Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сорочья Похлебка - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Фунтик с головой спрятался под одеяло, когда Атрахман сел на его кровать.

IV

Бурса как по своей организации, так и по внутренней жизни является такой же аномалией, как веред[4] на теле здорового человека. Попадавшие в нее извращались нравственно и физически медленным и болезненным процессом. Самые стены бурсы, кажется, были пропитаны специфической бурсацкой закваской, которая безвозвратно заражала всякого, кто имел несчастие попасть сюда. Это была историческим путем сложившаяся зараза с замечательно выработанной организацией. Участь всех была одинаково печальна, потому что бурса губила одинаково всех. Новичок постепенно, изо дня в день, проходил тяжелую школу, пока из избитого, оскорбляемого и унижаемого не превращался в бьющего, оскорбляющего и унижающего. Это был железный закон.

Каждый новичок, переступая порог бурсы, попадал сразу между двумя жерновами. На одном конце стояли голод, холод и бурсацкая наука, а на другом — внутренняя жизнь бурсы. Начальство являлось только небольшим привеском в общей тяжести, которая наваливалась на новичка. Конечно, холод и голод в основе подрывали здоровье молодого организма и, таким образом, открывали широкое поле всяческим болезням; бурсацкая наука забивала в деревянную колодку молодую мысль, уродовала и развращала ее. Но всего хуже была бурса сама по себе, с ее историческими преданиями, свычаями и обычаями. Переносили и холод, и голод, и бурсацкое зубренье, но бурса засасывала всякого, как гнилая трясина, в которой человек с каждым шагом вперед тонет все больше и больше.

Самое страшное зло бурсы заключалось в том, что она глубоко развращала душу ребенка, развращала шаг за шагом, с беспощадной последовательностью. От-лукавого, Шлифеичка, Дышло, Атрахман, Патрон и Епископ являлись ягодками на этом поле; Фунтик и Матрешка только еще начинали проходить школу, переданную потомству при посредстве мифических героев бурсы Клешни и Чугунного Апостола. Как бы для того, чтобы окончательно отречься от всего остального мира, бурса клеймила каждого новичка особой кличкой, которая оставалась за ним на целую жизнь. Иногда эти названия решительно ничего не выражали, как, например, Атрахман, но в большинстве случаев давались очень метко.

Так, От-лукавого получил свою странную кличку по следующему поводу. Когда его, дьячковского сына, заперли в бурсу и он успел съесть несколько тысяч затрещин, с горя ли, с тоски ли по воле, а вернее всего от каторжной жизни и питания исключительно одними экземплярами, на новичка напала вошь и буквально покрыла все тело.

Такой необыкновенный, даже для бурсы, случай расшевелил любознательность таких философов, как Клешня и Чугунный Апостол. Они решили произвести над новичком несколько интересных опытов, то есть мыли его в бане с песком, подкуривали богородской травой и, в виде решительного медицинского средства, все тело оскоблили перочинным ножом. Но все было бессильно: вошь одолевала новичка, а так как это интересное насекомое на бурсацком жаргоне было известно под именем «От-лукавого», то оно и перешло на новичка. Протесты против такого названия, конечно, ни к чему не повели, и в конце концов пришлось примириться с ним.

Патрон и Фунтик получили свое название за маленький рост; Епископ — за толщину. Матрешками в бурсе называли особенно смазливых учеников, участь которых была самая печальная. В каждом классе всегда было по нескольку Матрешек, так что эта кличка превратилась в нарицательное имя.

Знать один день бурсы равносильно знанию всей жизни бурсы. Дни здесь тянулись, как в каземате, с убийственным однообразием и походили один на другой, как две капли воды. Звонок Сидора будил всех в половине седьмого. После умывания и одевания все шли на молитву в один из классов, а потом в столовую, где ожидал чай с двухкопеечной булкой. Про этот чай бурса говорила, что он «немного пожиже воды». После чаю бурса шла в классы и там оставалась до двух часов. Учителя были все новые, за исключением учителя пения, соборного дьякона, которого звали Омегой. В классах не происходило кулачной расправы, а ограничивались двойками и единицами, что вело за собой неизбежную порку. Обыкновенно смотритель училища отец Мелетий являлся в конце каждой недели в класс со списочком в руках, вызывал провинившихся и уводил вниз, где Сидор с непреклонностью самой судьбы довершал образование строптивых. В исключительных случаях Сорочья Похлебка расправлялся собственноручно. Это однообразное течение классных занятий периодически нарушалось жестокими избиениями квартирных, то есть приходящих учеников духовного училища, которые в качестве отцовских детей жили на квартирах. Бурса, как один человек, ненавидела этих квартирных, брала с них дань жареным и вареным и в заключение колотила.

Как проводила свое время бурса после обеда и вечером, мы уже видели из предыдущих глав. Остается сказать только то, что у бурсы оставалось все-таки много свободного времени, а каждая свободная минута для бурсы была великим наказанием.

Между тем выдавались свободными целые дни, недели, даже месяцы. Можно было умереть со скуки, но бурса находила возможность устраивать самые пикантные развлечения. Любимым из таких развлечений был театр, а потом «наказание грешника». Театром заведовали Патрон и Шлифеичка; первый заведовал постановкой пьесы и даже сочинением таковой, а второй устраивал сцену, сочинял буквально из ничего декорации, занавес и костюмы. Любимой пьесой была известная «Царь Максимилиан и его непокорный сын Адольфий». Царя Максимилиана играл От-лукавого, который, по мнению всей бурсы, был отличный актер, а непокорного сына Адольфия изображал Дышло. Постановка такой незамысловатой пьесы требовала, однако, самого адского труда; Патрон и Шлифеичка поражали всех своей изумительной энергией. Появлялся даже лес на сцену, а нарезанная бумага заменяла снег. Последняя декорация, впрочем, относилась к другой пьесе «Разбойники» неизвестного автора. Самое эффектное место в последней пьесе заключалось в том, что От-лукавого в качестве разбойничьего атамана сначала убивал из ревности свою любовницу, одного из Матрешек, а потом зарезывался сам. Шлифеичка привязывал на последний случай к горлу От-лукавого бычачий пузырь со свежей голубиной кровью, публика замирала от удовольствия, когда великий артист, полоснув себя ножом по горлу, растягивался на полу, обливаясь кровью.

«Наказывать грешника» — это была уже выдумка бурсы от начала до конца. Зрелище устраивалось обыкновенно в глубине Лапландии, после ужина. В коридорах расставлялись часовые на всех опасных пунктах, чтобы обеспечить себя вполне относительно нечаянного нападения Сорочьей Похлебки. Лапландия тогда представляла оживленную картину: вся публика образовала широкий круг около трех кроватей, составленных в ряд. На помосте стоял складной черный эшафот работы неутомимого Шлифеички. Епископ, в красной рубахе и плисовых шароварах, ходил по кроватям с плетью в руках: он играл сегодня главную роль, то есть палача.

В другом углу, на возвышении из деревянных табуреток, сидел От-лукавого в какой-то белой мантии с бумажной короной на голове. Около него, по бокам, стояли, в качестве телохранителей, Атрахман и Дышло.

— Мои верные телохранители, приведите ко мне грешника Сорочью Похлебку, — отдавал приказание От-лукавого.

Верные телохранители отправлялись в коридор и через минуту на двух шнурках приводили самую большую крысу, какую только можно было найти в бурсацкой кухне. Крысу привязывали к столу.

— Грешник, как тебя зовут? — спрашивал От-лукавого.

— Сорочья Похлебка, — отвечал за крысу Патрон.

— Чем занимаешься?

— Грызу экземпляры, а в свободное время напрасно беспокою учеников Пропадинского училища. Ловлю их в табаке и водке, ставлю единицы из катехизиса Филарета, а потом дую их на все корки.

— Иногда не врешь ли?

— Постоянно вру, ваше королевское величество… Обманываю отца Мелетия, будто все знаю, что делается в училище; беру взятки с богатых попов, с купца, который доставляет харчи, с жида, который шьет бурсакам одежду, — со всех беру, и еще, кроме того, обкрадываю столовую. Говядину и масло ем сам, а бурсу кормлю пустыми щами и экземплярами.

Король на минуту задумывался, а потом обращался к верным телохранителям:

— Мои верные телохранители, что мне делать с грешником Сорочьей Похлебкой, который хуже Гришки Отрепьева и Стеньки Разина?

— Ваше королевское высочество, прикажите казнить Сорочью Похлебку! — в один голос отвечали верные телохранители.

— Отведите Сорочью Похлебку на лобное место и прикажите моему палачу Ваньке Каину закатить грешнику полтораста горячих, а потом четвертовать.

Крысу торжественно отводили на место казни, а король снимал свою мантию и корону и вмешивался в остальную публику. Крысу привязывали за четыре лапы к «деревянной кобыле», а потом королевский письмоводитель Шлифеичка прочитывал королевский указ:

«Грешник Сорочья Похлебка приговаривается его королевским величеством к смертной казни, во-первых, за то, что питается бурсацкими экземплярами, во-вторых, за то, что берет взятки, в-третьих, за то, что всем врет, и, в-четвертых, за то, что постоянно беспокоит наше королевское величество разными неприятностями. Приказываем нашему королевскому палачу Ваньке Каину закатить Сорочьей Похлебке полтораста плетей, а потом четвертовать».

Публика в немом ожидании не смела дохнуть. Ванька Каин разглаживал рыжую бороду, замахивался плетью и неистовым голосом кричал:

— Берегись, соловья спущу!..

Конечно, крыса издыхала от первых десяти ударов, и четвертовать приводили свежую. Епископ производил операцию четвертования по всем правилам искусства: отрезывал перочинным ножом одну лапу за другой, наслаждаясь жалобным писком обливавшейся кровью крысы. Публика упивалась этим кровавым зрелищем и иногда приходила в такой восторг, что требовала казни еще нескольких грешников. Раз таким образом был казнен годовалый щенок, а в другой — Епископ с живой кошки содрал всю кожу.

Эти кровавые зрелища нравились бурсе гораздо больше «Царя Максимилиана» и «Разбойников». Страдания живого существа приятно возбуждали притупившиеся чувства бурсы. Маленькие бурсаки получали здесь первые уроки, что им следует делать, когда они сделаются большими бурсаками. Едва ли можно было придумать более удачную систему воспитания.

За вычетом этих немногих удовольствий, все свободное время бурсы всецело уходило на борьбу с начальством, то есть Сорочьей Похлебкой. Это была подземная борьба, борьба слишком неравная, и все-таки бурса постоянно выходила из нее победителем. Нужно сказать, что весь строй бурсы сложился под давлением одной исключительно идеи, именно: идеи вечной войны против начальства. В этом духе воспитывались десятки поколений, и, нужно отдать справедливость бурсацкой выправке, ябедники являлись такой же редкостью, как белые воробьи.

Сорочью Похлебку бурса особенно ненавидела, ненавидела, как один человек. И знала же бурса своего врага, решительно знала все, что можно знать о человеке, и прежде всего, конечно, слабости и смешные стороны. До Сорочьей Похлебки был инспектором какой-то отец Игнатий, пьяница и зверь, но бурса относилась к нему снисходительнее. Она чувствовала и ценила в отце Игнатии цельного человека, уважала за характер.

А Сорочья Похлебка — это совсем другое дело: фальшь и ложь на каждом шагу, мелкие обманы и придирки, трусость и заискивание перед высшим начальством, открытый грабеж последних бурсацких крох. Бурса ненавидела в Сорочьей Похлебке не столько начальство, сколько дрянного человека, который продаст отца родного и нагадит вам за двугривенный. Философия бурсы сложилась по-своему: она уважала силу, хотя эта сила и давила ее, но мелкую подлость, которая бьет из-за угла, она ненавидела. Об отце Игнатии отзывались все-таки с уважением, хотя он и задрал до смерти двух бурсаков. Конечно, она воевала и с отцом Игнатием не на живот, а на смерть, но ведь тогда она воевала в его лице с начальством.

Истинным героем этой борьбы с Сорочьей Похлебкой являлся Шлифеичка. Не было такой каверзы, не было такой пакости, которую Шлифеичка не устроил бы, чтобы только досадить инспектору. Изобретательность Шлифеички была неистощима; при помощи самых простых домашних средств он добивался самых блестящих результатов. Например, что кажется проще инспекторской лошади, которая стоит в запряжке у подъезда. Лошадь очень почтенного возраста и крайне тяжелая на подъем; кучер — простоватый деревенский парень. Шлифеичке стоило только взглянуть на эту картину, и великолепный план был готов. С невинным видом он проходит на задний двор, срывает широкий лист крапивы и, положив его в карман, подходит к кучеру.

— Мы с тобой, парень, из одной деревни, — заговаривает ласково Шлифеичка, нюхая носом.

Кучер недоверчиво смотрит на оборванного бурсака и не знает, что ему делать: отвечать или нет. Но Шлифеичка уже выводит его из недоумения:

— Эх ты, кучер, да разве так повод привязывают! Дай я тебе по-городски его перевяжу.

Перевязав повод, Шлифеичка заставляет простоватого парня подернуть немного лошадь за повод вперед и сам в это время заходит сзади посмотреть, не криво ли заложена лошадь. Поправляя шлею, Шлифеичка успевает подложить крапивный лист под хвост. Лошадь прижимает уши и начинает беспокоиться; лист жжет, а она еще сильнее прижимает его хвостом. В это время выходит Сорочья Похлебка, и Шлифеичка с миром удаляется восвояси.

Конечно, как только инспектор выехал со двора, лошадь начинает беситься, и дело кончается тем, что Сорочья Похлебка вместе с кучером летят в разные стороны, экипаж ломается, а взбешенная лошадь стремглав летит домой с одними передками. Вся бурса торжествовала целую педелю, пока Сорочья Похлебка щеголял с подвязанной рукой и подбитым глазом.

Не менее удовольствия доставил Шлифеичка всей бурсе другой штучкой. Инспекторша держала козу, которая часто ходила в кухню. Подманить козу кусочком хлеба, конечно, было плевое дело, а там уже Шлифеичка устроил так, что коза, как бешеная, принялась выделывать самые отчаянные па. Бурса помирала со смеху, глядя, как сторожа гонялись за бедным животным по двору с метлами и разным другим дрекольем. И сама инспекторша не миновала рук Шлифеички: он ухитрился пришпилить ей сзади на пальто большую бумажку с надписью: «Сие место отдается». Сорочья Похлебка под разными предлогами передрал всю бурсу, чтобы узнать, кто устроил такую штуку с его Фанечкой, но, конечно, ничего не узнал. Уж кого другого, а Шлифеичку бурса никогда не выдала бы.

Если инспектор оставлял калоши в классе, Шлифеичка наливал в них воды; если попадалась под руку инспекторская шапка, Шлифеичка приколачивал ее куда-нибудь на стену гвоздем и т. д. В одно время у инспектора явилась мания посещать бурсацкие спальни по ночам. Нужно было его отучить от такой дурной привычки, и Шлифеичка добился своего. Инспектор, конечно, знал, что бурса выставляет всегда часовых караулить его. Чтобы пробраться в спальни «тайно образующе», он обратил свое внимание на один заброшенный черный ход через левое крыло училищного корпуса. Действительно, бурса не ожидала нападения именно с этой стороны, попалась, как кур во щи, и, конечно, получила одну из самых великолепнейших порок. Тогда Шлифеичка пробрался с подделанным ключом в этот тайный ход и вымазал ручки у всех дверей самой отвратительной жидкостью. Инспектор попался на удочку, но через некоторое время опять возобновил свои ночные визиты. Только на этот раз он зажигал спичку, прежде чем браться за дверную ручку в темноте. Шлифеичка опять нашелся. Он вымазал старую швабру всякой гадостью и поставил ее у дверей так, что она упала Сорочьей Похлебке прямо в физиономию, когда он отворил дверь. Ночные визиты через таинственный ход прекратились, и бурса ликовала.

V

На другой день после того, как инспектор поймал бурсу «в табакурении», он входил в правление училища с особенно таинственным видом. Отец Мелетий был уже там, и его седая борода совсем спряталась в каких-то бумагах. Рядом стоял чахоточный письмоводитель с зеленым лицом. Мельком взглянув на торжественную фигуру инспектора, отец Мелетий только причмокнул губами. Последнее означало, что старик сердится.

Между смотрителем и инспектором были контры. Отец Мелетий хотя и окончил духовную академию, но был человеком старинного покроя; инспектор с грехом пополам одолел семинарию, но считал себя передовым человеком и, кроме того, либералом. В качестве либерала, инспектор настаивал на исключении учеников из училища, как это требовал новый устав; отец Мелетий не хотел слышать о таких исключениях и на свой страх придерживался старинки, то есть жестоко порол бурсу. Под пьяную руку, когда отец Мелетий «зашибал», он не раз говаривал:

— Я, отец Павел, когда учился в бурсе, в рогатке деревянной хаживал… да-с… А за неоднократное бегство из бурсы меня забивали в деревянную колодку и даже садили на цепь. И все-таки я выучился… потому что тогда вас не было, отец Павел. Ведь выключили бы вы меня десять раз, если бы попал к вам в руки… Да-а…

— Не угодно ли вам полюбопытствовать, отец Мелетий, — проговорил инспектор, отвечая на вопросительный взгляд старика.

Смотритель надел серебряные очки и осторожно развернул тщательно сложенную бумагу: в ней были завернуты трофеи вчерашней победы инспектора, то есть на первом плане трубка мира, несколько готовых крючков, два кисета с махоркой и т. д. Отец Мелетий внимательно осмотрел вещественные доказательства и опять чмокнул губами.

— Вижу… — немного печально проговорил старик.

— Я вам говорил…

— О чем вы говорили, отец инспектор?

— О том, что следовало еще тогда примерно наказать бурсаков.

— Мы их и наказали, а теперь сугубо накажем…

— Я вам и тогда говорил, отец смотритель, что следует исключать из училища. В других епархиях давно введена система исключений.

Отец Мелетий отрицательно покачал своей седой головой и еще раз причмокнул губами.

— В последнем номере «Епархиальных ведомостей» вы читали статью Богомыслова по этому поводу? — спрашивал инспектор.

— Читал это… Что же из этого: написать статью легче, чем сделать.

— Да, все так… Я с вами согласен. Но что будут про нас говорить в городе, отец смотритель? Ведь времена бурсы Помяловского давно прошли, теперь другие требования… Наконец эти телесные наказания просто варварство!..

— По-вашему, лучше исключить бурсака, если он примерно покурил табачку?

— Конечно, отец смотритель… Мы должны стоять на высоте нашего положения и без всякого сожаления, как врачи, отсекать зараженный уд. Одна паршивая овца все стадо портит.

— А вы не думали о том, куда пойдет исключенный нами бурсак?

— А разве мы в этом виноваты? Мы должны позаботиться о спасении еще не зараженных.

— Но ведь здравии не нуждаются во враче, и мы особенное внимание должны обратить на заблуждающихся. Исправлять их, а не исключать следует, отец инспектор… Пусть говорят и пишут, что угодно, я никогда не соглашусь с этим. Может быть, на том камени, который отвергает зиждущий, впоследствии и создается дом велий…

Отец Мелетий и на этот раз настоял на своем, то есть не позволил исключить из училища попавшихся бурсаков. Было решено наказать их самым примерным образом. Инспектор, хотя и ожидал такого исхода и даже написал вперед донос на отца Мелетия владыке, но все-таки обиделся и заявил:

— Вы не хотите знать, отец смотритель, только одного: каких трудов мне стоит моя должность… Ведь я не знаю покоя ни днем ни ночью. Кажется, нет такого средства, которого я не употреблял бы для вящего исполнения моих обязанностей. Но вы сами видите, что все это напрасно… То, что я делаю одной рукой, вы разрушаете другой.

— Я хорошо знаю, что вы стараетесь по службе, — уклончиво ответил отец Мелетий и прибавил про себя: — Заставь дурака богу молиться, так он и лоб себе разобьет…

Бурса уже, конечно, успела пронюхать о решении отца Мелетия и с стоицизмом ожидала сугубого наказания. Патрон уверял всех, что стоит только закусить до крови губу, и тогда ничего не почувствуешь; От-лукавого сомневался в действительности такого средства и предполагал «надуться» перед самой экзекуцией, то есть набрать больше воздуху и в таком виде отдаться в руки карающей Немезиды.

— Все равно как барабан сделаешься, — добродушно уверял он.

Епископ трусил больше всех и потихоньку от всех смазывался каким-то таинственным составом, который, по его мнению, делал кожу совсем нечувствительной. Насколько Епископ не жалел других, настолько щадил свою собственную особу. Это общая черта всех тиранов и тиранчиков. В ушах Епископа уже раздавался свист лоз, и он отдельно от других пожертвовал Сидору масла.

Первый класс сегодня как раз был занят пением, и бурса на свободе могла обсудить свое положение, которое с каждой минутой приближалось к роковой развязке. Дьякон Омега, как всегда, был в самом благодушном настроении и гонялся за учениками с линейкой в руках. Шлифеичка успел завернуть живую мышь в бумажку и спустил ее в карман Омеги.

— Отец дьякон, позвольте платочка высморкаться? — просил Патрон, принимавший, конечно, самое живое участие в проделке Шлифеички.

Омега догадался, в чем дело, и быстро выдернул из кармана платок. Мышь вылетела из бумажки и стрелой помчалась под парты.

— Ах, шельма, — ругался Омега, бросаясь с кулаком на Патрона, который в это время успел уже не хуже мыши нырнуть под парты.

Когда раздался звонок, бурса присмирела. После короткой перемены следовал класс латинского языка, которому учил инспектор. Значит, теперь должна была вырешиться окончательно судьба табакуров. Скоро в коридоре послышались знакомые тяжелые шаги, и бурса замерла в ожидании. Инспектор вошел среди мертвой тишины и, после молитвы, в торжественном молчании прошел на свое место. Он нарочно медлил, чтобы усилить впечатление. Потом достал из кармана батистовый платок, высморкался и, не торопясь, спрятал его опять в карман. Бурса, подобрала животы со страху: такие приготовления не обещали ничего доброго. Она вздохнула свободнее только тогда, как Сорочья Похлебка развернул журнал и начал выбирать глазами, кого спросить. «Хоть бы скорее спрашивал, — думал всякий. — Семь бед — один ответ».

Наконец были вызваны на середину класса Дышло и Шлифеичка. Инспектор облокотился на стол и выпустил только одну частичку: «Ну?» Дышло, как заведенное колесо, начал молоть вызубренный урок:

— Sat, satis, abunde, affatim — значит, довольно или достаточно…

Инспектор отрицательно покрутил головой и посмотрел вопросительно на Шлифеичку.

— Sat, satis, abunde, affatim — значит, довольно или достаточно! — выпалил Шлифеичка залпом и остановился.

— Нет… — протянул инспектор и, обратившись ко всему классу, прибавил: — Не знает ли кто-нибудь, что значит Sat, satis, abunde, affatim?

Ответом было мертвое молчание и боязливое переглядывание. Все опускали глаза, как только чувствовали на себе пристальный взгляд всевидящего инспекторского ока.

— Эх вы, и этого не знаете, — с улыбкой лениво протянул Сорочья Похлебка, не спуская глаз с опешивших Дышла и Шлифеички. — А между тем дело проще пареной репы. Sat, satis, abunde, affatim значит: «Сядем-ка, сват, да по рюмочке хватим!»

Эта шутка покоробила бурсу, как самый скверный признак. Сорочья Похлебка не к добру шутил… Епископ читал про себя псалом: «Живый в помощи вышнего…» В это время растворились двери и на пороге показалась благообразная фигура отца Мелетия. Он шел, слегка покачиваясь и придерживая полки серой камлотовой рясы левой рукой; в правой он держал список табакуров.

— Мне нужно с вами побеседовать, господа, — проговорил отец Мелетий, вызвав по списку От-лукавого, Епископа и Патрона.

Весь класс отлично знал, что значит побеседовать с отцом Мелетием, и проводил глазами уходивших бурсаков с тем особенным чувством животного удовольствия, какое испытывает здоровый человек около умирающего. Это протестующий эгоизм человеческого тела, которое ничего не хочет знать, кроме своего собственного существования. В глубине души каждый человек думает: «И я ведь тоже умру, только лучше умереть завтра, чем сегодня»; для бурсы эта мысль в перифразе значила: «И меня ведь тоже отдерут, только пусть отдерут лучше завтра, чем сегодня».

— На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом, — провозгласил Шлифеичка, когда инспектор вышел из класса.

— Мелетий козой обделает всех, — заметил сосредоточенно Дышло, ковыряя в носу. — Он им засыплет…

Внизу, в помещении карцера, «грешников» ждал уже Сидор с пуком лоз. Патрону пришлось первому испить горькую чашу, и он с неизменным своим фатализмом растянулся на поставленной посреди карцера деревянной скамье. Лоза засвистела в воздухе, но Патрон терпеливо переносил удары. В этом маленьком синеватом теле жил геройский дух, и уж не розгой можно было покорить его.

— Если бы у тебя было такое терпение да на добрые дела, — наставительно проговорил отец Мелетий, когда Патрон, получив свою порцию в пятьдесят лоз, торопливо застегивал некоторые подробности туалета.

— Я не курил, отец Мелетий… — посинелыми губами проговорил Патрон.

— Хорошо, хорошо… Не разговаривай, если не хочешь получить столько же.

От-лукавого, не дожидаясь приказания, сам растянулся на роковой скамье, напрасно стараясь надуться, как барабан. Он с первого десятка закряхтел, а потом принялся кричать каким-то диким, неестественным голосом. Несмотря на вперед полученное масло, Сидор работал с особенным усердием, и кончики розги больно впивались в самые нежные части тела, оставляя багровые полосы. Он только что получил особую инструкцию от начальства и старался оправдать возложенное на его искусство доверие.

— Не курил! Не курил!.. — орал От-лукавого, дрыгая ногами.

Когда очередь дошла до Епископа, он заплакал и начал отбиваться руками и ногами от Сидора.

— Позвать сторожей! — скомандовал инспектор.

Явились сторожа и в один прием растянули жирное Епископское тело на скамье.

— Ой-ой!.. Не буду! Никогда не буду! — залился Епископ тончайшим, каким-то бабьим голосом.

— Для того и… восемь… наказываем… девять… чтобы… десять… впредь не делал… одиннадцать… — спокойно говорил отец Мелетий, отсчитывая удары.

VI

После экзекуции бурса присмирела и находилась в самом скверном расположении духа. Искусственно равнодушный вид мог обмануть только самых неопытных. Потребность сорвать на ком-нибудь полученную обиду чувствовалась с особенной живостью, и только ждали подходящего случая. Главное, ужасно хотелось насолить Сорочьей Похлебке.

— То есть, кажется, не знаю, что я с ним сделал бы! — кричал Патрон.



Поделиться книгой:

На главную
Назад