Курильщики попались врасплох, несмотря на принятые предосторожности. Когда в дверях занятной показалась высокая фигура инспектора, бурса со страхом притаила дыхание.
— Занимаетесь… — медленно протянул Сорочья Похлебка, опытным взглядом меряя бурсу.
Уже по выражению бурсацких физиономий он сразу заметил, что дело неладно. Потянув в себя воздух, он только покрутил головой. Бурса пришипилась и замерла. От-лукавого держал в кармане дрожавшей рукой трубку мира, Епископ не успел выплюнуть бумагу, которой в общей суматохе набил себе рот. Чтобы отбить табачный запах, бурса жевала всевозможную дрянь: серу, фиалковый корень, какое-то особенно вонючее дерево, а в критических случаях просто бумагу.
— Опять, бестии, курили, — победоносно проговорил Сорочья Похлебка, улыбнувшись. — Ну, ты, протяженносложенный, дохни! — обратился он к От-лукавого.
Бедный малый дохнул прямо в нос Сорочьей Похлебке.
— Злейшая махра… — с ядовитой улыбкой заметил инспектор. — Натянулся, как пожарный солдат… Ведь натянулся?
— Нет, — упрямо отвечал От-лукавого.
— А ты тоже нет? — проговорил инспектор, поворачиваясь к Патрону. — Дохни… Ах, каналья!
На очереди оставался Епископ, но он уже не мог дохнуть, потому что весь рот у него был набит бумагой, и он не смел ее выплюнуть.
— Хорош… нечего сказать! — умилился Сорочья Похлебка, заглядывая в рот Епископу. — Подавишься, бестия…
Дышло, Атрахман и Шлифеичка не успели еще прицелиться к душнику и поэтому дохнули в начальнический нос всей пастью.
— Ну-ну, довольно… Эк вы, сердечные, наперлись луком, — проговорил инспектор делая гримасу. — Вижу, что еще не успели натянуться… Извините, что помешал. Ну, друзья мои, так вы не курили? — обратился он к виноватым.
Все трое молчали, как зарезанные.
— Так ты не курил?! — повышая голос, закричал Сорочья Похлебка и, ухватив Патрона за волосы, поднял его своей могучей десницей «на воздуси». — Не курил, щенок?
— Нет, отец Павел, не курил, — смело брякнул Патрон, болтая конвульсивно ногами, как повешенный.
Несколько тяжелых оплеух оглушили Патрона, и он кошкой, в три переверта полетел под стол. От-лукавого и Епископа постигла такая же участь, с незначительной разницей. Процедура наказания разгорячила Сорочью Похлебку, и он особенно жестоко «отполевал» Епископа, у которого толстая рожа только щелкала под ударами.
— Ах вы, мерзавцы!.. — ревел Сорочья Похлебка, задыхаясь от переполнявшего его озлобления. — Я еще с вами расправлюсь. Завтра же пропишу вам ве-лико-лепней-шую порку, — растянул он с особенной выразительностью последние слова. — Вы у меня будете помнить… я вам задам… я…
Сорочья Похлебка произвел сейчас же самый тщательный обыск, и на сцену появилась сначала трубка мира, а затем несколько готовых крючков и два кисета с табаком.
— Очень хорошо, очень хорошо, — говорил Сорочья Похлебка, загребая все эти corpus delicti[2] в свой карман. — Вы думаете, что я ничего не вижу, ничего не знаю… Ха-ха! Не-ет, голубчики, меня не проведете. Я вас всех насквозь вижу…
Последняя фраза слишком часто употреблялась Сорочьей Похлебкой, и поэтому бурса относилась к ней с иронией. Маленькие успехи кружили голову Сорочьей Похлебки, и в глубине души он сам верил, что все знает и все видит. Впрочем, в этом случае он повторял только ошибку других очень умных людей. Бурса в тысячу раз лучше изучила Сорочью Похлебку с тонкой наблюдательностью каторжников и, действительно, знала его насквозь, но он не знал бурсы, утешаясь маленькими победами. И теперь он возвратился к своей Фане настоящим победителем, глубоко довольный своим успехом.
— Одначе… здорово взвеселил! — отозвался первым Патрон, нарушая мертвое молчание занятной.
— И точно черт его принес?! — удивлялся простодушный От-лукавого.
— Господа, у нас есть ябедник!.. — провозгласил на всю занятную Епископ. — Недаром Сорочья Похлебка хвастается. Я вам говорю!
Этот возглас был ударом грома для всей занятной, и все со страхом переглянулись, особенно за теми столами, где сидели маленькие бурсаки. Ябедник — ужасное слово в бурсе. Вся история бурсы, все ее предания, душевный строй каждого бурсака в отдельности был против ябедника.
— У нас есть ябедник, — повторил еще раз Епископ самым многозначительным тоном, как капитан, открывший в своем корабле течь.
Занятные часы продолжаются обыкновенно с пяти часов до восьми вечера, когда сторож Архип, отставной солдат, звонил у дверей занятной в медный колокол. Сейчас из занятной бурса валила в столовую ужинать. Бурсацкий ужин еще меньше обеда мог утолить волчий голод бурсы. Подавались обыкновенно остатки щей, разбавленные водой, и какая-нибудь каша. Весь питательный материал сосредоточивался главным образом в «экземплярах», как называла бурса ломти ржаного хлеба. Этими экземплярами по преимуществу набивалось бурсацкое брюхо, и они же уносились правдами и неправдами из столов про запас. Превратившись в сухари, экземпляры в этом виде служили поддержкой питания. Но сегодня, после такой удачной вылазки Сорочьей Похлебки, вечно голодная бурса не обращала внимания даже на экземпляры. Все чувствовали себя очень сконфуженными, и даже проделка Шлифеички над поваром Семеном не произвела никакого эффекта. А между тем она была устроена не без ловкости. Когда Семен пошел разливать масло по чашкам с кашей, он немало был удивлен, что масла из бутылки едва достало на пять первых чашек, тогда, как его должно было хватить на все десять.
— Подливай, — кричал Шлифеичка. — Видишь, не полная ложка…
Шлифеичка на дне своей деревянной ложки очень искусно продолбил боковую щель, так что масло через нее выливалось совершенно свободно.
— Наливай… — повторил Семен слова Шлифеички, проглядывая бутылку на свет. — Не запряг еще, не больно понужай.
— Ах ты, гарнизонная крыса! — выругался Шлифеичка, передавая ложку Епископу. — Да я из тебя всю крупу вытрясу…
— Кабы из тебя крупа-то завтра не посыпалась, — ухмыльнувшись, ответил Семен. — Инспектор велел Сидору завтра пораньше насчет березовой каши спроворить… Надо полагать, будут смотреть, откуда у вашего брата ноги растут.
Шутка вышла плохая, и бурса совсем приуныла.
Бурсацкие спальни расположены в третьем этаже. Они всегда заперты, и только сквозь стекла дверей можно было рассмотреть ряды железных коек, прикрытых замасленными байковыми одеялами. Спальня четвертого класса называлась Лапландией, потому что солнце заглядывало в нее только два раза в год. В ней по ночам горел ночник, бросая на всю комнату неверный дрожащий свет. В небольшой каморке, в противоположном конце коридора, мирно похрапывал знаменитый экзекутор Сидор. Бурса ненавидела и любила его: ненавидела за причиняемую его розгами боль, а любила за искусство драть. Драл Сидор художественно; как истинный артист, он немало гордился своей специальностью, которую постоянно совершенствовал, расписывая бурсацкие спины.
— Тебя за розгами послал Сорочья Похлебка? — допытывался у Сидора желавший все на свете знать Шлифеичка.
— Может, и послал, — сонным голосом ответил Сидор, почесывая отлежанный бок. — Полуду будем наводить…
— Да ты смотри, Сидор, не больно дери-то, — умильно просил Шлифеичка, заглядывая в глаза суровому экзекутору. — А то, пожалуй, обрадуешься с дуру-то… Ты уж того…
— А масло будет?
— И масло будет…
— Чур, вперед; я в долг не верю. Маслом в бурсе называли взятки Сидору.
В Лапландии сегодня собрался военный совет из знакомых уже нам действующих лиц, с той разницей, что они теперь были в одном белье. Эти белые изможденные фигуры можно было принять за арестантов или больных. В них было много общего: в складе фигуры, в цвете кожи, в болезненно напряженном взгляде, в разбитых нервных движениях. Особенно замечательны у всех были волосы: жесткие и мшистые, они сидели на головах отдельными оазисами, как шерсть на линявших животных. Можно было подумать, что вся бурса поголовно перенесла самый жестокий тиф и теперь поправлялась после него. Для медицины интересно было бы произвести ряд наблюдений над изменениями кожи, слизистых оболочек и особенно волос исключительно под влиянием продолжительных голодовок и холодовок. Пример арестантов не может идти сюда, потому что там люди взрослые, а здесь дети, которые попали в недра бурсы прямо с лона природы. В этих шерстистых волосах, украшавших бурсацкие головы клочьями, чувствовалось какое-то перерождение человека в более низшую, животную форму. О том же свидетельствовала необыкновенная поджарость бурсы, как у запаленных лошадей; один Епископ представлял исключение из общего правила и, как таковое, в счет не может идти.
— Закочевряжило! — проговорил Патрон, влезая на койку От-лукавого.
— Забарандычило, — согласился Дышло, почесывая одну ногу другой, как лягавая собака.
— Эта самая Сорочья Похлебка по духу слышит, — размышлял вслух От-лукавого, растянувшись во весь рост на койке; можно было подумать, что под тощими складками казенного одеяла лежали палки или деревянная лестница.
— А, наплевать… — фатально проговорил Патрон, выпрастывая из длинных рукавов рубахи свои маленькие, цепкие, как у белки, руки. — Кожа наша, воля наша; розги казенные, люди наемные — дерите, сколько хотите, — проговорил он эту готовую формулу отчаяния, сложенную, вероятно, где-нибудь на каторге.
— Ты чего давеча про ябедника-то говорил? — обратился к Епископу От-лукавого.
— Во сне увидал, — заметил ядовито Атрахман, блестя своими черными, как угли, глазами.
— А тебе не поглянулось, видно, как о ябедниках заговорили? — отозвался Епископ. — Может, знаешь, о ком я говорю.
— Да черт тебя узнает… — огрызнулся Атрахман.
— Вре-ошь, знаешь. Вас с Патроном на одно лыко да в воду.
— Значит, по-твоему, и я ябедник?! — запальчиво перебил Патрон, готовый хоть сейчас вступить в бой.
— Постой ты, Патрошка, — останавливал От-лукавого. — Вишь, ведь в тебе комариное-то сало загорелось как… Ну, Епископ, договаривай, коли начал.
— Да чего мне договаривать, сами знаете, — мямлил Епископ. — Конечно, Фунтик ябедничает…
— Вот и врешь, — вступился Атрахман. — Говорю тебе, что врешь. Слышал?
— Ну, а ты скажи, почему ты знаешь, что Фунтик не ябедник?
— Нет, сначала ты скажи, почему он ябедник.
— И скажу…
— И скажи! Мы послушаем, как соврешь.
— А это было перед пасхой, — заговорил Епископ. — На последней неделе, когда говели. Как-то после вечерни я иду по коридору, а Сорочья Похлебка разговаривает с Фунтиком. Своими глазами видел… да! Я только подошел, они и замолчали. Какого вам еще ябедника надо?
— И вышел ты дурак, Епископ! — отрезал Атрахман.
— Конечно, дурак точеный, — согласился Патрон. — По-твоему, если меня отполевал давеча Сорочья Похлебка, так и я тоже ябедник… Подшаяло, ваше преосвященство, на чердаке-то!..
Выходка Патрона рассмешила слушающую публику, а От-лукавого залился совсем ребячьим смехом, глубоко втягивая в себя поджарый живот. Шлифеичка тоже очень ядовито хихикал себе в кулак и по пути шлепнул Епископа по самой макушке.
— Заврахомся? — спрашивал Патрон. — Нашел ябедника… Ты давно пристаешь к Фунтику, и все напрасно. Давеча вон в городки…
— Ну, в городки-то оно и следует поучить новичка, — резонировал Дышло. — Нас еще не так учивали… Помните Клешню или Чугунного Апостола? Меня замертво унесли после одних городков.
— Я нарочно и устроил городки под носом у Сорочьей Похлебки, — объяснял Епископ. — Пусть полюбуется на своего любимца… Не поглянулось, и прибежал в занятную.
— Опять врешь, — остановил Атрахман. — Разве впервой Сорочья Похлебка приходит в занятную? Окрести ногой хрюкало-то…
— Ты не лезь… говорю тебе. Не лезь, — шипел Епископ. — Я знаю, почему ты за Фунтика вступаешься… На пасхе кто ему пряников покупал?
— Я покупал, — сознавался Атрахман.
— Если покупал, так и не заступайся…
— Да ведь ты знаешь, зачем я Фунтику пряников покупал? Вместе покупали: я — Фунтику, ты своей Матрешке…
— Теперь уже вы оба дураки, — решил Шлифеичка. — Вот вам завтра покажут таких пряников, что небо с овчинку покажется… Я говорил с Сидором. Вперед масло просит…
— Подлец! — загудели голоса. — В прошлый раз давали двугривенный, какого еще ему масла?
— Мне все равно, не меня будут драть, — равнодушно проговорил Шлифеичка. — А что, братцы, разве запалим у форточки?
Через минуту одна белая фигура за другой прицеливались к форточке, а Патрон до того натянулся, что совсем опьянел.
— Важнецкая крупка, — молодцевато проговорил он, пошатываясь и сплевывая на сторону.
После курения у форточки бурсацкие головы приятно кружились, и никому не хотелось поднимать снова разговор об ожидаемой порке.
— Окно бы отворить, братцы… — проговорил От-лукавого, сидя на своей койке в старческой позе.
Шлифеичка распахнул среднее окно, из которого виднелся клочок неба и уголок Пропадинска. Кой-где в мещанских домиках слабо мигали желтые огоньки. Картину рассыпанных построек замыкала небольшая Вшивая горка, которая стояла уже в предместье; солдатские казармы выделялись желтой расплывшейся линией. Ночь была лунная, тихая, с легкой изморозью. Такие ночи в Западной Сибири необыкновенно хороши.
— Вакат[3] скоро… — задумчиво проговорил От-лукавого, заглядывая в окно.
— Я к тетке поеду, — весело отозвался Патрон. — Она меня давно зовет…
— Да ведь у тебя нет никакой тетки? Ты как-то говорил…
— Как нет? Вот тебе раз… Да еще целых пара: выбирай любую да лучшую.
— Да не ври ты, Патрошка, — усовещивал какой-то голос из глубины Лапландии. — По крайней мере расстегнись, а то ворот лопнет от вранья-то…
— Я?! Врать?! Ей-богу, две тетки, — с азартом уверял Патрон, болтая руками. — Одна за дьяконом в Шляповом, а другая вдова… Я к дьякону поеду. Мы с ним и шкалик раздавим и всякое прочее. Отличный дьякон… Его еще в прошлом году лошадь ушибла. И черт его знает, как его угораздило: в висок задней ногой угадала!
Вся бурса доподлинно знала, что нигде такого «отличного дьякона» не существовало, но Патрон в настоящую минуту был глубоко убежден в его существовании и приготовился со всеми подробностями расписать своего мнимого родственника.
— Вот Епископу хорошо, — прервал вранье Патрона сосредоточенный Дышло. — Он каждый год ездит… Атрахман тоже. Нынче поедешь, Атрахман?
— Конечно, поеду… У меня двоюродный брат попом в Ключиках. Отличное село.
Бурса отдалась соображениям о предстоящем вакате, хотя все были круглые сироты, которым носу некуда было показать. Весенняя ночь расшевелила воображение, и действительность пополнилась вымыслами. Самые счастливые из разговаривавших, Епископ и Атрахман, прежде чем отправиться на лето к своим родственникам, долго раздумывали каждый раз о том, не лучше ли остаться в бурсе. Но училище так опротивело всем, что уже одна перемена места являлась спасением. Дышло, От-лукавого, Шлифеичка и Патрон были круглыми сиротами и со дня поступления в бурсу совсем не расставались с училищем. Они теперь вспоминали разные обрывки из детской жизни или мечтали о будущем. Даже жалкое детство, проведенное по заугольям у разных дальних родственников, теперь являлось в самом радужном свете. Дети богачей, вероятно, не вспоминают с таким удовольствием свое довольное, усыпанное игрушками детство.
— Я в дьякона поступлю, — фантазировал Патрон. — Дьякону всегда лучше жить, чем попу. Попа с требой таскают, поп подавай отчет благочинному — везде отдувайся, а дьякон — вольный казак. Он и хозяйством может заниматься, лошадей держать…
— А ты дьяконицу выбирай, Патрон, толстую, — советовал Шлифеичка, — чтобы спина у ней желобом… Хе-хе!.. Помнишь, там в малиннике была одна нимфа?..
— Лучше всего на купчихе жениться, — продолжал Патрон, — лежи себе на печи да ешь пироги. Меня Сорочья Похлебка выключит скоро, я и женюсь… Он думает, что я пропаду без него. Хе-хе… Мы вот что сделаем с тобой, От-лукавого: женимся на двух сестрах. Ей-богу!..
Бурса вообще любила поговорить о женщинах. Главными аматерами являлись Епископ и Атрахман; Дышло смотрел на женщин с хозяйственной точки зрения, как на очень полезную живность. Патрон и От-лукавого являлись рассказчиками самых пикантных анекдотов о женщинах, причем добрую половину прибавляли от «собственного чрева». Между прочим, они любили уснастить речь кой-какими эпизодами из собственной тревожной жизни, героинями которых являлись кухарки и горничные Сорочьей Похлебки, а местом действия — училищный двор и небольшой садик за инспекторским флигелем. Такая ограниченность в пространстве и слишком однообразный состав женских персонажей ничуть не мешали быть этим рассказам такими забавными, что вся бурса каталась от разбиравшего ее смеха, особенно, когда на сцене появлялся Сорочья Похлебка, конечно, в роли жестоко одураченного субъекта.
Один Шлифеичка представлял в этом случае исключение из общего правила, потому что женщины как-то не вязались с тем миром открытий и изобретений, в котором он жил.
— Такая была потеха, — рассказывал От-лукавого немного в нос. — Летом совсем делать нечего, только искупаться разе сходить… Ну, а Сорочья Похлебка нанял тогда новую стряпку. Помните, эту деревенскую, в красных платках ходила. Широкая такая да здоровенная, ступа ступой. Я давно присматривался к ней, только повар Семен все мешал. Он жил с ней, каналья… Как быть? Вот и придумал я штуку. Сенька-то каждую ночь к ней ходил, в окно из садика лазал. Я взял купил полштофа водки, да и напоил его вечером-то, а сам надел его шинель да к стряпке. Ха-ха… Постучал в окно, а сам коленки подогнул, чтобы не узнала по росту-то. Ведь не узнала… за Сеньку приняла. Раза этак три я к ней ходил летом-то, и она меня все за Сеньку считала. В кухне темно, где тут разберешь. Только после они и разговорились, значит, стряпка с Сенькой. Стали разбирать дело, да и разодрались… Сенька приходит ко мне и давай жаловаться, что к стряпке оборотень ходит. Уж я хохотал, хохотал…
— А она толстая была? — захлебываясь, спрашивал Патрон. — И все как следует? — объяснил он уже при помощи рук на своей впалой груди.
— Говорят тебе, только что из деревни приехала, — облизывался От-лукавого. — Кабы не толстая была, так с чего бы Сенька стал ей на платье покупать… Тоже ведь парень не в угол рожей, на кривой кобыле не объедешь его.
— Он на платье ей покупал, а ты к ней ходил?.. Ловко!
— А вот со мной случай тоже был, — начал Патрон.
Атрахман не дождался рассказа Патрона и «тайно образующе» вышел из Лапландии. Он осторожно прокрался босиком по всему коридору и отворил дверь в спальню первоклассников. Тут было кроватей пятнадцать. Ребятишки, разбитые тяжелым бурсацким днем, давно уже спали, как зарезанные. Не спал только один Фунтик, у которого всю руку рвало до самого плеча. Он тихо плакал в своей кроватке, уткнув голову в подушку. Детское воображение унеслось в далекую деревушку Караваиху, где мать Фунтика жила просвирней. Она не плакала, когда отправляла его в бурсу, а только просила, чтобы учился он хорошо, молился чаще богу, не шалил, слушался старших… Отец Фунтика был священником и тоже раньше учился в Пропадинске. У них была своя лошадь, когда отец служил в Караваихе, потом собака Султан… А когда отец умер — он простудился зимой — лошадь продали, из поповской квартиры мать переехала в избушку просвирни, а тут уже скоро его отправили в бурсу. Вот летом он уйдет пешком в Караваиху… Скрип двери и крадущаяся вдоль стены фигура Атрахмана разогнали эти детские невинные воспоминания и заставили Фунтика задрожать.
— Ах, подлец… ты когда это успел забраться сюда? — шепотом проговорил Атрахман, толкая кулаком Епископа, который лежал на кровати Матрешки.