Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Потом он: Не знаю. А можно носить Военный Крест на солдатской форме?

Потом адъютант: Тоже не знаю. Что еще? В понедельник явитесь в канцелярию, а пока что можете быть свободны.

Тогда бы он спросил (он уже догадался, кем могла быть эта богатая американка, потому что вот уже два года Европа, по крайней мере Франция, кишела ими — представительницами богатых семейств из Филадельфии, с Уолл-стрита и Лонг-Айленда, субсидирующих санитарные подразделения и авиационные эскадрильи на французском фронте, — комитетами, организациями официально не воюющих дилетантов, с помощью которых Америка отражала не немцев, а войну), тогда он мог бы спросить: Но почему сюда? Если у них есть организация, во главе которой стоит старый, похожий на священника-сектанта негр, зачем французское правительство отправило его сюда в государственном лимузине на двухминутную встречу с рядовым английского пехотного батальона? О да, мог бы спросить и, очевидно, не услышал бы в ответ ничего, кроме фамилии старого негра, которую уже знал, поэтому не она была нужна, необходима ему, чтобы успокоиться; и на третий день после того, как он явился в канцелярию, официально стал членом батальонной семьи и свел дружбу с капралом, ведающим батальонной корреспонденцией, ему в руки наконец-то попал официальный, подписанный начальником штаба в Поперинге документ, где была не только фамилия старого негра, но и звучное, громогласное название организации, комитета, который он возглавлял: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde[11] — название, наименование до того захватывающее, до того проникнутое благородством и верой, что, казалось, не имело никакого отношения к человеку и его страданиям, величавое в своей выси, невесомое, не осязаемое измученной землей, словно тень облачка. И если он надеялся узнать хоть что-то, хотя бы это название, не говоря уж о чем-то большем, у владельца денежного пояса, то глубоко ошибался; это (неудача) стоило ему пять шиллингов во франках; он выследил его, остановил, встав на пути, и спросил, открыто и прямо:

— Кто такой преподобный Тоуб Саттерфилд? — а потом больше минуты выслушивал грубую, занудную брань, пока не смог наконец сказать: «У тебя все? Тогда я извиняюсь. Собственно говоря, мне нужны десять шиллингов»; посмотрел, как его фамилия вписывается в маленький потрепанный блокнот, потом взял деньги, он их даже не истратит, и тридцать шестипенсовиков вернутся к своему источнику в тех же кредитках. Но, во всяком случае, он завязал с тем человеком деловые, позволяющие общаться отношения; теперь он мог сказать ему то, что узнал в канцелярии, уже не становясь на пути:

— Говорить об этом запрещено, но я думаю, тебе следует знать. Сегодня ночью мы выступаем.

Тот поглядел на него.

— Что-то должно произойти. Сюда нагнали много войск. Готовится сражение. Понимаешь, те, что устроили Лоо, не могут вечно почивать на своих лаврах.

Тот смотрел на него и молчал.

— У тебя есть деньги. И тебе стоит подумать о своих интересах. Кто знает? Может быть, ты останешься в живых. Вместо того чтобы брать с нас по шесть пенсов, потребуй все деньги сразу и зарой их где-нибудь.

Тот по-прежнему смотрел на него, даже без презрения; связной внезапно подумал смущенно, почти униженно: У него, как у банкира, есть порядочность в отношении к своим клиентам не потому, что они люди, а потому, что они клиенты. Не жалость — он, далее не моргнув глазом, разорил бы всех и каждого раз они приняли его условия игры; это уважение к своему призванию, своей профессии. Чистота. Нет, более того: безупречность, как у жены Цезаря.

В ту ночь они выступили на передовую, и связной оказался прав; когда они — шестьдесят с небольшим процентов уцелевших — вернулись назад, в их памяти навечно, словно выжженные раскаленным железом, запечатлелись названия речушки, которую местами можно переплюнуть, и городов — Аррас, Альбер, Бапом, Сен-Кантен и Бомон Амель, — им не забыться пока существует способность дышать, способность плакать, и на этот раз он (связной) сказал:

— По-твоему, то, что творилось там, — лишь обычная, вполне полезная паника, вроде биржевой, необходимая для благополучия общества, а те, кто гибнет и будет гибнуть на войне, — неизбежные жертвы, как лишенные ума, сообразительности или достаточной денежной поддержки маклеры и торговцы, чья высокая участь заключается в том, чтобы покончить с собой, дабы сохранить платежеспособность финансовой системы?

И тот опять глядел на связного даже без презрения, даже без жалости просто ждал, пока связной договорит, потом спросил:

— Ну что? Берешь десять шиллингов или нет? Связной взял деньги во франках. На сей раз он истратил их впервые заметив, подумав, что финансы похожи на поэзию, чтобы существовать, им нужен, необходим дающий и берущий, нужно, чтобы и тот и другой, певец и слушатель, банкир и заемщик, покупатель и продавец, были добропорядочны, безукоризненно, безупречно преданы и верны; он подумал: Это я оказался не на высоте; я был вредителем, изменником. Теперь он тратил деньги в один присест, устраивая скромные кутежи с каждым, кто был готов составить ему компанию, выполнял свой шестипенсовый контракт, потом опять с рвением искупающего грех или творящего молитву католика брал десять шиллингов, и так всю осень, всю зиму; наступила весна, приближался его отпуск; и он думал спокойно, без горечи, без сожаления: Конечно, я мог бы поехать домой, в Лондон. Что еще можно сделать с разжалованным субалтерном в год 1917 от рождества Христова, кроме как дать ему винтовку со штыком, а я уже получил их? И вдруг, внезапно и спокойно, понял, как распорядиться этой волей, этой свободой, которой не мог найти иного применения, потому что для нее уже не было места на земле; теперь он попросил уже не шиллинги, а фунты, оценил ее не в шиллингах, а в фунтах не только на паломничество туда, где некогда реял угасший ныне дух человеческой свободы, но и на то, что делало паломничество сносным; взял десять фунтов и сам назначил процент выплаты по десять шиллингов в течение тридцати дней.

— Едешь в Париж отмечать свои… «выдающиеся заслуги»? — спросил тот.

— Почему бы и нет? — ответил связной, получил десять фунтов во франках и с призраком своей юности, ушедшей пятнадцать лет назад, когда он не только верил, но и надеялся, пустился по стезям своей прежней жизни, окружавшим некогда лесистую долину, где теперь лежал простой серый камень Сен-Сюльпис; оставя напоследок узкий кривой переулок, где прожил три года, он проходил, лишь замедляя шаг, но не подходя близко, мимо Сорбонны и прочих знакомых мест Левого берега — набережной, моста, галереи, сада и кафе, — где он тратил свой обильный досуг и скудные деньги; и лишь на второе одинокое и грустное утро, после кофе (и «Фигаро»: было восьмое апреля; английский пароход, на котором плыли почти одни американцы, накануне был торпедирован у берегов Ирландии; он подумал спокойно, без горечи: Теперь им придется вступить в войну; теперь мы можем уничтожить оба полушария) в кафе Deux Magots[12], проделав долгий путь через Люксембургский сад мимо медсестер с ранеными солдатами (будущей весной, возможно, даже нынешней осенью среди них должны были появиться и американцы) и потемневших изваяний богов и королев на улицу Вожирар, уже пытаясь разглядеть узкую щель, представляющую собой улицу Сервандони, и мансарду, которую он когда-то называл домом (возможно, месье и мадам Гарнье, patron и patronne[13] еще живут там и встретят его), увидел вдруг над аркой, где когда-то проезжали кареты герцогов и принцев, афишу, полотнище с надписью, величественно и смиренно гласящей в старом пригороде аристократов: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde, — и, пристав к негустому, спокойному потоку людей — солдат и гражданских, мужчин и женщин, старых и молодых, — вошел, как ему казалось потом, будто во сне, в какой-то вестибюль, переднюю; там сидела с вязаньем крепкая бодрая женщина неопределенного возраста в белом, как у монахини, чепце; она сказала:

— Месье?

— Месье le president, Madame, s'ill vous plait. Месье le Reverend Саттерфилд[14].

Она, не переставая быстро орудовать спицами, спросила снова:

— Месье?

— Le chef de bureau, Madame. Le directeur[15]. Месье le Reverend Саттерфилд.

— A… — сказала женщина, — месье Тулимен, — и, продолжая вязать, поднялась, чтобы проводить, отвести его; какой-то просторный мраморный холл с позолоченными карнизами, увешанный люстрами и беспорядочно уставленный, заполненный всевозможными деревянными скамейками и старыми стульями, какие берут напрокат за несколько су на концертах в парке; там звучали не голоса, а словно бы лишь дыхание, вдохи и выдохи людей — раненых и невредимых; солдат, стариков и старух с черными вуалями и нарукавными повязками, молодых женщин, зачастую с детьми, прижатыми к траурным одеждам утраты и горя, — они сидели в одиночку и небольшими, видимо семейными, группами в громадном помещении, где словно бы до сих пор слышалось дыхание герцогов, принцев и миллионеров, лицом к стене, на которой висела такая же афиша, такое же полотнище ткани, что и над входом, с той же надписью: les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde; не взирая, не глядя на афишу, они напоминали не людей в церкви (не были так смиренны), скорее пассажиров на станции, где поезд намного опаздывает; потом у широкой витой лестницы женщина остановилась, отошла в сторону и, продолжая вязать, сказала, не поднимая глаз:

— Priere de monter, месье[16]. — И он стал подниматься: пробившийся сквозь тучу теперь восходил к невероятно высокой, дающей забвение вершине; это была небольшая комната, похожая на будуар герцогини в раю, временно преображенный, чтобы представлять деловую контору в шараде; новый простой голый стол, три простых жестких стула, за столом безмятежное благородное лицо над узким воротничком из белой шерсти, выглядывающим из-под небесно-голубой формы пехотного капрала, судя по виду, еще вчера лежавшей на полке интендантского склада, а чуть позади него худощавый юноша-негр во французском мундире с погонами младшего лейтенанта, казавшемся почти новым: он глядел на них через стол; голоса звучали безмятежно и непоследовательно, будто тоже во сне:

— Да, раньше у меня была фамилия Саттерфилд. Но я сменил ее, чтобы легче было выговаривать людям. Из Ассоциации.

— A… Tout le Monde.

— Да. Тулеймен.

— Значит, тогда вы приезжали повидать… — чуть было не сказал «друга».

— Да, он еще не совсем готов. Я хотел узнать, нужны ли ему деньги.

— Деньги? Ему?

— Коню, — сказал старый негр, — которого, по их словам, мы украли. Украсть его мы не могли, даже если бы хотели. Потому что он не принадлежал никому. Это был конь всего мира. Чемпион. Впрочем, нет. Вся земля принадлежала ему, а не он ей. Земля и люди. Принадлежал он. Принадлежал я. Принадлежали все мы трое, пока не настал конец.

— Он? — сказал связной.

— Мистари.

— Мист… кто?

— Гарри, — сказал юноша. — Он так произносит.

— А… — произнес связной с каким-то стыдом. — Ну конечно, Мистари…

— Вот-вот, — сказал старый негр. — Он хотел, чтобы я звал его просто Ари, но я, видимо, был уже слишком стар.

И рассказал о том, что наблюдал, видел своими глазами и что понял из виденного, но это было не все; связной понимал это и думал: Сообщник. Раз уж приходится вести двойную игру, мне нужен сообщник. Даже когда юноша, впервые раскрыв рот, сказал:

— Новоорлеанского адвоката прислал заместитель начальника полиции.

— Кто? — спросил связной.

— Заместитель начальника федеральной полиции, — сказал парень. Человек, возглавлявший погоню.

— Так, — сказал связной. — Расскажите.

Случилось это в 1912 году, за два года до войны; конь этот был скакуном-трехлеткой, но таким, что цена, уплаченная за него на нью-маркетском аукционе аргентинским королем кож и пшеницы, была хотя и баснословной, но не чрезмерной. Коня сопровождал грум, владелец денежного пояса и гроссбуха. Вместе с конем он поехал в Америку, и там в течение двух лет произошли три события, полностью изменившие не только его жизнь, но и характер, и когда в конце 1914 года он вернулся домой, чтобы вступить в армию, то казалось, что в глуши за долиной реки Миссисипи, где он пропадал в течение первых трех месяцев, на свет появился новый человек — без прошлого, без горестей, без воспоминаний.

Он не просто принимал участие в продаже коня, он был втянут в нее. И не покупателем, даже не продавцом, а предметом торговли — самим конем — с властностью, не терпящей никаких отговорок, тем более отказа. Не как исключительный (что было возможно) грум или пусть даже первоклассный, в чем не было никаких сомнений. Дело в том, что между человеком и животным установились не только взаимопонимание, но и привязанность, идущая не от рассудка к рассудку, а от сердца к сердцу и нутра к нутру; если этого человека не бывало рядом или хотя бы поблизости, конь переставал быть не только скаковым конем, но и вообще лошадью: становился не упрямым или норовистым, а способным неизвестно на что, потому что был способен на все, и не только опасным, но, в сущности, несмотря на все затраченные и вложенные усилия и средства — долгий, тщательный отбор и улучшение породы, в результате которых он в конце концов появился на свет, продажу по громадной цене, чтобы исполнять тот единственный ритуал, для которого он был создан, никчемным; лишь один человек мог войти к нему в конюшню или стойло, чтобы почистить его или задать корму, ни один жокей или тренер не мог приблизиться к нему и сесть в седло, пока этот человек не отдавал коню приказание; и даже когда всадник сидел в седле, конь не скакал, пока этот человек — голосом или прикосновением — не отпускал его.

Поэтому аргентинец купил и грума, положил в лондонский банк определенную сумму, которая должна была достаться груму по возвращении, когда он будет отпущен. Разумеется, конем, потому что никто больше не мог этого сделать, и он (конь) в конце концов освободил, отпустил их всех; старый негр рассказывал, как это произошло, потому что они с внуком принимали участие в этой истории; до того, как этот грум вошел в его жизнь, конь просто выигрывал скачки, а после его появления стал бить рекорды; три недели спустя после того, как ощутил его руку и услышал его голос, он установил рекорд («Скачки назывались «Силинджер», — сказал старый негр. Это как у нас Дерби».), еще не побитый семь лет спустя; а в первых своих южноамериканских скачках, проведя на берегу всего две недели после полутора месяцев в море, конь установил результат, который вряд ли когда-либо будет достигнут. («Нигде. Никогда. Ни одним конем», — сказал старый негр.) И на другой день его купил американский нефтяной барон за такую цену, что даже аргентинский миллионер не смог устоять перед ней; и две недели спустя коня встретил в Новом Орлеане старый негр, по воскресеньям проповедник, а в будни конюх и грум в конюшнях нового владельца; два дня спустя поезд с товарным вагоном, где ехали конь и оба грума, черный и белый, провалился на подмытом разливом мостике; этот несчастный и непредвиденный случай обернулся двадцатью двумя месяцами, из которых английский грум вышел наконец убежденным баптистом, масоном и одним из наиболее искусных или ловких игроков в кости своего времени.

В течение шестнадцати месяцев из двадцати двух пять организованных порознь, однако настойчиво преследующих одну и ту же цель сыскных групп федеральной полиции, полиции штата, железнодорожной полиции, агентов страховой компании и частных детективов нефтяного барона — гонялись за четверыми — искалеченным конем, английским грумом, старым негром и двенадцатилетним мальчиком, который выступал в роли жокея, — по всем направлениям в бассейне реки Миссисипи между Иллинойсом, Мексиканским заливом, Канзасом и Алабамой, где трехногий конь участвовал в скачках на короткие дистанции в глухих местечках и почти всегда выигрывал; старый негр рассказывал об этом серьезно и невозмутимо, безмятежно и спокойно, непоследовательно, словно во сне; и вскоре связной, пять лет спустя, увидел во всем этом то же, что и заместитель начальника федеральной полиции: не кражу, а страсть, жертвоприношение, обожествление, не шайку воров, сбежавших с искалеченным конем, чью стоимость даже до увечья уже давно перекрыли расходы на преследование, а бессмертный, блестящий эпизод легенды о любви, венчающей славой бытие человека. Она возникла, когда его первые, ставшие неразлучной парой дети навсегда покинули мир, и в которой, подобно ее прототипам, неразлучные и бессмертные на грязных и окровавленных страницах этой хроники по-прежнему бросали вызов небесам: Адам и Лилит, Парис и Елена, Пирам и Тисба и все прочие неувековеченные Ромео и их Джульетты, самую старую и самую блестящую историю в мире, ненадолго включающую в себя и кривоногого, сквернословящего английского грума подобно Парису, или Лохинвару, или любому из знаменитых похитителей; обреченное славное неистовство любовной истории, преследуемой не заведенным делом, даже не яростью владельца-миллионера, а своим наследственным роком, так как, будучи бессмертной, история, легенда не должна становиться достоянием одной из пар, составляющих ее блестящее и трагическое продолжение, а каждая пара должна пройти, повторить ее в свой роковой и одиночный черед.

Старый негр не рассказывал, как они это сделали, сказал только, что они сделали это, словно если дело сделано, то уже не важно, как, словно если что-то нужно сделать, это делается, а потом трудности, мучения или даже невозможность ничего не значат — извлекли обезумевшего, искалеченного коня из вагона и спустили в старицу, где конь мог плыть, пока ему поддерживали голову над водой…

— Мы нашли лодку, — сказал старый негр. — Если это можно назвать лодкой. Выдолбленная из бревна, она переворачивалась, едва ступишь в нее ногой. Их называют пирогами. Люди там не говорят, а лопочут, как и здесь. Потом выплыли из старицы и скрылись так бесследно, что наутро, к прибытию железнодорожных детективов, казалось, что разлив унес всех троих.

Спрятались они на холмике, островке посреди болота, менее чем в миле от места крушения, к нему на другое утро прибыл рабочий поезд с бригадой для восстановления мостика и путей, и оттуда (В первую ночь они спрятали коня в воду так глубоко, как только могли, и старый негр остался присматривать за ним. «Я только поил его, держал грязевый тампон на бедре и отгонял мошек, мух и москитов», — сказал старый негр.) под утро третьего дня вернулся грум и привез в пироге тали с маркой железнодорожной компании, еду для коня и для них троих, брезент для люльки и шины и парижского гипса для наложения шин («Я знаю, о чем вы хотите спросить, — сказал старый негр. — Где он взял деньги на все это. Раздобыл так же, как и лодку». — И рассказал: английский грум, который раньше не отъезжал от Лондона дальше Эпсома или Донкастера, тем не менее ставший за два проведенных в Америке года баптистом и масоном, всего за две недели в носовом кубрике американского грузового судна из Буэнос-Айреса открыл или обнаружил в себе взаимопонимание с игральными костями и привязанность к ним, вернувшись на место крушения, он взял тали просто потому, что случайно наткнулся на них; так как местом его назначения был вагон, где спала бригада рабочих-негров, он разбудил их, после чего белый в непривычных, покрытых болотной грязью бриджах и черные в нижних рубахах, рабочих брюках из саржи или совсем без ничего расселись на расстеленном одеяле под коптящим фонарем с банкнотами, монетами и постукивающими костями.), и в кромешной тьме — он не прихватил фонарь, света не было; зажигать свет было опасно, да он и не нуждался в нем, — небрежно, даже презрительно, поскольку он с десяти лет знал строение лошадиного тела, как слепой знает комнату, из которой боится выйти (он не взял бы с собой и ветеринара, не только потому, что не нуждался в нем, он никому, кроме старого негра, не позволил бы прикоснуться к коню, даже если бы позволил конь), они подвесили коня, вправили кость и наложили шину.

Потянулись недели, в течение которых срасталось сломанное бедро, сыскные группы охраняли все выходы с болота, прочесывали дно старицы и с руганью шлепали по болоту среди мокасиновых и гремучих змей и аллигаторов, хотя они (преследователи) давно пришли к выводу, что конь мертв по той простой причине, что он должен быть мертв, поскольку мог быть только мертвым, раз до сих пор не нашелся, и что владелец его в конце концов получит лишь удовольствие обрушить свой гнев на похитителей. И раз в неделю, едва темнело и сыскные группы отправлялись на ночлег, грум садился в пирогу и два-три дня спустя возвращался до рассвета с новым запасом продуктов и фуража; теперь на это уходило два-три дня потому, что мостик наконец починили; ночами по нему снова грохотали поезда, и бригада рабочих, а вместе с ней и источник доходов, вернулись обратно в Новый Орлеан; и теперь белый сам ездил туда вести профессиональную игру на обтянутых сукном столах под электрическими лампами, и теперь даже старый негр (лошадник, конюх лишь по воле случая, а по склонности и призванию — служитель господа, заклятый и одержимый враг греха, но, видимо, он без сомнений и колебаний давно выбросил из памяти, что сфера его нравственных заповедей должна включать прекрасного искалеченного коня и тех, кто служит ему) не знал, как далеко ему приходилось иногда забираться, прежде чем он находил еще одно одеяло, расстеленное под коптящим фонарем, или, как последнее прибежище, залитый электрическим светом зеленый стол, и, хотя там лежащие в своей кожаной чашечке кости бывали столь же безупречны, как жена Цезаря, доходы от игры, фишки, деньги — все же набегали, то ли благодаря его таланту, то ли просто необходимости в них.

Затем потянулись месяцы, в течение которых они ежедневно слышали не только грохот поездов по отремонтированному мостику, но и движение сыскных групп (иногда с ними можно было бы заговорить, не повышая голоса); поиски не прекращались еще долго после того, как те, кто бранился, шлепал по воде и в ужасе отскакивал от лениво извивающихся или зловеще шипящих мокасиновых и гремучих змей, решили, что конь давно пал и навсегда исчез в ненасытных утробах угрей, щук и черепах, а сами воры покинули эту местность, страну и, возможно, даже континент, полушарие, но тем не менее они продолжали поиски, потому что железнодорожная компания использовала для ограждения дорогой набор строенных блоков и более двухсот футов двухдюймового кабеля; страховой компании принадлежали банки, пароходные линии и розничные магазины от Портленда, штат Мэн, до Орегона, и поэтому она не могла себе позволить потери коня, стоящего даже один доллар, тем более пятьдесят тысяч; владелец коня, этот бездонный кошелек, не пожалел бы стоимости шестидесяти своих коней, чтобы отомстить похитителям шестьдесят первого, а федеральная полиция ставила на карту даже больше, чем полиция штата, которая могла получить лишь свою долю славы и вознаграждения: у нее было дело, которое требовалось закрыть, — и вот однажды поступило сообщение «Юнайтед Пресс», переданное накануне вечером из Вашингтона заместителю начальника федеральной полиции, о том, что конь, дорогой, породистый скакун, передвигающийся на трех ногах, опекаемый или по крайней мере сопровождаемый маленьким кривоногим иностранцем, едва говорящим по-английски, и пожилым негром-священником, победил в скачках на три фарлонга в Уэзерфорде, штат Техас, жокеем был двенадцатилетний негритянский мальчик. («Мы шли туда пешком, — сказал старый негр. — По ночам. Это было нужно, чтобы конь снова пришел в себя. Чтобы он забыл тот мостик, снова обрел форму и стал конем. Когда наступал день, мы прятали его в лесу». Рассказал он и что было потом: что они не могли поступать иначе: после скачек они тут же, почти не задерживаясь, уходили, потому что как только трехногий конь выигрывал скачки, это разносилось по всему миру, а им нужно было опережать преследователей хотя бы на день.) Преследователи прибыли туда с опозданием на один день и узнали, что негр-священник и ворчливый, презрительный иностранец внезапно появились неизвестно откуда как раз вовремя, чтобы выставить трехногого коня на скачки, иностранец делал ставки, достигающие (к тому времени) от тысячи до десяти тысяч долларов при неравных шансах, составляющих от одного к десяти до одного к ста; трехногий конь так рванул от столба, что, казалось, это барьер отскочил назад, и скакал так быстро, что, казалось, все остальные кони участвуют в другом, следующем забеге, и так до самого финиша; жокей, казалось, совсем не управлял им — если только кто-нибудь (тем более мальчик двенадцати, от силы тринадцати лет, скакавший без седла, с одной подпругой, чтобы держаться за нее, — осведомитель видел эти скачки) был способен управлять им после того, как был дан старт; конь на всем скаку пересек линию финиша и проскакал бы еще круг, но белый иностранец, перегнувшись через барьер за линией финиша, сказал ему какое-то слово так тихо, что его не было слышно в пятнадцати футах.

Следующим местом, куда преследователи прибыли с опозданием уже на три дня, было Уиллоу-Спрингс, штат Айова, потом в Басирус, штат Огайо, а три месяца спустя с опозданием почти на две недели — в труднодоступную долину среди гор Восточного Теннесси, столь отдаленную не только от железной дороги, но и от телеграфа с телефоном, что конь участвовал в скачках и выигрывал их десять дней подряд, прежде чем преследователи узнали об этом; несомненно, белый грум там и вступил, был принят в орден масонов, потому что они впервые остановились дольше, чем на день; конь получил возможность спокойно участвовать в скачках десять дней, пока преследователи не узнали об этом, а когда преследователи покинули эту долину, то отставали от коня уже на двадцать дней, так как за две недели терпеливых расспросов по всей тридцатимильной, окруженной горами котловине они снова, как и при первом исчезновении, не смогли найти никого, кто слышал бы о трехногом коне, двух мужчинах и ребенке, тем более видел бы их.

И когда до преследователей дошли слухи, что конь находится в Центральной Алабаме, он уже исчез оттуда, снова скрылся на Западе; продвигаясь по штату Миссисипи, они отставали уже на месяц; преследуемые перебрались через реку Миссисипи в штат Арканзас и делали передышки, как птицы, не останавливаясь, хотя это меньше всего можно было назвать парением, поскольку конь хотел скакать снова с немыслимой, невероятной скоростью (и при немыслимых, невероятных ставках; по сообщениям и слухам, эти двое пожилой чернокожий служитель Бога и сквернослов белый, который, если и мог быть служителем, то лишь Владыки Тьмы, — выиграли десятки тысяч долларов); казалось, их светское турне по Америке было слишком медленным, незаметным взгляду, и лишь в эти невероятные минуты у белой ограды конь и трое состоящих при нем людей становились видимыми.

И тогда заместитель начальника федеральной полиции, официальный руководитель погони, внезапно обнаружил, что с ним что-то произошло, то же самое произойдет пять лет спустя в Париже с английским солдатом, имени которого он никогда не услышит. Он — заместитель — был поэтом, хотя и не пишущим стихов, по крайней мере пока, скорее, он был всего лишь одним из немых, осиротевших крестников Гомера, благодаря слепому случаю он появился на свет в богатой и влиятельной новоорлеанской семье и по меркам этой семьи не добился успеха в Гарварде, потом потерял два года в Оксфорде, прежде чем в семье узнали об этом и вернули его домой; отец несколько месяцев грозился сделать его начальником полиции, и он пошел с ним на компромисс, став лишь заместителем. И однажды ночью — было это в Арканзасе, в новом, пахнущем краской номере гостиницы маленького, быстро растущего лесопромышленного городка, помолодевшего по сравнению с прошлым годом, — он осознал, что было подоплекой этого дела, отвергаемого им с самого Уэзерфорда, штат Техас, и в следующий миг он окончательно отверг его, ибо то, что оставалось, должно было быть не только решением вопроса, но и истиной, или даже не просто данной истиной, а истиной, потому что истина есть истина: ей не нужно быть чем-то еще; ей даже безразлично, действительно это так или нет; он (заместитель) взирал на нее даже не торжествующе, а униженно (негр-священник два года назад распознал ее с одного взгляда — священник, служитель Бога, заклятый и убежденный враг человеческих страстей и грехов; однако с той первой минуты он не только потворствовал краже и азартной игре, но даже пожертвовал этому делу нежные, невинные годы своего мальчика, как старый отец — своего Самуила или Авраам — Исаака), и даже не с гордостью, что в конце концов увидел истину, пусть ему потребовался на это целый год, но по крайней мере с гордостью в том, что с самого начала, как понимал теперь, он исполнял свою роль в преследовании пассивно и нехотя. И через десять минут он разбудил своего помощника, а два дня спустя в нью-йоркской конторе сказал:

— Оставьте. Вам никогда не найти его.

— То есть вам, — сказал владелец коня.

— Если угодно, — сказал заместитель. — Я подал в отставку.

— Нужно было сделать это восемь месяцев назад, когда вы пренебрегли своими обязанностями.

— Ладно, touche[17], — сказал заместитель. — Если вам от этого станет легче. Видимо, то, что я делаю сейчас, — это попытка загладить свою вину, потому что восемь месяцев назад я ни о чем не догадывался.

И предложил:

— Я знаю, сколько денег вы истратили за это время. Вы знаете, что случилось с конем. Я выпишу вам чек на эту сумму. Куплю у вас искалеченного коня. Отмените погоню.

Владелец сказал ему, во сколько обошелся конь. Сумма была почти невероятной.

— Хорошо, — сказал заместитель. — Выписать чек на эту сумму я не могу. Но я дам расписку. Даже мой отец не будет жить вечно.

Владелец нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. Владелец кратко отдал ей распоряжение, она вышла, вернулась и положила на стол перед владельцем чек, тот подписал его и придвинул заместителю. Там была проставлена сумма, превышающая разницу между стоимостью коня и издержками на преследование по сей день. Выписан чек был на заместителя.

— Это гонорар за то, что вы найдете моего коня, вышлете из страны этого англичанина и приведете моего черномазого в наручниках, — сказал владелец.

Заместитель сложил чек пополам и разорвал его на четыре части; большой палец владельца был уже на кнопке звонка, когда заместитель аккуратно положил клочки в пепельницу; он поднялся, намереваясь уйти, но тут снова появилась секретарша.

— Выпишите другой чек, — сказал владелец, не поворачивая головы. Добавьте к этой сумме премию за поимку людей, укравших моего коня.

Но он не стал дожидаться чека и, нагнав (уже будучи в отставке) преследователей в Оклахоме, увязался за ними, как тот праздный молодой человек с деньгами — вернее, у которого были деньги, но он проиграл или растратил их — увязывался за детективами агентства «Марлборо» в их разъездах по континенту (и действительно, те, кто неделю назад были его сотрудниками, отнеслись к нему с единодушным полупрезрением, как профессионалы из «Марлборо» относились к праздному молодому человеку). Затем потянулись унылые железнодорожные станции с горками для погрузки скота и резервуарами для воды; люди в широкополых шляпах и в сапогах с высокими каблуками толпились возле объявлений, сулящих за похищенного коня такую награду, о какой даже в Америке еще не слышали, — там были репродукции газетной фотографии из Буэнос-Айреса, где человек и конь были сняты вместе, и описание обоих — лица, уже столь знакомого и узнаваемого в центральной части Соединенных Штатов (в Канаде и Мексике тоже), как лицо президента или Женщины-убийцы, но главное — сумма, размер вознаграждения — черное, сжатое воплощение того золотого сна, той сверкающей и немыслимой кучи долларов, которую любой мог бы получить, лишь пошевеля языком, — эти объявления неизменно опережали их, разносили свой яд быстрее, чем продвигались они и даже чем этот метеор любви и самоотречения; должно быть, уже весь водораздел Миссисипи-Миссури-Огайо был осквернен, растлен ими; и заместитель понял, что развязка теперь близка; он думал, что человек не смог разрешить проблем своего бытия на земле, потому что не пытался обучиться — не тому, как управлять своими страстями и безрассудством — они вредили ему лишь в редкие, почти исключительные мгновенья, — а как противиться своей слепой массе и весу; он понимал, что они — тот человек, конь и двое негров, которых они волей-неволей втянули в эту неистовую, сверкающую орбиту, — обречены вовсе не потому, что страсть эфемерна (потому-то ей и не дано иного названия, потому-то Ева и Змий, Мария и Агнец, Ахав и Кит, Андрокл и африканский дезертир Бальзака, и вся небесная зоология — Конь, Козерог, Лебедь, Телец были твердью человеческой истории, а не просто камнем его прошлого), и даже не потому, что похищение — это кража, кража — это зло, а злу не дано победить, а лишь потому, что благодаря череде нолей за символом доллара на объявлении любой человек в пределах видимости и слышимости (а увидеть и услышать об этом мог каждый между Канадой и Мексикой, Скалистыми горами и Аппалачами) ощутит почти безудержное желание донести о местопребывании коня.

Нет, теперь оставалось уже недолго, и на миг он увлекся, зажегся мыслью противопоставить подкупу подкуп, использовать эквивалент чека, который он предлагал выписать в Нью-Йорке, для борьбы с объявленной наградой, и отбросил эту мысль, так как из этого ничего бы не вышло — не потому, что подкуп продажности лишь растлил бы ее еще больше, а потому, что мысль лишь создала образ, который даже поэт должен был рассматривать как поэтическую причуду: Давид Маммоны поражает медный, несокрушимый, грешный череп Голиафа Маммоны. Оставалось недолго, конец, в сущности, был уже виден, когда путь, маршрут (словно тоже сознавая близость конца) резко свернул снова на юго-восток, через Миссури в угол, образованный впадением реки Святого Френсиса в Миссисипи, все еще кишащий призраками грабителей банков и поездов, которые там укрывались; затем конец, завершение, развязка — вторая половина дня, небольшой затерянный окружной центр у железнодорожной ветки с неплохим парком и полумилей насыпи без рельсов; преследователи шли в авангарде все увеличивающейся толпы местных жителей из городка, с ферм и с болот, это были одни мужчины, они молчали и пристально глядели, пока не напирая на них, просто глядели; и тут они впервые увидели вора, которого преследовали уже почти пятнадцать месяцев, иностранца, англичанина; он стоял в дверном проеме полуразвалившейся конюшни; из-за пояса грязных бриджей торчала рукоятка еще не остывшего пистолета; позади него лежал труп коня, пуля вошла прямо в звездочку на лбу, за конем стоял старый негр-священник с головой римского сенатора, одетый в старый вычищенный сюртук, а за ним в темноте виднелись белки застывших детских глаз; и вечером в тюремной камере бывший заместитель (тем не менее адвокат, хотя заключенный яростно и непристойно отвергал его) сказал:

— Разумеется, я сделал бы то же самое. Но скажите мне, почему… Нет, я знаю, почему. Я знаю причину. Знаю, что причина достойная: я только хочу, чтобы вы назвали ее, чтобы мы оба назвали ее, и тогда я пойму, что не ошибся, — говорил он уже — или еще — спокойно, словно не слыша единственного, злобного, непристойного эпитета, которым заключенный награждал его. — Вы могли бы в любое время возвратить коня, и он остался бы жив, но цель была в другом: не просто сохранить его в живых, тем более не ради нескольких тысяч или сотен тысяч; которые, по общему мнению, вы загребли, делая на него ставки. — Он умолк и спокойно ждал или по крайней мере молчал, торжествующий и невозмутимый, пока заключенный почти целую минуту однообразно, грубо и непристойно сквернословил, не просто отводя душу, а честя его, бывшего заместителя, потом торопливо, спокойно и примирительно заговорил снова:

— Ладно, ладно. Цель заключалась в том, чтобы он мог скакать, участвовать в скачках, пусть даже проигрывать их, приходить последним, пусть даже на трех ногах, и он скакал на трех ногах, потому что это был исполин, ему хватило бы даже одной ноги, чтобы оставаться конем. А его хотели отправить на ферму в Кентукки и запереть в борделе, где ноги были бы ему не нужны, не нужна была бы даже петля, свисающая с кран-балки, снабженной механическим приводом для ритма совокупления, потому что любой опытный пособник с жестяной банкой и резиновой перчаткой… — Торжествующий и совершенно спокойный, он негромко говорил: — Всю жизнь плодить жеребят; они использовали бы его железы, чтобы выхолащивать ему сердце до конца жизни, потому что любой самец может быть отцом, но лишь самый лучший, самый смелый… — и ушел, не слушая тупой, нудной, однообразной брани, а на другое утро отправил туда из Нового Орлеана лучшего адвоката, какого при своих политических, профессиональных и светских связях только мог найти, — таких адвокатов, очевидно, никогда не видели в маленьком, затерянном миссурийском городишке, да, в сущности, и других, способных приехать за четыреста миль для защиты неизвестного конокрада-иностранца, — и рассказал адвокату, что он видел: любопытствующее, выжидательное отношение городка…

— Сброд, — сказал адвокат, и чуть ли не со смаком: — Давно уже я не имел дела со сбродом.

— Нет, нет, — торопливо сказал клиент. — Они просто дожидаются чего-то. Я не успел выяснить чего.

И адвокат увидел то же самое. Даже обнаружил еще кое-что: он прибыл на второе утро, проехав всю ночь в лимузине с личным шофером, и через тридцать минут позвонил своему клиенту в Новый Орлеан, потому что человек, которого требовалось защищать, скрылся, исчез, не бежал, а был выпущен из тюрьмы; адвокат сидел у телефона, глядя на тихую, почти пустую площадь, откуда никто не следил за ним, даже не смотрел на него, но он ощущал — и не столько этих суровых людей с неторопливой речью, полуюжан-полузападников, сколько их ожидание, внимание.

И скрылся не только белый, но и оба негра: адвокат снова позвонил в Новый Орлеан вечером — не потому, что столько времени ушло на узнавание этих скудных подробностей, а потому, что, как он понял, больше ничего нельзя было выяснить путем расследования, или подкупа, или просто сбора слухов, сколько бы он здесь ни оставался; оба негра даже не переступали порога тюрьмы, а словно растворились в воздухе по пути к тюрьме от здания суда, где преемник заместителя начальника федеральной полиции сдал троих арестованных местному шерифу; в тюрьме оказался только белый, поскольку бывший заместитель начальника видел его там; и теперь он тоже скрылся, даже не был освобожден, а просто исчез; адвокат через пять минут после прибытия обнаружил, что арестованного нет, через тридцать — что вообще нет преступника, а к полудню — что даже не было преступления; труп коня куда-то исчез в первую же ночь, и никто не трогал его, не видел, чтобы кто-нибудь его касался, не слышал ни о ком, кто мог бы убрать его, и даже не знал о его исчезновении.

Но преследователи давно узнали все, что можно было узнать о двух неделях в Восточном Теннесси прошлой осенью; бывший заместитель подробно осведомил адвоката, и адвокату все стало ясно; он уже нашел объяснение: в Миссури тоже должны быть масоны — этого клиент в Новом Орлеане не стал даже слушать, тем более подтверждать; адвокат еще продолжал, а на другом конце провода звучал голос не бывшего заместителя, а поэта.

— Что касается денег, — сказал адвокат. — Его, разумеется, обыскали…

— Хорошо, хорошо, — сказал бывший заместитель, — …право, справедливость наверняка не могли восторжествовать, но восторжествовало нечто более важное…

— У него оказалось лишь девяносто четыре доллара и несколько центов, сказал адвокат.

— Остальное было у негра под полой сюртука, — сказал бывший заместитель, — …истина, любовь, самоотречение и нечто еще более важное: связь между человеком и его собратом, более крепкая, чем золотые оковы, угрожающе обвившие его дряхлую землю…

— Будь я проклят, — сказал адвокат. — Конечно, где же еще быть деньгам? Какого черта я не… Делать здесь мне уже нечего, поэтому я возвращаюсь домой, как только откроют гараж и можно будет взять машину. Но вы на месте, вам это будет легче, чем мне по телефону отсюда. Свяжитесь со своими людьми, и как можно быстрее. Оповестите всю — всю долину — объявления, описание всех троих…

— Нет, — сказал бывший заместитель. — Оставайтесь на месте. Если дело дойдет до суда, то судить его будут там. Вам придется защищать его.

— Защита потребуется лишь тому, кто попытается арестовать человека, заработавшего громадные, по их убеждению, деньги голыми руками с помощью трехногого коня, — сказал адвокат. — Он дурак. Если бы он остался здесь, то мог бы получить шерифский значок, даже не добиваясь его. Но пока мы их не найдем, я могу вести все дела по телефону из своей конторы.

— Я сперва решил, что вы не поняли, — сказал бывший заместитель. — Нет, вы не поверили мне, хотя я и старался объяснить вам. Я не хочу искать его, их. Я руководил поисками и вышел из игры. Оставайтесь там. Ваша задача в этом, — сказал бывший заместитель и повесил трубку. Адвокат не шевельнулся, не повесил трубки, дым от его сигары поднимался вертикально вверх, словно карандаш, которым балансируют на ладони, но вскоре ответил другой новоорлеанский номер, и он быстро, точно и кратко описал обоих негров своему доверенному служащему:

— Проверьте все приречные города от Сент-Луиса до Бейзин-стрит. Осмотрите лачугу, или конюшню, или где там он живет в Лексингтоне. Ведь если он не вернулся сам, то мог отправить домой ребенка.

— Вам лучше всего начать розыски на месте, — сказал служащий. — Если шериф откажется…

— Слушайте меня, — сказал адвокат. — Слушайте внимательно. Ни при каких условиях он не должен появляться здесь. Его ни в коем случае не должны разыскать, разве что он попадется за бродяжничество в каком-нибудь довольно крупном городе, где никто не знает, кто он, и не будет интересоваться этим. Ни при каких условиях он не должен попасть в руки местной полиции в каком-нибудь городке или деревушке, где хотя бы слышали о трехногом коне, а тем более видели его. Вы поняли?

Пауза; затем голос служащего: «Значит, они вправду выиграли так много денег».

— Делайте то, что вам велено, — сказал адвокат.

— Конечно, — ответил служащий. — Только вы опоздали. Владелец коня опередил вас. Наша полиция получила это уведомление еще вчера, и, полагаю, оно разошлось повсюду — описание, размер награды и прочее. Они даже знают, где находятся деньги: в потайном кармане сюртука, что на этом черномазом проповеднике. Плохо, что в каждом доме, где он бывает, нет радиоприемника, как на кораблях. Тогда бы он знал, какую представляет ценность, и постарался бы как-нибудь столковаться с вами.

— Делайте то, что вам велено, — сказал адвокат; это было на второй день; на третий адвокат устроил себе штаб-квартиру или командный пункт в кабинете судьи рядом с залом заседаний без согласия или хотя бы ведома выездного судьи; тот лишь разъезжал по своим маршрутам, в городке не жил; вопрос был решен без него не по молчаливому согласию, а по воле городка, и поэтому не имело никакого значения, был судья тоже масоном или нет; и в тот же день в парикмахерской адвокат увидел номер сент-луисской газеты за прошлый вечер, где было напечатано нечто, претендующее на фотографию старого негра, с обычным описанием и даже догадкой о сумме денег в полах его сюртука; парикмахер, занятый другим клиентом, очевидно, увидел у адвоката газету, потому что сказал:

— Его ищут столько людей, что должны найти.

Наступило молчание, потом из другого конца зала донесся голос, не обращенный ни к кому и безо всякой интонации:

— Несколько тысяч долларов.

На четвертый день приехали следователь министерства юстиции и следователь из столицы штата (ранее прибыл репортер из Сент-Луиса, вслед за ним — корреспондент «Юнайтед Пресс» из Литтл-Рока); адвокат смотрел сверху из маленького, укромного, взятого напрокат окна, как оба чужака, шериф и двое местных людей, видимо, из окружения шерифа, прошли по площади не к парадному входу банка, а к боковому, ведущему прямо в кабинет президента; они пробыли там пять минут, потом вышли; оба чужака остановились, а шериф и оба местных пошли по своим делам, чужаки проводили их взглядом, потом федеральный следователь снял шляпу и секунду, миг, казалось, разглядывал ее подкладку, затем, покинув коллегу, все еще глядевшего вслед ушедшим, направился к отелю, вошел туда, вышел с перетянутой ремнями сумкой и сел на скамью возле автобусной остановки; потом и другой следователь повернулся, вошел в отель и тоже вышел со своей сумкой.

Прошел пятый день, шестой, оба репортера тоже вернулись туда, откуда прибыли; и в городке не оставалось чужаков, кроме адвоката; но теперь он уже не был чужаком, хотя так и не узнал, каким образом городок выяснил или догадался, что он прибыл не для обвинения, а для защиты; во время этого безделья и ожидания он иногда воображал, представлял себя в суде над тем человеком, которого не только не собирался, но и не хотел видеть, — не легко одерживающим очередную юридическую победу, а фигурой, быть может, главной в представлении, которое вошло бы в историю и, более того, стало бы утверждением кредо, веры, декларацией бессмертной верности непобедимому образу жизни, громким, сильным голосом самой Америки, составной частью грохота громадного, видавшего виды, но все же неизбывно девственного континента, где ничто, кроме огромного, равнодушного к добру и злу неба, не ограничивало предприимчивости человека, и даже небо не ограничивало его успеха и низкопоклонства его собрата, даже его защита велась бы в старых, прекрасных, стойких традициях американского хищничества, такой прецедент был, уже был в этом или по крайней мере в соседнем штате; его установил более опытный и удачливый вор, чем английский грум или негр-проповедник, сам Джон Мюррел, он сам был своим адвокатом: похищение было не кражей, а всего лишь проступком, поскольку объявление, предлагающее награду до смерти коня, давало адвокату законную возможность оправдывать пребывание коня в руках любого человека, а его убийство представляло собой лишь обманное действие, и бремя доказательства вины ложилось на преследователей, так как им пришлось бы доказывать, что этот человек не пытался разыскать владельца и вернуть ему его собственность.

Это были праздные мечтания, адвокат даже не рассчитывал увидеть кого-либо из них, так как владелец или федеральное правительство, несомненно, должны были схватить их раньше. Однако утром седьмого дня в дверь тюремной кухни раздался стук — негромкий, но твердый; и твердый, но отнюдь не властный, просто вежливый, учтивый и твердый — стук, какой не часто раздается у задней двери маленькой миссурийской тюрьмы и не раздается совсем у задних дверей плантаторских домов Арканзаса, Луизианы и Миссисипи, где был бы более уместен; жена надзирателя отошла от раковины, вытерла руки о передник и открыла дверь; там стоял пожилой негр в поношенном вычищенном сюртуке, держа в руке потертый цилиндр, она не узнала негра, потому что не ожидала увидеть его здесь, возможно потому, что он был один; мальчик, ребенок, пять минут спустя стоял на выходе из переулка рядом с тюрьмой; и ни он, ни старик не подали вида, что знают друг друга, хотя дед — уже примкнутый наручниками к надзирателю — сделал мальчику знак уходить.

Но ее муж сразу узнал негра, не по лицу, он едва взглянул на него, а по сюртуку: поношенному пыльному одеянию из тонкого сукна; в поисках его — не человека, а сюртука, и не всего сюртука, а глубоких фалд, не уступающих вместимостью чемоданам, — окружная полиция и полиция пяти прилегающих штатов перекрыла дороги и обыскивала фермерские повозки, грузовики, товарные поезда и легковые машины с неграми, полицейские по двое и по трое обходили с дробовиками и пистолетами в руках бильярдные, погребальные конторы, кухни и спальни арендаторов-негров вот уже шестьдесят пять часов. И городок тоже узнал его; едва надзиратель и примкнутый к нему наручниками пленник покинули тюрьму, за ними потянулся длинный хвост мужчин, парней и мальчишек, словно хвост воздушного змея; идя по улице, ведущей к площади, надзиратель мог бы сказать, что он его возглавляет, идя по площади к зданию суда, он делал вид, что возглавляет, шел все быстрее и быстрее, почти волоча своего пленника за второй конец соединяющей их цепи, потом в конце концов не выдержал и даже было побежал, потом остановился, отчаянно выхватил из кобуры пистолет, словно мальчишка, в безнадежном и яростном самоотречении повернувшись, снова смелый, безукоризненный и безупречный, чтобы швырнуть свой игрушечный пистолет прямо в морду нападающему слону; жертва не страха, а гордости, и крикнул тонким, отчаянным, похожим на мальчишечий голосом:

— Остановитесь! Перед вами служитель закона!

И если бы они бросились на него, он, без сомнения, стоял бы на месте, держа в руке пистолет с невзведенным курком, и без борьбы принял бы смерть под их ногами в последний высший миг исполнения своего долга — маленький, кроткий, неприметный человек, каких можно видеть десятками тысяч на улицах маленьких и не столь уж маленьких американских городков, и не только в просторной центральной долине Миссисипи, но и на западе и востоке водораздела и на высоких горных плато; он получил свою работу и должность из неисчерпаемых резервуаров семейственности, откуда в течение ста с лишним лет со дня основания республики почти столько же миллионов ее детей получали не только насущный хлеб, но и кое-что на субботу и рождество, так как семейственность была ровесницей республики и одним из первых ее учреждений, — в данном случае от нынешнего шерифа, на чьей дальней родственнице, к своему беспредельному удивлению, не прошедшему даже за десять лет, ему как-то удалось жениться, — человек столь тихий, кроткий и неприметный, что никто не обратил внимания на манеру, с которой он и принимал и скреплял подписью присягу при вступлении в должность; всего лишь чей-то безымянный и неизвестный родственник по крови или даже по браку, обещавший быть таким честным, смелым и верным, как можно или должно было ожидать за плату, которую он будет получать в течение ближайших четырех лет на должности, которой лишится в тот же день, когда шериф уступит свой пост другому; он повернулся, чтобы встретить свой единственный высокий миг, подобно тому, как самец мухи-однодневки оправдывает весь день своей жизни единым вечерним актом размножения, а потом расстается с нею. Но толпа не бросилась на него; она просто шла, и лишь потому, что он находился между ней и зданием суда, при виде пистолета замерла на миг, потом чей-то голос произнес: «Отнимите у него эту штуку, пока он никого не поранил»; и чья-то рука, не злобно и даже не грубо, вырвала у него пистолет, толпа двинулась снова, и тот же голос не столько нетерпеливо, сколько недовольно произнес, на сей раз обратясь к нему по имени:

— Иди, Айри. Не стой на солнце.



Поделиться книгой:

На главную
Назад