Поводом для этих отвлеченных рассуждений, которые хороши лишь тем, что не слишком длинные, явился приятный нрав жителей этих мест. Для людей, проживающих между Онегой и Каргополем, земледелие — основное средство существования. Ближе к Каргополю вдоль дороги видны были пожоги, свежие и заросшие травой. В одном месте, во Владиченске, в ста верстах с лишним от Онеги, была солеварня, но, судя по охране, она принадлежала государству. Это был очень немудреный завод. В яме, в которую сбрасывали большие поленья, постоянно поддерживался огонь, над ямой был установлен металлический короб, длиной и шириной примерно в восемь локтей и в пол-локтя высотой, в который по желобу шла вода из соляного источника. По мере испарения воды соль затвердевала, и ее сразу вычерпывали ковшом. Я уже раньше видел такой же соляной завод в Ненокотске, между Архангельском и Онегой, с той лишь разницей, что там было два короба, и говорили, что за неделю они давали пятьсот пудов соли. Соль была хорошая, чистая и белая.
Занятие подсечным земледелием осталось, видимо, от живших здесь ранее вепсов или карел, на древнее проживание которых в этих местах указывают как названия мест, переведенные и искаженные, так и другие обстоятельства. Так, например, Босье озеро является, скорее всего, переводом довольно обычного финского Пюхяярви[182], Лачеозеро, вероятно, является столь же обычным переводом финского названия Латваярви. В нескольких милях от Онеги есть целая деревня под названием Карельская, хотя ныне там вообще нет карел. Видимо, не все карелы переселились отсюда, а часть их смешалась с пришельцами, поскольку у нынешних жителей можно встретить типично карельские черты лица. Возможно, из-за подобного смешения люди здесь не отличаются особой красотой и живостью, карелы, как известно, не столь красивы и бойки, как русские, да и вообще славяне.
Еще несколько слов о самом Каргополе. Это довольно большой город, но, говорят, раньше он был намного больше, а после пожара в прошлом веке так и не достиг своего прежнего расцвета. И тем не менее здесь насчитывается более четырехсот домов и две тысячи жителей, а также, по сведениям моей хозяйки, двадцать две церкви, из которых мне удалось найти примерно половину: видимо, при счете она учла и монастырские церкви — здесь еще и два монастыря каменной кладки. Большая часть церквей со множеством куполов также сложена из камня и выглядит внушительно. Других каменных построек немного. Чиновники, у которых я побывал — городничий, врач и стряпчий, — отнеслись ко мне с большим дружелюбием. Городничий — бывший офицер, он жил в Финляндии и знает наши города вплоть до Торнио. Врач — лифляндец по происхождению, прошел курс обучения в Тарту. Он пожаловался, что скоро забудет немецкий язык, хотя за пятнадцать — двадцать лет не научился говорить по-русски без акцента. К стряпчему меня пригласили, чтобы я лишний раз подтвердил, что бельмо, образовавшееся на глазах у его тестя, не вылечить без операции.
По заверению врача, я через сто двадцать верст повстречаюсь с вепсами, в любом случае вполне возможно, что спустя двое суток я буду сидеть и беседовать с ними с помощью финского словаря. И тогда тебе не придется более опасаться, по крайней мере до конца сентября, что будешь получать от меня письма, да и, потом, думается, они не будут столь увесистыми. [...]
Станция Полкова, 3 августа 1842 г.
[...] К Исаевской волости, по-вепсски Исарв (Iso arvio?)[183], относятся двенадцать маленьких деревень. [...] Из них лишь в пяти наряду с русским говорят и на вепсском, а в остальных этот язык уже вымер. А поскольку нынче в этих пяти деревнях даже дети разговаривают между собой по-русски, нетрудно предугадать, что через столетие вепсский язык перейдет в предание и в народе будут говорить, что в прежние времена их прадеды общались на каком-то другом, не русском языке. Даже теперь люди удивляются, что еще десять лет назад были живы старики, не знавшие иного языка, кроме вепсского, каково же было бы изумление самых стариков, если бы они встали из могил через сто лет и увидели бы, что уже третье-четвертое поколение их потомков не понимает ни одного слова на языке своих предков. Из тысяч форм забвения вряд ли найдется нечто более тяжело и угнетающе действующее на мои мысли, чем исчезновение, а подчас и полное забвение языка под воздействием другого. Подобное исчезновение языка — редкое явление, и тем ощутимее его значимость. Обычно происходит так, что язык малочисленной группы людей, территория которого со всех сторон окружена иноязычным народом, постепенно исчезает под воздействием языка последнего. Так же происходит на осеннем озере: его берега и мелкие заливы замерзают раньше, затем лед постепенно охватывает все большее пространство, а через некоторое время сковывает все озеро. И, наоборот, существуют примеры, показывающие, что язык меньшинства в окружении других языков может просуществовать длительное время, поскольку ни один из соседних языков не обладает достаточной силой, чтобы вытеснить его.
Кроме того, отсутствие письменности и официального использования языка ускоряет его гибель, подобно тому как отсутствие фундамента и угловых камней сказывается на прочности дома. Основу языка составляет литература, которая способствует его длительному сохранению, и если она не сумеет предотвратить исчезновения языка, то все же сохранит в себе его прекрасные приметы. Так обстоит дело с греческим, латынью, санскритом и другими древними языками, все еще живущими в литературе, хотя сами они уже давным-давно канули в Лету. О том, как литература упрямо стремится сберечь язык от поглощения его другими, наглядно свидетельствуют продолжительная борьба между латынью и итальянским языком, имевшая место в средневековье, а также нынешнее хитроумное правописание во французском и английском языках, которое представляет собой в основном не что иное, как своего рода консервативность литературы.
Что же касается исчезновения вепсского языка в Исаево, то можно предположить, что это произошло следующим образом. Жители Исаево для поддержания торговых и прочих связей со своими соседями вынуждены были научиться их языку. Для объяснений с чиновниками, священниками, помещиками и их управляющими нужен был русский язык. Некоторые женились на русских крестьянках, а это способствовало обучению детей русскому языку — дети русской матери, естественно, говорят на ее языке, а там и соседи стремились к тому, чтобы и их дети как можно раньше научились разговаривать по-русски, поскольку поняли, что от него большая польза, а от вепсского — никакой. Где уж им догадаться, какие преимущества скрыты в возможности говорить на родном языке, который считается непреложным даром природы. Когда создано мнение, что чужой язык лучше родного, то тем самым уже подготовлена почва для его преобладания. Даже пожилые люди стараются выучить язык, по семь раз спрашивая у своих соседей, владеющих им, о произношении того или иного слова и столько же раз забывая его, но в конце концов оно все же занимает прочное место в их памяти. Примерно так в школе Природы происходит обучение иностранному языку. Там, где обстоятельства способствуют тому, начинает действовать эта школа, выполняющая свою задачу без учителей, учебников, словарей и хрестоматий, причем намного успешней, чем это могли бы сделать все знатоки языков и грамматик, поскольку им все же редко удается добиться того, чтобы человек совсем забыл родной язык или стал относиться к нему с неприязнью.
В деревне Сууртаннас я жил в доме, где, кроме старых хозяев, было два сына и две дочери. Старший сын был женат и имел много детей. Из всей семьи дед, его младший сын, обе дочери и дети старшего сына говорили по-вепсски. Старуха же, перенявшая вепсский от родителей, была еще девчонкой отдана в служанки в русскую семью и почти совсем забыла вепсский, о чем поведала мне с немалой гордостью. С ее старшим сыном произошло нечто подобное: он совершенно забыл вепсский и никогда не говорил на нем. Языком домашнего общения, разумеется, был русский, которым все владели лучше, чем вепсским. Почти такое же положение было и в других домах и, как меня уверяли, в четырех остальных деревнях, где еще можно услышать вепсский. Поэтому нет ничего удивительного в том, что многие слова в языке — русского происхождения. Грамматическая форма сохранилась несколько лучше, так рама может пережить саму картину, так сохраняется скелет, когда истлеет плоть. Я не счел нужным тратить на изучение подобного языка более трех-четырех суток, пусть даже от него и была бы какая-то польза. [.. .J
Народ Сууртаннас отличался исключительной доброжелательностью и гостеприимством. Меня угощали здесь довольно вкусной крупяной похлебкой, в которую добавляют овощи и молоко, а также испеченной в печи крутой яичницей, молоком, хлебом и стряпней. Кроме того, предлагали столько поляники, земляники, морошки и черники, что имей я еще один рот и живот, и тогда бы не смог все съесть. Меня удивлял их отказ брать плату за ягоды. Единственно, когда дети несли ягоды прямо ко мне, я платил им, и то потому, что зримые монеты были детям понятнее, чем абстрактная благодарность. Хозяева также и думать не хотели ни о какой плате за еду и проживание, и мне нелегко было уговорить этих добрых людей взять хотя бы по шестьдесят копеек за сутки, тогда как в Финляндии и в России мне нередко приходилось по требованию хозяев платить вдвое больше за еду, которая была вдвое хуже той, чем меня угощали у вепсов. Мне часто припоминаются слова последнего возницы, сказанные о вепсах: «Простой народ». Насколько лучше эта простота, чем то умение жить, при котором без оплаты не выпросишь огня для трубки! [...]
Этот мирный народ, вернее его мужская часть, в понедельник 1 августа отмечала праздник в кабаке ближайшей деревни и пила там горькую до позднего вечера. Солнце уже село, и я готовился лечь спать, как вдруг услышал шум с улицы. Я выскочил на крыльцо и увидел двух схватившихся врукопашную героев. Во время кратких передышек они спорили по-русски, затем следовало несколько чисто вепсских затрещин. Женщины и дети столпились у окон и на крыльце, и с любопытством следили за дерущимися — «мужская удаль женщинам люба». Лишь одна из них плакала, должно быть, жена задиры с окровавленной щекой.
Во время драки в Сууртаннас и после нее я начал размышлять о кабаках, больших и малых, о ярмарках и о других питейных местах. Ох как все они способствуют распространению того зла, которое извергается из неисчерпаемого винного источника! Мысленно я перенесся в Каяни к аптекарю Малмгрэну. Однажды я спросил у него, почему он больше не торгует вином, ведь у него на это было тройное право — аптекаря, торговца и мещанина. Он ответил: «Первые два года моего пребывания здесь я торговал вином и выручал от этого несколько сот рублей в год, но случилось мне однажды в воскресный вечер увидеть нескольких пьяных мужчин, оравших на улице. В ту пору в Каяни кроме меня никто не торговал вином, поэтому мне пришлось признаться себе, что я являюсь единственным распространителем этого зла. Я покаялся в грехах и тут же принял решение больше не торговать вином, сколь бы выгодно ни было это занятие. И остался верен своему решению». Подобные примеры, когда люди поступаются своей выгодой ради блага других, очень редки в жизни, если встретишь что-нибудь подобное, проехав десятки миль, можно считать, что тебе повезло. К сожалению, всюду встречаются в изобилии противоположные примеры. Я знаю одного богатого крестьянина, живущего неподалеку от Каяни, который рассчитал работника после первого года лишь потому, что тот за год не пропил свой заработок. Нанимая его, он знал, что батрак не пьет, но тем не менее спаивал его, как это он делал и раньше с такими людьми, подчиняя их своей воле. Делалось это так: для начала он время от времени угощал работника чашечкой кофе, затем переходил к чашке кофе, смешанного с ромом и сахаром, потом с вином и наконец давал чистое вино. Даже если работник отказывался пить сивуху, это не имело большого значения — главное, он уже тратил свои деньги на кофейные пунши, тем самым освобождая хозяина от уплаты ему в конце года всего заработка. Если попадался падкий до вина работник, хозяин спаивал ему даже часть заработка следующего года, и работник становился своего рода рабом хозяина и вина. Я знавал также немало так называемых «благородных» людей, которые, презрев моральные и светские законы, преуспели в грязной профессии кабатчиков, и таких, которые, обговорив заранее прибыль, передоверяли это дело своим слугам и прочим прислужникам. Знал я также так называемых барынь, которые, с четвертью в одной руке и с бутылкой в другой, продавали вино у себя дома, в то время как муж по долгу службы проповедовал в церкви против вина и прочих зол. Однако пора кончать, добавлю лишь, что если с помощью закона и указов возможно было бы добиться прекращения такого зла, как продажа крепких напитков и распитие вина, то образованные люди должны были бы нести за это большую ответственность, чем необразованный народ, ведь и преступление первых большее. Правда, один из наших основных принципов, кажется, гласит, что закон должен быть одинаковым для всех; и хотя я уважаю подобный принцип, все же считаю, что он не отменяет другого закона, который провозглашает: «Кому много дано, с того много и спросится». И хотя людской закон и основан на том, что за одинаковое преступление и наказание должно быть одинаковым, это не удается осуществить на деле, потому что суровее и много раз суровее будет наказан тот, у кого в возмещение штрафа в десять рублей продадут последнюю корову или овцу, чем тот, который, живя в полном достатке, считает эту же десятку ничтожно малой суммой. [...]
(Продолжение)
Вытегра, 4 августа 1842 г.
[...] Начиная от Исаева я видел местами убого отстроенные помещичьи усадьбы, к которым приписаны крепостные крестьяне. Как только появились эти усадьбы, сразу заметно стало, что достаток жителей уменьшился, уже не было той чистоты и опрятности, которая встречалась до сих пор. Я полагал, что вепсская деревня Исаево является исключением среди чистых русских деревень, но позже заметил, что и после Исаево встречались подобные поселения. Казалось бы, господские дома должны служить для народа примером, но зачастую было как раз наоборот. В волости Куркиёки губернии Вийпури я спросил однажды у одного умного и более или менее состоятельного крестьянина, почему он живет как скотина и не следит за чистотой. Он сказал, что не смеет, так как если он построит себе дом получше и если его хозяйство не будет нести на себе признаков нищеты, то управляющий имением Пупутти найдет способ содрать с него дополнительный оброк и ввергнет в такую нищету, что он за счастье сочтет нынешнее свое положение. Может ли это быть причиной меньшей чистоплотности здешних крепостных крестьян или ее следует искать в другом, например в предполагаемом смешении вепсов со здешними русскими жителями?
Станция Полкова находится на берегу большого Кольского озера (Куолаярви). Не доезжая до него, я переехал через реку Кема (Кемиёки), которая, говорят, берет начало из озера Кема (Кемиярви). Эти, как и многие другие названия, достались в наследство от живших когда-то в этих краях вепсов или карел. На двух последних отрезках пути дорога шла то по одной, то по другой стороне Мариинского канала, соединяющего Онежское озеро и Финский залив с озером Белое и внутренними реками России. Движение по каналу оживленное — куда ни глянешь, везде вереницы палубных судов и парусников. Для меня же, поскольку я ранее не видел подобного канала со шлюзами и прочими устройствами, здесь было много интересного. Не могу сказать, сколько здесь шлюзов, но, судя по множеству гор и возвышенностей на местности, я сделал вывод, что их весьма большое количество. Рядом со шлюзами близко друг от друга находились окрашенные в желтый цвет добротные дома управляющих и прочих чиновников. Возле некоторых домов красовались сады.
Большая часть города Вытегра расположена на восточном берегу реки Вытегра, которая протекает с юго-западной стороны города, затем делает поворот под прямым углом и течет на северо-запад. Чуть выше изгиба ее раскинулся длинный узкий остров, делящий реку на два ответвления: одно, что поуже, с юго-восточной части острова, другое, пошире, с северо-западной стороны. На первом расположен последний со стороны Онеги шлюз, на втором — мощная плотина и мост через реку. Нижнюю часть острова украшают красивые березовые насаждения, а короткую дорожку от шлюза к плотине — прелестная березовая аллея. На расстоянии в несколько сот шагов от изгиба ниже по течению через реку перекинут мост с воротами, который при прохождении судов можно поднять с помощью барабана. Ниже моста — узкий остров, еще более длинный, чем первый, с его юго-западного берега тоже перекинут мост на противоположный берег. Вряд ли есть необходимость говорить, что город Вытегра расположен на очень красивом месте. Он окружен со всех сторон небольшими возвышенностями, полями, покосами, зелеными лиственными лесами; по городу, кроме Вытегры, протекает впадающая в нее речушка. В городе много каменных домов, как частных, так и общественных, и к тому же много весьма приличных деревянных домов. По количеству домов, лавочек и по оживленному движению в летнее время можно судить, что в будущем город станет еще значительнее, сейчас в нем насчитывается лишь двести сорок шесть домов, а жителей — две тысячи четыреста семьдесят. В городе несколько больших площадей, попросту пастбищ, по обочинам улиц проложены плохонькие деревянные мостовые, они неровные и неустойчивые. У изгиба реки, на левом берегу, стоит лишь несколько домов, среди них — больница. Во всех городах, начиная с Колы, есть такие маленькие общественные больницы с уездными врачами. Там очень мало коек, да и те часто пустуют. Больница в Вытегре была самой большой из них, в ней имелось около двадцати коек, размещенных в трех комнатах. Но больных было не больше четырех. Для содержания больницы при враче имеются помощники — один либо два фельдшера — с низким годовым жалованьем. [...]
Я отправился из Вытегры 9 августа [1842 г.] по воде на довольно маленьком судне, каковые называются соймами. От Вытегры до Онежского озера считают тридцать верст, из них первую треть идут по реке и две трети — по каналу. Он прямой как линия и ширина его равна примерно ста шагам. Из-за узости канала и оживленного движения судам не дозволяется плыть под поднятыми парусами, их тащат за длинный канат, привязанный к мачте, идущие по берегу лошади. Узкая лошадиная тропа напоминает наши тропинки между деревнями, и непохоже, чтобы по ней ездили на телегах. Чуть в стороне от канала — другая тропа, по которой лошади возвращаются. [...]
В устье канала, на берегу Онежского озера, стоит маленькая деревушка под названием Черный Песок, в которой в основном живут солдаты-калеки. Оттуда через Онего тридцать верст до устья реки Свирь, где расположен маленький городок Вознесенье. От верховья Свири до Лодейного Поля насчитывается сто пятьдесят верст.
Злая ли, добрая ли судьба определила мне в попутчики лесничего, знакомого мне еще с Каргополя, который приехал в Вытегру на несколько дней позже меня и напросился на то же судно. Каюта, расположенная на корме, была уже обещана каким-то женщинам, ехавшим в Петербург, они дожидались судна в Вознесенье. Так что нам оставались на выбор палуба или трюм, где на кулях с мукой, крупой и горохом можно было даже лежать. Мы поселились в трюме, но оказались не одни в этом своеобразном жилище. Третьей была женщина родом из Могилевской губернии, богомолка, странствующая по монастырям и возвращающаяся ныне из Соловецкого монастыря.
Первые тридцать верст до Черного Песка мы ехали часов десять, поскольку капитан, надеявшийся на попутное течение, нанял лишь одну тягловую лошадь, да и то самую что ни на есть худую. Но лошадь оказалась не такой уж и глупой и не слишком напрягала свои силы, понимая, что куда легче полагаться на силу течения. Накануне нашего прибытия в Черный Песок пароход успел отправиться на буксировку других, ранее прибывших судов, но поднялась такая буря, что и пароходу пришлось ждать три дня пока шторм не уляжется. За это время сюда подошло до пятидесяти судов, направлявшихся в Петербург, и столько же, если не больше, возвращалось оттуда. [...]
Наконец в один из вечеров наше томительное ожидание закончилось: пароход отправился в путь, прихватив с собой наше и семь других судов. На следующее утро мы прибыли в Вознесенье. Это село или городок, в котором много торговых рядов, четыре винные лавки с броскими вывесками и выходящими на улицу дверями. По числу этих лавочек можно было заключить, что в селе много пьют и что вино отсюда никуда не вывозится, так как все суда, проезжающие через Вознесенье, могли закупать его в таких местах, как Вытегра, Лодейное Поле и Новая Ладога. Даже для продажи чая имелась отдельная лавка. По сравнению с Колой и Онегой Вознесенье больше похоже на город. Остановившись здесь лишь на несколько часов, мы отправились по реке Свирь в сторону Лодейного Поля.
Этот путь нагонял тоску, все время дул встречный ветер, и нам приходилось несколько раз спускать якорь. Все же, когда ветер стихал, мы понемногу двигались по течению, но так медленно, что едва было заметно движение судна. Временами для ускорения хода мы пытались грести, но весла были настолько большие, что одному человеку было слишком тяжело двигать ими. Наконец капитан нанял гребцов, каждому из которых платили по 1 рублю 60 копеек ассигнациями за тридцать три версты. Среди гребцов оказался старый солдат, который прожил в Финляндии двадцать лет и так хорошо говорил по-нашему, что я подумал, он родом из Финляндии. Навстречу нам шли суда, и мы не без зависти смотрели, как попутный ветер гнал их с такой скоростью, что пена кипела за кормой. Я не раз пожалел, что не поехал сушей, но зато теперь знал, что, если ехать по воде на обычном судне, надо запастись терпением и большим мешком с припасами. [...]
Однажды, решив купить молока в ближайшей деревне, я вышел на берег, но в эту пору, во время летнего поста, его не продавали. Вместо молока мне дали похлебки, сказав, что она якобы заменяет молоко. Когда узнали, что я родом из Финляндии, или, как ее здесь называют, Лифляндии, меня стали уговаривать пойти в солдаты, поскольку вскоре ожидался набор. Мне назначили неплохую цену, но я все же отказался. В этих краях считают мужиком любого, кто не носит казенной формы либо не разодет с пышностью и не умеет кричать и ругаться. Правда, власти уже запретили покупать рекрутов в Финляндии, но эта торговля продолжалась таким образом, что тайно нанятый человек переселялся из Финляндии в Россию и шел в солдаты. Если в этой деревне меня вознесли в не очень высокий ранг, зато мне удалось получить за это вознаграждение. Когда стало известно, что я изучаю языки и говорю на семи языках, в деревне решили, что мне осталось выучить всего два и я буду генералом, так как, по мнению этих людей, человек, владеющий девятью языками, непременно становится генералом. И ты, братец мой, наверное, готов уже поздравить меня с повышением, но из этого ничего не выйдет, так как я решил, что не стоит мне изучать два недостающих языка. Берега Свири очень хороши для лугов, но покосы здесь не расчищены, поскольку здешний народ скотоводством занимается мало. По берегам, где чаще, где реже, попадались деревни.
Проехав сто пятьдесят верст за пять дней, мы наконец-то приехали в Лодейное Поле. Первым делом надо было устроиться на квартиру, и я, изрядно побегав, нашел жилье, но вместе с хозяевами в одной комнате. [...] Вернувшись на берег, я спросил у одного человека, не может ли он посоветовать мне жилье получше. И он привел меня к себе, выделив одну комнатушку. Правда, она была ненамного лучше предыдущей, но все же мне не пришлось жить вместе с другими. [...]
20 числа я оставил Лодейное Поле и поехал к вепсам. О дороге, ведущей в первую деревню — Шамал (по-русски Шаменец), говорили, что она настолько плоха, что по ней не проехать на повозке, и я оставил лишние вещи у лекаря, а из дому, где жил, нанял старого малоросса-фельдфебеля нести мою сумку, сам же пошел рядом. Но попутчик мой оказался таким слабосильным, что ему приходилось отдыхать через каждые две версты, хотя сумка не была слишком тяжелой. Уже вечерело, когда мы пришли в деревню, до которой от Лодейного Поля иные насчитывали двенадцать, а мой попутчик — пятнадцать верст. В этой деревне не говорили по-чудски (т. е. на ливвиковском, людиковском, вепсском языках), поэтому в тот же вечер я отправился дальше, в деревню под названием Варбал (по-русски Варбенец), до которой мой проводник насчитывал двадцать верст, а другие — всего лишь пятнадцать. Около полуночи я дошел до деревни и зашел в дом, хозяина которого называли барином. В доме были две жилые комнаты: изба и комната на втором этаже, которая не лучше избы. В этой деревне уже говорили по-вепсски, и барин стал настаивать, чтобы я остановился у него. За еду и постой назначили рубль в день, а в учителя он посоветовал мне взять полуслепого старца, которому назначили оплату пятьдесят копеек за день. Итак, остановившись здесь, я решил первым делом поспрашивать у старика названия вепсских деревень, надеясь таким образом познакомиться поближе как с дедом, так и с этими краями. Не знаю, что могло прийти старику в голову, он, видимо, принял меня за шпиона или врага — не стал отвечать на мои вопросы и вообще отказался иметь дело со мной. Барин тут же нашел другого учителя, которому назначили семьдесят копеек в день за пять часов, но и этот, посидев со мной день, начал капризничать, и я решил вообще уйти из этой деревни, к тому же здесь говорили не столько по-вепсски, сколько по-русски, а у меня была надежда в глубине края услышать более чистую вепсскую речь; утверждают, что вепсы проживают примерно в радиусе десяти миль.
Деревня Варбал была расположена на прекраснейшем месте между двумя озерами, соединявшимися небольшой рекой, вдоль берегов которой стояли дома, не кучно, как в русских деревнях, а, как у финнов, каждый дом отдельно.
Из Варбал я направился в деревню Пиетсала (по-русски Печенец), а оттуда — в Кархела (по-русски Кархенец). От Варбал до Кархела насчитывается пятнадцать верст, но мой вожатый сказал, что от Варбал до Пиетсалы — шесть верст и оттуда в Кархела — пятнадцать верст, таким образом, получался путь длиной в двадцать одну версту. В этих краях неопытный путешественник всегда вынужден платить больше положенного, так как дороги немереные и очень трудно доказать свою правоту.
В Кархела была церковь и свой священник, который охотно согласился учить меня вепсскому, поэтому я решил пожить здесь некоторое время. У него были изба и горница, которую занимали два землемера. Однако поп сказал, что через два дня они уедут и я смогу поселиться в горнице. За три часа обучения в день, еду и постой в течение месяца я договорился заплатить пятьдесят рублей ассигнациями, за эти же деньги поп обещал подвезти меня на своих лошадях обратно до Лодейного Поля. Все это меня вполне устраивало, пока я не заметил, что сам поп слабовато знает вепсский язык и его уроки скорее запутают меня, нежели внесут ясность. Поэтому я отказался учиться у него и нанял другого учителя — одну слепую старуху, служившую нянькой у пономаря. Поскольку она из-за своей службы не могла приходить в дом попа, пришлось мне ходить к пономарю учиться у нее. Сам пономарь и его жена работали вне дома, так что я мог целыми днями спокойно беседовать со старухой. Она присматривала за двумя детьми пономаря, но иногда к ней приводили детей из других домов, хозяева которых отправлялись на работу в лес. Конечно, их крик досаждал бы нам, если бы старуха не приучила детей к такому послушанию, что стоило ей лишь крикнуть: «Мовчи!», и сразу же все переставали плакать и затихали. Думается, мало в наше время учителей, которые могли бы так насмешить учеников, как смешило меня поведение старухи, пестующей детей. Но и в этой школе, как когда-то в начальной, я не смел смеяться вслух. [...]
В похвалу старухе следует сказать, что она за несколько дней стала разбираться в грамматике больше, чем вышеупомянутый священник. Изучая существительные, мне никогда не приходилось спрашивать генитив, потому что следом за именительным она сразу же называла какой-нибудь другой падеж или множественное число именительного падежа. [...] Когда же мы заговорили о глаголах, она быстро научилась называть инфинитив и первое лицо единственного числа настоящего времени. [...] Не следует, однако, думать, что она не допускала ошибок и всегда находила правильное объяснение. [...]
Первую неделю я провел в маленькой избе попа Кархелы, где кроме меня жили он сам, его жена и четырехлетний внук, служанка, некий приказчик, маленькая красная собачонка и черная кошка с котятами. Наконец землемеры закончили свою работу, но, как это у нас бывает, возник спор из-за границы между деревнями, и в связи с этим пришлось обратиться даже в сенат, а работа тем временем стояла. После ухода землемеров я поселился в горнице, где так и жил один, что было удобно во всех отношениях, — в дороге, когда все время находишься среди людей, редко выпадает такая возможность. Лишь последний день пришлось провести с попом и его семейством, собакой и кошками, потому что избу, в которой они жили, начали разбирать и перестраивать. В горнице в юмалачога, как у них называется красный угол, было несколько не очень искусно сделанных боженек, а над дверью гарцевал на коне Али-Паша. [...]
Попу было пятьдесят шесть лет, по характеру он — серьезный и спокойный. Его повседневная одежда была ничуть не лучше крестьянской, и он ничем не отличался от мужиков, кроме как длинной косой, висевшей на спине. Вместе с женой и служанкой он занимался всякой крестьянской работой, поэтому днем редко бывал дома; во время моего пребывания здесь к концу подходила заготовка сена, затем последовали жатва, молотьба гороха и сбор ягод. Находясь дома, поп выполнял всякую работу: топил баню, ходил за водой, чистил ягоды и пр. Неудивительно поэтому, что из-за такой занятости он не мог много времени уделять чтению. И все же он прилично читал по-русски и по-церковнославянски, кажется, умел и писать. Однажды, увидев меня за книгами, он вошел в комнату, но разглядев, что они написаны не по-русски, очень удивился тому, что есть книги, напечатанные и на других языках. Наставники примерно такого же уровня образования были когда-то и у нас в стране, а возможно, есть и поныне. Так, Кастрен рассказывал, что, путешествуя по Финляндии, он повстречался с попом, который удивился, когда речь зашла о финской грамматике и письменности, почему буква «х» не годится для финского алфавита, и спрашивал, в чем же она провинилась, что ее так не любят. У меня был с собой Новый завет на русском языке, и поп усердно читал его, сказав, что во всем их приходе нет других священных книг, кроме евангелия на церковнославянском языке, который он, видимо, не совсем хорошо понимал.
Попадья, кажется, была несколько моложе своего мужа, вместе с другими она занималась обычным крестьянским трудом: ходила за ягодами, ставила сети и т. д. Если они работали далеко от дома, я должен был присматривать за домом, но с условием, чтобы я мог ходить к пономарю, брать уроки у своего учителя, единственное, чтобы уходя не забыл закрыть двери на замок. В такие дни перед уходом попадья всегда оставляла мне еду, сухие продукты — в шкафу, горячее — в печи. К угощениям относился также кофе в большом кофейнике, который она утром варила и ставила в печь. Хозяйки, искушенные в кофеварении, догадаются и без дальнейших объяснений, каким на вкус был этот перестоявшийся кофе, поэтому я не особо расстроился, когда мне однажды утром хозяйка сообщила, что кофе кончился и не будет до тех пор, пока кто-нибудь не съездит в город. Однако перед уходом на работу она с радостным видом сообщила мне, что кофейник с таким же крепким кофе на прежнем месте. На мой вопрос, где она успела раздобыть кофе, госпожа ответила, что она умеет варить кофе не только из кофейных зерен. Ознакомившись с ним поближе, я разгадал этот способ: она поджарила вместо кофейных ячменные зернышки и сварила их. Уж коли госпожа вместо кофе использовала ячмень, мне следовало также подыскать замену табаку, потому что, к моей большой печали, запасы его таяли на глазах. И я нашел выход в том, что собрал картофельных листьев, высушил и перемешал с табаком, в надежде, что этой смеси мне хватит до тех пор, пока кто-нибудь не поедет в Лодейное Поле и не привезет мне настоящего табака. [...]
В этих краях в праздники без конца ели и пили, если было что пить, потому что вина здесь меньше и цены на него выше, чем в Финляндии. 27 августа был большой праздник в деревне Кекъярви[184], откуда до церкви три-четыре версты пути. В России, как и в Финляндии в православных волостях, в каждой деревне есть своя церквушка (часовня) и у каждой такой церкви свой святой — покровитель. День этого святого является большим деревенским праздником, на который собирается народ с расстояния в десять и даже более миль. Подобный праздник отмечался и в Кекъярви, куда и я пошел. Церковь располагалась на маленьком острове, который был заполнен людьми, когда мы приехали. Несмотря на нехватку места, сюда вплавь переправляли лошадей. Это показалось мне странным, но позже я узнал, что благословение, которое священник раздает людям, перепадает также и на долю животных и, таким образом, восприняв на себя силу благословения, лошади уже не страдают от прострелов и прочих недугов. Прежде колдун с помощью нечистой силы достигал того же, чего ныне поп добивался при помощи святого обряда, и я убедился, что языческий предрассудок сменился христианским суеверием. На острове не было ничего съестного, кроме пряников, которые некий мужик продавал у дверей церкви, но зато в деревнях по обеим сторонам реки нас ожидала обильная трапеза. В какой бы дом мы ни заходили, везде были накрыты столы и приходилось есть даже через силу. [...]
На той же неделе, когда праздновали в Кекъярви, такой же праздник был и в погосте, кроме того, пономарь собрал толоку на жатве. И всюду меня заставляли есть и пить чай, так что для меня веселье оборачивалось большим мучением. Но и это еще не все: за хорошее угощение я со своей стороны должен был, выражая свою признательность, играть на флейте. Им отнюдь не надоедало слушать, они просили поиграть еще и еще. Бесчисленное множество раз я жалел, что взял с собой этот злополучный инструмент, и не раз готов был бросить его в угол.
Между тем были еще и другие трудности. Всех сколько-нибудь странных путников, которые едут без шума и не по-господски, здесь сразу принимают за беглых либо за преступников, и я зачастую попадал под подозрение. Так, однажды ночью я проснулся в своей горнице от шума на улице, но, не зная причины переполоха, скоро снова уснул. Лишь на следующее утро поп рассказал, что к дому приходила целая толпа подвыпивших мужиков, чтобы связать меня, потому что я, дескать, беспаспортный разбойник. С большим трудом попу удалось отговорить их от этого.
Я мог бы перечислить немало подобных неприятностей, происходивших со мною во время разных пирушек и сборищ. Но была от них и немалая польза. В местах, где собирался народ, мне было легче познать страну и обычаи, а иначе в страдную пору это было бы затруднительно. Люди в этих местах довольно миловидны, сухощавы и стройны. Их одежда мало отличается от той, что носят в Аунус, и земля у них обрабатывается почти так же, как там. Они выращивают рожь, ячмень, овес, горох, бобы и небольшое количество картофеля. Большей частью все высевается в поле, леса под пашни корчуется мало. Скотоводство здесь, как и по берегам Свири, ненамного продвинулось со времен Адама. Во всем крае я нигде не видел железных котлов. Пищу готовят в глиняных горшках, которые ставятся в печь. Остальное готовится следующим образом: нагретые в очаге камни опускают в посуду с водой и держат там до тех пор, пока вода не закипит.
Поскольку основной задачей для меня па этот раз явилось изучение грамматики и словаря, которые заняли все время, я не успел собрать почти ничего другого. Единственное, что я все же записал в книгу, это несколько сказок, пословиц и загадок; возможно, сумел бы записать и песни, которые поются в народе, но мне пришлось уехать прежде, чем я научился хорошо понимать и пользоваться их языком.
Этот язык небезынтересен, исследователь финского языка найдет в нем немало материала, подтверждающего его теоретические предположения. [...]
Получив грозное письмо из Хельсинки, в котором мне предписывалось немедленно приступить к своим служебным обязанностям, я раньше времени оставил страну вепсов, откуда через Аунус, Салми, Импилахти и Сортавалу вернулся прямо в Каяни.