше черты бедности, не могут себе позволить защитить от оспы всю семью, между тем операция эта проста и ее может безопасно выполнить неспециалист, даже какая-нибудь хозяйка дома, не боящаяся игл. Он предлагал смелое решение – создать по всему королевству целую сеть благотворительных учреждений (по образцу Оспенной больницы), чтобы процедура дотянулась до «людей всех сословий», причем пациенты сами должны выбирать, к кому обращаться за прививкой, самостоятельно определяя, достаточно ли компетентен прививатель, врачам же надлежит снизить расценки, а бедных прививать бесплатно.

В своем «Анализе прививочной практики» (1754), одном из многочисленных трактатов по данному вопросу, в то время активно печатавшихся и распространявшихся в Британии и за ее пределами, доктор Джеймс Киркпатрик, ирландец по рождению, также предлагал идею создания по всей стране больниц-изоляторов, призывал снизить цены на прививки и даже ввести обязательные прививки для всех детей пяти лет и старше[80]. Однако он горячо возражал против оттеснения врачей на периферию процесса, настаивая: их профессиональная квалификация жизненно необходима для подгонки каждой операции под особенности здоровья и гуморального состояния конкретного пациента.

Тем не менее его собственный пространный труд, который быстро стали считать главным пособием в данной области, весьма подробно описывал подготовительные режимы для определенных возрастов и конституций, рекомендуя для детей прием нескольких гранов ревеня в качестве слабительного, чтобы выгнать червей-паразитов, а для взрослых – кровопускание и прием рвотных и слабительных, содержащих сурьму (ядовитый металл{11}) и каломель – соединение ртути, которое тогда широко использовалось как лекарство от всех болезней. Рекомендации по части рациона были весьма строгими: доктор предпочитал, чтобы в сезон пациенты потребляли «хорошую спелую репу и сочный шпинат», и признавался, что преодолел свои первоначальные опасения насчет преимуществ спаржи. При всех заявлениях о том, что надлежит полагаться на «суждение врача», подход Киркпатрика, дающий четкие инструкции, устанавливающий правила, обязательные к исполнению, и опирающийся в основном на возраст пациента, указывал на сдвиг в сторону стандартизации прививочной практики, что в конечном счете проложило путь к ее более широкому использованию.

«Анализ», переведенный на разные языки и читавшийся по всей Европе, являл собой нечто большее, чем просто медицинское руководство. Он начинался с яростной контратаки на неустанные религиозные возражения против прививок. Киркпатрик заявлял: процедура вовсе не бросает вызов воле Господа. Напротив, это «метод, открытый самим Провидением», и разум, ниспосланный человеку Богом, должен активно побуждать его стремиться к применению этой «практики, столь неоспоримо благоприятной для жизни». Прививочный метод отлично вписывался в ценности Просвещения: он был расположен посреди «безмятежных просторов разума и солнечного сияния», тогда как его предубежденные критики блуждают во мраке. Почти таким же ценным аргументом, как Провидение и разум, являлся монарший пример (это еще один британский урок, который позже доберется до России). Автор посвятил свой трактат Георгу II: «здравомыслие и решимость» короля, благодаря которым он за 25 лет до этого организовал прививку своих дочерей, «в конечном счете сохранили жизни многих тысяч подданных – его политических чад».

Некоторых церковников не убедило и это, но у британской медицинской элиты уже не существовало сомнений насчет прививок. В 1755 г. Королевский колледж врачей дал официальное одобрение прививкам от оспы. Отмечая, что успешность применения этой практики в Англии «неверно изображали иноземцы», Колледж объявил, что ранние возражения «ныне отвергнуты опытом и что в настоящее время в Англии сей метод повсеместно пользуется невиданным уважением и применяется как никогда широко; мы полагаем, что сия практика чрезвычайно полезна для человечества»[81].

Хотя в Англии поддержка прививочного метода резко выросла, соседствующие с ней страны континентальной Европы оставались скептически настроенными по отношению к этой процедуре или даже продолжали яростно противиться ей. По ту сторону Ла-Манша оспа свирепствовала не меньше, чем в Британии, однако, несмотря на первоначальное активное увлечение опытами с новой методикой (в ту пору, когда повсюду распространялись известия о прививках в британском королевском семействе), она не укоренилась ни в Германии, ни в Италии. Во Франции она стала предметом настоящей культурной войны, в ходе которой ведущие интеллектуалы противостояли консервативной медицинской элите и яростно сопротивляющейся прививочному методу католической церкви, что порождало глубокомысленные дискуссии о природе риска и принятия решений.

В полемическом письме о прививках, опубликованном в 1733 г. и быстро запрещенном во Франции, Вольтер отмечал: «В христианской Европе бормочут, что англичане – глупцы и безумцы: глупцы, ибо они нарочно заражают своих детей оспой, чтобы помешать им ею заразиться, и безумцы, ибо они безрассудно и с определенностью передают своим детям ужасную болезнь лишь для того, чтобы предотвратить зло, насчет прихода коего нет никакой определенности». Между тем англичане «именуют прочих европейцев людьми трусливыми, поступающими неестественно: трусливыми, ибо они боятся причинить небольшую боль своим детям, и поступающими неестественно, ибо тем самым они обрекают их на возможную смерть от оспы когда-то в будущем»[82].

Даже если учесть пристрастие Вольтера к сатирической провокации и его разочарованность негибкостью учреждений родной страны (и его память о собственных ужасных переживаниях, связанных с оспой времен парижской эпидемии 1723 г.), этот текст – довольно точное, пусть и сжатое описание того, как оба лагеря относились к прививочному методу. Во Франции, несмотря на то что в 1711 г. от оспы умер его дед, Великий Дофин, король Людовик XV отверг первопроходческий пример своих лондонских коллег-монархов и не рискнул прививать своих детей, трое из которых затем скончались от оспы. В Британии церковь была отделена от государства, к тому же ни правительство, ни Королевский колледж врачей не несли ответственности за общественное здоровье, однако во Франции медицинские правила и нормы жестко контролировались факультетами главных университетов. На каждом факультете позволялось обучать лишь ограниченное число врачей, и лицензия давала каждому из них право практиковать лишь в том или ином определенном районе. В результате медицинская профессия оказалась запертой в рамках строго вертикальной корпоративной системы, противящейся новым идеям, особенно тем, что приходили из-за рубежа. Медицинский факультет парижской Сорбонны автономно управлял медицинскими делами в столице, что порождало вечную борьбу за власть с королевскими докторами и еще больше способствовало подавлению всяческих новшеств. Предприимчивые английские медики-практики спокойно могли лечить всякого, кто доверится их ланцету, но, если бы их французские собратья вздумали поступать точно так же, они тем самым нарушили бы закон.

Во Франции поддержку прививочному методу оказывали не врачи и ученые, как в Британии, а философы в тогдашнем смысле слова – видные публичные интеллектуалы Просвещения, заявлявшие, что их миссия – не только понимать и критиковать мир, но и активно жить в нем, меняя его к лучшему. Encyclopédie, монументальная всеобщая энциклопедия нового мышления, составленная под редакцией Дени Дидро и Жана д'Аламбера и вышедшая в 1751 г., давала определение философа (philosophe) как «цивилизованного человека, во всем действующего сообразуясь с разумом, сочетающего в себе дух размышления и точности с нравственностью и качествами общительности». Такой человек стремится руководствоваться указаниями разума, однако не является «бесчувственным мудрецом», оторванным от общества и желающим отрицать все человеческие эмоции. Истинный философ упивается человечностью, стараясь при этом, чтобы страсти не управляли им: напротив, он намерен «обращать их себе во благо и разумно использовать их… ибо так повелевает ему разум»[83].

Прививка от оспы, сводившая воедино науку, основанную на эмпирическом подходе, и глубинные страхи родителей, стремящихся уберечь детей от беды, стала ярким воплощением того сочетания разума и чувств, которое являлось фундаментом мышления эпохи Просвещения. Французские интеллектуалы вовлеклись в эту дискуссию не только для того, чтобы сразиться за медицинский прогресс и победить догматизм и предрассудки, но и для того, чтобы побудить людей направлять эмоции в разумное русло. Это был не столько научный диспут, сколько культурная кампания, и посредством статей, брошюр и даже стихов французские деятели Просвещения обрушивали свои доводы не на закосневших представителей медицинской профессии, а на просвещенное общественное мнение. Для этих гуманитариев прививка была не просто медицинским вопросом – она касалась благополучия всего общества.

В 1754 г., через два года после того, как парижская эпидемия оспы едва не унесла на тот свет старшего сына короля, математик и специалист в нескольких других областях науки Шарль-Мари де ла Кондамин выступил в Париже на заседании Королевской академии наук с обращением в поддержку прививочного метода. Это обращение стало важной вехой в развитии науки[84]. Он заявил, что оспа (которая, как он полагал, вызывается «семенами», разносимыми кровью) распространилась практически повсеместно: этот недуг подобен быстрой и глубокой реке, которую почти каждый неминуемо должен рано или поздно пересечь, и каждый седьмой путник лишается жизни в попытке доплыть до другого берега. Прививочный метод, применение которого он лично наблюдал во время экспедиций в Перу и Константинополь, – даруемая самим Богом лодка, позволяющая преодолеть бурные воды и спасающая 99 жизней из каждых 100 (как явствовало из статистики, собранной Джурином). Ученый признавал, что процесс все-таки сопряжен с некоторым риском, но и закон, и разум оправдывают желание любящего отца добровольно подвергнуть своего сына ограниченной опасности, дабы уберечь его от опасности гораздо большей. Промежуточного варианта здесь не существует.

«Если предрассудки не совсем еще погасили свет разума в душе такого отца, если он любит своего сына просвещенной любовью, он не станет медлить ни мгновения, – заявил де ла Кондамин своим слушателям, которые внимали ему как зачарованные. – Это вопрос не морали, а расчета. Зачем бы нам устраивать дело совести из проблемы арифметической?» В лекционном зале эта риторика звучала убедительно, хотя на практике такое «расчетливое родительство» по сей день остается невозможным. Более того, в те времена холодные истины анонимизированной статистики казались невероятно далекими от эмоциональной реальности родительства, когда защита младенца от болезни означала готовность подставить его под лезвие ланцета, кишащее живыми вирусами.

Сам де ла Кондамин не испытывал подобных сомнений. Он заявлял, что родительская любовь, выражаемая разумно, вся сводится к уравновешиванию риска, подобно тому как люди ежедневно взвешивают меньшие опасности, например связанные с долгими путешествиями, охотой или игрой в крикет. Прививка, утверждал он, резко повышает наши шансы в «навязанной нам лотерее» оспы – роковом розыгрыше билетов, в котором принимает участие всякий, причем каждый год многие «вытягивают Смерть». Теперь же число билетов наконец можно будет уменьшить, и в скором времени роковой листок станет вытягивать лишь один человек из тысячи.

Стремясь найти поддержку своего дела в личных чувствах людей, де ла Кондамин обратился к мотиву, по-прежнему редко затрагивавшемуся в Британии в связи с прививкой: он заговорил о национальных интересах. Англичане, «нация мудрая и ученая, наши соседи и соперники», приручили «минотавра» оспы, тогда как французы остаются лишь праздными зрителями этого процесса. Де ла Кондамин громогласно возмущался: отказавшись последовать примеру англичан и перенять метод оспенной прививки еще в 1723 г., Франция потеряла почти полмиллиона жизней – «из-за нашего невежества, наших предрассудков, нашего равнодушия к благу человечества. Теперь мы явно вынуждены признать, что мы не философы и не патриоты». Его доводы в пользу прививки опирались не только на идею спасения возлюбленных чад того или иного отдельного человека – он объяснял, что эта практика еще и сохраняет население ради блага государства. Поскольку рабочая сила имеет важнейшее значение для повышения богатства страны и развития ее торговли (а именно в этом состояла меркантильная цель Франции и ее соседей по Европе), экономические интересы государства требуют, чтобы оно улучшало здоровье своих граждан и наращивало их численность, поэтому правительства должны официально разрешить прививки. Де ла Кондамин едва не призвал к обязательности этой процедуры. В заключение он провозгласил: «Во всех делах, касающихся общественного благосостояния, всякая мыслящая нация обязана просвещать тех, кто способен воспринимать свет, и своим авторитетом вести за собой толпу тех, кого не убедить посредством фактов».

Это цветистое обращение, с энтузиазмом встреченное Академией и широко разошедшееся в печати, всколыхнуло новый интерес к прививкам среди великосветских семейств Франции и множества других европейских стран. В 1756 г. герцог Орлеанский, принц из династии Бурбонов, ввел новую моду в парижских аристократических кругах, пригласив знаменитого женевского врача Теодора Троншена (шести футов ростом, «красивого, как Аполлон», если верить его пациенту Вольтеру) привить двух своих детей. Троншен, который позже напишет для Encyclopédie пространный очерк во славу прививок, вскоре сделался в Париже темой для светских бесед, как сообщал писатель и его собрат-энциклопедист Фридрих Мельхиор Гримм: «Все наши дамы стремятся к нему за советом; двери его дома вечно осаждаемы жаждущими, а улицу, где он проживает, заполонили экипажи и коляски, точно в увеселительном районе»[85]. Вольтер написал первое из своих нескольких поэтических приношений, посвященных врачу и пациенту, уподобляя этот медицинский прорыв открытию Ньютоном законов Вселенной (и заодно напоминая читателям, что он, Вольтер, стал одним из первых, кто получил прививку). Модельеры создавали bonnets à l'inoculation [ «прививочные чепцы»] – головные уборы на тему оспы, с лентами, испещренными красными пятнами, – и tronchines [ «троншены»], свободные домашние платья, которые врачи рекомендовали аристократкам, ведущим малоподвижный образ жизни, чтобы те больше занимались физическими упражнениями. Среди титулованных семейств континентальной Европы сила французского монаршего примера и моды начинала побеждать даже там, где отказывались прислушиваться к доводам разума. В 1759 г. герцогиня Саксен-Готская, сообщая Вольтеру о прививке своих детей, писала: «Как вы видите, мы вполне следуем за последней модой и свободны от предрассудков»[86]. «Вы мудры во всем», – отвечал он.

Однако большинство – в том числе и медицинская элита – сохраняло недоверие к новой методике. Во Франции продолжали бушевать ожесточенные споры о сравнительных рисках натуральной и привитой оспы, и на их фоне появилось новое средство демонстрации преимущества прививочного метода – расчет вероятностей. Поощряемый де ла Кондамином, швейцарский математик и физик Даниил Бернулли применил изощренное математическое моделирование для ответа на один вопрос: следует ли разумному правительству выступать за всеобщую прививку для населения страны сразу после рождения, хотя эта процедура иногда оканчивается летальным исходом? В 1760 г., сделав новый шаг в науке (подобно тому, как до него поступили Неттлтон и Джурин), он представил Французской академии наук первую в мире, как полагают специалисты, эпидемиологическую модель инфекционного заболевания. С помощью сложной алгебраической формулы, которую Бернулли вывел самостоятельно, он рассчитал ожидаемую продолжительность жизни для различных возрастов, а затем учел фактор смертности от прививки и натуральной оспы. Он пришел к выводу: если прививать всех младенцев, то даже с учетом некоторой рискованности процедуры это в среднем удлинит жизнь гражданина на три года[87]. На этом основании, заключал Бернулли, государство всегда заинтересовано в том, чтобы «всеми возможными способами благоприятствовать прививкам и защищать эту практику; точно так же и всякий отец семейства должен поступать применительно к своим чадам».

Как только вероятностный подход (в ту пору это была еще сравнительно новая ветвь математической теории) применили к прививкам, то тут же его попытались оспорить: в том же году, чуть позже, французский математик Жан д'Аламбер предостерег, что вопрос не следует сводить «к уравнениям и формулам»[88]. Он заявил: да, расчеты Бернулли убедительно и рационально показывают, что государство должно поддерживать прививочную практику, однако интересы государства не обязательно совпадают с интересами частных лиц, поэтому те и другие следует рассматривать по отдельности. Правительство может исходя из соображений разумности пожертвовать некоторыми жизнями, чтобы спасти другие, как оно поступает, скажем, во время войны; однако родитель всегда будет ставить на первое место защиту жизни своего ребенка. Д'Аламбер указывал также, что вероятности плохо отражают психологию риска. Большинство людей, особенно матери, думающие о своих детях, будут придавать больший вес непосредственной опасности (пусть и небольшой), проистекающей от прививки, чем преимуществу продления жизни ребенка на несколько лет когда-то в будущем.

Анджело Гатти, выдающийся итальянский врач, прививавший пациентов во Франции с использованием собственного пионерского упрощенного метода, также отвергал утверждение философов французской школы по поводу того, что чувствами можно управлять при помощи разума и математики[89]. Он говорил, что единственный способ сделать прививку повсеместной – добиться, чтобы она была безопасна. Гатти рекомендовал отказаться от изощренных медицинских и диетических подготовительных мер, которые, как он справедливо полагал, приносят пациентам больше вреда, чем пользы. Он замечал: «Пока процедура не сделается вполне безопасною, она никогда не сможет стать всеобщею; и для большинства будут иметь мало веса все исчисления, тщащиеся показать, что следует подвергнуть вас меньшему риску, дабы избежать большего»[90]. Гатти дал великолепное лаконичное описание вечных недостатков статистики как средства индивидуального убеждения: «На человечество всегда будет сильнее влиять опасность нынешняя, пусть и ничтожно малая, нежели опасность гораздо более великая, однако ж отдаленная, притом и до некоторой степени неверная, т. е. могущая и миновать»[91].

Французские дискуссии по поводу прививок рождали новые идеи, подчас находившие широкий отклик в обществе, а также бесчисленные книги, брошюры, памфлеты, стихотворения и письма и даже революционные открытия в эпидемиологическом моделировании. Но за пределами аристократических кругов было больше дискуссий, чем реальных экспериментов. Математические аргументы оказались решающими для английских врачей, но медицинскую элиту Франции такие доводы не убедили – не в последнюю очередь из-за того, что Франция обладала лишь скудными количественными данными о своем собственном населении. В 1763 г., после еще одной эпидемии оспы и заявлений, что ее причина – заражения из-за прививок, парижский парламент (так назывался главный суд страны) взялся за дело. Он запретил делать прививки в пределах своей юрисдикции – к немалому гневу философов – и попросил медицинский и теологический факультеты Сорбонны сформулировать мнение по поводу безопасности этой практики.

Медицинский факультет приступил к работе первым, попросив врачей со всей Европы присылать ему письма на сей счет, но мнения сотрудников в результате все равно разделились примерно поровну, так что факультет выдал два противоположных отчета и в конце концов рекомендовал «терпимость». Прививки в стране продолжали делать без официального одобрения, но общественное отношение к ним во Франции переменилось в лучшую сторону лишь в 1774 г., после того как от оспы умер Людовик XV. Нового короля Людовика XVI и двух его братьев поспешно привили: французская королевская фамилия стала последней семьей царствующих монархов в Европе, принявших эту процедуру. Задержка вовсе не уменьшила возможность покрасоваться: Мария Антуанетта, супруга Людовика XVI, демонстрировала невероятно высокую напудренную прическу, получившую шуточное название pouf à l'inoculation [ «прививочный пуф»]; в нее было вплетено змеевидное украшение, олицетворявшее мощь медицины. Итальянский экономист Фердинандо Галиани писал в 1777 г.: «Одна смерть, вызванная оспой, стоит больше, чем все ученые труды де ла Кондамина»[92].

Пока французы рассуждали о философском значении прививки, в Англии эта практика стремительно развивалась. К середине XVIII в. ее твердо поддержало медицинское сообщество страны и даже высшие церковные деятели. Оставались два сдерживающих фактора – общественное доверие и доступность процедуры. Бенджамин Пью, хирург, занимавшийся прививочной практикой в Челмсфорде (графство Эссекс), писал в The Gentleman's Magazine в 1753 г.: «Прививка – всеобщее благо; невзирая на то, что зависть обрушивает на нее столь могучие удары, она все же, к счастью для нашего королевства, с каждым днем распространяется все шире; в сих краях она весьма быстро охватывает и низшее сословие»[93]. Благодаря размыванию жестких границ, существовавших в медицинской сфере, доктора, хирурги и аптекари предлагали прививки, что расширяло диапазон цен и постепенно делало эту практику доступной для все большей части населения.

Среди таких хирургов оказался и Томас Димсдейл, позже писавший, что прививки составили «существенную долю» его работы, после того как он вернулся из армии и в 1746 г. женился во второй раз. Хотя унаследованное им состояние и приданое новой жены позволяли ему на несколько лет отойти от врачебной деятельности, вскоре у четы сильно разрослась семья, а с ней и заботы. Из десяти рожденных детей выжило семеро. Сюзанна, мать Томаса, оставила четкие указания: их следует воспитывать в квакерской вере. В своем завещании она писала:

Я не успокоюсь, пока не напомню тебе внимательнейшим образом следить, чтобы [твои дети] получали религиозное образование, ибо в этом, вне всякого сомнения, состоит твой долг; пекись также о том, чтобы холодность и безразличие не заняли места в твоей душе, пока ты будешь пытаться следовать требованиям той профессии, которой обучаешься; надеюсь, что ты проявишь подобную же заботу касательно своих чад[94].

Несмотря на расхождения с хартфордским ежемесячным собранием квакеров, которому он теперь был подотчетен по месту проживания, насчет его «неблагопристойной практики» и безоглядного решения жениться на «посторонней» семья по-прежнему считала Томаса прилежным квакером, который должен и сам продолжать жить по заветам своей веры, и передать ее следующему поколению. Мэри, его первую жену, похоронили на кладбище Друзей в близлежащем городке Бишопс-Стортфорд – это позволяет предположить, что после его «отрешения» произошло примирение. Процветающая профессиональная карьера Томаса также во многом опиралась на его связи в квакерской среде: он сохранял дружеские отношения с доктором Джоном Фозергиллом, почтенным врачом и видным квакером, жившим в то время в Блумсбери и имевшим в Аптоне (графство Эссекс) второй дом с роскошным садом, который, по словам натуралиста Джозефа Бэнкса, во всей Европе уступал лишь знаменитым лондонским садам Кью. К 1768 г. Томас и Фозергилл стали попечителями больницы Святого Фомы, где они обучались за четыре десятка лет до этого.

В 1761 г. Томас получил в Абердинском королевском колледже диплом доктора-медика – квалификацию, которую тогда можно было купить у университета, даже ни разу не посетив его (впрочем, за него поручились два лондонских врача). Теперь он официально стал врачом, его профессиональный ранг отныне соответствовал его улучшившемуся социальному положению, и он мог запрашивать у богатых пациентов соответствующие гонорары. Хотя ему запретили полноценное членство в Королевском колледже врачей (для такого членства вопреки растущему недовольству по-прежнему требовался диплом Оксфорда или Кембриджа – тем самым отсекались претенденты, не принадлежащие к англиканской церкви), его приняли в эту элитную корпорацию в качестве «экстраординарного лиценциата», что давало ему официальное разрешение заниматься медицинской практикой за пределами Лондона. Два года спустя небольшую больницу-изолятор, получившую название «Чумной дом» и финансируемую благотворителями по подписке, выстроили на земле, примыкавшей к обширному саду при Порт-Хилл-хаусе, новом доме семьи в деревне Бенджео, совсем рядом с Хартфордом. Здесь Томас наконец мог безопасно лечить больных оспой из близлежащих приходов, а также пациентов побогаче, которых прививал в своем домашнем врачебном кабинете.

Томас на тот момент больше 20 лет практиковал прививочный метод и за все это время потерял лишь одного пациента – ребенка, умершего от лихорадки, которая, как он полагал, даже не была связана с оспой. Впрочем, он признавал, что в некоторых других случаях симптомы больных вызывали у него «немалую тревогу». Он был искусным врачом, однако его прививочная методика в целом оставалась традиционной и соответствовала принципам, разработанным в Англии, когда эта практика впервые появилась в стране: пациента готовили к прививке с помощью специальной диеты и лекарств (в том числе слабительных и рвотных); нитки, пропитанные оспенным гноем, вводились в разрез дюймовой длины; восстановление привитого пациента шло под наблюдением специалистов в «горячей» среде. Однако примерно в то же время, когда открылся «Чумной дом», до Томаса начали доходить вести о новой, гораздо более простой прививочной методике, перевернувшей все устоявшиеся теории. Методику разработал прививатель без всякой формальной медицинской квалификации – Дэниэл Саттон, работавший в Эссексе неподалеку от городка Тейдон-Гарнон, где некогда родился сам Томас. Саттон лечил тысячи пациентов (судя по всему, с огромным успехом) и зарабатывал больше премьер-министра.

Саттоновский метод произвел настоящую революцию в медицине – он навсегда повысил безопасность и доступность прививок. Несколько десятков лет различные врачи применяли вариации одной и той же дорогостоящей и несовершенной техники, но Саттон сумел отыскать ключ, который открыл эту практику для масс. Воспользовавшись своей пиратской деловой хваткой, изобретатель нового метода пустился сколачивать состояние.

Тайна Саттона дразнила и интриговала его соперников, которые не гнушались никакими средствами (и честными, и не очень), чтобы выведать подробности, но в итоге поразились простоте метода. Среди самых любопытных был Томас, со своей всегдашней скрупулезностью подвергший новую методику своим собственным «неоднократным испытаниям», дабы «привести сию практику еще на один шаг ближе к совершенству». А потом, в 1767 г., он совершил поступок, которого избегал его предприимчивый коллега, – он опубликовал свои находки. Томас писал: даже если метод не сумеет полностью «искоренить» оспу, он, по крайней мере, умерит ее смертоносную силу.

Его трактат под названием «Современный метод прививания оспы»{12} мгновенно стал бестселлером (как мы выразились бы сегодня), выдержав семь изданий и позволив Томасу занять место ведущего мирового специалиста по прививкам. Кроме того, благодаря этому на него обратила внимание самая могущественная женщина XVIII в. – российская императрица Екатерина Великая.


Екатерина II верхом на коне Бриллианте. Портрет кисти Вигилиуса Эриксена, 1762 г.

3. Императрица

Средь всех виденных мною представительниц ее пола она – очаровательнейшая.

Томас Димсдейл[95]

Не прошло и двух недель после прибытия к царскому двору в Москве 14-летней немецкой принцессы Софии Фредерики Августы Ангальт-Цербстской – будущей российской императрицы Екатерины II, как она тяжело заболела. Одеваясь к обеду в присутствии матери Иоганны и великого князя Петра, наследника российского престола и своего будущего мужа, София внезапно упала. У нее начались сильный жар и мучительная боль в боку. Иоганна, отчаянно пытаясь спасти не только жизнь дочери, но и ее выгодный брак, настаивала, чтобы доктора лечили Софию от оспы, но, когда они предположили, что девочке следовало бы пустить кровь (веря, что откачивание некоторого ее количества собьет жар), мать отказалась наотрез. У нее имелись свои причины не доверять российским эскулапам: ее старший брат, дядя Софии, некогда умер в Петербурге от оспы, готовясь к помолвке с царствующей императрицей Елизаветой.

София страдала еще пять дней, прежде чем за дело взялась Елизавета, запретившая требовательной Иоганне, явно не питавшей сочувствия к дочери, находиться в комнате больной. Императрица позволила докторам сделать принцессе кровопускание. «Я оставалась между жизнью и смертью в течение двадцати семи дней, в продолжение которых мне пускали кровь шестнадцать раз и иногда по четыре раза в день», – позже вспоминала Екатерина[96]. Выяснилось, что она была больна плевритом, причиной которого, по мнению докторов, стало то, что она среди ночи босиком расхаживала по холодной спальне, пытаясь освоить непростой русский язык. То теряя сознание, то вновь приходя в себя, принцесса отказалась принять протестантского пастора, придерживающегося лютеранской традиции, которой следовала ее семья. Вместо этого, к огромному восторгу императрицы, она попросила, чтобы к ней привели отца Симеона Теодорского, наставлявшего ее в православной вере, в которую она, заодно сменив имя, должна была перейти до вступления в брак с великим князем Петром. Наконец она начала выздоравливать. Все еще слабая после болезни и потери крови, юная принцесса лежала в своей комнате, притворяясь спящей. Зажмурившись, она внимательно прислушивалась к тому, о чем судачат фрейлины. Она узнала, что ее интриганка мать не в фаворе, зато ее собственная звезда уже восходит.

Екатерина изложила этот эпизод в своих подробных воспоминаниях, которые она втайне писала в три приема начиная примерно с 25-летнего возраста и почти до самой своей смерти в 67. Эти мемуары, откровенные, живописные, постоянно редактировавшиеся и корректировавшиеся, стали для нее одним из важнейших способов контроля над своим образом и формирования наследия как российской правительницы, дольше всех находившейся у власти и добившейся наиболее ошеломительных успехов среди всех российских монархов женского пола.

Лежа на одре болезни в Москве, прибывшая сюда в качестве чужестранки, она сумела продемонстрировать свою приверженность принявшей ее стране через два определяющих аспекта – язык и веру. Она пожертвовала здоровьем, пытаясь выучить побольше русских слов, а затем, уже заболев, находила утешение в православных молитвах. Ее подслушивание тоже говорит о многом, показывая, что она обладала не только хитроумием (качеством весьма необходимым каждому лидеру), но и врожденным политическим чутьем в сочетании с отличным умением судить о характере и мотивации людей. Она знала, где источник власти и как с помощью продуманно оглашаемых поступков она, иноземная принцесса, может завоевать сердца и умы. Кроме того, опыт болезни позволил ей с самого начала получить представление о том, что при российском дворе ее тело и во многом его функционирование выставлены на всеобщее обозрение. Заодно она узнала на себе, что даже опытные врачи подчас применяют жестокие методы лечения. Впоследствии ее доктора выломали целый кусок ее нижней челюстной кости, выдергивая зуб, и едва не убили ее, неудачно устраняя последствия выкидыша.

21 апреля 1744 г., в день своего 15-летия, София достаточно пришла в себя, чтобы снова появиться на публике – впервые после болезни. Впрочем, она «похудела, как скелет», ее темные волосы выпадали, а лицо отливало смертельной бледностью. Императрица Елизавета послала ей склянку румян и велела пустить их в дело, что положило начало привычке, которой наша героиня будет придерживаться до конца жизни, хоть это и походило на надевание театральной маски.

Юная принцесса росла вдали от изысканного упадка и интриг двора Елизаветы, дочери царя Петра Великого. София родилась в 1729 г. в невзрачном гарнизонном городке Штеттин на ветреном балтийском побережье прусской Померании, где ее отец, малозначительный немецкий князек Кристиан Август Ангальт-Цербстский, командовал пехотным полком. Ее мать, принцесса Иоганна Елизавета Гольштейн-Готторпская, получила свой титул по названию одного из множества крошечных суверенных государств, сложным пазлом покрывавших территорию, которую ныне занимает Германия. Иоганна происходила из более высокородной семьи, но та неуклонно беднела, и девочку в 15 лет отдали замуж за человека 20 годами старше. Уже на следующий год родилась София. Мать, едва не умершая во время крайне мучительных родов, тут же отдала девочку кормилице. София получила от матери лицо сердечком, аккуратный ротик и намек на двойной подбородок, но не любовь и теплоту – ей пришлось искать их в романтических связях уже в зрелые годы. Ни рождение, ни крещение девочки не были официально зарегистрированы. «Отец мой полагал, что я ангел; мать же моя не обращала на меня особого внимания», – писала Екатерина в своих воспоминаниях. Она отмечала, что Иоганна обожала ее болезненного младшего брата, родившегося полутора годами позже: «Меня же она просто терпела и часто бранила с жестокостию и гневом, коих я не заслуживала».

Во взрослые годы Екатерина понимала, что с ней обращались дурно, но маленькая София отлично умела справляться с неблагоприятными условиями. В семье ее называли Фике – прозвищем, обычно даваемым бойким мальчишкам. Ей были присущи очаровательное бунтарство и живой, независимый ум. Мать ею не занималась, и девочка нашла для нее замену в лице своей гувернантки, французской гугенотки Бабет Кардель, которая проявляла к ней симпатию, терпение и одобрение, необходимые, чтобы подопечная смогла расцвести. Бабет научила принцессу свободно изъясняться по-французски, а кроме того, наделила ее еще одним бесценным даром – страстным увлечением теми удовольствиями и возможностями, которые таит в себе язык. Это увлечение принцесса и будущая императрица сохранила до конца жизни.

София обожала Бабет, но без всякой любви и уважения относилась к пастору Вагнеру, угрюмому армейскому капеллану, которому было поручено наставлять ее в вопросах религии. Вынужденная заучивать наизусть пространные фрагменты Писания (она ненавидела это занятие, хотя и была в нем вполне искусна), юная ученица мстила, подвергая догматы веры рациональному сомнению. Ее шаловливый юмор был неотразим: во время уроков Закона Божьего она смущала своего ментора, с невинным видом спрашивая, что такое обрезание. «Я не питаю никакой обиды на мсье Вагнера, – позже писала она с характерной прямотой, – но в глубине души я совершенно уверена, что он был сущий остолоп». Лишь доброжелательный подход Бабет убеждал ее учиться: «Так и всю свою жизнь сохранила я сию склонность уступать лишь разуму и мягкости – я всегда противилась давлению всякого рода».

За пределами классной проявлялся не только живой ум Софии, но и ее неуемная энергия. Чинных прогулок в парке не хватало – она играла на природе с местными детьми. В мемуарах она описывает себя в детстве как лидера, отмечая, что верховодила своими товарищами в играх. «Я никогда не любила кукол, зато мне порядочно нравились всякого рода физические упражнения, и не было мальчишки отчаянней меня, чем я немало гордилась, зачастую пряча свой страх. …Я была довольно скрытна», – вспоминала она. Ее страсть к физическому движению впоследствии постепенно сделала ее смелой и чрезвычайно искусной наездницей, а умение обуздывать страхи и скрывать эмоции подготовило ее к интригам придворной жизни, в которую она затем погрузится. Возможно, тогда же в ней впервые пробудились сексуальные аппетиты: в своих воспоминаниях Екатерина пишет, как примерно в 13 лет на ночь клала между ног упругую подушку – воображаемую лошадь, «на которой я галопом скакала почти до изнеможения». Когда же на шум приходили слуги, она прикидывалась крепко спящей.

Свобода, которую маленькая принцесса находила в физических упражнениях, внезапно – пусть и на время – покинула ее, когда в семь лет она слегла с кашлем и болями в груди (эти симптомы стали провозвестниками того плеврита, который настиг ее в Москве). Три недели ее терзали самыми разными медикаментами, после чего доктора обнаружили, что у нее развилось искривление позвоночника – дефект, способный ухудшить ее брачные перспективы. Родители пришли в ужас. В отчаянии они обратились к городскому палачу, регулярно вешавшему приговоренных и, по слухам, искушенному в решении проблем со спиной. Он рекомендовал носить специально разработанный корректирующий корсет, а также затягиваться черной лентой, идущей через плечо, дабы силком вернуть телу нужную форму. Кроме того, ее «зигзагообразный» позвоночник и плечо следовало каждое утро, в шесть часов, протирать слюной местной девочки-служанки. К 11 годам спина у нее стала прямее, но этот опыт лишь усилил в ней ощущение собственного уродства, которое внушила ей мать, вечно заставлявшая дочь трудиться как можно усерднее, чтобы добиться «внутренних достижений». Диковинное и унизительное народное средство могло способствовать тому, что впоследствии она с презрением относилась к суевериям и предпочитала им рациональность науки, основанной на доказанных фактах, когда дело дошло до борьбы с гораздо более серьезной угрозой – с угрозой оспы.

Когда София приблизилась к подростковому возрасту, амбициозная Иоганна наконец по-настоящему обратила на нее внимание. Пришло время подыскивать дочери подходящую партию. К тому времени София сопутствовала ей во время поездок к северогерманским родственникам, и они некоторое время жили при дворах более величественных, чем в скромном Штеттине. Разумность и остроумие девочки были замечены. Во время визита к Адольфу Фредерику, старшему брату Иоганны, пара встретилась с троюродным братом Софии – Карлом Петером Ульрихом, 11-летним герцогом Гольштейн-Готторпским и единственным внуком Петра Великого, дожившим до этого времени. Мать мальчика Анна, дочь Петра, умерла вскоре после его рождения, отец же его, племянник шведского короля Карла XII, скончался незадолго до этого визита. Мальчик находился на попечении дяди Софии, кузена его отца. Несчастного сироту, бледного, болезненного и физически недоразвитого, держали вдали от других детей; его безжалостно муштровали военные инструкторы этого северогерманского герцогства. София заметила, что он уже норовит утопить свои несчастья в вине.

В 1741 г. европейская политика, эта шахматная игра, неожиданно поместила Карла Петера в выгодную новую позицию. Его незамужняя тетка Елизавета, единственная из оставшихся к тому времени в живых детей Петра Великого, в ходе бескровного дворцового переворота захватила российский престол. Благодаря закону, принятому ее отцом, новая императрица вольна была самолично выбирать преемника. Она остановила свой выбор на племяннике. Мальчик перешел в православную веру и в возрасте 13 лет сделался его императорским высочеством великим князем Петром Федоровичем. Как наследнику российского престола, ему пришлось отказаться от притязаний на шведский трон, претендентом на который вместо него стал Адольф Фредерик, дядя Софии.

Для интриганки Иоганны этот двойной ход стал чрезвычайно своевременным подарком. Она уже была связана с новой российской императрицей через своего покойного брата, умершего от оспы до женитьбы на Елизавете. Теперь же семья Иоганны возвысилась благодаря родственной связи с будущим российским императором. Не теряя времени, Иоганна отправила Елизавете неумеренно пылкие пожелания долгого царствования, а затем – портрет Софии. К огромному восторгу Иоганны, в первый день 1744 г. пришло ответное письмо. В Россию приглашали обеих – и мать, и дочь.

Иоганна и София приехали на санях в Санкт-Петербург, проделав некомфортное путешествие по морозу вдоль балтийского побережья. Императрица и великий князь находились в Москве, но усталых посетительниц встретили театрализованными торжествами с фейерверками, гигантскими ледяными горками и труппой слонов, проделывавших цирковые трюки во внутреннем дворе Зимнего дворца. Показная и поверхностная величественность города, выстроенного в начале века царем Петром I в рамках его великой миссии – развернуть Россию лицом на запад, в сторону Европы, противоречила неприглядной закулисной реальности – неоконченной стройке на болоте, среди грязи, луж и шатких деревянных лачуг. Даже в 1774 г. философ Дени Дидро, посещая город, заметил, что тот являет собой «беспорядочную смесь дворцов и хижин, где grands seigneurs{13} окружены крестьянами и поставщиками двора»[97]. Позже Екатерина подчеркивала, какие большие изменения возникли здесь благодаря ее собственной программе усовершенствований: «Могу прямо сказать, что я застала Петербург почти полностью деревянным, однако оставляю его со зданиями, украшенными мрамором»[98].

Проведя в столице всего два дня, немецкие принцессы двинулись в Москву в составе каравана из более чем двадцати саней, которые спешили прибыть в древнюю столицу ко дню рождения великого князя[99]. Невероятно разогнавшись перед самым концом пути, они успели в срок. Их встретил Петр, после чего они были официально представлены самой императрице в ее покоях. Елизавета, крепкая женщина 34 лет (на Софию произвели большое впечатление ее красота и то, с каким величественным достоинством она держалась), поцеловала и обняла посетительниц, а Иоганна произнесла чрезмерно пылкую благодарственную речь.

Встреча прошла успешно, однако царственную помолвку пока нельзя было считать делом решенным. За этот брак выступала одна из дворцовых фракций, стремившаяся к сближению с Пруссией, но ей противостояла другая, искавшая брачного альянса с Австрией или Англией. София брала уроки русского, православной веры и танцев, но ей требовалось еще и освоить навыки выживания, необходимые для того, чтобы ориентироваться в хитросплетениях политики российского двора и запутанных взаимоотношений тех, кто его составляет. Она оправилась от болезни, но обнаружила, что оказалась между двух огней – своей матерью, вечно плетущей интриги и непопулярной при русском дворе, и своим предполагаемым женихом, человеком довольно непредсказуемым. «Положение мое делалось все опаснее. …Я тщилась подчиняться одной и угождать другому», – вспоминала она в своих мемуарах[100].

София быстро раскусила Петра, играя с ним во всевозможные игры и рассказывая ему о розыгрышах, которые она устраивала: «Детская живость в избытке присуща была нам обоим». Она мудро отказалась внять просьбе его наставника и помочь «исправить» этого незрелого шаловливого мальчика – на том основании, что такие попытки «уже отвратили от него свиту и теперь могли бы отвратить и меня». Еще труднее было угождать своенравной мотовке Елизавете, которая то осыпала ее дорогими подарками, то вдруг переставала выказывать какую-либо симпатию к ней. София, вечно боявшаяся чужой неприязни, всеми силами старалась завоевать расположение женщины, от покровительства которой зависела ее судьба. «Уважение мое к императрице и моя благодарность ей были велики чрезвычайно», – писала она.

Ее усилия оказались не напрасны. Постоянное непрошеное вмешательство Иоганны вызывало у императрицы досаду, но она все же решила, что София подходит на роль невесты ее племянника, и юная принцесса написала отцу в Штеттин, испрашивая разрешения перейти в православие.

28 июня 1744 г., облаченная в алое и серебристое, пройдя помазание елеем и отбарабанив церковнославянский текст, который она зазубрила, «словно попугай», София была принята в лоно православной церкви во время роскошной церемонии, проходившей в Москве. Сама она никогда не отличалась особой набожностью, однако инстинктивно чувствовала колоссальную важность, которую имеют в России церковные ритуалы и пышные обряды. Впоследствии, когда она стала императрицей, это наблюдение оказалось для нее поистине неоценимым. С крещением она получила и новое имя – Екатерина Алексеевна. На другой день они с Петром официально обручились, благодаря чему она стала великой княгиней.

Осень прошла в вихре театрализованных придворных увеселений – званых вечеров, маскарадов, а также «метаморфоз» – балов, где женщины наряжались в мужское платье, а мужчины – в женское: Елизавета требовала их проведения, так как они давали ей возможность, одевшись мужчиной по тогдашней моде, продемонстрировать свои стройные ножки{14}. Но все это продлилось недолго. В декабре, когда жених и невеста возвращались на санях из Москвы в Петербург, у великого князя начался сильный жар. Когда на его теле появились красные язвочки, врачи вынесли леденящий душу диагноз: оспа. Петра тут же поместили в карантин, а Екатерина с матерью продолжили путь в столицу, тогда как императрица, памятуя, что ее собственный жених некогда умер от оспы, поспешила к племяннику. На протяжении нескольких недель она выхаживала его, в письмах сообщая Екатерине об изменениях его состояния.

Когда в конце января помолвленные наконец воссоединились, их встреча прошла в затемненной комнате, но Екатерину все равно ждало, как мы сказали бы сегодня, травматическое переживание. Она писала: «Вид великого князя привел меня едва ли не в ужас. Он сильно вырос, однако физиономия его была почти неузнаваемой. Все черты его как бы увеличились, лицо совершенно распухло, и видно было, что он, без всякого сомнения, останется с изрядным количеством шрамов». Петра остригли, поэтому он надел огромный парик, что лишь подчеркивало, как его обезобразил недуг. Екатерина вспоминала: «Он приблизился ко мне и спросил, трудно ли мне теперь узнать его. Запинаясь, я выговорила поздравления с выздоровлением, однако ж на деле выглядел он теперь омерзительно».

Петр, ослабевший и рябой, потом еще долго не появлялся на людях. «Не спешили показывать его в том виде, в какой привела его оспа», – безжалостно напишет Екатерина в своих мемуарах. Ожидая, пока будущий муж снова явит себя публике, она практиковалась в русском языке и неустанно читала, при этом старательно поддерживая при дворе свой тщательно контролируемый образ: «Я обходилась со всеми как могла лучше… не выказывала склонности ни к одной из сторон, ни во что не вмешивалась, имела всегда спокойный вид, была очень предупредительна, внимательна и вежлива со всеми, и так как я от природы была очень весела, то замечала с удовольствием, что с каждым днем я все больше приобретала расположение общества». Это был весьма полезный урок: принцесса-подросток поняла, как угождать другим, и осознала, что ей нравится обожание окружающих. Заодно она приобрела глубокий страх перед оспой.

Пока Екатерина изучала общественное мнение, будущий император предавался играм. Недовольный тем, что ему пришлось сменить знакомые голштинские плацы на российский двор, страстно увлеченный совсем другими зрелищами, он командовал искусно сделанными игрушечными солдатиками, облаченными в прусскую форму, и заставлял своих слуг носить такие же наряды и сопровождать его, когда он менял караулы. Его недовольство оборачивалось садизмом: в те часы, когда не пиликал на скрипке, наследник престола кнутом гонял свору своих охотничьих собак из конца в конец своей комнаты, наказывая тех, кто ослушается. Однажды, когда он ухватил за ошейник маленького спаниеля короля Карла{15}, вздернул его в воздух и принялся избивать, Екатерина вмешалась, но удары стали сыпаться лишь чаще. Она ретировалась в свою комнату, отметив: «Вообще слезы и крики вместо того, чтобы внушать жалость великому князю, только сердили его; жалость была чувством тяжелым и даже невыносимым для его души».

В августе 1745 г., когда до дня бракосочетания оставалось совсем недолго, Екатерина испытывала не воодушевление, а глубокое чувство меланхолии. «Сердце мое не предвидело великого счастья, – писала она в своих мемуарах. – Меня питали лишь мои амбиции. Где-то на самом дне души моей имелось нечто неведомое, ни на единый миг не позволявшее мне усумниться, что рано или поздно я сама сделаюсь Самодержицей Всероссийской». Она не могла пойти на риск прилюдного сообщения об этой картине своей будущей власти, пусть даже эта картина и представлялась ей вполне отчетливо. В позднейших воспоминаниях она задним числом придала своему правлению ореол предначертанного судьбой.

Десять дней пышных свадебных торжеств не сблизили царственную чету. В брачную ночь Петр поздно присоединился к своей 16-летней жене и быстро заснул. Несмотря на все более настойчивые понукания со стороны императрицы и ее фрейлин, пара около девяти лет не приступала к исполнению супружеских обязанностей, а к тому времени, когда это все-таки свершилось, у мужа и у жены уже имелись связи на стороне. Екатерина, соблазненная любвеобильным камергером Сергеем Салтыковым, дважды беременела от него, но обе эти беременности оканчивались выкидышем (в первый раз у нее открылось сильнейшее кровотечение, а во второй она шесть недель оставалась прикованной к постели, после того как в теле у нее остались фрагменты плаценты). 20 сентября 1754 г. у нее наконец родился сын – Павел Петрович. В мемуарах она намекает, что отцом ребенка стал ее любовник Салтыков, хотя выросший мальчик внешне напоминал ее мужа. Родившегося нового принца тут же забрали у матери – его стала воспитывать Елизавета, сама же Екатерина почти не видела своего ребенка и не принимала участия в массовых торжествах по случаю его появления на свет.

Теперь Екатерина была не только женой предполагаемого престолонаследника, но и матерью будущего государя{16}, поэтому ее позиции упрочились, однако нравы при елизаветинском дворе испытывали ее терпение. Позже она всегда была готова сопоставить этот период с более цивилизованной жизнью в годы ее собственного правления. В частности, она писала:

Карточные игры с высокими ставками… почитались необходимостию при дворе, где не велась никакая беседа, где люди сердечно ненавидели друг друга, где лесть сходила за остроумие. …Вы принуждены были старательно избегать разговоров об искусствах или науках, ибо все были в них совершенно невежественны; можно было поручиться, что половина присутствующих не умеет читать, и я отнюдь не убеждена, что хотя бы треть умела писать.

Екатерина все активнее преследовала собственные интересы. Жизнь в царской семье означала для нее постоянные переезды вместе с мужем и свитой между петербургским Зимним дворцом и пригородными монаршими резиденциями в Петергофе, Ораниенбауме и Царском Селе. Пока Петр охотился, предавался неумеренным возлияниям и обряжал слуг для игры в гигантских солдатиков, она находила выход для своей неуемной физической (и, быть может, сексуальной) энергии, скача верхом. «Мне совершенно безразлична была охота, но я страстно любила верховую езду, – писала она. – Чем бешенее упражнение, тем более оно мне было по нраву, так что если лошадь убегала, я гналась за ней и приводила ее обратно». Елизавета предпочитала английское седло, на котором сидели боком, но такое седло было «чересчур покойным» для Екатерины, не позволяя ей скакать безумным галопом, который она так любила, поэтому она распорядилась переделать седло так, чтобы можно было ехать спустив ноги по бокам лошади. Екатерина облачалась в мужской костюм для верховой езды, подставляя бледное лицо летнему солнцу (правда, при этом она старалась не попасться на глаза императрице). Зимой она обожала скатываться на санках с опасно крутых ледяных горок, которые так радовали веселые толпы русских во время зимних праздничных гуляний. Елизавета заказала деревянную версию таких санок для использования летом – получилась тележка на колесах, в которой Екатерина со страшной скоростью носилась по волнистым склонам, то взлетая вверх, то спускаясь вниз.

Помимо верховой езды она любила танцы. Она пребывала в расцвете красоты и с удовольствием обнаружила, что (несмотря на материнские критические замечания в ее ранние годы) ее выразительные голубые глаза, бледная кожа и густые черные волосы, которые она носила завитыми в кудри, вызывают восхищенные замечания окружающих. На один из балов она облачилась в белое, и те, кто ее видел, расточали ей похвалы, уверяя, что она «прекрасна, как день, и поразительно хороша; правду сказать, я никогда не считала себя чрезвычайно красивой, но я нравилась и полагаю, что в этом и была моя сила».

Екатерина не только занималась физическими упражнениями – она всерьез начала читать. В мемуарах она отмечала, что после рождения Павла провела зиму, жадно глотая «Всеобщую историю» Вольтера и труды по истории Германии и истории Церкви, а потом открыла для себя трактат Монтескье «О духе законов» – основополагающий текст для политической философии XVIII в. Этот труд, в котором исследуются самые разные политические системы, от республики до деспотии, совершенно изменил ее понимание тех интриг, которые она видела вокруг себя при дворе и которые царили среди соперничающих европейских держав, в ходе Семилетней войны боровшихся за верховенство в разных частях мира. Трактат Монтескье, сыгравший такую важную роль в политической науке, послужил для нее источником вдохновения, когда она, уже придя к власти, написала свой «Наказ», призванный задать направление судебной реформы в России. «Я начала с мрачностию смотреть на большее число предметов и изыскивать истинные причины, кои определяют различные интересы, задействованные в наблюдавшихся мною делах», – писала она. Великий князь не испытывал интереса к исполнению государственных обязанностей, так что у нее имелась возможность потренироваться в политической деятельности, давая советы насчет управления его родным герцогством Гольштейн (Голштинским).

Политическое пробуждение великой княгини совпало по времени с возрастным ухудшением здоровья императрицы, породившим лихорадочные спекуляции по поводу того, кто станет ее преемником. Великий князь отличался психической неуравновешенностью, и становилось все очевиднее, что в правители России он не годится. Некоторые придворные деятели предлагали сделать Екатерину его соправительницей. Она начала собирать союзников, проявляя ту способность верно судить о характере людей (и доверять им в соответствии с этими суждениями), которая оказалась для нее незаменимой, когда она пришла к власти.



Поделиться книгой:

На главную
Назад