Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ПЬЕР - Герман Мелвилл на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

V

В те моменты, когда мышление бродит вверх и вниз в безразмерных пространствах недолговечных догадок, любую конкретную форму или особенность можно заменить множеством форм, созданных из его собственных прежних непрерывно распадающихся созданий; и тогда мы могли бы здесь попытаться ухватить и определить наименее темные из тех причин, которые в рассматриваемом нами периоде юности наиболее часто занимали мысли Пьера всякий раз, когда он пытался понять особенное отвращение своей матери к портрету. Все же мы рискнем отразить это одним наброском.

Да, иногда смутно сознавал Пьер – кто знает, но кузен Ральф после всего произошедшего, возможно, был не столь далек от правды, когда предположил, что когда-то мой отец действительно взлелеял некое мимолетное чувство к красивой молодой француженке. И этот портрет, написан точно в это время и действительно с целью увековечить некоторые смутные доказательства этого факта через выражение лица оригинала: поэтому выражение его лица не близко по духу моей матери, не знакомо и в целом не приятно: не только из-за того, что лицо моего отца никогда не смотрело на нее так (так как это случилось после её первого знакомства с ним), но также из-за определенной женской черты характера, которую я мог бы, возможно, в любой другой леди назвать благородной ревностью, утонченным тщеславием, позволяющим ей чувствовать этот взгляд лица на портрете, по некоторым признакам, адресованный не лично ей, а некому другому и неизвестному объекту; и поэтому она не терпит его, и это отражается на ней: ведь она должна быть естественно нетерпимой к любому оценочному воспоминанию о моем отце, которое не совпадает с ее собственными воспоминаниями.

Примем во внимание, что больший и более развернутый портрет в большой гостиной был написан в начале жизни, во время лучших и самых благоухающих дней их брачного союза, при конкретном желании моей матери и знаменитым художником, собственноручно ее выбранным и костюмировавшим оригинал по её собственному вкусу, и со всех точек обсужден знающими людьми, удостоверившими особенно удачное сходство с тем периодом; вера духовно укреплена моими собственными тусклыми инфантильными воспоминаниями; согласно всем этим признакам этот портрет в гостиной обладает для неё неоценимым очарованием: в нем она действительно видит своего мужа таким, каким он действительно явился перед ней; она не глядит рассеянным взглядом на незнакомый фантом, взывающий из далеких, а для неё почти невероятных дней жизни моего отца-холостяка. Но в том, другом портрете она видит пересказ для ее любящих глаз, последние рассказы и легенды о его преданной супружеской любви. Да, теперь я думаю, что отчетливо вижу: так оно и должно быть. И все же, неизменно новые причудливые образы воспаряют во мне, как только я смотрю на странный сидячий портрет, который – хотя он намного более незнаком мне, нежели, возможно, моей матери – иногда, как кажется, говорит – Пьер, не верь портрету в гостиной; это не твой отец, или, по крайней мере, не совсем твой отец. Взвесь в своем уме, Пьер, можем ли мы оставить только одну из двух картин. Верные жены постоянно привязаны к определенному воображаемому изображению своих мужей; и верные вдовы всегда очень почтительны к определенному предполагаемому призраку того же самого предполагаемого изображения, Пьер. Посмотри снова, я – твой отец, так как он более реален. В зрелой жизни, мир ограничивает и лакирует нас, Пьер; вступают в дело тысячи правил приличия, изысканных тонкостей и гримас, Пьер; тогда мы, на самом деле, отказываемся от самих себя и берем себе другого себя, Пьер; в юности мы существуем, Пьер, но с возрастом мы кажемся. Снова взгляни. Я – твой настоящий отец, более реальный, поскольку не распознан тобой, как ты знаешь, Пьер. У самих отцов нет такой привычки – полностью открываться перед своими маленькими детьми, Пьер. Есть тысяча и один лишний грешок юности, которые мы не разрешаем обнародовать, Пьер. Погляди на эту странную, неоднозначную улыбку, Пьер; по внимательней изучи этот рот. Ты не считаешь, что он слишком страстный, и что, на самом деле, в этих глазах необузданный свет, Пьер? Я – твой отец, мальчик. Была однажды некая, ох, но слишком прекрасная молодая француженка, Пьер. Юность горяча, и искушение сильно, Пьер; и в краткий миг свершаются важные бесповоротные поступки, Пьер; и Время несется, а свершенное не всегда уносится вниз его течением, но может быть выброшено на берегу, вдали, в новых, зеленых местах, Пьер. Посмотри снова. Твоей матери я совсем не нравлюсь? Посмотри. Не все ли ее спонтанные любовные ощущения всегда стремились увеличить, одухотворить и обожествить память о её муже, Пьер? Тогда, почему она бросает злобный взгляд на меня и никогда не говорит с тобой обо мне; и почему ты сам молчишь, стоя перед ней, Пьер? Посмотри. Есть ли здесь какая-то маленькая тайна? Немного внимания, Пьер. Не бойся, не бойся. У твоего отца теперь нет вопросов. Посмотри, разве я не улыбаюсь? – да, и улыбка неизменна; и так я постоянно улыбаюсь в течение многих долгих прошедших лет, Пьер. О, это – постоянная улыбка! Так я улыбался кузену Ральфу, и так же в комнате твоей дорогой старой Тети Доротеи, Пьер, и именно так я улыбаюсь здесь тебе, и даже в более поздней жизни твоего отца, когда его тело, возможно, было в беде, – в кабинете Тети Доротеи я все еще тайно улыбался, как и прежде; и именно так я улыбался бы на стене в самой глубокой темнице испанской инквизиции, Пьер; даже оставаясь в темной бездне, я продолжу улыбаться этой улыбкой, когда ни единой души не будет рядом. Посмотри: ведь улыбка это избранный экипаж для всех намеков, Пьер. Когда мы обманываем, мы улыбаемся; когда мы прячем какую-либо милую выдумку, Пьер – тоже; всего лишь маленькое удовлетворение наших собственных маленьких сладких желаний, Пьер – затем посмотри на нас – уже появляется странная легкая улыбка. Когда-то давно была прекрасная молодая француженка, Пьер. Ты тщательно и аналитически, и психологически, и метафизически, изучил ее родню и окружение, и все эпизоды из её жизни, Пьер? О, это странная история, которую твоя дорогая старая Тетя Доротея однажды рассказала тебе, Пьер. Я знал тогда доверчивую старую душу, Пьер. Изучи, немного поисследуй – посмотри – там, кажется, есть маленькие трещины, там, Пьер – клинообразные, клинообразные. Кое-что постоянно вызывает интерес; не нам ли так постоянно любопытны пустяки, Пьер, и не из-за пустяков ли мы так интригуем и становимся коварными дипломатами, и трепещем нашими собственными умами, Пьер, и боимся с открытой равнины последовать по индейской тропе в темные чащи, Пьер; но хватит, умный понимает с полуслова.

Так вот иногда в мистической, внешней тишине долгих деревенских ночей беззвучный особняк бывает окружен толстым валом выпавшего в декабре снега или кольцом неподвижного белого лунного света в августе. Живя среди призраков давней истории, занятной только для него самого, сторожа свой собственный небольшой шкаф, стоя на страже перед мистическим шатром-картиной и постоянно наблюдая за значением необычным образом скрытых огней, что так загадочно перемещаются из стороны в сторону, Пьер иногда вставал перед ликом своего отца, подсознательно бросаясь открывать для всех эти невыразимые намеки, двусмысленности и неопределенные догадки, что, время от времени, точно так же плотно окружают людские души, как плотно в мягкой, нескончаемой метели снежинки облепляют людей. И так же часто, когда Пьер вырывался из этой мечтательности и транса, стремясь к осознанно предложенной и самостоятельно продуманной мысли, к нему возвращался элемент уверенности; и затем, через мгновение весь воздух очищался, ни единой снежинки не выпадало, и Пьер, браня самого себя за свое собственное потакание безумным страстям, обещал никогда снова не оказываться в полночь в мечтательности перед сидячим портретом своего отца. Но потокам этой мечтательности, кажется, никогда не суждено было оставить какой-нибудь сознательный осадок в его уме; они были так легки и так быстры, что уносили свои собственные отложения дальше и, казалось, оставляли все каналы для мыслей Пьера чистыми и сухими, как будто аллювиальный поток никогда не прокатывался там вообще.

И потому в его трезвых, взлелеянных воспоминаниях отцовское благословление пока оставалось нетронутым, и вся странность портрета всего лишь служила идее поделиться с ним прекрасным, легендарным романом, сущность которого была бы очень таинственна, если бы в другие времена не оказалась бы так тонка и так зловеща.

Но теперь…, сейчас!.. – в письме Изабель говорилось так; и быстрее первых лучей, идущих от солнца, Пьер увидел все предшествующие намеки, как будто наружу вылезли все тайны, вскрытые острым мечом, и двинулись всей толпой дальше, раздув фантомы бесконечного мрака. Теперь его самые далекие детские воспоминания – блуждающие мысли его отца – пустая рука пепельного цвета – странная история Тети Доротеи – мистические полуночные намеки самого портрета и, прежде всего, интуитивное отвращение его матери, всё, всё сокрушило его обоюдными свидетельствами.

И теперь из-за непреодолимой интуиции все, что в портрете представало для него необъяснимо таинственным, и все, необъяснимо знакомое в лице, чудесным образом совпало; веселость одного весьма гармонировала с мрачностью другого, но из-за некоторой невыразимой похожести они взаимно распознавали друг друга и, в самом деле, проникали друг в друга; и такое взаимопроникающее единение обозначило черты, включающие в себя нечто сверхъестественное.

Материальный мир, состоящий из плотных объектов, скользя, раздвинул во все стороны от пределы своего круга и поплыл в эфире видений; и, поднявшись на ноги, со сжатыми руками и выпученными глазами на застывшем в воздухе лице, он изверг замечательные стихи Данте, описавшего две взаимно поглощенные формы в Аду:

«Ах! как ты изменился,Барашек! Посмотри! не ты ли удвоился теперьИ стал вдвойне единым!»

Книга V

Опасения и приготовления

I

Было уже далеко за полночь, когда Пьер вернулся домой. Его душа разрывалась и вырывалась из тела, что при таком буйном темпераменте обычно присуще первой стадии какого-либо внезапного и огромного несчастья; но теперь уже он вернул себе слабое подобие самообладания благодаря спокойному дыханию ночного воздуха, взошедшей затем луны и последних показавшихся звезд, несущих в себе всю странную мелодию подчинения, которая, сначала растоптанная и презираемая, все же постепенно проникла внутрь сосудов его сердца и затем распространилась в пределах его собственного мира. Теперь, с высоты своего спокойствия он твердо и пристально смотрел на обугленный пейзаж внутри себя, подобно тому, как канадский лесоруб, вынужденный убежать от своих горящих лесов, возвращается назад, когда огонь угасает, и стойко следит за безразмерными полями горящих головешек, что светятся тут и там под широкой дымовой завесой.

Мы уже говорили, что всегда, когда Пьер искал одиночества в существующем жилище и в окружении стен, тогда приватный уголок, сообщающийся с его комнатой, становился его избранным прибежищем. Поэтому, идя в свою комнату, он взял потайной фонарь, который имелся в запасе и, машинально войдя внутрь помещения, уселся со сложенными руками и склоненной головой на привычный старый стул с ножками в виде драконов. Со свинцовыми ногами и сердцем, теперь уже не холодным, но необычайно безразличным и ощущающим собственное поражение, он сидел там некоторое время, пока, как отдыхающий путешественник в снегах, не начал бороться с таким бездействием, как с самым предательским и самым смертельным из душевных симптомов. Он поднял взгляд и нашел обращенный к нему уже совсем не загадочный, но все еще двусмысленно улыбающийся портрет отца. Немедленно все его сознание и его мучение вернулись, но уже не с той силой дрожащего мрачного спокойствия, которое ранее владело им. Он уже не мог выносить улыбку на портрете, и, повинуясь непреодолимому и неопределенному импульсу, поднялся и, ничего не меняя, повернул картину изображением к стене.

Это позволило увидеть стертую и пыльную изнанку, кое-где сморщенную, оборванную бумагу на сочленениях рамы, которые разошлись из-за клея. «О, символ твоего переворота в моей душе», – застонал Пьер, – «ты не должен так висеть. Лучше отбросить тебя подальше, чтоб ты так оскорбительно не бросался в глаза. У меня больше не будет отца». Он снял картину со стены шкафа и спрятал её в большой груде вещей, покрыв синим ситцем. Но, тем не менее, в квадрате слегка выцветшей стены картина оставила за собой темный, но свободный и пустынный след. Теперь он стремился удалить малейший след своего преображенного отца, так как боялся, что все мысли о нем окажутся не только совершенно тщетными, но и фатальным образом отвлекут и выведут из строя сознание, которое теперь громко призывало не только избавиться от признаков печали, но и немедленно воздействовать на неё. Это выглядит дико и жестоко, когда молодежь иногда ошибается в процессе размышлений, когда думает; по опыту хорошо известно, что действие, которое кажется усиливающим горе, на самом деле приносит облегчение; хотя, для того, чтобы постоянно облегчить боль, нам следует сначала избавиться от некоторых прибавляющихся мук.

Но теперь, пусть и с глубоким осознанием того, что все его прежние принципы уже опрокинуты, и что для него справедливая структура мира, пока еще неким неизвестным путем, но должна быть полностью восстановлена, начиная с самого нижнего углового камня, теперь сам Пьер мучился мыслью об этом последнем опустошении и о том, как пустынное место снова сделать сияющим. Он, казалось, чувствовал, что в самой глубине его души скрывалась неопределенная, но потенциальная вера, которая могла управлять унией из царств всех наследственных верований и обстоятельных убеждений, но всеми чувствами ощущал, что его душа пребывает в анархии. Некий регент как будто бы по праву принял скипетр, и исполненный горечи Пьер не предался полностью мародерству и разграблению.

Для менее восторженного сердца, чем сердце Пьера, перед вопросом почтения к Изабель встал бы вопрос, что делать? Но такой вопрос никогда не вставал перед Пьером; непосредственный живой отклик не оставил никакой тени сомнения относительно цели, к которой он должен был устремиться. Но если цель была ясна, то не таков путь к ней. «Как я должен сделать это?» было проблемой, для которой сначала не виделось никакой возможности решения. Даже без учета того, что он сам полностью знал о ней, Пьер обладал одним из тех характеров, которые не в определении и противопоставлении маленьких «за» и «против» – но в импульсивном подчинении божьему промыслу, присутствующем в самих событиях, будучи в замешательстве, постепенно находят самое верное решение и ярчайшую возможность сдерживаться. И для него на вопрос «что я должен делать?» уже был дан ответ в виде воодушевления от самой его тяжести; поэтому он теперь, как и случилось, подсознательно освободил от обязательств свой ум, чтобы представить все отвлекающие соображения относительно того, «как он должен сделать это», уверенный в том, что грядущий разговор с Изабель не сможет не вдохновить его. Однако, вдохновение, которое к настоящему времени направляло его, не оставалось совершенно немым и замалчивающим множество очень горьких деталей, которые Пьер разглядел в широком море проблем, в которое он был погружен.

Если это – священная область, – поскольку тут, как считается, живет сама мудрость, – и неоценимая компенсация за более тяжелое горе, из-за которого они оба с веселым сердцем очистят души от ошибок и пополнят его неприятной правдой, то святое служение не так искусно во всех тайнах, ведающих процессом рассуждения, истинный мотив которого исходит от особенного недуга; и потому это – волшебный эффект от допуска к сокровенному человеческому духу изначально неопытного и совершенно необъяснимого элемента, который, как электричество, внезапно проникает в любую душную темноту, во всех направлениях разделяясь на быстрые копья очищающего света, разом и мгновенно отбрасывающие всю медлительность и придающие ему способность светить; поэтому объекты, которые прежде, в темной неопределенности имели темные и романтичные линии, теперь освещены в своей существующей реальности так, что в этих вспыхивающих откровениях горького восхитительного огня мы видим все вещи такими, какие они есть; и когда электрического элемента уже нет, а тени спускаются снова, то снова возвращаются и ложные линии объектов, но уже не с их прежней, сбивающей с толку силой; и теперь, даже в присутствии фальши, мы все еще храним впечатления от их незыблемых истин, пусть даже опять скрывшихся.

Так же и с Пьером. В радостные ранние времена, прежде чем на него свалилось большое горе, все, кто окружал его, скрывали обман. Но как только долго и нежно лелеянное изображение перед ним быстро и сразу же из зеленого украшенного листьями дерева перевоплотилось во взорванный ствол, так и любое другое отображение в его уме стало доказательством всеохватности этого электрического света, который проник в его душу. Даже его прекрасная, безупречная мать не осталась совершенно нетронутой и в стороне от этого шока. На ее изменившийся образ, когда он впервые открылся перед ним, Пьер смотрел пристально и панически; и теперь, когда электрический шторм прошел, он сохранился в его уме, который так внезапно и с великим сожалением разглядел её изображение. Она, которая в своей меньшем великолепии, но в большей чистоте и большей духовности всегда казалась Пьеру не только красивой святой, перед которой возносились его ежедневные молитвы, но также нежной советчицей и исповедником, а ее почтенный будуар – завешенным мягким атласом кабинетом и исповедальней, – его мать уже не была абсолютно привлекательной; но более того, он слишком остро чувствовал, что мог он идти к своей матери, как к той, кто полностью сочувствовала ему, как к той, перед кем он мог почти полностью открыться, как к той одной, способной указать ему истинный путь оттуда, где он видел себя сплошь окруженным. Действительно замечательной была эта электрическая проницательность, которая сейчас передалась ему Судьбой через жизнеутверждающий характер его матери. Она, возможно, хорошо выдержала все обычные испытания, но когда Пьер подумал о пробном камне своей громадной страты, воззвав к её душе, то почувствовал глубокую уверенность, что камень обратится перед ней во прах.

Она была благородным существом, но сформировалась в основном для позолоченного жизненного цветения, и к настоящему времени привыкла, в основном, к своему невозмутимому спокойствию, рожденная и развивавшаяся при всех событиях под единственным влиянием наследственных форм и общепринятых обычаев. Но Пьер чувствовал, что его благородная, изысканная, любящая, уравновешенная мать, может открыто и как небесная героиня встретиться с его чрезвычайно шокирующей ситуацией и поддержать его сердечное эхо возвышенной твердостью, которая даст отпор удивлению и насмешкам всего мира.

Моя мама! – дорогая мама! – Бог дал мне сестру, а для тебя дочь, и покрыл ее самым чрезвычайным позором в мире и презрением, вот так, я и ты… ты, моя мать, в твой власти было достойно принять её и признать ее, и… Нет, нет, застонал Пьер, никак, никак нельзя такие слова сразу адресовать ей. Затем, высоко вздымаясь и все подавляя, перед Пьером выросло прежнее невообразимо прекрасное здание огромной гордости за свою мать, – гордости за его рождение, гордости за ее богатство, гордости за ее чистоту и совокупной гордости за высокое происхождение, изысканную и обеспеченную Жизнь и всю славу женского семейства Семирамиды. Тогда он отступил и нашел поддержку только в себе самом. Затем Пьер почувствовал, как глубоко в нем скрыто несоответствие божественному замыслу, не свойственное ни одной земной родне или семье. Все же это было ощущение совершенного одиночества, подобного сиротству. Затем с радостью в течение одного момента он вспомнил тысячу сладких жизненных иллюзий, пусть и купленных ценой Жизненной Правды; и потому не мог еще раз не прочувствовать своевольное изгнание в пустыню младенца Измаила без Агари, её сопровождения и поддержки.

Однако в этих эмоциях не было предубеждения к его собственной любви к матери и ни малейшей горечи от уважения к ней; и, как минимум, не было никакого мелкого презрения к её превосходству. Он слишком ясно видел, что его мать не создавала саму себя, а Чистое Высокомерие сначала вылепило ее, а далее формировал надменный мир, не отпуская с ритуальной высоты.

Электрическая проницательность, при помощи которой Пьер теперь увидел характер своей матери, – действительно, мы повторим это – была замечательной даже не из-за яркого воспоминания о ее щедрой любви к нему, способной реально отринуть его внезапное убеждение. Она любит меня, думал Пьер, но как? Она любит меня непонимающей любовью? той любовью, которая во имя любви все еще спокойно противостоит всей ненависти? Чей великий триумфальный гимн лишь воспевает раздутое превыше всего колкое сопротивление и презрение? – Любимая мама, я люблю тебя, но признай свою всемирно признанную сестру, – и если ты любишь меня, мама, то твоя любовь будет также любить и ее, и в самой великолепной гостиной прими ее максимально достойно. – И пока Пьер в воображении возносил Изабель перед своей матерью и в воображении уводил ее, то чувствовал, как его язык прилипает к небу при виде её пронзающего взгляда, вызванного невозможным, презрительным ужасом; тогда восторженное сердце Пьера тонуло глубже и глубже и проделывало в нем чистое отверстие, благодаря которому он впервые так остро почувствовал свою первую тоску от сердечной пустоты обычной жизни. О, бессердечный, гордый, позолоченный ледяной мир, я ненавижу тебя, – думал он, – поскольку из-за твоей тиранической, жадной хватки я теперь нахожусь в своей самой горькой нужде – тут даже моя мать ограбила меня, сделав меня теперь вдвойне сиротой, без зелени на могиле, которую нужно орошать. Мои слезы, – могу ли я источать их? – теперь будут выплаканы в пустыне; теперь всё для меня таково, как будто и отец, и мать пустились в далекие странствия и, возвращаясь, умерли в неведомых морях.

Она любит меня, да; – но почему? А если бы я был отлит в форме калеки, как тогда? Теперь я вспоминаю, что в ее самой ласковой любви постоянно мерцали некие изогнутые чешуйки блестящей гордости. Меня она любит, гордится мною; она думает, что во мне видит свои собственные кудри и величественную красоту; она стоит перед моим зерцалом, – жрица гордости – и к своему зеркальному отображению, но не мне, она прикладывается поцелуем. О, будет скромна моя благодарность тебе, Благосклонной Богине, которая воистину во всю мужскую красоту одевала эту фигуру, создавая возможность скрывать от меня всю правду о человеке. Теперь я вижу, что твоей красотой человек заманен в ловушку и становится слепым, как червь в своем шелковом коконе. Теперь, добро пожаловать, Уродство, Бедность и Позор, и все вы, прочие лукавые министры Правды, скрывающие под нищенскими капотами и тряпками всё те же пояса и короны королей. И потускнела вся красота, которая должна была окружать глину, и потускнело все богатство и все восхищение, и все ежегодное цветение земли, да так, что не стало позолоты у звеньев и штифтов у алмазов на заклепках и цепях Лжи. О, теперь, кажется, я немного вижу, почему в старости люди из-за… Правды… ходят босиком, подпоясанные веревкой, и постоянно пребывают под трауром как под навесом. Я помню теперь первые мудрые слова, которых наш Спаситель Христос сказал в своем первом обращении к людям: «„Будьте благословенны, нищие духом и благословенны скорбящие“». О, теперь у меня есть слова, но сваленные в кучу: куплены книги и куплены некие мелкие впечатления, и поставлены мною в библиотеках; теперь я сажусь и читаю. О, теперь я знаю ночь и постигаю колдовство луны и все темные убеждения, что появились во время штормов и ветров. О, недолго пробудет Радость, когда действительно придет Правда, да и Горе не отстанет. Хорошо, что эта голова может сидеть на моем туловище – она выдержит слишком многое, ну, может, удары моего сердца внутри моих ребер – как удары нетерпеливого узника за железными прутьями. О, люди – тюремщики для всего, тюремщики для самих себя; и Мировое мнение из-за невежества считает их самую благородную часть пленником самой мерзкой части; потому и замаскировался король Чарльз, когда был пойман крестьянами. Сердце! сердце! это божий помазанник; позвольте мне повиноваться сердцу!

II

Но если предвзятое мнение Пьера о гордыне его матери было фанатично враждебно к взлелеянному им благородному плану, и если это чувство было противно ему, то намного больше мыслей было о другой и более глубокой враждебности, ставшей проявлением её души. Её гордость не была бы уязвлена, если бы не супружеские воспоминания с ужасом отклоняющие непристойные обвинения, заключающиеся в простом факте существования Изабель. В какую галерею догадок, в какую ужасную среду не дающих покоя жаб и скорпионов такое открытие привело бы ее? Когда Пьер подумал об этом, то идея разглашения своей матери всей тайны уже не была приведена в жизнь, отразив его безнадежную слабость при атаке на цитадель ее гордости, а если бы и была, то реализовалась бы в высшем градусе бесчеловечности, как издевательство над ее нежнейшими воспоминаниями и осквернение самого белого алтаря в ее святилище.

Впрочем, убежденность в том, что он никогда не должен будет раскрыть свою тайну матери, было вначале необдуманным и, как оказалось, вдохновенным; все же теперь он почти кропотливо и тщательно исследовал все обстоятельства вопроса, чтобы ничего не пропустить. Он уже неясно ощущал, что, как от сокрытия, так и от раскрытия этого факта в отношении его матери зависели все его взаимоотношения и все земные блага, не только его самого, но и Изабель. Но чем больше он думал о нем, тем больше и больше крепла его истинная убежденность. Он считал, что в случае раскрытия общечеловеческая вероятность указала бы на презрительное неприятие его матерью ходатайства о благородном приеме Изабель в благородном особняке Глендиннингов. Тогда в этом случае, подсознательно вывел Пьер, я преподнесу моей матери сильный яд в виде горькой правды, без пользы для кого бы то ни было и полезной печали для всех. И тогда в голову Пьера проникла мрачная мысль о том, что правда не должна всегда выставляться напоказ, как это иногда бывает с ложью небесной и адской правдой. Это, действительно, будет сыновний ад, подумал Пьер, если я должен буду одним мерзким дыханием правды взорвать счастливую память о своем отце в груди моей матери и всадить самый острый кинжал, состоящий из горечи, в ее душу. Я не сделаю этого!

Но поскольку это решение открыло в нем настолько темные и ужасные первоосновы его точки зрения, то он уже больше не стремился о нем думать, а отложил его, пока разговор с Изабель не придаст в некотором роде более определенную форму его цели. Поскольку, внезапно сталкиваясь с шоком от новых и не имеющих ответа открытий, которые касаются его и должны коренным образом изменить все обстоятельства его жизни, человек сначала, как правило, стремится избежать всей осознанной категоричности в своих мыслях и целях, как гарантию, что линии, которые должны точно определить предстоящее ему страдание, таким образом проложат человеку будущий путь; и обозначить их могут только остро заточенные вехи, которые пронзают его сердце.

III

Наиболее меланхоличным из всех часов земли является один долгий, серый час, который человек, сидящий возле лампы, застает между ночью и днем, когда и лампа, и наблюдатель, мозг которого перегружен работой, приобретают в бледном свете болезненный вид, а сам наблюдатель, ищущий радость в рассвете, не видит ничего, кроме слепящего тумана, и почти проклинает приближающийся день, который должен будет вторгнуться в его одинокую многострадальную ночь.

Одно маленькое окно его кабинета выходило на луг и за реку, и потом к дальним высотам, известным по великим деяниям Глендиннингов. Пьер много раз подходил к этому окну перед восходом солнца, чтобы лицезреть кроваво-красный, резкий отблеск, который окутывал эти пурпурные холмы наподобие знамени. Но сегодня утро рассеялось в тумане и дожде и пролилось дождем на его сердце. Все же день начался и еще раз явил перед ним привычные детали его комнаты благодаря естественному свету, который до этого самого момента, никогда не освещал её; но теперь к его радости, уже день, а не ночь, стал свидетелем его горя, и впервые реальный страх сотряс его. Понимание ужасного несчастья, слабости, бессилия и бесконечного вечного опустошения овладело им. Оно было не только духовным, но еще и материальным. Он не мог стоять, а когда попытался сесть, то его руки упали на пол, как привязанные к свинцовым гирям. Сдвинув свои шары и цепи, он упал на свою кровать; ведь когда разум находится в смятении, только в благоприятной среде можно успокоить тело, отсюда кровать, зачастую, первое убежище в Беде. Наполовину одурманенный, словно от опиума, он погрузился в глубокий сон.

Через час он проснулся, немедленно вспомнив все события предыдущей ночи; и теперь его самообладание немного восстановилось, и он лежал спокойно и тихо, почти без физических ощущений, кроме незаметной тревоги в душе, и осторожно, чтобы не рассеять чары малейшим движением конечностей или малейшим поворотом своей головы. Пьер стойко встретился со своим горем и заглянул глубоко в его глаза, и полностью, и спокойно, и вкратце теперь постиг его – так, по крайней мере, он думал – и понял, что оно потребует от него, и понял, что он должен быстро выполнить, и безотлагательно, и понял, какой линии следует придерживаться в грядущем неизбежном разговоре за завтраком со своей матерью, и понял, как увязать свой план с Люси. Времени для размышлений оставалось немного. Встав с кровати, он моментально выпрямился, затем подошел к своему письменному столу и, вначале с некоторым волнением, но тщательно и без отрыва от линий, вывел следующие строки:

«Я должен попросить прощения у тебя, Люси, за свое странное отсутствие вчера вечером. Но ты знаешь, и сам я вполне уверен, что не поступил бы так без важной причины. Я был на улице и подходил к дому, когда ко мне пришло сообщение, срочно занявшее меня. Это – дело, которое займет все мое время и внимание, возможно, что на два или три дня. Я говорю тебе это сейчас для того, чтобы ты смогла к нему подготовиться. И я знаю, что, хотя это может быть неприятно тебе, ты все это вытерпишь ради меня, поскольку, воистину, и в самом деле, дорогая Люси, я не мечтал быть вдали от тебя так долго, если бы не оказался к этому принужден. Не приезжай в особняк, пока я не приеду к тебе, и не проявляй любопытства или беспокойства в отношении меня, даже если тебе представится возможность встретить мою мать в каком-либо другом месте. Оставайся столь же бодрой, как если бы я находился возле тебя все это время. Сделай это теперь, я заклинаю тебя; и поэтому, прощай!»

Он сложил послание и уже было запечатал его, когда, на мгновение призадумавшись и немедленно развернув его, перечитал написанное. Но он не смог адекватно осмыслить свое собственное письмо, поскольку внезапная тень пробежала по нему. Но все закончилось, и, снова поспешно взяв свое перо, он дописал следующий постскриптум:

«Люси, это примечание может показаться таинственным, но если так и случится, то я не стремился к этому; и при этом я не исключаю, что, возможно, сам этому и помог. Но единственная причина – в следующем, Люси: вопрос, на который я сослался, имеет такую природу, которую я не раскрою никому, пока придерживаюсь фактического обязательства, тем более, человеку, непосредственно вовлеченному в него. Но невозможность раскрыть саму проблему делает её описание еще более таинственным. Поэтому, просто знай, что лично мне совершенно ничего не угрожает, и я вечно предан тебе; и сохраняй спокойствие, пока я не увижу тебя»

Затем, запечатав письмо и позвонив в звонок, он отдал его со строгим наказом слуге с наставлениями доставить его как можно раньше и не ждать какого-либо ответа. Но поскольку посыльный уже покинул помещение, он вызвал его снова, взял запечатанное письмо и, вскрыв его своими руками, небрежно приписал на нем карандашом следующие слова: «Не пиши мне; не спрашивай обо мне», и затем вернул его человеку, который оставил Пьера стоящим в раздумье посреди комнаты.

Но скоро он пробудился и покинул особняк, и нашел прохладную, освежающую луговую речушку и место, где она образовала глубокий и затененный бассейн, в котором он и искупался и, уже взбодрившийся, вернулся в свой дом и переменил все свое платье, слабо заботясь о своем туалете в стремлении вконец изгнать все мысли об этой тяжести на своей душе. Сам он никогда не одевался с целью произвести сильное впечатление. Одной из прихотей его матери было стремление сделать благоуханным содержимое его гардероба; и это же было одной из его собственных маленьких, присущих женщинам черт, – иногда с интересом замечаемое у мужчин с широкой душой и очень крепким телом, как, например, у Мохаммеда, – быть совсем неравнодушным ко всяческим приятным благовониям. Поэтому, когда он еще раз покинул особняк, чтобы снова освежить свои щеки, то, встретив острый взгляд своей матери, для которой тайна его возможной бледности не могла быть обнародована, Пьер пошел дальше весь благоухающий; но, увы! его тело под одеждой лишь скрывало забальзамированных и похороненных мертвецов.

IV

Его прогулка оказалась более долгой, чем он рассчитывал, и когда он вернулся по липовой аллее, то, идя в комнату для завтрака и поднявшись на ступени крыльца, Пьер поглядел в широкое окно и увидел свою мать, сидевшую недалеко от стола; она повернула лицо к нему, и он услышал ее веселый голос и необычно легкий и живой смех, обвинявший его, а не её в опоздании. Дейтс, стоя в стороне, занимался ложками и салфетками.

Придав максимально возможную жизнерадостность своему лицу, Пьер вошел в комнату. Вспомнив о своей озабоченности купанием и одеждой и зная то, что нет такой атмосферы, способной преднамеренно придать щекам цветущий вид, подобный влажному свежему, прохладному и туманному утру, Пьер смирился с тем, что этот маленький след его долгого ночного бдения будет теперь на нем заметен.

«„Доброе утро, сестра, … такая славная прогулка! Я прошел весь путь до…“»

«„Где? о боже! где? с таким лицом, как это! – что, Пьер, Пьер? что беспокоит тебя? Дейтс, я позвоню прямо сейчас“»

Пока славный слуга возился среди салфеток, как будто не желая оторваться даже на миг от своих обычных обязанностей, и не без некоторой хорошей и терпеливой старой домашней неопределенности не прерывал бормотания, полностью исключая себя из семейных вопросов, г-жа Глендиннинг не спускала глаз с Пьера, который, не обратив внимания, что завтрак еще не вполне готов, сел за стол и придвинул к себе – хотя и очень нервничая – сливки и сахар. Моментально закрыв дверь перед Дейтсом, мать вскочила на ноги и обвила руками сына, но в этом объятии Пьер с грустью почувствовал, что оба их сердца уже не бьются, как прежде, в унисон.

««Какая мука гложет тебя, сын мой? Говори, мне непонятно! Люси, – фи! – не она ли? – не любовная ли тут ссора; – скажи, скажи, мой дорогой мальчик!

««Моя дорогая сестра…«» – начал было Пьер.

«„Сестра теперь не я, Пьер, я – твоя мать“»

««Ну, тогда, дорогая мама, ты столь же непонятна для меня, как…

«„Говори быстрее, Пьер – я леденею от твоего спокойствия. Расскажи мне по душам, что-то очень необычное, должно быть, случилось с тобой. Ты – мой сын, и я велю тебе. Это не Люси; тут что-то еще. Скажи мне“»

«„Моя дорогая мама“», – сказал Пьер, импульсивно отодвинув свой стул от стола, – «„если ты только веришь мне, когда я говорю это, но мне действительно ничего тебе сказать. Тебе известно, что иногда мне случается почувствовать себя по-дурацки весьма занятым наукой и философией, и я сижу допоздна в своей комнате, а затем, независимо от часа, по-глупому выскакиваю на воздух ради долгой прогулки по лугам. У меня была такая же прогулка в последний раз ночью, и она заняла немало времени из-за того, что началась поздно, а для наступления дремоты, как я полагаю, нет ничего лучше. Но уже скоро я не буду снова настолько глуп; поэтому, драгоценная мама, действительно прекрати смотреть на меня и дозволь нам позавтракать. – Дейтс! Коснись там звонка, сестра“»

«„Останься, Пьер! – Сейчас тяжелый час. Я чувствую, я знаю, что ты обманываешь меня; возможно, я допускаю ошибку, пытаясь вырвать из тебя твою тайну, но поверь мне, сын мой, я никогда не думала, что у тебя от меня была какая-то тайна, кроме твоей первой любви к Люси – и об этом мне говорит моя собственная женская суть, самая всепрощающая и верная. Но сейчас, что это может быть? Пьер, Пьер! Прими во внимание в своей непреклонности, что не может существовать моего доверия без доверия мне. Я – твоя мать. Это судьбоносное понятие. Разве это хорошо и добродетельно, что Пьер что-то скрывает от матери? Позволь нам не разжимать руки, Пьер; твое доверие исходит от меня, мое – от тебя. Теперь мне можно звонить?“»

Пьер до сих пор безуспешно пытался занять свои руки своей чашкой и ложкой; затем он сделал паузу и безмолвным тоскливым взглядом бессознательно уставился на свою мать. Из-за разоблачительного характера матери его снова охватило нехорошее предчувствие. Он предвидел воображаемое негодование её раненой гордости, её последующую постепенную отрешённость; он знал ее твердость и ее раздутую идею неотъемлемой сыновней преданности. Он дрожал, понимая, что теперь действительно настал первый момент его тяжкого суда. Но, даже сознавая всю значимость позиции своей матери, когда она стояла перед ним и внимательно его слушала, держа одной рукой шнур звонка, и чувствуя, что само открытие двери, которая должна будет теперь впустить Дейтса, не может дать абсолютный выход всему доверию между ним и его матерью, а также понимая, что это было тайной мыслью его матери, он, тем не менее, собрался с силами в своем обдуманном решении.

«Пьер, Пьер! я позвоню?»

«Мама, стой! – да, звони, сестра»

В звонок позвонили; и по вызову вошел Дейтс и, несколько многозначительно поглядев на г-жу Глендиннинг, сказал: «Прибыл Его преподобие, моя любовь, и находится теперь в западной комнате»

«Пусть г-н Фэлсгрейв сразу же появится здесь; и принеси кофе; разве я тебе не говорила, что жду его к завтраку этим утром?»

«Да, моя любовь; но я думал что – что – это будет потом», – с тревогой переводя взгляд с матери на сына.

«О, мой славный Дейтс, ничего не произошло», – вскричала г-жа Глендиннинг, с легкой и горькой улыбкой глядя на своего сына, – «покажи г-на Фалсгрейва. Пьер, я не видела тебя и потому не смогла сказать тебе вчера вечером, но г-н Фэлсгрейв приглашен к нам на завтрак. Я была вчера в пасторате, чтобы вместе с ним разобраться в ситуации несчастной Делли, и мы, наконец, этим утром приходим к решению. Но мое мнение относительно Неда определенно: ни один развратник не должен марать это место; бесчестной Делли здесь не будет»

К счастью, резкий вход священника тут же отвлек внимание от внезапной бледности Пьера и дал ему возможность собраться с мыслями.

«„Доброе утро, мадам; доброе утро, сэр“», – сказал г-н Фалсгрейв особенно мягким, подобным флейте голосом, поворачиваясь к г-же Глендиннинг и её сыну; леди приняла его с ответной сердечностью, но Пьер растерялся в тот момент, когда стоило быть столь же вежливым. За одно краткое мгновенье г-н Фалсгрейв уже встал перед обоими, прежде чем принять предложенный Дейтсом стул, и облик его казался чрезвычайно привлекателен.

Несомненно, что в жизни почти каждого человека всегда присутствуют такие сладкие моменты, когда множество небольших предшествующих обстоятельств объединяются воедино, чтобы заставить его на время забыть о том, что в жизни существует тяжесть и горечь, а также сделать его наиболее дружелюбным и открытым; тогда пейзаж или компания прямо перед ним оказываются очень приятными; и если в такое время ему случается оказаться в сценически благоприятном физическом положении, то тогда в этом, хоть и недолгом, состоянии вы уловите благородную стать прекраснейшего из ангелов; уловите небесный проблеск скрытой божественности человека. Таким и был теперь г-н Фэлсгрейв. Но дом в пятидесятимильном удалении он предпочел дому перед дворцом в Оседланных Лугах; и хотя дело, ради которого он этим утром приехал, относилось к нему, все же не оно тогда занимало его память. Перед ним преставали в одном лице самая возвышенная леди легендарной в округе красоты и прекраснейший, мыслящий и самый приятный юноша из всех ему известных. Перед ним также стояла щедрая учредительница и неутомимая патронесса небольшой красивой мраморной церкви, освященной добрым епископом не далее как четыре года назад. Перед ним также стояла – хотя и в изысканном наряде – та самая неустанная благотворительница, из кошелька которой – он мог не сомневаться – приходила заметная часть его жалования, номинально восполняемая арендной платой с церковных скамей. Он был приглашен к завтраку; трапеза во влиятельном семействе была самым ярким моментом в повседневной жизни; в аромате, исходившем из серебряной кофеварки, он учуял все специи Явы и хорошо понял, какая восхитительная жидкость скоро выльется оттуда. Помимо всего этого и множества других мелочей он сознавал, что г-жа Глендиннинг была к нему особенно неравнодушна (хоть и не стремилась выйти замуж за него, поскольку он десять раз познал очень горький опыт), и что Пьер не отставал в уважении к нему.

И священник был вполне достоин этого. Природа по-царски одарила его персону. В свои счастливые моменты, словно подарок, его лицо сияло изысканной, но сдержанной благосклонностью; его фигура была по благородному крепка и достойна, в то время как очевидно малый размер его ноги и почти инфантильная деликатность, а также яркая белизна и чистота его рук поразительно контрастировали с его прекрасной статью и ростом. В таких странах, как Америка, нет никакой отличительной наследственной касты господ, исключительность которых поддельно увековечена как для скаковых лошадей, так и для лордов в королевских землях. И, особенно, в сельских районах, состоящих из сотен рук, отдающих голоса за Президентство, девяносто девять должны быть самыми загорелыми и самыми мускулистыми; в таких районах эта утонченность пальцев, соединенная с цельным мужественным обликом, принимает черты, неведомые в европейских странах.

Этот весьма привлекательный священнический облик ничего не терял от характера его манер, которые были отточены и ненавязчивы, но необыкновенно вкрадчивы, без малейшего проявления хитрости или аффектации. Небеса подарили его, как прекрасную, отделанную серебром персону для игры на флейте в этом мире, и в этом он был почти совершенным мастером. Его изящные движения обладали волнообразностью мелодичных звуков. Вы почти могли бы счесть, что слышали, но не видели его. Он казался настолько замечательным и одновременно естественным джентльменом, что г-жа Глендиннинг несколько раз ставила его перед Пьером в качестве великолепного примера утонченного и благородного христианского воздействия на умы и манеры, экстравагантно заявляя в отеческих фантазиях, как казалось, что ни один человек не может быть истинным джентльменом и достойно председательствовать за своим собственным столом, если он не разделяет церковного причастия. Но в случае г-на Фэлсгрэйва это был совершенно абсурдный принцип. Будучи ребенком бедного северного фермера, который женился на симпатичной белошвейке, священник не имел геральдической родословной линии, демонстрируемой как ордер, объясняющий его личную красоту и благородные манеры; во-первых, он был преднамеренно разборчив от природы, а во-вторых, вследствие схоластической жизни, был ограничен в доступе к избранному женскому обществу, пусть даже и небольшому, которое он всегда считал лучшим наслаждением в жизни. Если теперь его манеры соответствовали его личности, то его ум соответствовал им обоим, будучи самой прекрасной к ним иллюстрацией. Помимо своей красноречивой убедительности на кафедре проповедника, различные недолговечные свидетельства о явлениях природы, искусства и литературы говорили не только о его чистейшем родстве со всем красивым, видимым или невидимым, но и о том, что в соответствии с этим он обладал даром радоваться таким вещам, которые при отсутствии лени и более амбициозной натуре, несомненно, к настоящему времени принесли бы его доброму имени славу поэта. Этот г-н Фэлсгрейв просто застыл в начале своих лет – периоде, который для такого человеке наиболее сладок, а для зрелых женщин, безусловно, более привлекателен. Юность ещё не прошла полностью с её красотой, изяществом и силой, хотя не всегда возраст приходит с ветхостью; ведь самые прекрасные открытые взору составляющие части – его мягкость и его мудрость – проявились прежде, подобно тому, как соблюдающие обычаи камергеры шествуют перед портшезом какого-нибудь носителя королевского креста.

Таков был этот г-н Фэлсгрейв, который теперь сидел за столом на завтраке у г-жи Глендиннинг, и угол одной из широких салфеток этой леди был так закреплен на его белоснежной груди, что ее сгибы почти окутывали его глубоко внизу за краем стола, и потому он казался святым отцом, воистину, завтракающим в своем стихаре.

«„Прошу вас, г-н Фэлсгрейв“», – сказала г-жа Глендиннинг, – «„отломите мне кусочек от этого рулета“»

Были ли его священнические переживания столь же необычно чистыми и одухотворенными, как простое преломление хлеба, или это происходило от безупречного вида его рук, но бесспорно было одно: г-н Фэлсгрейв оправдал себя в этом небольшом эпизоде в манере, присущей старому Леонардо и ограждавшей этого художника от презренных намеков относительно его божественной живописи. Пьер видел его, сидящего столь умеренным и кротким, этакой фигурой с белыми бровями, белыми руками и чистейшей салфеткой; и поскольку он чувствовал нежное человеческое излучение, которое исходило от мужественной и гладкой красоты священника, и поскольку он помнил обо всей пользе, приносимой этим человеком, и обо всей его доброте, про которую рассказывали, и не мог припомнить ни одного пятна в его характере, и поскольку в своем собственном скрытом страдании и несчастье он рассмотрел открытую благосклонность и величавую сиятельную сердечность г-на Фэлсгрейва, то его озарила мысль, что, если какое-либо живое существо и было способно предоставить ему достойного защитника его прямоты, и если кто и мог подойти с христианской уместностью и с некоторой долей оптимизма, то этот человек сидел перед ним.

««Умоляю, г-н Глендиннинг»», – шутливо сказал священник, пока Пьер молчаливо помогал своему языку – ««не позволяйте мне грабить вас – извините, но у вас, у самих, кажется, совсем немного еды этим утром, я полагаю. Отвратительная игра слов, я знаю: но», – обернувшись к г-же Глендиннинг – ««когда кто-либо чувствует себя очень счастливым, то он так или иначе склонен говорить очень глупые слова. Счастье и глупость – ах, это – подозрительное единение»

««Г-н Фэлсгрейв»», – сказала хозяйка – ««Ваша чашка пуста. Дейтс! – Мы говорили вчера, г-н Фэлсгрейв, об этом мерзком малом, Неде»

«„Да, мадам“», – ответил джентльмен несколько встревоженно.

««Его не должно быть на моей земле, – таково мое мнение, сэр. Человек с дурной репутацией! – разве у него нет жены, столь же добродетельной и красивой, как когда-то и я, ушедшая её же путем от вашего алтаря? – Это было в чистом виде ничем не оправданным распутством»

Священник мрачно и согласно двигал головой.

«„Такие мужчины“», – продолжила леди, вспыхнув с самым искренним негодованием, – «„как я считаю, более отвратительны, чем убийцы“»

«„Это вы несколько жестко о них, моя уважаемая госпожа“», – сказал г-н Фалсгрейв, смягчая тон.

«„Разве не так, Пьер“», – тут же сказала леди, с убежденностью обратившись к своему сыну – «разве человек, который грешил как этот Нед, не хуже, чем убийца? Разве он разом не принес в жертву одну женщину и не опозорил другую – уже обеих – это о том, что касается именно их. Если его собственный законный мальчик должен будет теперь ненавидеть его, то я едва ли смогу обвинять его»

«„Моя уважаемая госпожа“», – сказал священник, чьи глаза следили за лицом сына г-жи Глендиннинг и, заметив там странный трепет, серьезно и тщательно исследовали неукротимые эмоции Пьера, – «„Моя уважаемая госпожа“», – сказал он, немного склонив свою величественную епископального вида персону – «„Достойно видеть в вас, возможно, чересчур пылкого адепта; вы слишком горячитесь; но г-н Глендиннинг – здесь ему, кажется, становится слишком холодно. Умоляю, одарите нас своим взглядом, г-н Глендиннинг“»

««Я сейчас не буду думать об этом человеке», – медленно сказал Пьер и отвел взгляд от своих собеседников – «позвольте нам поговорить о Делли и ее младенце – у неё он есть или был, как я случайно услышал: их ситуация действительно бедственная»

««Мать заслуживает этого»», – жестко сказала леди, – ««и ребенок – Преподобный сэр, что говорит Библия?»

««Грехи отцов да падут на детей до третьего колена»», – сказал г-н Фэлсгрейв с некоторой неохотой в своем тоне. – ««Но, мадам, тут не имеется в виду, что общество в любом случае добровольно берет опозоренных детей на поруки в виде сознательного полномочного служения непостижимым божьим указаниям. Поскольку объявлено, что печально известные последствия греха должны быть унаследованы, то не следует нашу личную и активную ненависть к греху переводить с порочного грешника на его безгрешного ребенка»

«„Я понимаю вас, сэр“», – сказала г-жа Глендиннинг, покраснев немного, – «„вы думаете, что я слишком строга. Но если мы полностью забываем о происхождении ребенка и любым путем принимаем ребенка, как любого другого, сопереживая ему во всех отношениях и не указывая на его позор, – то как тогда выполнять библейские указания? Разве то, что мы сами встаем на путь их исполнения, лишает нас полной почтительности?“»

Здесь пришла очередь священника немного покраснеть, и стала различима праведная дрожь под губой.

««Pardon’», – вежливо продолжила леди, – ««но если есть какое-либо пятно в характере Преподобного г-на Фэлсгрейва, то это – благосклонность его сердца, которая тоже слишком сильно приминает в нем святую суровость Доктрины нашей церкви. Со своей стороны, поскольку я ненавижу мужчину, то я ненавижу и женщину, и никогда не пожелаю увидеть ребенка»

Последовала пауза, которая была на руку Пьеру, поскольку всеобщая завороженность в таких случаях воспринимается как подарок; глаза всех троих уперлись в ткань, и все трое в этот момент предоставили свободу своим собственным мучительным размышлениям по предмету дебатов, а г-н Фалсгрейв раздосадовано подумал, что ситуация стала немного неловкой.

Пьер был первым, кто заговорил; как и прежде, он стойко не спускал глаз с обоих своих собеседников; но хотя он не указывал на свою мать, что-то в тоне его голоса показывало, что то, что он скажет, по большей части будет адресовано ей самой.

«Так как мы, кажется, необыкновенно увлеклись этическим аспектом этого печального вопроса», – сказал он, – «то предполагаю идти по нему дальше; и позвольте мне спросить, какими должны быть отношения между законным и незаконнорожденным ребенком – детьми одного отца – когда они должны будут пройти свое детство?»

Здесь священник быстро поднял свои глаза и настолько удивлено и глубоко всмотрелся в Пьера, насколько позволяла его вежливость.

«Честное слово» – сказала г-жа Глендиннинг, едва ли не более удивленная и не пытающаяся скрыть это удивление, – «это – странный вопрос, который ты задаешь; ты более внимателен к предмету разговора, чем я полагала. Но что ты думаешь, Пьер? Я действительно не совсем тебя понимаю»

«Хорошо ли, когда законнорожденный ребенок избегает незаконнорожденного, если его отец – отец обоим?» – возразил Пьер, все еще держа свою голову в стороне от тарелки.

Священник снова посмотрел немного вниз и промолчал; он продолжал держать свою голову повернутой немного боком к своей хозяйке, как будто ожидая от нее некоего ответа Пьеру.



Поделиться книгой:

На главную
Назад