Как только жертва поймана, для инициируемого после бесчисленных мучительных приготовлений наступает момент последнего испытания. Убитая жертва связывается вместе с посвящаемым – грудь к груди, руки к рукам, нос к носу. Их спускают в глубокую яму, крытую валежником и листьями. Подход к яме охраняют все прочие члены Вихиби. В таком положении юношу оставляют как минимум на три дня – в кромешной тьме, плотно примотанным к жертве, которая постепенно начинает разлагаться. Памятуя о том, что негры крайне боязливы и легко поддаются панике, можно себе представить, в каком состоянии юношу достают из ямы. А после этого организуется большое празднество, в ходе которого ему, всё ещё привязанному к жертве, приходится танцевать. Затем труп снимается с новоиспечённого идолопоклонника, делится между всеми согласно иерархии и съедается. Каждая из частей тела способна придать особую силу тому, кто её съест. Особо ценятся щёки и половые органы.
В Мане совсем недавно состоялся процесс над человеком-пантерой – только что посвящённым юношей, который утверждал, что попался на своей первой жертве. Жители одной из деревень сообщили властям об исчезновении односельчанина: он лёг спать в своей хижине, и его якобы похитила пантера: на земле были обнаружены следы когтей и клочья шерсти. Администратор, усомнившись в этой версии, собрал жителей и сказал главному жрецу, что тот будет приговорён к смертной казни, если не скажет, кто виновен в исчезновении крестьянина. Жрец принёс клетку с котом тигрового окраса, сплясал вокруг, пропел заклинания, умылся водой из заветного источника, а затем по кругу обошёл всех своих односельчан, долго всматривался в них и наконец указал на троих, которых назвал виновными. Они были немедленно арестованы.
Неподалёку на опушке леса нашли останки одной руки и кострище. В ту же ночь оказалось, что двое из арестованных отравлены. Арестовать «пантеру» и при этом уберечь узника от яда крайне трудно: его же сотоварищи, боясь, что он их выдаст, найдут способ его отравить. В живых остался лишь третий юноша, который не знал своих дружков по именам. Он заявил, что на пиршестве ему достались худшие куски, хотя там был и повар, не язычник, который принёс соль (она у негров считается редкостной и очень дорогой приправой), а также мальчик, который носил воду и развёл костер. Несмотря на пытки, он так и не сказал, что за ритуал заставил их убить человека и съесть его, зато показал шкуру пантеры, в которую облачался, и когти, которые цеплял на пальцы ног. И даже если бы не было этих свидетельств о каннибализме в окрестностях Мана, в него легко поверить – достаточно увидеть, как вздрагивает при встрече с белым человеком звериное негритянское тело, жуткое, чумазое, облепленное грязью, каким диким, почти безумным взглядом такой негр смотрит на встречного.
На реке Зазандра нас настигает ночь. Это та самая река, к которой мы так лихорадочно спешили два-три дня назад, чтобы успеть вовремя её пересечь. Жители расположенного на этом берегу села Зазандре, занимающиеся извозом через реку, отказываются доставить нас на другой берег. Они боятся ночи, кайманов и порогов. Хотя с одного берега на другой протянут канат, за который они обычно цепляются, увлекая плот, ничто не может их заставить сделать то же самое в темноте. Решаем заночевать где-нибудь подальше от реки, где места не столь болотисты.
Поэтому направляемся к пустым хижинам, предназначенным для путников, чаще всего чёрных, иногда белых, которых постигла наша судьба. Пока слуги разбирают постели и натягивают москитные сетки, расставляют столы и стулья, создавая в этом голом круглом помещении лишь на один вечер иллюзию цивилизации, я выхожу прогуляться по деревне, которая нас окружает. Выйдя из освещённого круга, создаваемого шторм-фонарями, попадаю в непроглядную темень. Сильно похолодало. Сквозь низкие проёмы, ведущие в хижины, видно, как голые негры греются у очагов, прикрывая кулаками глаза, чтобы их не раздражал дым. Некоторые уже расстелили у костра свои подстилки и легли спать. Кто-то, лязгая зубами от холода, проносится мимо меня во мраке.
Поскольку прямо над нами вздымается гора, понятно, что и другие здешние ночи не теплее этой, поэтому удивительно, что местное племя не обзавелось одеждой, которая защищала бы от холода. Наши бои совсем продрогли и всё время кашляют; они спят между похожим на беседку сооружением и входом в хижину, прямо у нашего порога, – жмутся друг к другу, как овцы, и страдают от холода не меньше, чем от страха провести ночь в местах, где ходит столько слухов о людоедах. Я разрешаю своим боям вынуть из тюков все тряпки и укрыться ими. Мне и самому так холодно, что я едва дожидаюсь первых лучей солнца.
Ни свет ни заря спускаюсь к реке и вижу длинные полосы тумана над водой, дымку на склонах гор. Такое же зелёное горное утро, как у нас на Студенице или в Фужинах. В воде отражаются деревья, растущие на окраине могучих джунглей – дремучих лесов, где царит вечная ночь. Голые юноши запрыгивают в пироги, грубо вытесанные из стволов деревьев, и отправляются на рыбалку. Одну из пирог – ту, что поближе к берегу, я решаю использовать для того, чтобы сложить на неё умывальные принадлежности и бритвенный прибор. Подходит негритянка, совершенно голая, с тяжёлыми упругими грудями, которые, кажется, тянут её вниз, к земле, к воде, и зачарованно наблюдает, как я наношу на щёки и подбородок крем для бритья. Мажу щёки и ей, после чего она, довольная, уходит.
Перед хижинами умываются негры, приседая перед калабасами, наполненными горячей водой. Они совершают ритуалы омовения старательно, аккуратно и с полным сознанием важности этой работы, как кошки, вылизывающие свою шерсть, или птицы, чистящие перья. Затем, разбившись по парам – братья, друзья, парень и девушка, мать и сын – помогают друг другу обвести синеватой краской с металлическим отливом глаза, оттенить лицо, высветить губы. Зазандра чистится и прихорашивается точно так же, как это происходит в птичьей колонии или в стаде обезьян.
Перебравшись на другой берег, мы продолжаем свой путь по саванне. Крупная обезьяна тёмной масти с длинным хвостом, поджарая и, судя по всему, молодая, бежит впереди нас и ныряет в пото-пото, а затем скачет в кронах деревьев. Швейцарец стреляет, и тут же другая обезьяна, седая, более крупная – наверное, уже довольно старая, огромным прыжком устремляется к своему юному сородичу, и они исчезают из виду. Всё это длится несколько мгновений, а потом мы замечаем позади себя на деревьях сотни обезьян, с любопытством на нас глазеющих, как с театральной галёрки. Но стоит нам оглянуться, как они с криками дружно скрываются в дальних кронах. Целое стадо улетает от нас, словно стая птиц. Швейцарец их уже не видит и, потеряв всякое терпение, стреляет наугад. На этом его охота заканчивается. Мы бросаемся на поиски этих хитрецов, пытаемся их окружить, пробираясь узкими коридорами, по которым через саванну нёсся огонь, прежде чем погаснуть. Но напрасно мой фотоаппарат был наготове, чтобы запечатлеть падение подстреленной обезьяны. Не вышло!
Мой единственный белый костюм, в котором я отправился в путешествие, лучший их всех моих белых костюмов, предназначенный для особых случаев, был нещадно измаран длинными чёрными полосами, которые на нём оставили клейкие побеги растений; мои туфли из оленьей кожи и белые носки, надеваемые для торжественных выходов (в Буаке я оставил свои довольно увесистые башмаки и кожаные гетры, хорошо защищающие в джунглях от змей и муравьёв) совсем почернели. На руках и на лице копоть и жёлто-зелёные пятна. В таком неприглядном виде примерно в четыре часа дня я возвращаюсь в Буаке.
Первый человек, кого я встречаю в Буаке, – госпожа Беде. Неописуемо элегантная, в белом колониальном шлеме на зелёной шёлковой подкладке, с зелёной вуалью поверх белоснежной одежды, она изо всех сил старается сохранить серьёзную мину, но, увидев меня, не выдерживает и заливисто смеётся.
Глава четвёртая
С того момента как я вернулся в Буаке, столицу народа бауле, с территорий, где в джунглях на границе Либерии проживают племена якуба, гере и водаабе, начинается самая странная и фантастическая часть моего путешествия по Африке. Прежде, как бы ни было интересно и странно всё то, что я наблюдал – ландшафт, климат, жители, – я был всего лишь соглядатаем. И лишь по дороге от Буаке к Диауале43 произошло нечто такое, что вовлекло меня в самое средоточие африканской жизни со всеми присущими ей чертами. Я почувствовал на губах её горечь и трагизм, они были зримы, я ощущал их сердцем, как и все окружающие меня негры переживали вместе со мной одинаковые чувства; этими чувствами была напитана земля, они порой застили небо.
То, что случилось, не было каким-то событием или происшествием, это не было и приключением из тех, которые, как представляют себе многие, ожидают путника в саванне. Так вышло, что волей обстоятельств никто уже не сможет считать меня обычным туристом, да и сам я по той же воле обстоятельств уже не мог воспринимать окружающее как обычный путешественник. В какой-то миг Африка затянула меня в себя, обнажив предо мной свой пульс, биение тёмной горячей крови, сердце, по своему облику отличающееся от нашего, и оно, мрачное и тяжёлое – тяжелее, чем её земля, и более израненное и враждебное, чем её небо, – приняло меня.
Я перестал быть заурядным путешественником с того момента, как пришёл к швейцарцу, чтобы поблагодарить его за оказанную мне любезность. У него как раз был гость – тоже белый, днём ранее прибывший с северо-востока, где проживает племя лоби, которое в то время бунтовало, убивая белых повсюду, где только можно их встретить. На следующий день этот человек должен был отправиться на северо-запад, в сторону Диауалы, где европейцев нет совсем. Он был в незатейливой светлой рубахе с закатанными рукавами, выстиранной на скорую руку и порванной на груди, и в штанах, пояс которых был расположен ниже обычного, поддерживая на его животе некий объёмный свёрток.
Должно быть, когда-то он был необычайно красив: его глаза были тёплого кофейного оттенка, волосы, чёрные как смоль и необычайно длинные, густыми прядями ниспадали на лоб. Однако теперь на него нельзя было смотреть без боли: в глазах смятение, жилистая шея, руки и грудь исполосованы страшными рубцами. Видимо, некогда его постигла беда, подточившая его дух. То и дело он опускал веки и затем неохотно приподымал их, словно его одолевала скука. Несмотря на то что ему было не так много лет, назвать его молодым человеком язык не поворачивался – скорее, он являл собой руины молодости, в которых ещё теплится жизнь, поддерживаемая его необычайной стойкостью и увесистыми пакетами, подвешенными на бёдрах.
Никогда прежде я не встречал человека, настолько выбитого из колеи, почти стёртого в порошок и вместе с тем излучающего жизненную силу и готовность с честью выйти из самых тяжких испытаний. Он явно годился в герои захватывающего приключенческого романа, какой мог бы выйти из-под пера романиста, наделённого богатейшим воображением. При его появлении ощущалось незримое присутствие Джозефа Конрада, создателя знаменитых отважных персонажей. Моя встреча с ним в гостях у швейцарца стала поворотным моментом моего путешествия.
Н. – прямой потомок герцогов Беррийских и маршала Д.44, который, бесславно покидая Березину, без армии, без побед, в одиночку, на вопрос ночных разъездов «Кто идёт?» отвечал: «Великая Армия!» Сам Н. является обладателем графского титула; на нём затасканная льняная рубаха, губы его наверняка горьки как от хинина, который он принимает без облатки, так и от жизни, беспощадно бросающей его на свои жернова; днём его опаляет солнце, ночью пронизывает студёный ветер с болот, над которыми курится туман. Наверное, когда-то у себя на родине он совершил серьёзный проступок, и родителям пришлось от него отречься. Оказавшись под безжалостными лучами африканского солнца, под водопадами африканских дождей, от которых дымится земля, он не мог не прийти к выводу, что та его часть, которая носит столь громкое имя, – лишь нечто второстепенное в этом мире, а другая часть обречена на жизнь хуже собачьей: изнурительная жара и жажда днём, холод и страх ночью.
Кровь его постоянно вскипала от злости, боли, досады. Окружавшие его звери, все как один, в этом климате чувствовали себя вольготно: тигровая кошка, пантера, антилопа, стадо слонов, пасущихся вдалеке; и только он, чтобы выживать, должен бороться за каждый кусок еды и за каждый час сна. Он уже не заворачивал хинин в облатку, а черпал его ложкой, как и весь этот горячий воздух, и саму жизнь. Что ему до своего имени, броского и кичливого, как индюк. Ему трудно было осознать, что именно из-за своей принадлежности к знатному роду он с такой горечью и высокомерием воспринимал жизнь, с такой горечью и высокомерием презирал своё происхождение. Он привык носить шлем, дубинку, парусиновые туфли, пить горячее пиво и фильтрованную воду с привкусом глиняной посуды. Потом он разлюбил женщину, из-за которой увяз в этих местах, и превратил свою жизнь в тяжёлую суровую долю Белого среди Чёрных.
Вот таким я увидел этого молодого годами, но уже утомлённого жизнью человека, навестив швейцарца. Наверняка он уже успел что-то обо мне узнать от хозяина, потому что как только я вошёл, стал расспрашивать меня о поездке. Сказал: «Завтра я уезжаю в Феркеседугу45, но можно сделать крюк, и я оставлю вас в Банфоре, которую вы хотели повидать. Если поедете со мной, я покажу вам кое-что поинтереснее того, что обычно бывает доступно путешественнику. Но имейте в виду: мои поездки проходят налегке, без прислуги, без поваров, без боев, я беру с собой лишь одного паренька-«мармитона»[2] – он мне стряпает. Провианта я не запасаю – ем то, чем питаются местные, а пью наиразличнейшие напитки и воду, но вам этого делать не советую: я сам только-только прихожу в себя после дизентерии, от которой здесь многие мрут!»
Пока он говорил, я заметил две вещи: во-первых, ему очень хотелось, чтобы я поехал с ним, разумеется, только и исключительно ради того, чтобы не быть одному, и, во-вторых, мой швейцарец поддакивал ему лишь для виду: «Ну да, конечно, это же вполне удобная оказия!», а на самом деле вряд ли желал, чтобы я соглашался на это предприятие. Либо он считал, что с этим человеком мне совсем не по пути, кто знает, по каким причинам, – может, потому что моя безопасность будет поставлена под угрозу, – либо ему было досадно, что я так легко, шутя, выстраиваю свой путь в местах, где колонизаторам вообще-то приходится несладко. Стоило мне познакомиться с госпожой Беде, как она препоручила меня господину Сен-Кальбру, а тот передал меня швейцарцу и его старшему другу, а как только швейцарец помог мне вернуться из поездки, я тут же хватаюсь за новую возможность продолжить странствия. Редкое везение, способное уязвить всякого, чья жизнь состоит из ухищрений и усилий.
У меня не было никаких сомнений, а впоследствии, беседуя с другими белыми, знавшими Н. (впрочем, это, презирая их всех, утверждал и сам Н.), я удостоверился в том, что этот симпатичный, доброхарактерный швейцарец считает своего друга совершенно пропащим человеком. Чтобы установить причину этого, я с величайшим любопытством следил за их беседой. Н. говорил бессвязно, сумбурно, с трудом развивая мысль, то и дело усмехаясь. Его скованность, пусть даже за ней стояла некая травма, бессознательно наводила меня на мысль, что её причиной является серьёзный недуг, медленно разрушающий его личность. Сколько бы я ни старался, мне не удавалось отделаться от ощущения страха, который он мне внушал.
В тот вечер у белых в Буаке случилось какое-то празднество. Я пригласил швейцарца и Н. присоединиться ко мне в «буфете», куда забрёл посидеть. На Н. были новые брюки, но он счёл их недостаточно белыми и удалился в спальню швейцарца, чтобы переодеться в те, которые ему кто-то дал поносить. Тогда я воспользовался возможностью и открыто спросил хозяина, не думает ли он, что мне вряд ли следует ехать с Н. В ответ на это швейцарец, как и прежде, сказал, что это неплохой шанс. Однако его голос, его взгляд, всё его поведение говорили совсем об обратном: более дурной компании, чем этот ненадёжный человек, для меня и быть не может.
Такая уклончивость меня возмутила. Тогда-то у меня и возникло ощущение, что Н. – единственный, с кем и из-за кого у меня могут возникнуть проблемы, но именно он и как раз по этой причине способен вывести меня за рамки шаблонного путешествия. Когда он вернулся, я ещё сильнее почувствовал, что это и в самом деле хитрец отпетый. В его обществе мне было неуютно. И тем не менее я решил назавтра ни свет ни заря выдвинуться вместе с ним в путь – в Феркеседугу и Диауалу.
Вместе с Н. мы вышли прогуляться, а позже собирались поужинать, прихватив с собой и швейцарца. Пару раз я упомянул о том, что хотел бы побывать на каком-нибудь тамтаме, и Н. выразил готовность сопроводить меня в негритянскую деревню, но так, чтобы швейцарец не узнал, что у него и там есть знакомства.
«Не хотелось бы, – сказал он, взяв для этого самый доверительный тон, – чтобы мои белые друзья знали, с какими людьми я общаюсь, о чём и как с ними разговариваю. Я убрал все преграды в общении с ними. Когда я с ними говорю, я уже не белый господин, как мои соотечественники, – я говорю на языке негров, ем их пищу, сплю с их женщинами и пользуюсь теми же уловками, что и они, за что они любят и боятся меня ещё сильнее. Я здесь временный гость, но среди негров у меня гораздо больше друзей, чем у тех, кто живёт здесь годами.
Нет, я не питаю иллюзий, я знаю, сколь убог, испорчен и низмен чёрный человек, и презираю его так же, как и другие белые, но знаю и то, что белые – такая же продажная дрянь. Негр чувствует, что по каким-то причинам в моих глазах он – ровня белому человеку, и этого достаточно, чтобы он старался мне угодить. Он чувствует, что у меня на его счёт нет ни завышенных ожиданий, ни предрассудков. Если мне приходится его ударить, он понимает, что я вовсе не собирался его унизить, а просто хотел, чтобы ему стало больно, и мне известны их самые больные места. А ещё, представьте, я с ним говорю на его наречии, так что в вопросах коммерции дам сто очков вперёд любому белому. Негры боятся меня страшно – от меня ничего не скроешь. Белые тоже меня боятся, причём гораздо сильнее: мне известны все их секреты.
Сейчас я вам покажу негритянскую семью, очень богатую, хозяин – идолопоклонник, брат дяди некоего короля – вы ещё встретитесь с ним в саванне. Он построил среди хижин первый каменный дом в этой местности. А поскольку он никогда своими глазами не видел домов с верандами, прямоугольными комнатами и т. п., а узнал об их существовании из моих рассказов, то у него вышло нечто забавное и вместе с тем достойное восхищения. Этот человек столь же энергичен и гениален как Наполеон. Для чернокожего человека строительство такого дома – всё равно что завоевание Наполеоном России: большой план и серия поражений. Эта постройка малопригодна для проживания: всюду темно, лестницы невообразимы, и всё вместе того и гляди рухнет.
О, иметь дом, настоящий дом посреди саванны, среди дикарей-лоби, – это мой идеал. Не ютиться по хижинам и хибарам – спать не на болоте, а в доме, олицетворяющем покой и культуру; в собственном доме, с потолка которого не падают жуткие сороконожки и скорпионы. Было время, когда меня в здешних местах чтили как короля; я искал золото, и этот негр начал мне служить и каждое моё слово считал пророчеством. Вот так ему и пришло в голову осуществить то, о чём я так мечтал…»
Уже совсем стемнело, когда мы вошли во двор фантастического дома с балконами и верандами, к которому со всех сторон примыкали негритянские хижины. В угловатых дворах причудливой формы лежат или передвигаются, тускло освещённые огнями, взрослые и дети. Хозяин, мужчина с длинной, но редкой бородой, укутанный в синюю накидку, рад нас видеть, но радость его спокойная, без волнения. Велит принести нам стулья, и между мною и им начинается длительная процедура знакомства. Н. переводит. Я отчитываюсь, что моя жена, дети, коровы, собаки, козы, отец, мать, братья, дом, крыша и т. д., и т. п. в полном порядке, и я счастлив, что у моего собеседника дела обстоят так же. Затем он показывает мне дом.
Первое, что я вижу, это каменная лестница у стены: глубина ступеней вряд ли превышает сантиметр-другой, поэтому пользоваться ею невозможно. Соорудил он и другую лестницу – здесь ступени глубиной в ладонь. Не зная, как по ней попасть с нижнего этажа на верхний, он проделал в стене под потолком отверстие, позади которого приладил некое подобие деревянного ящика, из которого, словно из контейнера, можно проникнуть наверх – туда, где главная хозяйка, болезненная на вид, голая и удручённая, хлопочет над устройством, напоминающим раскалённый мангал.
Несмотря на то что в скором времени нам пора уже быть в «буфете», Н. просит других хозяек приготовить нам футу. Футу – это плотная каша из пальмовых плодов, заправленная самым острым соусом, который только можно вообразить. Чтобы не спалить себе внутренности, и выбирая между пальмовым вином и водой, я впервые с тех пор, как нахожусь в Африке, пью воду такой, какой её дала природа, и какую пьют туземцы. Н. ведёт с неграми обстоятельные деловые переговоры на языке бамбара. Время от времени обращается ко мне: «Он говорит: мы королевский род, мы всегда были бесстрашны, – моему отцу белые отрубили голову, но мой брат правит самым многочисленным народом в мире. Владения моего брата простираются от восхода до заката (а на самом деле это едва ли пятьдесят километров)».
После долгих переговоров, перемещений из хижины в хижину, из одного полуосвещённого двора в другой, нам обещают, что в этот вечер в деревне дьюла состоится тамтам: танец исполнят старые воины, в масках и на ходулях.
В «буфете» все белые сидят за столами в белоснежных одеждах. Похоже, моё появление в компании Н. и швейцарца всех удивляет. Исподтишка наблюдаю за присутствующими и с удовольствием делаю вывод, что мои приятели, безусловно, здесь вызывают наибольший интерес. Из реплик, которыми обмениваются мои сотоварищи в ходе ужина, мне удаётся уяснить, что у Н. была связь с прекрасной, но угрюмой женщиной, муж которой пользуется тут немалым влиянием. Женщина была готова последовать за Н. куда угодно, умереть за него, а он грубо от неё отказался, усмехаясь её мужу прямо в лицо, когда тот хотел закатить скандал. Швейцарец упоминал об этом с изумлением, к которому подмешивались брезгливость и восхищение. Речь об этом зашла потому, что появление этой молодой женщины ожидалось с минуты на минуту, и швейцарец интересовался, можно ли ему, несмотря на то, что он находится в компании Н., подойти и поприветствовать её. А я понял, что во всем этом и кроется главная причина того, что Н. столь скверно воспринимается здешним обществом.
После ужина пьём шампанское у швейцарца, играет граммофон. Швейцарец быстро пьянеет и пытается одарить нас всем, что попадается под руку, – и тем, и этим: «Ешьте, берите, уносите!» Негритянские статуэтки, консервы с маслом, семейные фотографии. Часов в одиннадцать мы оставляем швейцарца и опять идём к неграм. Шампанское бродит в голове, на небе звёзды – самые красивые бриллианты в мире. Н. рассказывает о том, как из-за его глупого поступка по отношению к русской женщине в Париже семья потребовала от него, чтобы он либо записался в иностранный легион, либо затерялся в какой-нибудь колонии. «О, это была весьма некрасивая история! О самоубийстве не могло быть и речи, да я в то время и не в состоянии был бы его совершить; уж слишком я любил ту женщину, чтобы считать свою жизнь конченой. Я приехал сюда и, несмотря на все трудности, мне удавалось что-то откладывать, чтобы посылать ей и готовиться к её приезду. Она всё не приезжала, или, по крайней мере, приехать не спешила, а я жил среди болот, дышал их испарениями, меня нещадно жгло солнце, вода кишела миазмами, и это сильно испортило мой характер. Я перестал посылать ей деньги, и я даже не написал ей, как я её презираю. Вы хорошо сказали, что я теперь “белый среди чёрных”, но всё не совсем так, как вы думаете. Я по-прежнему человек среди людей. Все для меня равны, и я для них таков же, как и все остальные».
Мы молчали, время от времени он предостерегал меня жестом руки, чтобы я не угодил в яму или не споткнулся о кочку, которых на нашем пути было немало. И хотя он поведал мне историю своей жизни, историю простую и трагическую, моих симпатий к нему не прибавилось. Словно догадываясь об этом и желая одержать надо мной верх, он продолжал: «Я был рудознатцем. Знаете ли вы, что это такое? Я искал золото посреди саванны, раскапывая верхний слой почвы, – под солнцем, убивающим даже негров, которые работают рядом, или прорывая в земле примитивные траншеи, которые осыпаются на голову. Я добывал крупицы золота, в изобилии сдобренные горечью. Затем занялся торговлей: надо было объезжать мельчайшие населённые места, преодолевать сотни километров, убеждая дикарей, чтобы они мне поверили, чтобы продавали сырьё только мне. Возить это сырьё, чаще всего стоившее какую-то безделицу, на разваливающихся по дороге машинах, тормоза которых отказывают, а моторы взрываются, – ещё та морока. Взгляните на меня: возможно, под покровом ночи я и выгляжу молодцом – на самом деле за год я перенёс три аварии, получил раны, которые, по словам врачей, никогда не затянутся. Но и это ещё не самое страшное: я хотел бы построить дом. По дороге я покажу вам постройки, которые возвёл сам, в основном своими руками, постройки, расположенные посреди самых пустынных, дичайших мест, но мне не удалось сделать их такими же внушительными, как дома моих предков в Нормандии. Построить большой, великолепный дом, поставить там концертный рояль, развесить портреты, расставить добротную мебель, книги, посуду. Завести собаку – не африканца, а нашу мощную, дикую собаку, которая выживет в этом климате, как выживаю я. Тогда, может быть, у меня появится женщина, которая захочет разделить со мной кров. Понимаете? В самом захолустье возвести дом, в одиночку, своими руками, на лоне дикой природы. Строить – это главное. То, что я построил до сих пор, я либо продавал, либо дарил неграм. Каким же это всегда оборачивалось разочарованием! Здесь вам каждый про меня скажет: “Это тот, кто строит одинаковые дома!” Ну и что? Может, мною движет ностальгия по Европе? Нет, Европа выглядит довольно убого, если смотреть на неё отсюда, и мне она не нужна. Тем не менее европейцы всё же лучше всех умели строить дома. Я хочу, чтобы мой дом был настоящим домом в том месте, где ещё не ступала нога белого человека».
Подходим к хижинам, уже половина двенадцатого. Обещанный тамтам с ходулями, организованный для нас, уже рассеялся: нам говорят, что на другом конце спящей деревни всё же состоятся танцы с масками: сегодня у бауле праздник. Идём через деревню: у деревьев, во дворах дремлет скот, вздыхая во сне. Ни души вокруг – только пара ручных обезьянок, похожих на маленьких человечков, скачет меж хижинами и выбегает нам навстречу.
Остановившись перед одной из хижин, зовём хозяев. Из хижины низким баритоном отзывается какой-то мужчина. Н. говорит ему на языке бамбара: «Дони, дони-сиса-тара!» Говорит тихо, нараспев, делая паузы между словами; всё это звучит убедительно и угрожающе. Н. словно проповедует, как священник с кафедры собора, декламирует, как актёр, занятый в пьесе Метерлинка. Бог весть, что он такое говорит! Негр отвечает односложно, но голос его звучит всё более испуганно. Наконец Н. произносит длинную тираду, нанизывая слово на слово, совсем тихо, почти шёпотом, адресуя свои слова входу в хижину, словно огромному уху. Затем мы уходим.
– Что вы ему сказали?
– О, ничего такого, – с брезгливостью отвечает Н. – Сначала этот человек не захотел выйти и устроить для вас представление, потому что уже холодно и все спят, потом я предложил ему за это денег, а затем ужасно напугал его. Представьте себе, – смеясь продолжает Н., – негр задаёт вам вопрос: «Кто вы?», а вы ему отвечаете: «Белые духи, которые хотят, чтобы твоя коза переломала себе ноги, чтобы твоя крыша рухнула под тяжестью пантеры, чтобы через твой порог вполз питон». Об этом он будет рассказывать окружающим до самой своей смерти, а завтра, конечно же, они устроят тамтам, чтобы прогнать белых духов.
– Вы развлекаетесь, наводя на них ужас?
– Нет, здесь меня не развлекает ничто, но порой я презираю их от всей души и желаю им зла.
Мы набредаем на дьюла – грязные, в экстазе, они всё ещё исполняют свой скучный, несуразный танец, такое я уже наблюдал в первую ночь, когда приехал в Буаке. Некоторых, с мутными зрачками, я даже узнаю. На обратном пути слышим звуки, доносящиеся из окон ближайшей хижины. В окне различимы чёрные силуэты танцующих пар. Обходим дом и под покровом ночи подглядываем, что там происходит. Здесь собрались бауле, которые работают на белых или у белых: шофёры, продавцы, почтальоны, а также их девушки и жёны.
Спрятавшись от белых, они танцуют гумбе, и выглядит это почти по-европейски – ведь от этого танца ведут своё происхождение фокстрот и чарльстон. Широкая амплитуда движений рук и ног, расставленные колени. К столбу, расположенному посередине помещения, прикреплены четыре свечи, пламя которых колышут воздушные потоки. Когда пары сближаются, свечи почти гаснут, и воздух на мгновение темнеет. Отменная игра света и тени. Женщины в пёстрых шёлковых юбках и в таких же повязках на головах, как у сенегалок, сидят вдоль стен и время от времени откликаются на приглашения чёрных парней, одетых в синие кафтаны или просто водрузивших на голову полуцилиндр. Юноши, не нашедшие пары, танцуют друг с другом.
Внезапно возникает стычка (и наверное, не первая за этот вечер). Один бауле обвиняет другого в том, что тот специально пригласил на танец его подружку, чтобы потискать её: «Если ты хотеть, если ты хотеть, мог спросить я; но ты тискать, я знал, что делать!» Ссорятся они на французском языке. Это те самые бауле, которые завтра забудут, что они “civilisées” (культурные), разденутся догола и будут танцевать под тамтамы, а окончится всё это известным образом, и тогда им будет всё равно, кто чью даму тискает. Свара их нескончаема: «Ты тискать, нет, я не тискать, нет, ты тискать!», но мы её уже не слышим – наши шаги глушит звёздная ночь.
Обливаюсь водой, слишком холодной поутру. Приходит Н. – удостовериться в том, что я не проспал. Вещи упакованы, бои стоят наготове, затянув подаренные мною ремни так, что становятся похожими на ос, дело лишь за тем, чтобы дождаться негра по имени Мэй Н’Гесан – он собирался везти кое-какой товар на продажу, а заодно подбросить и нас. Однако это ожидание становится бесконечным. Пару раз наведываемся в деревню, к его хижине, – посмотреть, что там творится. Машина, на которой мы должны ехать и которую ещё даже не начинали грузить, стоит пустая, неухоженная, вся в пыли.
Никто из семейства Мэя не может объяснить, куда он подевался и когда появится. Женщины, облачённые в красочные шелка, бегают по двору, отлавливая кур для футу, сердятся на нас за то, что мы, пытаясь их остановить, чтобы расспросить о причинах задержки, пускаем в ход руки, и зовут на помощь старика, сидящего на пороге. Это муж самой красивой и статной из женщин, несравненной африканской Кармен, сестры Мэя. Её плечи, руки и грудь – природный шедевр. Она очень юная. Другой старик, которого мы видим, – её отец, но хозяин тут не он, а отсутствующий сын, который зарабатывает торговлей.
Уже полдень, а Мэй всё не появляется. Мы в бешенстве. Перекусываем в «буфете», а Самбу – первого боя и нашего повара, которого я нанял ещё в Басаме, – отпускаем в деревню пообедать с друзьями. Наконец появляется Мэй со своим треклятым товаром; он голый, лишь вокруг бёдер повязан платок. Как и большинство бауле, он чуть ниже среднего роста, но весьма красив и очень гармонично сложён. Взволнованно пожимает нам руки и, широко улыбаясь, извиняется за то, что нам пришлось так долго ждать. Затем сбрасывает платок и велит сестре полить его из калабаса. Эта юная девушка, вернее, женщина, обращается с ним нежно и бережно, как если бы это был её господин. Он надевает голубые льняные брюки, коричневую льняную рубаху, подпоясывается и превращается в торговца – несметно богатого, как считают его односельчане, ведь он владелец собственного грузовика, а в глазах негра это всё равно что крупный судовладелец в восприятии белого.
Пора ехать, но тут выясняется, что Самба ещё не вернулся с обеда. Остаться без хорошего повара именно сейчас, когда путешествие обещает быть нелёгким, и при этом ещё таскать за собой его пожитки – ведь оставить их тут у кого бы то ни было нельзя, потому что назад он их не получит, – это довольно скверный вариант. Бегу на поиски, прочёсываю базар, шныряю по деревне, опрашиваю негров, которые тоже ищут его; кажется, я уже задействовал всех, кого только было можно. И вдруг – от зноя, яркого солнечного света, запаха вяленой рыбы и пальмового масла, от всей этой неопределённости и волнений мне становится так дурно, что я едва не падаю в обморок. Уж не хватил ли меня солнечный удар? День вынужденного ожидания измучил меня сильнее, чем любые невзгоды пути.
Едва волоча ноги, вваливаюсь в первое попавшееся европейское бунгало. Оказывается, это католическая миссия. Два отца-миссионера, бородатые, в белых колониальных костюмах, приветствуют меня так, словно я их давний знакомый; угощают пивом, отвлекают беседой, чтобы я хоть немного перевёл дух. В этих большеглазых крепких мужчинах средних лет, настоящих богатырях, нет ничего поповского. В четыре часа повар был найден, мы его как следует выбранили и отправились в путь.
Едем по изумительной, живописной саванне, тут и там высятся красные муравейники, порхают птицы, жужжат насекомые. Саванна выглядит рукотворной: я представляю себе фруктовый сад и поле созревшей пшеницы, на которую так похожа трава, растущая меж тропических деревьев. Иногда нам встречаются женщины с калабасами на головах, их едва видно из-за высокой травы. В кабине грузовика, мчащего нас вперёд, мне спокойно, мягко и уютно. Мэй рулит, я сижу рядом, а дальше расположился Н. Казалось бы, вот и всё, что может уместиться в столь тесном пространстве. Однако в ногах у Н. скрючился, изо всех сил стараясь не вывалиться наружу, старичок-отец Мэя, которому Н. постоянно пеняет за то, что тот своей спиной греет ему голень. Мэй даже не пытается вступиться за отца – это деликатный, предупредительный человек, в нём нет агрессивной заносчивости негра, которому удалось разбогатеть.
На подножках с обеих сторон прилепились слуги. Кое-кто из местных трясётся в кузове, восседая на тюках с товаром и на наших пожитках, наваленных горой. Есть среди чернокожих пассажиров и женщины. Всё это выглядит впечатляюще – фото могло бы послужить рекламой заводу, на котором был собран грузовик.
Саванна в огне. Негры подожгли её, чтобы наловить зверья, а также обеспечить для будущих полей удобрения. Вот оно, сельское хозяйство в своей колыбели! Известно, что понятие собственности на землю для негра не существует. Каждый год вождь племени делит землю между семьями и чем-то вроде кооперативов негритянских земледельцев. Те, кто помоложе, стараются получить землю в единоличное пользование: они работают на себя, и если им удаётся хорошо заработать, основывают новые деревни и посёлки – отдельно от родителей. Когда негр получает землю, чтобы вести на ней хозяйство, он сначала сжигает густую растительность саванны, а затем вскапывает землю лопаткой, чем-то похожей на мясницкий нож. Затем высевает смесь из семян четырёх-пяти различных культур. Снимает четыре урожая в год. Чаще всего обработку земли поручают малышам – настолько податлива и неприхотлива эта почва.
Собрав один урожай за другим, негритянский крестьянин покидает свой надел на много лет: племя осваивает новые территории. Африка обширна и плодородна; негру, прекрасному земледельцу, иметь собственный постоянный участок совершенно ни к чему. Да он бы и не смог сказать, что земля принадлежит только ему – в языках этих племён вообще нет притяжательного генитива, и сама идея притяжательности настолько им чужда, что даже изучив наши языки, они всё равно передают её описательным образом: «Это для меня, это для тебя; ты хочешь стакан, который для тебя, или который для меня?», что означает: это моё, это твоё, ты хочешь свой или мой стакан?
Упоминая о различиях в понятиях собственности и их выражении в языке, я хотел бы подчеркнуть то, что всегда поражает белого путешественника: негр умеет считать только до четырёх. Не думаю, что это какая-то особая неспособность к счёту, да не верю и в то, что причиной является некая ментальная деформация, – которая, конечно, встречается, – мне кажется, что низкий предел счёта связан с низким пределом потребностей. По сути дела, всё, что есть у негра «для» себя и своей семьи, почти никогда не превышает четырёх коров, четырёх хижин, четырёх женщин или пленников. Ему не нужно, как нам, оперировать абстрактными числами. Разве и для нас после числа десять или пятнадцать не возникает такое понятие количества как «достаточно» или «много»? Никто, как правило, не говорит, что за месяц прочёл четырнадцать книг, будет сказано: довольно много книг. Но для негра потребность определить точное число как для себя, так и для окружающих отпадает уже после цифры четыре. Не то чтобы он не видел, что пять гораздо меньше ста, но для него и пять – это уже много.
Доказано ведь, что негр запоминает отдельные предметы, а не их количество: он помнит не то, что у него есть четыре коровы, а то, что у него есть корова белая, корова чёрная, корова маленькая и корова с очень большими рогами. То же самое относится и к прочему скоту. Поэтому если одно из животных потеряется, негр, не пересчитывая всего стада, сколько бы голов в нём ни было, заметит, что нет вполне определённого животного. Вспомним, что даже у нас мать двенадцати детей не будет их пересчитывать, чтобы убедиться в том, что один из них отсутствует, потому что её сознание обращено не к общему количеству детей, которое уменьшилось, а к конкретному отсутствующему ребёнку.
Собирая вещи к отъезду, я всегда считал пакеты, узлы, фляги, лампы и т. д., обычно их набиралось четырнадцать-пятнадцать; бой лишь окидывал их взглядом, а потом прежде меня кидался найти ту или иную лампу, тот или иной узел. Он также должен был следить, чтобы кто-нибудь из носильщиков от нас не отстал. Не следует, подобно Леви-Брюлю и другим, видеть в этом какой-то особый талант, которым наделены представители примитивных народов; белый человек, ведя такой же образ жизни, что и негры, приобрёл бы те же способности. Увидев элегантного господина, который, одеваясь, случайно упустил какую-то деталь, мы не изучаем его внешний вид подробным образом, не отмечаем всего, что на нём надето, чтобы понять, чего не хватает, но едва взглянув на него, сразу же заключаем, что он не повязал галстук, не надел шляпу и т. д. Входя в спальню, мы тут же удивляемся тому, что на окнах отсутствуют шторы, или тому, что вазы, стоявшей прежде на столе, больше нет. Точно так же дикарь видит, что в его стаде нет комолой коровы, при этом не обращая внимания на оставшихся.
«Построить дом в саванне из цемента, из железобетона; купить милые сердцу вещи. Зажить здесь своим домом, назвав его Новый Турмирель. Турмирель – так называется наше имение в Нормандии. А Новый Турмирель – это как эмигранты основывали Нью-Йорк, Новый Орлеан, Новую Каледонию… Если мне удастся осуществить мой план, через три года у меня будут тысячи, и тогда я построю…»
Н. – и большой безумец, и большой идеалист, но отнюдь не прохвост. Как, впрочем, и всё человечество. Что же касается Мэя Н’Гесана, владельца и шофёра грузовика, который нас везёт, то у меня сложилось впечатление, что он замечательный парень, очень внимательный, мягкий, даже нежный в обхождении. Несмотря на то что он спешит – ведь кто знает, где придётся заночевать, – он останавливает машину, как только ему кажется, что я хотел бы что-то посмотреть или сфотографировать. Хотя он богат, молод и давно бы уже вспылил от высокомерия, этот темнокожий молодой человек смиренно исполняет даже те наши желания, которые он лишь угадывает.
Внезапно нас накрывает стремительная тропическая ночь, вокруг раздаётся оглушительный стрёкот цикад. Ещё несколько часов мы пробиваемся сквозь мрак, чтобы добраться до ближайшего лагеря. В какой-то момент с задремавшего в кузове повара Самбы слетает шлем, который я когда-то ему подарил и которым он так гордился, и исчезает во мраке. Пока Самба до нас докричался, пока Мэй затормозил, грузовик успел проехать метров двести-триста. Самба преодолевает свой страх темноты и уходит в ночь.
Четверть часа ожидания – пожалуй, это слишком много; Мэй и другие негры зовут Самбу на все лады, их дикие испуганные голоса разносятся по саванне на километр. Ответа нет. «Кошка!» – говорят негры, для которых слово «пантера» запретно: а ну как и впрямь явится. Конечно же, Самбу задрала пантера – это вероятнее всего. Я думаю о том, какой ужас испытывают эти большие чёрные дети, стоя вот так посреди ночи, во мраке которой за поднимающимися от земли испарениями не видно даже звёзд. Пантера или призрак – какая разница. Поэтому и Мэй считает, что раз уж Самбе пришёл конец, то лучше ехать дальше. Н. соглашается с ним – ему явно наскучило ждать, а судьба Самбы, который мне безмерно симпатичен, для него второстепенна. Мне удаётся вымолить ещё три минуты. Если Самба не отзовётся, уедем.
Спустя несколько секунд из тьмы возникает запыхавшийся Самба со шлемом в руке, на нём лица нет от ужаса. Он слышал наши вопли, но не мог найти шлем, закатившийся в траву, и не отвечал, чтобы ему не велели немедленно возвращаться обратно.
Останавливаемся в лагере у посёлка Ньякаромандугу. Несколько совсем пустых и необитаемых круглых хижин. Наше вторжение в них вызывает панику у поселившихся там полчищ летучих мышей, птиц и рептилий. Мы с Н. выбираем самую просторную хижину, Мэй с отцом, сестрой и неграми-односельчанами занимает ту, что напротив нашей, в остальных размещаются слуги. В нашей хижине, как и в прочих, столько пыли, мха, насекомых, дохлых змей и окурков, что бою, прежде чем устроить спальные места и расставить столы, приходится сначала произвести уборку. Пока мы собираемся ложиться спать, негры по очереди подходят к нашей двери и с любопытством нас разглядывают. Мне в первый раз предстоит переночевать вместе с Н.
Я был поражён, когда, сам того не желая, увидел, насколько этот человек себя запустил. Его босые ноги были чёрно-зелёными от травы и пыли, и он этого не стыдился. Пижама, когда-то синяя, совершенно заскорузла. Молодой человек, получивший на редкость изысканное воспитание, знавший иностранную литературу как родную, сохранивший память о своём благородном происхождении, теперь относился к чистоте и гигиене гораздо хуже, чем последний простолюдин. Дероко, служивший во время войны на французском фронте, рассказывал мне, что аристократические отпрыски, попав в окопы, вшивеют и обрастают грязью первыми. Им труднее создать себе комфорт в суровых условиях. Когда Н. пришлось отказаться от какой-то части благ цивилизации, он отринул сразу всё целиком.
Из всех слуг он задержал у себя в качестве повара «мармитона» – лишь одного негритянского паренька, совершенного уродца. По правде говоря, это был первый и последний урод-подросток, которого я видел в Африке, где родители собственноручно убивают дефективных детей при рождении.
Н. даже не знал, как его зовут; он мог просто крикнуть: «Мармитон!» – и тут же рядом возникал этот малый с перекошенным от страха лицом, болтая длиннющими ручищами, словно обезьяна. Согбенный, голова втянута в плечи. Трагическое выражение лица. Глаза огромные, светлые, навыкате от страха, рот до ушей.
Вся его поза, его постоянная тревожность и страх, его ограниченность – всё это роднило его с животным. Негр непрестанно поёт и смеётся, хотя и пуглив, потому что хотя природа и звери совсем рядом, он человек. Обезьяна никогда не смеётся, она тревожится и боится, ведь она всего-навсего животное. Я видел, как Н. орёт на своего «мармитона», лупит и запугивает его, но видел и то, как он ласкает его, лишь только парень пугается и начинает плакать: «Ты мармитон “для” меня, ты сын “для” меня!»
Не сказать, чтобы побои как-то слишком огорчали негров, а уж этого десятилетнего парнишку – и подавно. Тем не менее, услышав зов Н., «мармитон» начинал трепетать и всхлипывать без слёз. Может быть, Н. был к нему гораздо более жесток прежде, или таким образом давал о себе знать врождённый дефект, а может быть, и то и другое – не знаю. Во всяком случае, из-за этого парня я относился к Н. всё хуже, и в то же время единственной чертой, придававшей ему в моих глазах человечности, помимо стремления построить настоящий дом среди саванны, была его забота о «мармитоне».
Целыми днями он мог поносить «мармитона», где бы тот ни находился, а потом утешать его добрым словом. Паренёк был выходцем из племени лоби – самого дикого, какое только можно вообразить. Белому человеку не выжить в окружении этого народа каннибалов и полузверей, которые скрываются за деревьями, целясь в проходящих отравленными стрелами. Н. прожил среди них больше года и наверняка измывался над ними как только мог. Он не раз мне говорил, что на самом деле презирает негров: и вот ему понадобилось отыскать в их среде уродца, чтобы излить на него все свои чувства.
Одел он его самым странным образом. Так мог поступить только Н., искалеченный, озлобленный, несчастный и циничный. И нечто подобное он постарался сотворить из этого мальчонки. Его одеяние веселило меня всю дорогу. Негр, как только ему представится случай, старается обрядиться в европейские тряпки, причём, совершенно бессознательно, именно в те, которые делают его посмешищем; но чтобы белый человек ему в этом помогал – большая редкость. Как правило, бои одеты в белые брюки, белую рубашку и подпоясаны кожаным ремнём – одетый таким образом бой может выглядеть элегантнее своего хозяина, и тот следит за ним ещё ревностней. Что же касается «мармитона», то его убранством были головной убор не по размеру, длинная европейская сорочка, из-под которой торчали его худые ноги, и изящная клюка из розового дерева. Он выглядел как разодетая обезьяна или паяц, и горделивость оттого, что он так элегантен, не в силах была прикрыть ужас и горе, которые сквозили в его взгляде. Надо заметить, что Н. прилагал немало усилий к тому, чтобы не потерять ни один из трёх элементов его одежды.
Постели разобраны, и Н., уже в пижаме, велит ему, чтобы тот разделся и, голый, худой, жалкий, влез в мешок, из которого вытряхнули содержимое. Затем мешок завязывается вокруг шеи, и слуга, упакованный таким образом, заталкивается под кровать хозяина. Негров, собравшихся у входа, это чрезвычайно забавляет, они хохочут от всей души.
Н. мрачно взирает на них, и ещё не успев закинуть свои босые ноги – чудовищные ноги – на кровать, не повышая голоса, который, тем не менее, словно наэлектризован горечью, гневом и презрением, кричит:
– Вы, отребье, дикари, подонки, людоеды! Он для меня дитя, он для меня сын, я спасаю его от холода и от ящериц, а вы друг друга жрёте; дикари, чёрные мерзавцы! Гады, гады!
Они не обижаются, ибо этот белый человек им как родной; просто обрывают смех и отступают от нашей хижины.
В хижине напротив Мэй укладывает спать своё семейство. Он уже не играет роль «цивилизованного» негра, сбрасывает кафтан и лишь оборачивает бёдра повязкой. Укутав отца и сестру, чтобы они не замёрзли, приходит к нам. Вот тогда-то и происходит это некое вроде бы ерундовое событие, которое навсегда останется в моей памяти. Дело в том, что Мэй привык класть под голову подушку, это позволяет ему чувствовать себя европейцем. Путешествуя, он всегда берёт её с собой. И тут он замечает, что я улёгся как есть, без подушки (забыл её выписать из Франции), и приносит мне свою. Просто по-дружески уступает мне свою подушку, которая ему нужна и самому. Я не настолько сентиментален, чтобы малейший жест доброй воли умилял меня до слёз, мне довелось пережить многие трогательные моменты в отношениях с людьми. Пересекая Албанию46, много ночей я буквально согревал спину, прижимаясь к спящему рядом, его дыхание согревало мне пальцы, которые я подносил к его губам. Бывало, сосед просыпался и замечал, что я использую его тепло, – может быть, я даже мешал ему спать, и всё же он не лишал меня этого блага. Нет, я не сравниваю жизненную ценность того и другого: в Албании я замерзал, в Африке просыпался с затёкшей шеей. Но на весах, которые измеряют духовную ценность всего, что происходит в нашей жизни, перевешивает отнюдь не то, что имеет внешнее, практическое значение, и такой поступок, как отказ от подушки, при том, что это не сулит никаких выгод жертвователю, весьма трогателен.
Мэй – негр. Негр белого человека не любит, но и ненависти по отношению к нему не питает. Мэй принадлежит к племени бауле и, как все бауле, необычайно добр и покладист; однако же при том что бауле предупредительны и уступчивы, они, когда им поручают что-либо сделать, равно как и другие негры, не способны включить собственное мышление, проявить инициативу. Тут требуется большое благородство, должна внезапно возникнуть сильная привязанность, приверженность, чтобы началась напряжённая, сосредоточенная работа духа и чтобы Мэй Н’Гесан захотел облегчить мне путешествие по его родным краям.
Он делал то, что выходило за пределы культа и обычаев его племени; он превосходил своих сородичей, возвышался над ними. В этом и следует искать причину его поступка. По словам Н., за многие годы жизни в Африке и постоянного общения с неграми никто ещё не предложил ему ни подушки, ни чего-нибудь такого, чего он либо сам не просил, либо чего не полагалось предлагать. И даже не скажи он мне этого, я бы всё равно знал, что вряд ли с ним случится что-либо подобное, потому что, не всегда понимая причину исключения, мы всегда и сразу осознаём эту исключительность.
С утра умываемся, готовится завтрак. Пора в путь. Саванна то в цвету, то колышется золотисто-жёлтыми волнами, как созревшая пшеница. Куда-то бредут олени. Вдали переваливаются серые пригорки: слоны. Говорят, здесь полно львов. Это район, который на охотничьих картах мира считается четвёртым в мире по обилию дичи – не только потому, что здесь её много, но и благодаря видовому разнообразию. Редкостные охотничьи угодья, где одновременно встретишь и слона, и льва. Напрягая зрение, стараюсь углядеть царя саванны – всё напрасно. Внешний вид негритянских хижин несколько меняется: соломенные крыши обретают более остроконечную форму, а цвет их верхушек тускнеет, словно они порыжели от солнца и непогоды.
Мы едем через довольно большую деревню Тафире47, негры выходят нас встречать. Один из них – нагой парень боксёрского телосложения, прямо-таки чёрный Давид Микеланджело. Н. с ним в шутку боксирует, пытаясь ударить в нос, в живот, в плечо. Юноша добродушно улыбается и лишь чувствуя, что кулак Н. вот-вот его достанет, прикрывает рукой пятно на груди, желтовато-серое пятно размером с крупную монету – оно чуть бледнее, чем его кожа цвета махагон. Пятно выглядит совершенно естественно, не вызывает отвращения, оно почти незаметно: подумаешь, какая-то чуть более яркая отметина на тусклом фоне, такие бывают на старинной мебели. У многих негров, которые меня обслуживали и с которыми я даже порой обменивался рукопожатиями, были похожие пятна, и я, думая, что дело это обычное, пустяковое, даже не задавался вопросом, что это такое.
Жест, которым юноша защищался от удара, засел у меня в голове, и за обедом я спросил Н., что бы это значило. «Говорят, что язвы проказы, даже если они затянулись, могут открыться от малейшего ушиба или царапины и после этого уже не заживут!» – «Вы думаете, этот парень прокажённый?» – «Несомненно, все здешние племена заражены проказой. Посмотрите хотя бы вот на этого паренька: видите пятна вокруг носа и на плечах? – это не что иное, как она». – «А он-то сам знает, чем болен?» – «Конечно. Да спросите его сами. Просто это ничуть его не беспокоит. Проказа исходит от злого духа, насланного на род, и прогнать её, конечно же, может только ведунья. А вот в Тафире миссионерки, сёстры милосердия, даже основали приют для прокажённых – но берут туда лишь тех, кто уже дошёл до стадии распада, иначе пришлось бы лечить половину африканского населения!»
Проказа! «Да ведь я живу среди прокажённых!» – подумал я и содрогнулся. Мало что могло меня так напугать. Ведь мне случалось, и не раз, прикоснувшись к кому-нибудь из негров, задеть и поражённый участок кожи, и этими же руками я трогаю своё лицо, свои ссадины, несу в рот кусок. Я вспомнил рассказы Серошевского48 о российских деревнях, населённых одними лишь прокажёнными: им привозят еду, оставляя её в километре от поселения, и выжигают землю, по которой они ступали; вспомнил о том, что прокажённым в Китае дозволялось жить только на кладбищах. Особенно ярко перед глазами предстали сцены из кино, где прокажённые прячут лица под покрывалами. Расспрашиваю своих спутников о проказе – как она передаётся, проявляется и т. д. Негры говорят, что у прокажённого отца и сын будет прокажённым, хворь передаётся через одежду. Н. утверждает, что в колониях не было случая, чтобы белый человек заразился от негра проказой: для того, чтобы инфекция попала в кровь, нужен контакт с открытой раной, или же заражение происходит через пищу. Как правило, симптомы обнаруживаются спустя годы. У кого-то болезнь протекает медленно, а то и совсем замирает, у кого-то сразу поражает органы и сердце. Многие слепнут, у многих проваливается нос, отпадают уши, пальцы, а то и конечности полностью. Болезнь коварна: протекает без боли, исподтишка, её ход непредсказуем. Негр, десять лет носивший на теле затянувшиеся рубцы, на одиннадцатый вдруг начинает гнить заживо. В приютах проказу лечат примерно так же, как сифилис, с большим или меньшим успехом.
То, что мне довелось узнать, изменило моё представление об этом народе. При виде воина я теперь им не восхищаюсь, а чаще бываю удручён: дивная, сияющая чернота его мускулов тронута бледными пятнами, под которыми их точит недуг. Таким же пятном отмечена горделивая упругость идеальной девичьей груди. Мне понадобилось несколько дней, чтобы отрешиться от мысли о том, что в телесной красоте затаилась смерть.
Н. такой же вздорный, как и все белые в Африке: её климат портит характер. Если кто-то из чернокожих слуг – его (а у него есть только «мармитон»), мои или Мэя – подчиняются его приказам не сразу или с недостаточной готовностью, Н. не закатывает ему оплеуху, как любой другой белый человек, а злобно и резко кусает провинившегося за руку, в спину, в мышцы. Поначалу я думал, что он шутит, потому что другие негры при этом обычно смеялись. Но укушенный всегда так кричал, с ненавистью глядя на Н. и убегая от него в испуге, что сомнений не оставалось: укус был нешуточным. Всё, что я мог предпринять, так это объяснить Н., что таким образом он гораздо больше рискует заразиться всевозможными тропическими болезнями.
Он смеялся: «И вы верите в то, что негра можно использовать, не дрессируя его? Да он же не сделает для вас ничего и бросит вас именно в тот момент, когда будет вам больше всего нужен. А дрессировать его можно или побоями (но тогда я сломаю себе и вторую кисть, не добившись результата, потому что у него череп каменный, мышцы деревянные, а на его воображение подействовать невозможно), или укусами – мне это гораздо проще. Он тут же почувствует боль и вспомнит о хищниках и людоедах. Белый человек боится револьвера, негр – зубов. Знаете, кто меня этому научил? Сами негры!»
В тот же день он совсем уж перестарался. Помощник Мэя, стоявший рядом с Н. на подножке грузовика, в какой-то момент, наверное, чего-то недослышал, и Н., взвившись, укусил его в плечо так сильно, что тот заорал, дёрнулся и рухнул на нас. На нём была совершенно замасленная, запятнанная травой, измаранная грязью рубаха. Приподняв её, чтобы увидеть последствия укуса, я ощутил жуткое отвращение – как же Н. не побрезговал коснуться всего этого ртом! На коже негра остались кровоточащие дыры от зубов. Я продезинфицировал раны спиртом и йодом, при этом Н. мне даже помогал. Парень тихонько всхлипывал, как дитя, с ненавистью поглядывая на Н. Все молчали. Было понятно, что других негров нападение Н. не удивило; странным для них было то, что после всего этого мы оказываем пострадавшему помощь.
«Вы бы здесь жить не смогли», – говорит Н.
Не в силах заставить себя взглянуть на него, я молчу. Людоедство, если речь идёт о племенах дикарей, не вызывает у меня никакого ужаса, но Н. не имел права становиться людоедом или хотя бы походить на него, сколь тяжела и горька ни была бы его жизнь. «Нельзя сказать, что он истерик, – думаю я, – ведь он не теряет над собой контроль, но он явно извращенец, а может быть, и сумасшедший». Не я ли слышал от него, что новому бою надо подмешивать в пищу слабительное, чтобы тот, изнурённый, был более восприимчив к дрессировке!
В Млата Бара, маленькой компактной деревушке, населённой язычниками, где над каждым округлым амбарчиком красуется изваяние скорпиона или голова, увенчанная рогами, мы натыкаемся на совершенно голую старуху, похожую на усохшее дерево. Она сидит перед хижиной и наблюдает, как мы блуждаем по пустынной деревне, её глаза уже ничему не удивляются, в них нет вопроса. Тощие руки и ноги унизаны бронзовыми браслетами всех форм и узоров, на шее кольца и ожерелье c непристойными по нашим меркам гри-гри. Приседаю перед ней и, порциями подсыпая ей в подол деньги, снимаю с неё украшения – одно за другим. Она очень довольна. Благодаря её худобе мне удаётся снять даже тяжёлые кованые браслеты, которые на более полной руке остались бы навсегда. Вся деревня, должно быть, на охоте или в полях – нигде никого не видно. Войдя в хижину, у входа которой сидит старуха, вижу лук и колчан, полный отравленных стрел; в другой комнате – четыре деревянных амулета, совершенно древних и запылённых; женщина помоложе соглашается мне всё это продать в отсутствие хозяев. А потом приносит ещё три браслета с неизвестной покойницы.
На земле, меж хижин, спит ещё одно живое существо – старушка, которую я готов счесть самым совершенным созданием, когда-либо мною увиденным. Настоящий скелет, только чёрный. Я её фотографирую.
Минуем пологие каменистые горы, в которых воевал Сумангуру – герой народа бамбара. Это Африка эпосов, о ней я расскажу позже. Всё чаще встречаются женщины с рельефными татуировками – изображениями пальм, ягод, цветов. Чтобы создать такие шрамы, надо либо ввести под кожу яд, либо сделать разрез и зашить в него колдовские травы.