– Что за разговор! – сказал он. – Переночуешь у меня. Может, мы с тобой завтра сходим на рыбалку, только отцу не проговорись.
– Нет, сэр, – сказал я. – Сегодня не останусь. Пойду, как всегда, к Неду и Дельфине. Просто я хотел сказать вам, раз не могу сказать маме. В смысле, спроситься у нее.
Понимаешь? Я делал все, что мог, пускал в ход все, что имел, знал. Не то чтобы я терял веру в конечный успех, а просто мне казалось, что He-Добродетель, подвергая меня испытанию, теряет время, такое нужное, так отчаянно необходимое для более важных целей. Я отправился домой, но не бегом – Джефферсон не должен видеть меня бегущим. Но только что не бегом. Понимаешь, я боялся оставить Буна одного, без поддержки, в руках тетушки Кэлли.
Я поспел вовремя. Собственно, опоздал Бун с автомобилем. Тетушка Кэлли даже успела снова переодеть Мори и Александра; если они и поспали после обеда, значит, это был самый недолгий, самый скоропалительный сон во всей истории нашей семьи. Нед тоже торчал там, хотя ему и не полагалось. Нет, не так. Я хочу сказать: то, что он находился там, было совершенно ненормально. Ненормально не то, что он находился в нашем доме, – он там часто бывал, – а то, что старался сделать что-то полезное в отсутствие деда и бабушки. Сейчас он выносил багаж: плетеную корзину с пеленками Александра и прочими его персональными пожитками, саквояжи с одеждой – моей, Лессепа и Мори на четыре дня, и вещи тетушки Кэлли, увязанные в скатерть. Нед свалил все это в кучу у ворот и сказал тетушке Кэлли:
– За те же деньги можешь и посидеть, побереги свои ноги. Бун Хогганбек где-то поломал свою телегу и старается ее починить. Хочешь взаправду выехать к Маккаслинам засветло – позвони мистеру Бэллоту в конюшню, пускай пришлет Сана Томаса с коляской, а уж я отвезу вас туда чинно-благородно, как людей.
Между тем стало похоже, что Нед прав. В половине второго (и все это время Александр с Мори могли бы преспокойно спать) Буна не было; затем Мори с Александром могли бы поспать еще полчасика на верхосытку, а Нед успел повторить «я вам говорил» уже столько раз, что тетушка Кэлли перестала вопить из-за Буна и принялась вопить на самого Неда, так что он ушел и уселся в беседке, увитой виноградом; тетушка Кэлли собралась было послать меня на поиски Буна с автомобилем, когда он наконец подъехал. Я взглянул на него и обмер. Он переоделся. То есть он еще и побрился, и надел не просто белую рубашку, а чистую, с воротничком и галстуком; когда он выйдет из машины, чтобы погрузить нас, у него, чего доброго, через руку будет перекинут сюртук, и первое, что увидит тетушка Кэлли, подойдя к машине, будет его саквояж на полу. Я испугался. И не только испугался, но и разозлился – не на Буна, это я понял, осознал сразу, а на себя самого, я должен был знать, предвидеть это, зная всю жизнь (это я тоже теперь осознал), что кто имеет дело с Буном, имеет дело с ребенком и должен не только справляться с его непредвиденными выходками, но и предугадывать их; суть была не столько в отсутствии у Буна малейших зачатков здравого смысла, сколько в том, что я позорно не сумел предугадать, предположить, что они у него начисто отсутствуют. Но я сказал, крикнул тому Некто, кому предъявляют обвинение в такие критические минуты
Но ничего не случилось. Бун вылез из машины безо всякого сюртука. Нед уже грузил наши саквояжи, и корзинки, и узлы. Он хмуро сказал:
– Хи-хи-хи. – Потом добавил: – Давайте трогайтесь, чтоб ежели сломаетесь, еще успели починиться и вернуться обратно в город засветло. – Теперь он обращался к Буну. Он сказал: – Ты еще вернешься в город до того, как отвалишь?
На что Бун сказал:
– Куда отвалю?
– Поужинать, само собой, – сказал Нед. – Куда отваливают люди в здравом уме, когда солнце садится?
– А-а-а, – сказал Бун. – Ты о своем ужине беспокойся. Чужие ужины тебя не касаются.
Мы уселись и тронулись, я – впереди с Буном, остальные сзади. Мы пересекли по-субботнему людную площадь, и вот мы уже за городом. Но и только. Я хочу сказать, мы ни на шаг не продвинулись. Вот-вот мы доедем до развилки, откуда дорога ведет к дядюшке Захарии, но это совсем не то направление, которое нам нужно. А если бы мы даже ехали в том направлении, все равно мы не свободны: пока с нами на заднем сиденье тетушка Кэлли, и Лессеп, и Мори, и Александр, мы избавлены только от Неда и можем быть уверены только в том, что он не возникнет, где его никто не ждет, со своими «хи-хи-хи» и «ты еще вернешься в город до того, как…». Бун ни единого раза не взглянул на меня, а я на него. И он ни разу не заговорил со мной; может, он чувствовал, что напугал меня своей чистой рубашкой, и воротничком, и галстуком, и бритьем ни с того ни с сего в середине дня, и всей этой выдающей с головой атмосферой путешествия, отбытия, разлучения, отправления, расставания; чувствовал, что я не только напуган, но и злюсь, что поддался страху; и он продолжал ехать дальше, по освещенной полуденным солнцем дороге, впереди было еще семнадцать миль, но они не могли длиться вечно, надо было что-то решить, предпринять; дальше, по яркой майской земле, и пыль разлеталась из-под колес, и завивалась позади, и оседала, лишь когда нам приходилось замедлять ход при въезде на мост или на глубоком песке; эти семнадцать миль не могли продолжаться бесконечно, хоть их и было семнадцать, дорожные столбы мелькали слишком быстро один за другим, и что-то надо было решать, предпринимать, все быстрей, все неотвратимее, а я по-прежнему не знал – что; или хотя бы что-то сказать, чтобы раздался какой-то звук, шум, человеческий голос; неважно, какую жестокую плату может взыскать, содрать с вас He-Добродетель потом, но одиночество, отъединенность, молчание входить в эту плату не должны. И Бун наконец сделал попытку что-то предпринять. А может быть, дело было только в молчании, для него было лучше любое немолчание, пусть даже глупое, пусть заранее обреченное на провал. Впрочем, нет, дело было еще и в другом: мы проехали больше половины, и пора было начать, приступить, запустить.
– Дороги теперь хоть куда повсюду, даже дальше Йокнапатофы. Лучше дорог даже для долгой езды, к примеру для похорон, и то не пожелаешь. Докуда, думаешь, эта машина может доехать до заката?
Понимаешь? Он обратился в пространство, ни к кому, как тонущий высовывает в отчаянии руку из воды, надеясь ухватиться за соломинку. Но Бун соломинки не нашел.
– Не знаю, – сказала тетушка Кэлли с заднего сиденья; Александр спал у нее на руках с тех пор, как мы выехали из города, и не заслуживал, чтобы его и одну-то милю везли в машине, не то что семнадцать. – И ты тоже не узнаешь, торчавши со своей машиной под замком в сарае у хозяина на заднем дворе.
Мы почти доехали до места.
– Значит, ты хочешь?… – процедил Бун уголком рта, но так, чтобы я расслышал, нацелясь мне прямо в правое ухо, точно пулей, или стрелой, или горстью песка в закрытое окно.
– Заткнись, – сказал я точно таким же манером. Самое простое и трусливое было бы вдруг велеть ему остановиться, а самому выпрыгнуть из машины и убежать, предоставив тетушке Кэлли в какую-то долю секунды решить, бросить ли ей Александра на Буна и продираться за мной вдогонку сквозь кусты или остаться с Александром и преследовать меня только воплями. То есть чтобы Бун ехал дальше, высадил их где надо, а я чтобы выскочил из кустов и вскочил в машину, когда он будет проезжать мимо, обратно в город или в любом направлении, уводящем прочь от всех, кто может меня хватиться и посягнуть на мою свободу; путь трусливый, и непонятно, почему я им не воспользовался, ведь я уже стал отъявленным лжецом, погрязшим в обмане, почему же мне было не пойти до конца и не стать еще и трусом, погубить себя непоправимо и безвозвратно, как Фауст? Упиться своей низостью, заставить моего нового господина уважать меня за цельность, если даже он и презирал меня за мою мизерность. Но я не сделал этого. Ничего бы из этого не вышло, кому-то из нас двоих приходилось быть практичным; если допустить, что мы с Буном успели бы отъехать достаточно далеко, прежде чем тетя Луиза послала бы кого-нибудь в поле за дядюшкой Заком (во время сева он в три часа дня всегда был в поле), и если допустить, что дядюшка Зак не догнал бы нас верхом, то главное ведь в том, что он бы и не подумал нас догонять, он просто поехал бы прямиком в город и, проведя по минуте в обществе Неда и дядюшки Айка, знал бы совершенно точно, как ему поступить, и соответственно поступил бы, прибегнув к помощи телефона и полиции.
Мы приехали. Я вылез и открыл ворота (те же столбы, что и при старом Люции Квинтусе Карозерсе; твой нынешний двоюродный брат Карозерс устроил там автоматическое приспособление, чтобы не лез скот, но автомобилям, как бескопытным, въезд был свободный, и мы покатили дальше, по аллее, обсаженной белой акацией, к дому (он и сейчас там – бревенчатое строение из двух комнат, щели замазаны глиной – полужилье, полуфорт, который построил старый Люций, перевалив в 1813 вместе с рабами и гончими через горы из Каролины; он, этот дом, и сейчас где-то там, внутри, скрытый под досками, и под завитушками американского неоклассицизма [14], и под резьбой, как на пароходных навесах, под всем, что последовательно накрутили на него женщины, на которых последовательно женились поколения Эдмондсов).
Тетя Луиза и остальные обитатели поместья услышали нас еще издали, и когда мы подъехали к дому и затормозили, все – за исключением, вероятно, тех, кого дядюшка Зак мог увидеть с лошади, – столпились на передней веранде, на ступенях и во дворе.
– Ладно, – сказал Бун опять уголком рта, – значит, хочешь.
Потому что, как вы нынче выражаетесь, все, точка: у него не осталось ни времени, ни тем более возможности с глазу на глаз поговорить со мной, услышать пусть самый отдаленный намек на то, что ему теперь было так нужно, так позарез необходимо знать. Потому что, видишь ли, мы – он и я – были абсолютными новичками. Хуже, чем любители, – невинные младенцы, да, истинные младенцы по части кражи автомобилей, даже при том, что ни один из нас не назвал бы это кражей, поскольку мы собирались возвратить его невредимым; даже если бы люди, весь мир (Джефферсон, по крайней мере) оставили нас в покое, не хватились нас. Даже если бы он спросил, а я ответил. Потому что мне приходилось еще хуже, чем ему: оба мы были в последней крайности, но моя крайность была, так сказать, более безотлагательной, так как мне надо было что-то сделать, причем быстро, в несколько секунд, а ему оставалось только сидеть в машине скрестив пальцы. Я не знал, что мне делать; я уже нагородил столько вранья, что сам себе удивлялся, и главное – мне удалось заставить других верить в это вранье или, во всяком случае, принимать его с неизменной легкостью, которая меня ошеломила, даже до смерти напугала. Я оказался в положении старого негра, который сказал: «Вот я перед тобой, Господи. Хочешь меня спасти – лучше случая и не представится, прямо сам в руки просится». Я спустил тетиву моего лука, и Бунова тоже. Если кто-нибудь из нас все еще интересовал He-Добродетель, ход был за ней.
И она сделала этот ход. Она приняла обличье дядюшки Захарии Эдмондса. Он в этот момент вышел из передней двери, и в тот же момент я увидел, что негритенок держит во дворе под уздцы его верховую лошадь. Понимаешь, что я хочу сказать? Захария Эдмондс, которого Джефферсон в глаза не видал по будним дням, начиная с первой распашки в марте и кончая уборкой урожая в июле, оказался этим утром в городе (что-то там срочное на мукомольне) и остановился у лавки дядюшки Айка несколькими минутами позже, чем я, и в результате He-Добродетель успела за час с хвостиком побрить Буна и переменить на нем рубашку, а дядюшка Зак успел за то же время доехать до дому и спешиться у себя во дворе как раз в ту минуту, когда мы подъезжали. Он сказал мне:
– Ты что тут делаешь? Айк мне говорил, ты собираешься заночевать сегодня в городе. И он хочет взять тебя завтра на рыбалку.
Само собой, тетушка Кэлли сразу же начала вопить, так что мне не пришлось бы отвечать, даже если бы я знал, что ответить.
– На рыбалку? – завопила она. – В воскресенье? Слышал бы это его папочка – он бы вмиг с поезда соскочил, и телеграммы посылать не стал! И мамочка тоже! Мисс Элисон не велела ему ночевать в городе у мистера Айка или все равно у кого! Она ему велела ехать со мной и с малышами, а если он не будет слушаться, то чтоб мистер Зак его заставил!
– Да погоди ты, – сказал дядюшка Зак. – Перестань голосить хоть на минутку, мне его не слышно. Может, он передумал. Так?
– Как вы сказали, сэр? – сказал я. – Да, сэр. То есть нет, сэр.
– Что из двух – да или нет? Остаешься у нас или вернешься с Буном?
– Да, сэр, – сказал я. – Возвращаюсь. Дядюшка Айк велел мне спроситься у вас.
И тетушка Кэлли снова завопила (да она, в сущности, и не переставала, разве что перевела дух, когда дядюшка Зак приказал ей замолчать), но и только; она продолжала вопить, а дядюшка Зак говорить свое:
– Замолчи, замолчи. Я самого себя не слышу. Если Айк не привезет его сюда завтра, я пошлю за ним в понедельник.
Я направился к машине, Бун уже успел завести мотор.
– Ну, чтоб мне сдохнуть, – сказал он негромко, с полным почтением, даже, можно сказать, благоговением.
– Давай, – сказал я. – Гони отсюда скорей. – Мы тронулись, плавно, но быстро, все набирая скорость, по аллее назад к воротам.
– Может, я тебя зря на это трачу, подумаешь – поездка в машине, – сказал он. – Может, надо бы тебя пустить в дело так, чтоб денег заработать.
– Поезжай скорей, – сказал я. Как я мог ему сказать, вымолвить: «Мне до смерти надоело врать, тошнит от вранья». Потому что я теперь понял, осознал, что это только начало и конца-краю этому не будет, и не только тому новому вранью, которое придется накручивать, чтобы оправдать старое, но еще и не избавиться от старого, затасканного, которое я уже использовал и исчерпал.
Мы ехали обратно в город. На этот раз очень быстро: если вокруг и был пейзаж, то нам, в машине, было не до него. Время приближалось к пяти. Бун заговорил, напряженно и настойчиво, но совершенно спокойно:
– Надо ей дать немного остыть. В городе видели, как я увозил вашу ораву к Маккаслинам, теперь увидят только нас с тобой; они, понятно, будут ждать, что я поставлю машину на место в хозяйский сарай. После этого они должны увидеть нас двоих, меня и тебя, порознь, чтоб мы гуляли как ни в чем не бывало. – И опять, как я мог вымолвить: «Нет. Поехали сразу, сейчас. Если мне нужно врать еще, пусть уж я лучше буду врать чужим». А он продолжал говорить: -…машину. И что он там болтал: вернемся ли мы в город до того, как отвалим?
– Что? Кто болтал?
– Нед. Помнишь, когда мы уезжали из города.
– Не помню, – сказал я. – А что насчет машины?
– Где ее поставить. Пока я прогуляюсь по площади, а ты сходишь домой за чистой рубашкой и что там еще тебе нужно. Мне же пришлось выгрузить все барахло у Маккаслинов, сам знаешь. Твое тоже. Поставить на тот случай, если какой-нибудь чересчур любопытный проныра слоняется вокруг дома и сует нос куда но надо.
Объяснять не требовалось, – и так было ясно, о ком речь.
– А почему не запереть ее в каретном сарае?
– Так ключа-то у меня нет, – сказал он. – А есть один замок. Хозяин взял у меня ключ сегодня утром, и отпер замок, и отдал ключ на хранение мистеру Бэллоту, пока не вернется. А я должен поставить машину на место, как только вернусь от Маккаслинов, и защелкнуть замок, а Хозяин даст телеграмму мистеру Бэллоту, к какому поезду отпереть дверь, чтоб я их встретил.
– Значит, придется рискнуть, – сказал я.
– Да, придется. Раз Хозяина нет и мисс Сары нет, так, может, даже Дельфине не видать его до понедельника. – Так что мы рискнули. Бун заехал в сарай, и достал откуда-то сверху припрятанные саквояж и сюртук, и снова протянул руки, и стянул вниз сложенный брезент, и бросил саквояж и сюртук в машину на заднее сиденье. Бензиновый бак стоял наготове; этот новенький пятигаллоновый бак жестянщик, сделавший и ящик для инструментов, переделал по дедушкиному приказанию так, чтобы он не пропускал запаха, – бабушке не нравился запах бензина; баком мы, правда, ни разу еще не пользовались, потому что машина до сих пор никуда далеко не заезжала; воронка и замшевый фильтр лежали в ящике для инструментов вместе с насосом, и домкратом, и гаечным ключом, которые с самого начала были при машине, и с фонарем, и топором, и лопатой, и мотком колючей проволоки, и лебедкой, которые добавил дед, равно как и жестяное ведро, чтобы заливать радиатор, когда проезжаешь мимо ручьев или ям с грунтовой водой. Бун поставил бак, наполненный до самой крышки (может, потому нам тогда и пришлось так долго его ждать), на заднее сиденье и взял брезент, но не стал разворачивать его полностью, а бросил туда же, так что все спрятанное там выглядело теперь как скомканный брезент.
– Твои вещи тоже сунем назад, – сказал Бун. – Тогда будет похоже, будто брезент поленились сложить. Ступай-ка домой, возьми чистую рубашку и приходи прямо сюда и жди. Я не задержусь, только прогуляюсь по площади на случай, если Айк тоже вздумает задавать вопросы. И тогда поедем.
Мы закрыли ворота. Бун хотел было всунуть дужку замка в петлю, но я сказал:
– Нет. – Я даже сам не знал, почему так сказал, – слишком уж быстро я продвигался по дороге зла. – Лучше положи его к себе в карман.
Но Бун понял почему и сам объяснил мне:
– Правильно, черт возьми. Мы уж столько всего осилили, нам теперь ни к чему, чтобы кто-нибудь тут подвернулся, подумал, будто я позабыл запереть, и сам бы защелкнул.
Я пошел домой. Наш дом стоял как раз напротив, только улицу перейти. Теперь там заправочная станция, а дедушкин дом разделен на квартиры, где жильцы не заживаются. Дом был пуст, но, разумеется, не заперт, – в те простодушные времена никто в Джефферсоне не стал бы запирать обыкновенный частный дом. Было немного больше пяти, до заката еще далеко, но день уже отошел, кончился; пустой тихий дом вовсе не пустовал, он, как затаенное дыхание, был полон незримого присутствия. И вдруг мне захотелось к маме, захотелось бросить всю эту историю, это своевольство; захотелось вернуться назад, отказаться от нашей затеи, очутиться в безопасности, быть застрахованным от таких решений, такого выбора, чья сводная сестра – кража автомобиля. Но было слишком поздно, я уже сделал выбор, оказал предпочтение; если я продал Сатане душу за чечевичную похлебку [15], то, по крайней мере, будь что будет, а я получу эту похлебку и выхлебаю ее; разве сам Бун не напомнил мне, словно предвидел эту минуту слабости и колебания в пустом доме, разве не предупредил меня: «Мы уж столько всего осилили, теперь нас ничто не остановит».
Моя одежда – чистые рубашки, штаны, чулки, зубная щетка – все уехало к Маккаслинам. Конечно, в моем ящике было еще полно этого барахла, – всего, кроме зубной щетки, о которой в отсутствие мамы, можно поспорить, ни тетушка Кэлли, ни тетя Луиза не вспомнят. Но я не взял ничего из одежды и вообще ничего не оттого, что забыл, а, вероятно, оттого, что и не собирался. Я просто вошел в дом и постоял внутри, не отходя от двери, постоял достаточно долго, чтобы доказать себе, что если кто из нас двоих с Буном и спасует, то не я, и перешел назад через улицу, через дедушкин задний двор. Но и Бун не спасовал: еще не доходя каретного сарая, я услышал негромкое тарахтение мотора. Бун уже сидел за рулем, кажется, даже включил скорость.
– Где же твоя чистая рубашка? – сказал он. – Ну, ладно, куплю тебе в Мемфисе. Залезай. Можем трогаться. – Он дал задний ход и выехал из сарая. Открытый замок опять висел в петле. – Влезай, – сказал он. – Не защелкивай, не трать время. Все равно теперь уже поздно.
– Нет, – сказал я. Опять же, тогда я не мог бы сказать почему: когда замок был в петле и просунут сквозь засов на закрытой двери, с виду казалось, будто машина благополучно стоит внутри. А вдруг так и есть: все обернется сном, и я проснусь завтра поутру, а может, сейчас, через минуту – в безопасности, спасенный. И я закрыл дверь, и защелкнул замок, и распахнул ворота перед машиной, и закрыл их, и влез в машину, уже на ходу, а может быть, она и вовсе не останавливалась.
– Можно ехать в обратную сторону, в объезд площади, – сказал я. И он опять сказал:
– Все равно теперь уже поздно. Что они могут сделать – только орать.
Но никто не заорал. И все-таки, даже когда площадь осталась позади, еще не было поздно. Бесповоротное решение было еще впереди, где дорога к Маккаслинам ответвлялась от дороги на Мемфис, где я мог сказать
Поэтому я ничего не сказал; развилка – последняя слабая, бессильная рука, протянувшаяся спасти меня, – миновала, пролетела, умчалась, исчезла безвозвратно; я сказал
– Нам в общем-то нечего бояться, разве что низины Адова ручья. Ураганный ручей [16] нам не страшен.
– А кто говорит страшен, – сказал я. Ураганный ручей находится в четырех милях от города, всю жизнь ты так быстро проносишься над ним, что, наверное, и названия его не знаешь. Но те, кто переходил его тогда, знали. Через ручей был перекинут деревянный мост, но подходы к нему, даже в разгар лета, были сплошные ямы с жидкой грязью.
– А я что говорю, – сказал Бун. – Он нам не страшен. Мы с мистером Уордвином перебрались через него в прошлом году, и даже лебедку в ход не пустили, только лопату и топор. Мистер Уордвин попросил их взаймы в доме в полумиле оттуда, и, между прочим, что-то я не помню, чтобы он их отнес обратно. Наверно, хозяин пришел и забрал их на следующий день.
Он оказался почти что прав, мы проскочили первую яму и даже переехали мост. Но в следующей яме на той стороне застряли. Машина дернулась раз, два, накренилась и забуксовала. Бун, не теряя времени, уже скидывал башмаки (я забыл сказать, он еще и навел на них блеск), потом закатал брючины и ступил в грязь.
– Пересаживайся, – сказал он. – Переключи на малую скорость, и когда скомандую – дай газ, давай. Ты знаешь как, сегодня утром научился. – Я пересел за руль. Он даже не стал доставать лебедку. – Она мне не нужна. Слишком долгая возня – доставать ее да обратно класть, нам некогда. – Она и в самом деле оказалась ему не нужна. Вдоль дороги шла изгородь, он выдернул верхнюю жердину и, уже по колена в жидкой грязи, подсунул конец, как рычаг, под заднюю ось и сказал:
– Действуй. Подкинь уголька. – И взял и приподнял автомобиль, и поддал его вперед, и один, вручную, вытолкнул на сухое место, и заорал на меня: – Переключай! Переключай! – Что я и сделал, ухитрился сделать, и он выпихнул меня из-под руля и сел сам; он даже не удосужился опустить заляпанные грязью штанины.
Потому что солнце уже заходило, а когда мы доберемся до Болленбо, где должны переночевать, почти стемнеет; мы гнали теперь, насколько хватало смелости, и вскоре проскочили усадьбу мистера Уайэта, друга нашей семьи; на прошлое Рождество отец брал меня к нему поохотиться на дичь. Восемь миль от Джефферсона и четыре мили от реки; солнце как раз садилось за домом, когда мы ехали мимо. Мы катили дальше не останавливаясь; скоро появится луна, что весьма кстати, – наши керосиновые фары обычно не столько освещали дорогу, сколько оповещали встречных о нашем приближении. И вдруг Бун сказал:
– Что за вонь? Это ты?
Но прежде, чем я успел отвергнуть его предположение, он резко затормозил, минуту посидел, потом протянул назад руку и сдернул мятый, скомканный брезент, лежавший сзади. Нед приподнялся и сел на полу. На нем была черная пара, и шляпа, и белая рубашка с золотой запонкой, но без воротничка и галстука – его воскресный наряд; при нем был даже маленький потрепанный ручной саквояж (сейчас его назвали бы портфель или чемоданчик), принадлежавший старому Люцию Маккаслину еще до рождения отца; не знаю, носил ли в нем Нед что другое, я же видал там только Библию (тоже от прапрабабушки Маккаслин), хотя читать ее он не мог, и пинтовую фляжку, содержавшую от силы две столовых ложки виски.
– Чтоб мне сдохнуть, – сказал Бун.
– Мне тоже охота прокатиться, – сказал Нед. – Хи-хи-хи.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
– Меньше у меня, что ли, прав, чем у тебя и у Люция, что мне и прокатиться нельзя, – сказал Нед. – Даже еще побольше. Автомобиль этот Хозяина, а Люций ему всего-навсего внук, а ты и вовсе не родня.
– Ладно, ладно, – сказал Бун. – Не о том речь. Нет, это надо же: он себе прохлаждается под брезентом, а я тут по уши в грязи надрываюсь, тащу машину в одиночку.
– Ну и жарища же там под низом, братцы, – сказал Нед. – Не пойму, как я жив остался. Уж не говоря, что все время опасаешься, как бы эта чугунная хреновина мозги не вышибла на ухабах. Да еще ждешь, что жестянка с бензином или черт-те с чем поболтается, поболтается, да и взорвется. А что, по-твоему, я должен был делать? От города отъехали всего на четыре мили. Ты бы небось отправил меня домой пешим ходом.
– А теперь десять миль, – сказал Бун. – С чего ты взял, что теперь не отправишься домой пешим ходом?
Я быстро, скороговоркой сказал:
– Ты разве забыл? Мы в двух милях от постоялого двора Уайэта. Это же все равно, что в двух милях от Бей-Сент-Луиса.
– Правильно, – радостно сказал Нед. – Не так уж и далеко.
Бун только посмотрел на него.
– Вылазь, сложи брезент, чтоб он занимал столько места, сколько ему положено, – сказал он Неду. – И заодно проветри малость, раз уж нам и дальше ехать в его компании.
– А чего ты меня так тряс и подбрасывал, – сказал Нед. – Можно подумать, я нарочно сделал неприличность, чтобы ты меня застукал.
Пока мы стояли, Бун успел зажечь фонари, теперь он обтер ноги углом брезента, и снова надел носки и башмаки, и опустил закатанные штанины, они уже подсыхали. Солнце зашло, и показалась луна. Когда мы доедем до Болленбо, будет уже самая настоящая ночь.
Насколько мне известно, Болленбо нынче рыбачий лагерь и находится он в руках выездного бутлеггера-итальянца, – выездного в том смысле, что он выезжает из Болленбо на одну-две недели раз в четыре года, пока очередной шериф не разберется в том, какова истинная воля людей, которые, как он воображает, голосовали за него; вся речная пойма, которая была некогда частью заранее обреченной феодальной мечты Томаса Сатдена и местом для охотничьего лагеря майора де Спейна, стала теперь районом осушения, – все эти первозданные дебри, где в дни юности Бун охотился (или по крайней мере присутствовал при том, как охотились его покровители) на медведя, оленя и пуму, отведены под хлопок и маис, и даже от переправы Уайэта осталось одно название [17].
Даже в 1905 году кое-какая первозданность еще сохранилась, хотя большая часть оленей, и все медведи, и пумы (и майор де Спейн с его охотничьей свитой) исчезли; паром тоже, и теперь мы зовем переправу Уайэта – Железный мост, железный с большой буквы, потому что это был первый и, по слухам или на самом деле, в течение нескольких лет единственный железный мост у нас в Йокнапатофском округе. Но в давние годы, во времена наших здешних вождей племени чикасо [18] – Иссетибехи, и Мокетуббе, и узурпатора-цареубийцы, именовавшего себя Дуумом, – когда объявился первый Уайэт, и индейцы показали ему переправу, и он построил лавку и паром и назвал переправу в свою честь, это была не только единственная переправа на много миль вокруг, но и главный порт: лодки (а зимой, при полой воде, даже маленький пароходик) подходили прямо к двери уайэтовского дома, доставляя из Виксберга виски, и плуги, и неочищенный керосин, и мятные леденцы и увозя хлопок и меха.
Но Мемфис был ближе Виксберга, даже если добираться на мулах, и люди построили дорогу, по мере возможности прямую, от Джефферсона до южной излучины, куда доходил паром Уайэта, и дорогу от северной пристани до Мемфиса, тоже по мере возможности прямую. И тогда хлопок и прочие товары начали прибывать и отбывать этим путем, и тянули их мулы или волы, и тут, откуда ни возьмись, возник великан без роду без племени, называвший себя Болленбо; одни поговаривали, что он взаправду откупил у Уайэта маленькое, темное, до той поры мирное однокомнатное сочетание жилья с лавкой, а заодно и какую ни на есть претензию Уайэта на старую переправу чикасо; другие же говорили, что Болленбо просто намекнул Уайэту, что он (Уайэт) очень засиделся тут и пора бы ему отодвинуться от реки на четыре мили и стать фермером.
Как бы там ни было, Уайэт так и сделал. И его доселе убаюканное глушью отшельничье жилище превратилось поистине в бойкое место: ночлежный дом, закусочная и пивная для проезжих фрахтовщиков и местных артелей погонщиков с чугунными головами и кулаками, встречавших фургоны по обеим сторонам долины уже с двумя, тремя, а то и четырьмя свежими упряжками мулов, чтобы с руганью дотащить эти тяжелые фургоны до парома по эту сторону реки и от парома взгромоздить на крутой откос по ту сторону. Бойкое место. И те, что появлялись там, были настоящие мужчины. Но все-таки просто дюжие мужчины, не больше, пока полковник Сарторис (я имею в виду не банкира с его липовым званием, доставшимся ему отчасти по наследству, отчасти в силу привычки, который был повинен в том, что мы с Буном находились в эту минуту именно там, где находились; я имею в виду его отца, настоящего полковника Конфедерации Южных Штатов, – вояку, государственного деятеля и политика, дуэлянта, а по словам двоюродных и троюродных племянников и внуков некоего юнца [19] двадцати одного года из Йокнапатофского округа – еще и убийцу) не построил в середине 70-х годов свою железную дорогу и не уничтожил это бойкое место.
Но только не лавку Болленбо, уж не говоря о самом Болленбо. Явились вереницы фургонов и выжили с реки лодки, и название «Переправа Уайэта» сменилось названием «Паром Болленбо»; явились железные дороги и отобрали тюки с хлопком у фургонов, а тем самым и паром у Болленбо, но и только; за сорок лет до этого, в малоприметной истории с торговцем Уайэтом, Болленбо доказал, что вполне способен подстеречь волну будущего и оседлать ее; теперь, в лице своего сына, такого же великана, который в 1865 году вернулся (как говорили) в пальто, подбитом листами неразрезанных банкнот Соединенных Штатов, из (как он говорил) Арканзаса, где (как он говорил) служил в летучем кавалерийском отряде и с почетом вышел в отставку, причем фамилии командира он так никогда и не мог припомнить, он (Болленбо-старший) доказал, что не потерял в сыне ничего из своей былой ловкости, и сноровки, и ясновидения. В прежние времена люди, проезжая мимо постоялого двора Болленбо, останавливались там на одну ночь, нынче они ехали к Болленбо всегда ночью и чаще всего в спешке, стараясь дать Болленбо как можно больше времени на то, чтобы припрятать на болотах лошадь или корову, прежде чем нагрянет закон или владелец. Закон, потому что, кроме толп обозленных фермеров, шедших по следам своих пропавших лошадей и коров – следам только в одну сторону, – и шерифов, шедших по следам убийц, по крайней мере один федеральный сборщик налогов тоже оставил там свои следы и тоже только в одну сторону. Потому что если Болленбо-прежний всего-навсего продавал виски, нынешний еще и гнал его: он теперь держал то, что прикрывается благопристойным, удобным названием танцевального заведения, и к середине 80-х годов оно на мили вокруг стало олицетворением любой мерзости и гнуси; священники и пожилые дамы даже пытались выдвигать в шерифы тех, чья политическая платформа сводилась бы к изгнанию Болленбо, его пьянчуг, и музыкантишек, и игроков, и девиц за пределы Йокнапатофы, а буде возможно, и за пределы штата Миссисипи. Но Болленбо и всё, что его окружало – конюшня, храм увеселений, назовите как хотите, – нас, непричастных, не тревожили: они никогда не вылезали из своей цитадели, а идти туда никто никого не принуждал; к тому же новая профессия Болленбо, его новая ипостась, была более чем доходна, и по округе пронесся слушок, что таким, у кого прицел и честолюбие не идут дальше кражи какой-нибудь страдающей шпатом лошаденки или яловой телки, там больше делать нечего. Так что люди благоразумные просто оставили заведение Болленбо в покое. В число таковых, естественно, входили шерифы, люди не только благоразумные, но и семейные, в чьей памяти жив был пример федерального сборщика налогов, не так давно исчезнувшего в том направлении.
То есть так было до лета 1886 года, когда баптистский священник по имени Хайрам Хайтауэр [20], – тоже великанского роста, не ниже, да и почти такой же кряжистый, как сам Болленбо, – который по воскресеньям с 1861 до 1865 был одним из ротных капелланов Форреста, а в остальные шесть дней одним из его самых жестоких и неистовых летучих кавалеристов, – въехал во владения Болленбо, вооруженный Библией и кулаками, и с помощью этих кулаков обратил на путь истинный всю колонию, по одному за раз предпочтительно, и по двое, по трое, когда его к тому вынуждали. Так что когда Бун, Нед и я въехали на эту территорию в майских сумерках 1905 года, Болленбо пребывал в своей третьей ипостаси в лице пятидесятилетней старой девы, его единственной дочери – чопорной, бестелесной, суровой, с сильной проседью женщины, которая арендовала сто тридцать пять акров хорошей пойменной земли под хлопок и маис и держала небольшую лавку с верхним помещением, где лежали в ряд не ахти какие тюфяки с безукоризненно чистыми простынями, и наволочками, и одеялами – к услугам приезжих рыболовов и охотников на лис и енотов, и эти приезжие (как говорили) возвращались сюда снова, но не ради охоты и уженья, а ради стола мисс Болленбо.
Она нас услыхала. И мы не были первыми; она сказала, что наш автомобиль тринадцатый за последние два года, и пять из них проехали мимо ее дома за последние сорок дней; она уже потеряла на этом двух кур, и, чего доброго, теперь придется всю животину держать взаперти, даже собак. Она, и кухарка, и слуга-негр, все они уже ждали нас на веранде, заслонив глаза от призрачного мерцания наших фар. Она не только издавна знала Буна, она прежде всего узнала машину. Несмотря на то что машин было только тринадцать, глаз у нее уже был наметан, она научилась различать их.
– Значит, вы таки добрались наконец до Джефферсона, – сказала она.
– За год-то? – спросил Бун. – Господи помилуй, мисс Болленбо, да эта машина за это время успела побывать в сто раз дальше Джефферсона. В тыщу раз. Придется уж вам сдаться, пора, как все люди, приноровиться к машинам.
Вот тут-то она и сказала про тринадцать автомобилей за два года и про двух кур.
– Но они хоть недалеко, а прокатились на автомобиле, – добавила она. – Чего про себя не скажу.
– Да неужто вы никогда не катались на машине? – спросил Бун. – А ну-ка, Нед, – сказал он, – вылезай и заводную ручку заодно прихвати. Люш, пусти мисс Болленбо вперед, там ей виднее будет.
– Погоди, – сказала мисс Болленбо. – Я только скажу Элис про ужин.
– Ужин подождет, – сказал Бун. – Бьюсь об заклад, Элис тоже не приходилось ездить на машине. Иди сюда, Элис. Кто это с тобой? Твой муж?
– Не собираюсь я замуж, – отозвалась кухарка. – А и собиралась бы, так уж не за Ифема.