– Да и у вас немало пропердеться не успеют! – с весёлым смехом, задорно отвечал сам ротмистр Зборовский. – А оставшиеся пожалеть успеют, что так и не узнали добрых известий.
– Каких таких?
Подъехал любопытствовать и кошевой. Козаки расступились.
– Ну, ясновельможный, выкладывай свои известия открыто, – сказал тогдашний кошевой. – У меня от ватаги тайного нет.
– Начну я с того, что нынче с вами я заодно, – рек ясновельможный. – Вы короля не любите издали, а мне он стал вблизи и вовсе постыл.
По рассказу ляха-магната, обидел его донельзя король Стефан Баторий. Началось же с того, что пред очами короля не оказал пану Самеку происхождения какой-то придворный вельможа-шляхтич. За это Зборовский и треснул его по-простому кулачищем так, что с того во все стороны его пуговки-брильянты разлетелись и перья все поломались. «Что за варвар-грубиян хуже невежи-козака! – вскричал круль. – Вон из моего дворца и из Речи Посполитой вон! У меня шляхта вежлива и любезна!»
«Ах так, твоё ж величество! – скрежетнул зубами Зборовский. – Как я «козак» по твоему слову, так в «козаки» и перекрещусь!»
Отряс придворный прах со стоп своих пан Зборовский, а, прежде чем Речь Посполитую покинуть, поездил по ней петлями да набрал себе лихую шляхетскую хоругвь из молодых дворян неробкого десятка, коих отцы наследством обидели в пользу старших, а к ним в придачу – дворянчиков обедневших и просто приключения искавших. Все они не побоялись явиться прямо на Сечь, зная, что могут их там порубить без расспросов, да зато и самим тогда напоследок душу отвести, отметиться навек отчаянным делом, а не пирушкой.
– А вот и добрые известия, – продолжил пан Зборовский. – Король собрался Московию воевать да и двинулся уж в неё с западной стороны. Значит, все ратные москали ему же навстречу потянутся. Для нас вся южная сторона Московии открыта уже. Вот и предлагаю я вам, милостивые панове, погулять на славу лёгким да выгодным походом. Мои-то юноши поиздержались: на пузах шёлк, а в пузах щёлк. А и сам бы я размялся да слух до короля пустил, чтоб уразумел он – зря прогнал храбрейшего шляхтича… да и он, я, то есть, в точности его веление козаком стать исполнил бы, ибо веления крулевские на ветер не бросаются. А чтобы и вы, храбрые панове низовые, знали, что не пятой ногой я к собаке суюсь на подмогу, так я взнос с собой прихватил – шесть пушек лучших немецких дарю и иного оружия да и денег столько, что в лишний поход идти не надо.
– Да где ж твои пушки-то, ясновельможный? – с сомнением вопросил кошевой.
– Так ясное дело, припрятал до поры, – как бы удивляясь простоте кошевого, сказал магнат Зборовский. – Кабы вы меня издали прямо с пушками увидели, так не расспросами, а своими же пушками зараз бы и встретили, разве нет? Да и пригодились бы ещё мне пушки, если бы вы не понятливы оказались и пришлось бы от вас ноги уносить…
– Ай, Сократ, а не лях! – раздался высокий голосок сечевого писца, слушавшего переговоры с казачьего тыла.
Рассмеялись козаки. Дело было сделано! Пустили на Сечь бедового ляшского вельможу. В первые же дни он перепил всех на свои деньги и на свои же всех упоил. Развеселил и раззадорил походом на москалей козаков так, что на пятый день гульбы, когда уж ни одного шинка целым и в дальней округе не осталось, дружно вручили ему козаки булаву, а опохмелившись, пожалеть о том не успели, как уже двинулись в поход. И не обманул лях-магнат – вовремя погуляли на севере козаки, много добра москальского прихватили, да и шляхтичи юные поправились своим старшим братьям на зависть.
– Да и другой отважный лях, Кшиштоф Косинский, тоже булавой за натуру свою лихую и за обиду на короля наделен был, – открывал Сова Заруцкому отнюдь не подноготную Сечи. – И закончили оба дни свои достойно, по-нашему, по-низовому. Косинский погиб, когда Черкассы штурмом брал. А Самек-то Зборовский и вовсе королю ультиматум предъявил, да попался и голову на плахе сложил, аки славный наш предводитель Наливайко. А полвека назад был у нас один атаман, он же ротмистр коронный. Наши-то его Богданом звали, а был он Бернаром, наичистейшим немцем, власами белее того белявчика, коего ты последним мазанул. Бернард Претвич – истинное имя ему. Вот храбрец был! Прославился как «степной лыцарь». Семьдесят битв против татар провел, во всех победил! Ему, немцу-то, булаву, как слышал, предлагали, да он отказался с низким поклоном. На то сослался, что уж подписался-присягнул наёмником крулю, в поточную оброну[13], и на Сечи задержаться не может – всё на пределах ему сидеть и татар бить прямо на границах.
Заруцкий слушал-слушал, да внезапно полыхнула в его глазах холодная зарница.
– Так что же, кошевой, ежели сюда какой-нибудь Исус Навин бравый явится… а Исус Навин-то, говорят, лихим воеводой слыл, тоже только и делал, что побеждал малыми силами и даже солнце на небесах волей останавливал… так что ж, и его булавой почтут твои низовые?
Сову не сбить с толку. Он закрыл один левый глаз и вновь отворил око.
– Жида-то вряд ли… – раздумчиво сказал он. – Но ежели придёт к нам из самой Палестины, от самого Ерусалима невиданный нами доселе богатырь кровей жидовских, так чтобы грудь, а не горб, колесом, да не в лапсердаке, а в доброй броне, да без пейсов, без шинкарских смешков, без визга-кипиша… так и не поручусь я тебе тогда, Иван Мартыныч, ни за какой исход…
Внезапно Заруцкий развернулся к столу всем своим большим телом, так что седалище под ним затрещало, а прищурился он на кошевого так густо, что у Совы всю душу насквозь защипало. А как грохнул пришлый чарку на стол печатью, так Сова тотчас уразумел, что тот принял наконец самое опасное решение и сподобил его на то древний жидовский воевода Исус Навин, сильный и солнце остановить.
– А нет ли у тебя, Тихон Иваныч, такого прыткого и верного делу вестового, коего шинок в пути не остановит? – вопросил Заруцкий.
– Как нет? Есть! – отвечал Сова. – Вот тот самый белявчик, коего ты последним и окропил.
– Сей-то шпендик?! – изумился Заруцкий. – Смеёшься надо мной, Сова!
– А ты, Иван Мартыныч, наружностью не обманывайся, ты послушай, что скажу, – с изрядной таинственностью отвечал Сова и стал рассказывать про чудесные способности Тараса.
Только про его замирания не заикнулся, ибо, будучи мудр, воспользовался мудростью древнего ерусалимского старца Гамалиила: мол, ежели Богу дело, замышленное пришлым, угодно, так всегда доберётся Тарас хоть в самое пекло, а ежели не угодно, так замрёт, а дальше – будь что будет.
– Тогда давай его сюда. Поглядим, что за чудо-вывертыш, на слух-то не слишком верится, – покивал с удивлением, но обнаружил сомнение Заруцкий.
Кликнули Тараса. Тот пришёл, поклонился и стал смотреть на Заруцкого. Пришлый нравился Тарасу статью, но более всего восхитили Тараса татарские сапоги донца (а тот надел праздничные, ведь ходовые, провонявшие дёгтем снаружи и внутри, пришлось скинуть) – с загнутыми носами, с красными да синими узорами и замысловатыми шовчиками.
– Ты, бают, шустрый, – сказал ему Заруцкий. – Вот я тебя сейчас буду нагайкой доставать, а ты виляй, уворачивайся.
– А то чем провинился-то, пане? – смиренно вопросил Тарас, видя, как Заруцкий вытягивает нагайку из своего сапога ханской выделки.
Заруцкий, ещё не разогнувшись, даже оцепенел на миг от такой простоты.
– Да то не наказание, а испытание дела ради, – объяснил без усмешки Сова. – Как уж бывало, знаешь.
Встал Заруцкий, развернулся – да и пошёл хлестать воздуси нагайкой… да Тараса только и видел. Тот в тыл его ускользал чудесно.
– Покажись, зараза! – взревел Заруцкий, уже потея.
– То можно, пане, – мирно отвечал Тарас, будто не его казак, а он сам испытывал грозного донского казака силу и терпение.
И стал мелькать мимо нагайки прямо перед Заруцким.
Грохоту прибавилось. Заруцкий, свирепея, уже не замечал, как раскидывает лавки. Половицы трещали.
Сова до боли щёк и скул сдерживал ухмылки.
– Ну, будя! – вдруг властно, истинно по-кошевому крикнул он. – Довольно! Избу разнесёшь, Иван Мартыныч! Хуже пушки!
Заруцкий как будто рад был тому, что его остановили. Дышал загнанным жеребцом, разве пену не пускал.
А Тарас даже ни разу не провёл рукавом по лбу.
– Теперь веришь? – уважительно к обоим вопросил Сова.
Заруцкий сел, как упал, доламывая скамью.
– Годен, – признал он, возвращая нагайку в сапожные «ножны».
Он ещё раз пристально вгляделся в Тараса, гордости и насмешки над собой, Заруцким, не высмотрел, довольно кивнул и рёк:
– Ну, выйди, шустрый молодчина, постой за дверью.
Вскоре снова позван был Тарас.
Теперь Заруцкий смотрел на него совсем по-иному: со всем расположением, на какое был способен. Тарас и от такого взгляда не возгордился.
– Раз тебя сам кошевой объявил шнырём исключительным, – сказал Заруцкий, – значит, я тебя объявляю не только боярским, но, бери выше, царским вестовым. Смекаешь?
– Таковым не бывал, пане, не знаю, – ответствовал Тарас.
– А тут и знать нечего, коли дорогу держать умеешь. Вот сие послание доставь живо самому государю Димитрию Ивановичу на Москву, в Тушино.
– Так я той дороги как раз и не знаю, пан боярин.
– О том не тебе волноваться. Покажут и направят прямиком. Да и защитят в дороге. Куда спрячешь?
И Заруцкий протянул Тарасу маленькое, свернутое в трубочку и уже скреплённое личной печатью послание.
– Так в сапог или же в пояс, он у меня длинен, – отвечал Тарас. – Да такую важность хорошо бы прямо в ладанку упрятать, да мала она у меня.
И он вытащил из-под рубахи свою нательную ладанку.
– Нательный кошель дам, береги аки зеницу ока, козак, – сугубо доверительно сказал Заруцкий. – А ещё навостри ухо.
И Заруцкий склонился со своей вышины вполовину, прямо к уху Тараса:
– А царице самой, Марине Юрьевне, передашь по памяти такие слова: «Малина в лесу давно поспела, пора прямо в рот сбирать». Запомнил? Повтори, не горланя, и мне в ухо.
Тарас повторил в широкое ухо донца и так же тихо прибавил:
– Да как же я ее опознаю, царицу-то? В лицо не видал.
Умилился Заруцкий и, разогнувшись, заговорил уже громко:
– Опознаешь, она тебе очи слепить будет… А не опознаешь, спросишь у Рахмета. Да не такой же ты дурак на вид.
– Да разве меня она подпустит к своему уху, царица-то? – вопросил Тарас без робости.
– Вот то уже дельный вопрос, хвалю, – кивнул Заруцкий. – В первую голову послание дело сделает: государь тебя при себе на день-другой оставит. – И снова заговорил, если не на ухо Тарасу, то все же очень тихо: – А царица всегда при нём. Вот тут твоя прыть и пригодится. На неё, твою прыть, я сам, боярин государев, и надеюсь. Те слова должна услышать только она сама – и более никто. Даже государь не должен их слышать, ибо не он меня о малине и просил. Скажешь царице слова, имени моего не называя. Так, будто сам о малине подумал вслух. Успеешь в деле – в тот же день, как приду на Москву, есаулом тебя при себе сделаю.
– Благодарю, пан боярин, – поклонился Тарас.
– Дороги не бойся, – продолжал уже в голос рисковый казак Иван Заруцкий. – Я с тобой тридцать моих касимовских татар пошлю вместе с Рахметом. Оберегут.
– Так, может, ему и пернач дать, коли честь такая? – хитро ухмыльнулся Сова, удивляясь и вправду возвышению белявчика.
– Дай, коль не жалко, – через плечо бросил Заруцкий.
А отправив от себя Тараса, вызвал Рахмета. Пришёл татарский сотник, широко ухмыляясь всему наперёд. Наказал ему Заруцкий, что делать, а на конец добавил тем же спокойно-повелительным словом:
– А как скажет он тебе, что передал не только из рук, а главное, из уст, так – чтобы тотчас пропал он без следа.
И Заруцкий провел перстом по горлу.
– Если соврёт?.. – прищурился и татарин.
– Этот не соврёт. Сам увидишь. Эшлэ[14]!
Глава третья. На дороге к Москве
Молодому козаку в дорогу сбираться не дольше, нежели глаза открыть, проснувшись. Раз – и он уже на коне со всем своим лёгким и полезным на все случаи пути скарбом…
Тронулись живо. Татары в первый день с любопытством глядели не на дорогу, а на внезапного в их деле мелкого белявчика и на его мелкую, серую, но больше в белизну бахматку. Уже на другое утро уважение к белявчику выросло – поцокали татары языками. Ничего лишнего в их раскосых глазах белявчик в пути не творил, лишний раз не озирался. Видно было, что умеет жить дорогой, есть коротко, на весу и бережно, спать как попало – даже седла под голову не подкладывая, а где упал, там и свернулся под кожухом по-собачьи.
А на третий день пути Рахмет остро щурился уже не на Тараса, а на его заштатную, на первый взгляд, кобылку. И вдруг словно осенило татарина, даже по круглому медного блеска лбу стукнул он тыльной стороной кулака, державшего нож:
– Ай, сукыр, сукыр! (Ослеп я, значит.)
Да тут же стал просить Тараса:
– А продай-ка мне бахматку твою! Хорошо платить стану! Как бей буду!
Такой, всегда к недоброму клонящийся разговор был на очередном коротком привале, когда Рахмет отстругивал в рот кусок духовитой казы.
Тарас не удивился просьбе и тотчас умеючи улыбнулся татарину так, как его никто и не учил:
– Никак неможно, пане сотнику. Мы с ней сжились.
Сразу приметил татарин, что деньги Тарасу – не полезное и вовсе не привычное, не знает он, что и делать с ними.
– Тогда меняться давай, козак, давай! – веселее оскалился татарин. – Гляди мой конь! Хорош аргамак – наклада нет!
– Неможно, пане сотнику, – даже и не упрямился, а вздохнул виновато Тарас. – Мы с ней сжились.
– Да жена тебе что? – как бы подпрыгнул задом на земле сотник, и загыкали прочие татаре.
– Неможно так говорить, пане сотнику, – вздохнул Тарас и добавил бурсацкое словечко: – Не подобно то…
Харкнул татарин в сторону и ещё спросил напоследок, видя, что так не возьмёшь, а надо дожидаться последнего дня, когда и возьмёшь за так:
– Скажи, откуда взял кобылу?
Тарас поведал, как есть: отбили козаки табун под самым Крымом, пригнали на Большой Луг. Кое-каких лошадей забрали сечевики, похуже – зимники, а эта мелкая осталась неприкаянной, а он, Тарас, её увидал и взял. Полюбил он её сразу за приятельскую величину, за низкую холку. Да и кобылка тотчас полюбила нового хозяина.
Рахмет цокнул языком. Он, себе на удивление, не враз разглядел в лучшей подруге Тараса сильную арабскую кровь и теперь запально кумекал, какой-такой аравийский жеребчик пронёсся в тех краях мимоходом. А ведь истинные-то кровью арабские жеребчики тоже мелки да шустры, как блохи!
– А как отыму? – не сдержался Рахмет и показал разом все черноватые зубы.
– Так то догнать поначалу надо, пане сотнику, – и в третий раз вздохнул Тарас, будто бы над неизбежной неудачей татарина.
– Рази долго? – уж и скривился татарин.
– Не знамо, проверь, – улыбнулся куда-то в теневую сторонку света Тарас.
Да только его и видели! Будто ветер пылью по дороге рванул – а то уж светлой точкой Тарас вдали потерялся.
– Шайтан! – поперхнулся Рахмет и кинулся на конь[15].
За ним молча и разом, как враны, сорвались с земли его татары.
День, два или три – не запомнил Тарас. Знал он нутром, как новорождённый утёнок о ястребе, что с татарами шутки плохи, и теперь хоть на время отстанут они от него, только ежели больше зауважают… А зауважают, только если он их, степных ветрогонов, сумеет ветром же уморить. Лютого зла Тарас в жизни ещё не видал, да прозревал его лунными ночами в земле – в сокрушенных костях и рассечённых костяных главах не только воинов, но и пахарей, веками удобрявших и своим потом, и собою же просторы земель.
Все время угона Тарас только и запомнил, что сплошной рябью высоких трав в глазах и хлестаньем их по лицу. Кожа на лице так и горела. Страшился одного – как бы ненароком не загнать Серку. Но сам-то он никогда и не досылал её ни пятками, ни икрами, не говоря уж о нагайке, а Серка сама все про себя знала, когда ей отдых нужен. Вдруг заворачивала какую-то неудобомыслимую петлю и ныряла в какой-нибудь разлог, наперед зная, в каком есть и родник, и трава посочнее. И тихо сбирала её ночью, не опуская головы. Поверху же стерег покой Тарасов сокол-пустельга.