Владимир Партолин
Оскомина, или Запись-ком ефрейтора Хлебонасущенского
Бежали из ЗемМарии мы на паруснике, беглецов на судне прятали в вагоне-ресторане. На гарнизонной гауптвахте в Твердыне мест хватило только двум из трёх взводов роты, комиссару, офицерам и старшине. Запросили места в гауптвахтах Форта и Рабата, но тамошние начальники отказали. Поэтому комроты, каптенармуса, сержантов и рядовых 3-тьего взвода, разведотделение и отделение оруженосцев поместили в эту старинную, доставленную на материк, где обычных-то бытовок не построить, не то, что железных дорог, коробку. Сохранился вагон почти в первозданном виде фешенебельного ресторана на колёсах, разве что панели красного дерева по стенам заменили листами из гофрированного пластика, да окна без стёкол заделали досками и парусиной. Вагон не запирали и не охраняли. Сбежишь, в Твердыне не спрятаться и за пределы купола-ПпТ не выбраться, да и куда в Антарктиде, выбравшись из-под купола-«миски», по снегу в мороз и пургу податься.
По нужде ходили в тамбуры, где оба туалета работали справно, была холодная и горячая вода, полотенца раз от разу менялись.
Кормили приносным в бачках, хотя вагон-ресторан до нашего заселения был столовой для рабочих «атомной теплицы», здесь оставалась кухонная утварь и кое-какая посуда, да и у нас в арест армейский полевой набор для приёма пищи не изъяли. В раздаточной на полках преобладали глиняные жбаны и жбанки, из которых полеводы пили пиво, но бригада накануне нашего сюда определения проиграла в трудовом соцсоревновании — не выполнила план — потому лишилась напитка и трапезной комфортабельной. Нам жбаны и жбанки ни к чему — ели из солдатских котелков, пили из кружек.
А столовая, действительно, в теплице слыла самой комфортабельной. Трапезную украшал камин, топили который брикетами с применением каминного инструмента в стойке, явно декоративного по назначению: не из железа кованого, из силумина литого с завитушками. Мы камином не пользовались, потому, как в вагоне было жарко от наружного тепличного воздуха, нагреваемого мощными лампами над грядками. На это пожаловались начальнику гауптвахты (по утрам лично приносил нам к чаю кусковой сахар), и он нам полевое обмундирование спецназовца ВДВ заменил матросским. Из-за жары в камере на руки выдал только одни трусами. Тельняшку десантника-парашютиста и спецназовские балаклавы — молодец — оставил нам. Нательник матроса Войска береговой охраны ЗемМарии отличался от тельняшки солдата ВДВ, причём разительно: вся не в бело-голубую полоску, а в разноцветную. «Хрон в дышло тому дизайнеру, придумавшему такое вот «петушиное»», приговаривал начгауптвахты, изымая из комплекта матросского нижнего белья радужный нательник и к трусам возвращая тельняшку «вэдэвэшника». Забрав шнурки от спецназовских ботинок, распорядился к трусам придать, зачем-то, матросские же поясные ремни — что всех удивило, потому как арестантам, как и шнурки, не положены. Я ещё тогда подумал, не намекал ли прапор тем самым на суицид. Чему, несомненно, был бы только рад: прокорми такую ораву верзил, молодцов, выросших и привыкших к пище из кораллов, пусть не совсем вкусных, зато коих на Марсе прорва, только копай. Не один я, и старослужащие в строю, меняя шнурки на пояса, переглядывались изумлённо. Наш каптенармус прапорщик Лебедько развеял напряжённость. Накинув ремень на плечи вокруг шеи (подпоясаться длины пояса ему не хватало), повеселил: «Повесимся. Ато». Комроты к поясам потребовал выдать матросские бушлаты с клешами, ночами всё же в одних трусах спать прохладно, начальник распорядился — выдали, но одни только бушлаты, укрываться.
Занимавшую половину среднего в вагоне тамбура отгородку для хранения топочных брикетов убрали по нашему требованию — мешала курить. Пожалели впоследствии: запертые в трюме парусника, лёжа вповалку на столе и скамьях ресторанной трапезной, кутаясь в бушлаты и посасывая ворвань, с вожделением поглядывали мы на стылый камин.
От избытка соли опухли, но благо от жажды не страдали: дождевая вода просачивалась через щели в палубе и капала в открытые потолочные люки вагона. Жбаны и жбанки пригодились.
Десантура, после отбоя кутаясь в бушлаты, сокрушалась: «На губе, в теплице, в тепле и сытости сидели, бабы-огородницы огурцами подкармливали — чего нам не хватало». Зампотылу майор Каганович язвил: «Здесь не хватает молоденьких официанток и проводниц». «Теперь мы на свободе — найдём», радовались беглецы. Старший сержант Кобзон, зам ротного старшины, подобные разговоры останавливал, ещё, будучи под арестом: «Не вякать! Всем спать, отбой. Будет кто клеиться к работницам, засеку — пресеку». У него есть чем: кулаки огромные, мосластые, тяжёлые, что гири пудовые.
Я встал утром засветло вскипятить воду. Прежде зашёл в тамбурный туалет другого конца вагона, «кухонный» занят комроты полковником Курт Францем Аскольдовичем. Здесь он день обычно просиживал, надиктовывая что-то в комлог. А ночами спал.
Оправляясь, я глянул в окошко через соскобы краски на стекле и к удивлению своему не увидел горящих ламп над огуречными грядками. Темень одна. А присмотрелся, различил близко за стеклом рифлёную стенку морского контейнера, их использовали под погрузку и перевозку ящиков с овощами. Тут только — спросонья сразу не ощутил — сообразил, что вагон-ресторан не стоит на месте, движется. Точнее, качается, как на волнах. Когда же втемяшилось, что снаружи не теплица вовсе, вагон теснится среди контейнеров в трюме сухогруза, за бортом океан, что, судя по всему шторм занимается, метнулся назад на кухонную половину вагона и разбудил полковника. Тот, ни как долго не реагирующий на мой доклад через запертую дверь туалета, в конце концов, вникнув в суть происходящего, вывалился в тамбур подкошенным под коленки — спал, сидя на унитазе.
Той ночью все, даже земляки-деды, не говоря уже о небёнах-салагах, уснули сразу после вечернего чая, задолго до отбоя, потому не слышали, как вагон-ресторан подцепили мостовым краном и опустили в трюм парусника. Как выяснилось, владелец судна меняла Зяма выменял «ресторан» за три десятка школьных ранцев — столько детишек тем годом пошло на Руси в первый класс. А узнал, уже далеко от берега, что вагон не пуст, в нём арестанты, рвал во все паруса, пока не наткнулись посреди Тихого океана на остров Бабешка с государством Пруссия, населением в три деревни. Устроил, как прояснилось, выгодный Зяме мен и нам побег бригадир Чон Ли. Правда, впоследствии узнали, идею подал и операцию побега разработал не китаец, а начальник гауптвахты, в сговоре с менялой Зямой. Посвящённым в дело мог быть комроты, но, видать, скрывал, памятуя о том, что сохиды могли запытать солдат, выведать кто организатор и пособник побега. Эти могут. Хотя, наверняка, до дознания с пытками дело не дошло бы: гвардейцам Сохрана Исхода наш побег по барабану, что и подтвердилось после их бездействием. Китаец увязался с менялой, устроившись на камбуз мойщиком посуды, таскал нам в трюм воду и ворвань. От команды наше присутствие на борту скрывал, шкиперу сознался после, как судовой кок забил тревогу — пропадала рыба из ухи. На Бабешке Чон Ли предложил полковнику услуги денщика, но тот отказал, назначив истопником и раздатчиком в столовой.
Президент Пруссии принял нас радушно, официально в присутствии владельца и шкипера парусника дал беглым политическое убежище и предложил принять гражданство. Слепой, старик не видел кого приютил: из вагона-ресторана вывалились сорок четыре скелета-оборванца закутанных в матросские бушлаты и подпоясанных ремнём с почерневшей от трюмной сырости латунной пряжкой. Не построившись, толпой прямиком — опрометью бросились — к караваю хлеба с солью.
Франц Аскольдович поблагодарил за приём и заверил, что арест наш — недоразумение, а побег вообще случаен, Командующий ВДВ на Марсе и Комендант Крепости в Твердыне разберутся, и пользоваться гостеприимством Его Превосходительства будем недолго, от силы полгода-год. Нужно только сообщить оказией в ЗемМарию о происшествии и за нами прибудет корабль или дирижабль. (При виде того «пейзажа», среди которого оказались, под дождём, на ветру Франц Аскольдович благоразумно заключил, что лучше вернуться в «атомную теплицу»). Разочарованный глава Пруссии, сменив обаяние на суровость в лице, предупредил, что кормиться «в таком разе» нам придётся своим трудом, «кости бросить» распорядился в пустовавшей деревне Отрадное.
Отрадное сожгли «волки», объединившись по случаю набега на Бабешку в одну кодлу с «мустангами» и «драконами». Разграбили и увезли всё: жителей, оборудование, продовольствие. Юрты с чумами оставили, но обосновались мы полевым лагерем, заняв под казарму из колхозных построек только амбар. «Миску», защитный купол-ПпТ, и башню водокачки поправили, «качалку» отремонтировали и запустили. КП, медчасть соорудили из оставленных нам шкипером морских контейнеров, столовой же сталась «губа», вагон-ресторан. Последнему я, конечно, порадовался. Плиты на кухне работали на природном газе в баллонах, которого на острове оказалось вволю, только ходи заправлять к котловану за пять километров. В шкафах и духовках имелась посуда для варки и жарки. Жить нам предстояло на острове голом и пустынном, без деревца и кустика, без зверья и птицы, благо, с климатом почти экваторпльном, на каком и в зиму морозы редкость. Конечно, надо бы к бушлатам, тельняшкам и трусам что-то из одежды тёплой, но Зяма, убывая в ЗемМарию, предложил на выбор морские штормовки или ранцы школьные. После, в зиму, поняли, что поиздевался меняла. Полковник решил взять штормовки, но каптенармус Лебедько склонил согласиться на ранцы. А ну как прибудут за нами через год, а то и два; президентское «кормиться своим трудом», означало заниматься сельхозтрудом — сеять, полоть, убирать. Тогда в чём доставить с полей урожай в деревню, на Бабешке ни машин, ни лошадей. На острове обыкновенные мешки в дефиците — вот ранцы и сгодятся. К тому же, одеться, во что тёплое есть — зипуны из овчины: Президент Пруссии сплоховал: подарил беглой десантуре, до того как отказались от гражданства. Тогда же, к слову сказать, и расстроился: лично вручая зипуны беглецам, наощупь выяснил, что большинство в шеренге молодёжи, причём подавляющее, а у него в Пруссии женского полу раз-два и обчёлся, своим мужикам — гражданам — нехватка.
Продуктов, оставленных нам шкипером, на первое время хватало, ещё и «неприкосновенный запас» имелся. Коробки НЗ, после ареста у каптенармуса Лебедько не изъяли и разрешили забрать в вагон-ресторан вместе с ротным сейфом. Зампотылу Каганович попытался это оспорить, мотивируя тем, что на гарнизонной гауптвахте оставлена большая часть роты, два из трёх взвода. Комроты, было, согласился, но Лебедько, который только и носил сейф, снял «шкаф» с плеч, поставил на пол, расправил лямки и предложил любому из 1-вого или 2-рого взводов попробовать «впрячься». В побег сейф ни разу не был открыт, НЗ остался не тронутым. Зяма, наигранно проявляя сердобольность, оставил нам флотских макарон, да слепой Президент, видимо озабоченный перспективой захоронения трёх дюжин мужчин, наделил на зиму мукой, стокфиском (пресно-сушёная рыба) и подсолнечным маслом.
Минули полгода, нас с Бабешки не забрали. Перезимовали на дарах менялы и островитян, НЗ съели. Пришла весна, а с ней пора посевная. В первый погожий денёк, когда панцирь из свинцовых облаков пропустил солнечные лучи, комроты вывел десантников в поле. Функции агронома он взял на себя — показал, как землю мотыжить, сеять. Семена выделил взаймы председатель колхоза «Мирный», что в деревне Мирное по соседству с Отрадным, в коем нам предстояло возродить колхоз «Отрадный».
Майор Каганович с прапорщиком Лебедько добыли несколько мешков семенного топинамбура, посадить «земляную грушу» полковник отправил на дальнее от деревни поле. Особняком оно от наших и соседских угодий потому, что на поле том Мосфильм батальные сцены снимал во времена былой бурной активности: Русь на острове разрабатывала залежи слюды под прикрытием добычи природного газа. «Дальнее поле» считалось ничейным, никем не обрабатывалось и не засевалось. На пустоши солдат вонзил в усердии мотыгу глубже, чем следовало бы, и вырыл клубень внешне похожий на зубик чеснока. На зуб попробовал, — скривился. Каганович и я надкусили, — плевались. Дистрофик умирал, не ел бы, поэтому о находке забыли.
Лето мы пололи и поливали.
К нашему несчастью всё нами посаженное на грядах урожая не дали. Рожь не занялась, подсолнечник осыпался, сахарная свёкла выдалась с яблоко. А топинамбур — сколько той «груши» с поля одного. Выкопали, каптенармус всю на выгонку самогона для очистки «свечей» (спецназовские фильтры-респираторы заправляемые в нос) пустил. Укроп и петрушка (одни только и порадовали) — не еда. Так тем разом посчитали.
Настала осень, мы к концу второго её месяца прикончили остатки урожая, половину третьего пробавлялись одним жмыхом подаренным мирнянами-соседями. А когда неделю уже голодали, прапорщик Лебедько упросил полковника построить роту и отвёл на Дальнее поле.
…Этот клубень, из зубчика чесночного возросший, оказался значительно большим в размерах, по форме и цвету походил на банан, с одного конца имел усы корней, с другого прозрачный пузырь с букетиком голубых цветочков внутри.
— Анютины глазки, — удивился цветам ефрейтор Селезень, командир развеотделения.
— Угадал, — сказал прапорщик. — Овощ этот я «оскоминой» назвал. — Подкопал клубень, вытащил и показал сеть переплетённых корней с густо посаженными оскоминами, — А корни эти «оскоминицей» назвал майор Каганович, по аналогии с грибницей.
Кому пробу снимать, бросили на пальцах — выпало ефрейтору Селезню. Усы и пузырь оторвал, слупил снаружи жёлтую изнутри красную кожуру — обнажилась чёрная, против ожидания, мякоть, приятно душистая. Смельчаки «свечи» из носа вытащили и понюхали. Один не удержался, надкусил. Рожу так скривил, что земляки «увидели Москву» и слюну пустили, а небёны, совсем пацаны, — слезу от отчаянья.
На ужин того дня я подал пюре из толчёного топинамбура с перетёртой оскоминой и крупно порубленной солью. Впервые за две последние недели ели не с горстку смеси из засушенных петрушки и укропа, а ложками из котелков, в которых «Отраду» (так зампотылу назвал пюре) я украсил «анютиными глазками» и, гордо представив блюдо салатом, подал к столу. Серая кашица, белые кристаллы соли, голубенькие цветочки поверху: живописно было, но салатом называть не прижилось. Ели. Земляки «Москву смотрели», небёны плакали — от нехватки. Отказникам Франц Аскольдович приказал: «Пищу принять! — и добавил, сам испробовав: — За салат сойдёт, но по правде больше на пюре походит. Ешьте, альтернативы нет. Злаков осталось только-только отсеяться. Если к весне не заберут с острова — упаси, конечно, Господь, — землю под рожь рыхлить попробуем на глубину десяти-четырнадцати сантиметров, пятую часть поля на глубину шести-семи сантиметров — поэкспериментируем. И поливать… не сразу. Сразу, только экспериментальную часть поля, следом за сеятелями».
Воду для полива таскали в школьных ранцах клеёнчатых — пригодились.
Грянула зима, чуть ноги не протянули. Петрушка с укропом и «Отрада» спасли!
Во взводе все исхудали, кости да кожа, только каптенармус с зампотылу одни с виду остались в теле, будто и не голодали вовсе. Наоборот, Лебедько, тот располнел безобразно: жиром оплыл, что тот борец японского сумо. Майор не поправился, остался тощим, но с животиком, и выглядел сытым и бодрым, в столовой добавки не просил. Я этому, как повар, сильно дивился. В миску Лебедько накладывал два черпака, полчерпака от своей порции ссужал Каганович, но и эта почти тройная порция спецназовцу, амбалу нестандартных габаритов, червячка не заморить, а такому великану — на понюх. Правда, прапорщик с майором ни чем не брезговали: ночами наведывались ко мне в столовую (я здесь спал — сторожил провиант), запирались в стряпной и варили себе очистки топинамбура. К их запаху примешивался густой дух, какой забредал в мою каморку с напоминанием то ли запаха ржаного теста подходящего, то ли браги укрытой. Подумал, запах ягоды-оскомины, позже узнал, что майор и прапорщик очистки с оскоминой не все съедали, гнали из них самогонку. Первач даже Каганович попивал. Вскорости к «пойлу» (по выражению майора-язвенника) пристрастился и весь взвод. По моему настоянию — мне ведь к столу подавать — самогонку ту прозывали «киселём». От комроты поначалу скрывали, но как-то — я в трапезной надраивал пол, забыл убрать жбан с полки — попробовал и после чаю и компоту предпочитал киселёк. Пил и ягодой — лейтенант медслужбы Комиссаров «овощ» упорно называл ягодой — закусывал. Киселём каптенармус приноровился чистить спецназовские респираторы — «свечи», которые реаменированные не спецспиртом, а самогоном, окрестил «макариками». Ему на Дальнее поле сходить оскомины набрать, деревню под «миской» оставить нет проблем: запас спецфильтров, «макариков», их очистка и укомплектование ими поясных табельных пеналов — в ведении его, каптенармуса.
Долгожданной весной зампотылу, получив отказ комроты занять семян, вернулся из Мирного с предложением тамошнего председателя колхоза «Мирный» обменять наши комлоги на их семена с химудобрениями. Перед высадкой в ЗемМарии комлоги заперли в ротном сейфе, секретными были, поэтому в смотровой гауптвахты фильтры изъять, вообще открыть сейф, командир не дал. На Бабешке комлоги оказались бесполезными. Вроде сигнал был, доставал, но где-то в акватории острова, должно быть, действовала «глушилка». Мирнян заинтересовали не как средство связи, а якобы как калькуляторы. Это уже позже прознаем, что, на самом деле, рыбаки на своих сейнерах девайсы использовали в качестве эхолотов, выискивали рыбьи косяки. В отдалении от Бабешки ловили в эфире переговоры пиратов и успевали оторваться от их шаров, оставив на плотах отступное — по паре разделанных и зажаренных акул. Оно — лишение комлогов (не всех, части) — и к лучшему для нас оказалось: у рыбаков улов повысился, ворванью и вяленой рыбой одаривали не скупясь. Обменяться полковник Кагановичу разрешил, согласуясь с тем обстоятельством, что химудобрений к семенам мирняне первым разом нам не придали.
Другим днём после обмена комлогов на химудобрения Франц Аскольдович остановился на выходе из казармы и в дверной проём наблюдал за солдатами. В строю на утренней поверке те стояли в одном исподнем. Не в галифе с гимнастёркой навыпуск, как по уставу положено, чтобы выскочить на мороз и кросс пробежать, физзарядкой позаниматься. Нет — в трусах, мать их, матросов береговой охраны альянса. Обуты — в рыбацкие сапоги вместо спецназовских берцов. Глаза б не видели! Голенища отвёрнуты, по земле волочатся. Трусы кому выше, кому ниже колена, у старослужащих приспущены на бёдра (франты), у салаг выше пупка (франты подтянули), а у оруженосцев — у японцев — у тех в сапоги заправлены. Голые икры солдат — не загорелые, неприятно напоминали полковнику женские. На поясном ремне у всех фляжка, подсумок и пенал со «свечами», но развешано вразнобой — у кого на животе, у кого на пояснице, у кого на боку, у земляков на заду. Нелепо выглядели и особенно раздражали чёрные трикотажные спецназовские балаклавы, скатанные в шапочку так небрежно, что торчали пучками волосы из глазных и для рта прорезей. Ранцы закинуты через одно плечо: «школьные», лямки на детей рассчитаны — двухметровым спецназовцам коротки. Такой внешний вид после побудки, не полковник даже, старшина пресёк бы в казарме, а тут на плацу! Не совсем, правда, плацу — площадка перед амбаром для сушки зерна. Тельняшки «вэдэвэшника» только одни и радовали глаз.
Земляки жевали оставленные от званого ужина пирожки с капустой — закуска к ста граммам налитым по случаю сделки. Мирняне, обмывали приобретённые комлоги, угостили нас выпивкой и выпечкой. Наливали в жбанки ром: пираты в благодарность за отступное — за зажаренных акул — оставляли рыбакам на плоту по дюжине бутылок. Небёны с завистью глазели старшим товарищам в рот и на сверстников не воспротивившихся обмену своей «сотки» на пирожок. Кстати, Франц Аскольдович выпить мальцам поначалу запретил, но, когда его пирожок старший сержант Кобзон выразительно намазал кабачковым джемом, в котелок положил добела проваренную акулью ласту, а жбанок ромом наполнил до краёв, уступил.
Некоторые небёны в строю, опустив глаза, чем-то хрустели. Я знал, химудобрения жрали, только сдобрив их выпрошенной у меня сушёной петрушкой. Кстати, отметить надо, моя доброта боком вышла. Небёны-салаги, заполучив от меня подсказку, где можно те химудобрения добыть, ползая по мирнянским полям, выяснили ненароком, что в Мирном кроме суровых баб (жёны рыбаков) имеются ещё и молодухи незамужние. После по ночам бегали на завалинку к девчатам, парочками в зипун укутаются и поют себе песни. Земляки-старослужащие приструнивали: «кабы чего не вышло», пока сами не принялись похаживать в сопки к рыбачкам — блудить.
И это воины ВДВ? Какое там — клоуны! Я так подумал, наблюдая за построением из окна кухни, а как посчитал полковник Курт, не только сам лично отличавшийся офицерской выправкой, но и у кого подчинённых в полку прозывали «манекенами», было и так ясно.
Правда, сегодня и его самого видок был ещё тот. Без брюк — в одних кальсонах. Вязанные из нитки мохера, кальсоны те в ансамбль облачения — китель офицера-моряка, тельняшка, портупея, матросские прогары на ногах — ну, ни как не вписывались. Но насмешек не боялся: вчера отсмеялись — досталось и дедам и салагам. Что прискорбно, перепало — попали нечаянно под раздачу — и мирнянам-менялам. Ну, сами виноваты: не успели солдаты закусить, налили им в жбанки по вторых сто грамм. Комроты — сто пятьдесят, долили до двухсот…
На плац Франц Аскольдович ступил злой, казарменной дверью врезанной в амбарные ворота, хлопнув так, что те с петель слетели. Сходу, отмахнувшись от попытки старшего сержанта Кобзона сделать доклад, приказал:
— Каптенармус, роту разуть! Боты не давать носить весну, лето и осень — до первых холодов… Солдаты, ранец не носить! Использовать в гамаках под голову вместо подушки. НЗ закончился, «сливок» больше не будет, потому «сливпакеты» сдайте с ботами. Как их?.. Воротники эти заплечные от матросской форменки… гюйсы… мирняне выменять не согласились, вот ими ширинки в трусах и прикройте. Завяжите на манер женских передников. Земляки должны помнить, покажите молодёжи как повязать. Выправку мне покажите!
Надо заметить, дизайнер, разработчик формы моряка береговой охраны ЗемМарии, смудрствовал: включил в комплект повседневной форменки заплечные воротники с полосками и якорями, гюйсы так называемые. Бесполезные по сути — отменённые во всём альянсе у флотских линейных моряков. В трусах применил не резинку традиционную, а «клапана», такие же, как и у матросских брюк по боковым швам. Предписывалось петлями в тех клапанах трусы пристёгивать к пуговицам пришитым с изнанки брючин. К тому же скроены трусы были без ширинки, по малой нужде сходить — снимай брюки с трусами, выходило. Как поменяли нам армейскую хэбэлёнку на губе, прорезь в трусах, в месте ширинки, проделали не поссать, а для заправки пениса в мочеприёмник сливпакета, подвешиваемого к бедру под животом. Ведь в очередях у двух тамбурных туалетов по ночам не настоишь — долго, лень. А до ветру из вагона-ресторана в огуречник не выйти. Нет, не заперты были, боязно: бабы из огородниц огурцы сторожили. Первой же ночью устроили засаду у вагона. И что придумали, чем отвадить сцыкунов… залпом сушёного гороха из трубочек отсекали струю. Это хорошо, не сгорели от стыда, повезло десантуре: первыми «полить» огуречник Кобзон выпустил (на пробу) отделение оруженосцев-японцев… А так надюрил в сливпакет, миксером встроенным взбил — получил «спецназовские сливки». Но то делалось в полевых условиях, будучи облачённым в полную боевую экипировку, когда место сливпакету определено в специально скроенном внутреннем кармане «крыла» галифе. Прорезь в трусах называли «скворечником». По ночам у ветеранов «скворец» вываливался наружу и полёживал себе на боку, у молодёжи выпархивал и тянул «шею» — высматривал звёзды в потолочном люке вагона-ресторана. Пока НЗ приканчивали и спецназовскими сливками пробавлялись «шеи тянули», а вконец заголодали, — «улетели скворцы на юг». «Прилетели» на удивление, как «Отраду» стали потреблять. Я ночевал в столовой, не поверил тому, так однажды лейтенант Комиссаров уговорил пойти в казарму удостовериться. Пришли после отбоя, дневальный пропускал, — за тумбочкой стоя, присесть успел. В общем-то, я картине не удивился, сам у себя в коморке на топчане уснуть мог только на спине. С руками под задом. Что поразило, так это то, что у земляков-дедов «скворцы» так же, как и у небёнов-салаг, теперь тянули, высматривая в потолочном люке звёзды, шею.
Францу Аскольдовичу гюйса не досталось, а сгодился бы, не помешал. Его кальсоны — в роте «коралловыми» считали ошибочно, на самом деле, «полукоралловые» — с мохером настоящим, земным. Отличались они интересным свойством: пушистые и небесного цвета днём, в вечер розовели, с закатом в сумерках становились гладкими и приобретали телесный цвет. Держались на резинке и не имели ширинки. У полковника «слон» выдающийся, солдаты командиру не в глаза смотрели, а невольно пялились пониже поясной пряжки. Командирской полевой сумкой, планшеткой, прикрывался.
— Товарищ полковник, пусть гюйсы останутся за плечами. Стирать нечем — мыла нет. Посверкают мудями, ни в деревне, ни в поле баб нет, — выразил несогласие каптенармус.
— Здесь, прапорщик Лебедько, не деревня, а полевой лагерь подразделения спецназа «вэдэвэ», — повысил голос Франц Аскольдович. И видно пожалел, снова окинув взглядом «клоунов». Командующий ВДВ застрелился бы, появись он здесь. — Тебе, каптенармус, надлежит нитки с иголкой добыть и распорядиться прорези в трусах зашить. Прослежу.
— Нитки с иголками майор Каганович попытался достать у мирнян, так запросили на обмен пяток лопат, а их у нас нет. Ну, зашьют прорези, сдадут сливпакеты, а со сливками как быть?
— Какие к хрону сливки?! Едим что? Салат. «Отрада» эта — не сухпаёк из кораллов. Моча у нас теперь — не марсианская, земная. Посему сливпакеты, прапорщик, принять на хранение. Нитки с иголками добыть, скворечники зашить… Солдаты! — перебил комроты смешки в строю. — Трусину задрал по бедру и сливай в земельку… Впрочем, оправляться и по малой нужде, теперь — в гальюн. На прополке в сопки бегать запрещаю, терпите, и домой всё несите — нам удобрения органические нужны, на химические надежды нет.
Последние слова Франц Аскольдович бросил уже через плечо, обходя торопливо строй и на фланге сворачивая к будке гальюна. Приказал он пехотинцам остаться в одном исподнем не только потому, что не мог, во-первых видеть «вэдэвэшника» в мастросском облачении, во-вторых, из необходимости: бушлаты, сапоги и пояса предстояло оставить колхозу «Мирный», как только прибудут забрать взвод с острова. Мирняне после званого ужина ушли, полковник, отменив построение на вечернюю поверку, зашёл ко мне на кухню, принёс в жбане подаренную ему наливку, попросил чем-нибудь закусить. Мне налил, а закусывал «Отрадой», проронил: «Сброд клоунов. Отменить что ли построения? Вообще уставные отношения. — И спросил меня: — Как думаешь? Положи ещё твоего «Несчастья» и подставляй жбанок — надерёмся до дуриков».
Вернулся Франц Аскольдович из гальюна к строю, старший сержант Кобзон — в тельняшке, с гюйсом спереди на трусах — скомандовал:
— Командир первого отделения, принимай командование… парадом, — и, выкидывая далеко вперёд босые «циркули», побежал к будке.
Комотделения распорядился:
— Первое отделение к оправке товсь! — и недоуменно, я расслышал, забурчал в нос: — Кто до сего дня ходил на очко — комроты, да оруженосцы. Теперь, это ж пока полсотни человек поссыт, посрёт, с прополки вернувшись «гружёными», — и прикрикнул, — На фланге! Оруженосцы! Япошки-недобитки, молчать в строю.
— Японцы, боюсь, обделанными ходить будут. Это пока до них очередь дойдёт. А мыла нет, — напомнил комроты каптенармус.
— Прапорщик, разговорчики в строю. А впрочем, верещи дальше.
— Салаги, ночами они в гамаках в сливпакет дрочили, завтра — в гальюне в очко будут. Деды в очереди возмутятся, а, поди, у каждого простатит. Может, раздать сливпакеты? — высказал своё предвидение Лебедько.
— Не салаги, а новобранцы-небёны, не деды, а старослужащие-земляки. Ни как не запомнишь, прапорщик?
Жалко пацанов. Небёны землицы, какой была до Хрона, не видели. В Антарктиде в «атомных теплицах» в огуречник боялись ступить, а огурцов попробовали, кривились — говорили коралл «пупырчатый» вкусней. Здесь на Бабешке, ни деревца, ни травинки, ни птички, ни жучка-паучка какого нить. Чудом каким-то овощи, зелень да зерновые в песке растут. Это мы, земляки, пОжили — повидали и травку, и кустик, и птичку с пчёлкой. Вишню, ананасы ели, а им, небёнам с Марса, придётся ли.
— Своих приказов, прапорщик, не отменяю, — сбросил полковник китель, отстегнул с ремня сливпакет и разложил всё по штабелям перед строем.
— И прогары, — напомнил раздосадованный каптенармус.
Франц Аскольдович послушно снял и приставил к крайним в линейке сапогам матросские прогары. Обтянул за поясом тельняшку, поправил полевую сумку. Висела та на животе ниже пряжки, аккурат «слона» прикрывала. В гальюне долго просидел почему — отверстие в месте гульфика у кальсон и дыру в планшетке ножом налаживал, догадался я. У полковника не «скворец», не «слонёнок» — «слон». После съеденной «Отрады», не один я замечал, возбуждался. Ладно в офицерском притворе казармы ночью в гамаке и во сне, так случалось и днём в столовой. «Слон», от стола полковник вставал, у всех на виду «хобот» тянул. Спасал китель, застёгнутый на все пуговицы, теперь вот офицерской полевой сумке участь ширмы перешла.
— Товарищ полковник, разрешите вернуть сливпакет хотя бы одному лейтенанту Комиссарову, — не унимался прапорщик.
— С чего бы?
— Понимаете, лейтенант засовывает сливпакет себе в прямую кишку, оставляет горловину мочеприёмника с наружи заднего прохода… деды, — виноват, старослужащие-земляки — сношают.
— В сливпакет? С миксером?
— Миксер лейтенант вынимает, а после актов вставляет и малафью взбивает. Не пробовал, но, говорят, сливки особенные получаются — не пить можно, а жевать, как жвачку. Надо бы возвернуть, а то, боюсь, наладится десантура в Мирное по бабам и девкам бегать, а их там раз-два и обчёлся. Мужики и хлопцы деревенские за них и со спецназовцами схлестнутся. Не случилось бы беды.
— Верни…
Солдат полол, приседал с гюйсом на переду, — из «скворечника» «скворец» вываливался, висел вниз головой. А заправлял в трусы — руками в земле вымазанными. Идиот: песок хоть и чист без червячков-жучков, но радиоактивен!
Босые, без спецназовских подшлемников (поснимали: солнышко пригрело) и на клоунов-то уже не были похожи. Колхозники — одно слово.
Смотрел, смотрел Франц Аскольдович на это дело, смотрел и вдохновился на радикальный шаг: на вечерней поверке отменил воинские уставные отношения.
Первое утро после началось с оглашения обязанностей колхозника, распределения должностей и переименований. Полевой лагерь на месте разграбленной деревни получил статус гражданского посёлка с прежним названием «Отрадное». Личный состав взвода теперь считался товариществом коллективных хозяйственников, колхозом сокращённо, и тоже с прежним названием «Отрадный». Отделения взвода предписывалось называть бригадами, спецотделения (отделения разведчиков и оруженосцев) — звеньями. Спецназовцы теперь стали полеводами, оруженосцы — разнорабочими. Повара, меня то бишь — звали (величали даже) кашеваром. Зампотылу привечали завхозом. Офицера медслужбы вменялось кличить фельдшером, каптенармуса называть кладовщиком, а комроты — председателем колхозного правления. Командный пункт переименовали в колхозное правление, казарму в спальный барак, каптёрку в продсклад, столовую в столовку, медчасть в больничку, гальюн в нужник.
— Соблюдайте правило: друг к другу обращаться не «товарищ», например, Кобзон, а «мужик» Кобзон. «Мужик» — если старослужащий, земляк. «Хлопец» — если новобранец, небён, — заканчивал читку Франц Аскольдович последнего приказа по взводу. — Приказ вступает в силу с момента ознакомления личным составом… теперь колхозниками.
— Товарищ полковник, разрешите обратиться, — выступил из строя правофланговый.
— Спишь? Не товарищ полковник, а председатель правления. И без этого, без «господин». Не приживётся. И говорить ты со мной, мой заместитель по работе в поле, старший бригадир, бригадир первой бригады по совместительству, мужик Кобзон, можешь, не испрашивая у меня на то дозволения. Шапку только сними.
— Есть!
— «ПонЯл» или «ладно».
— Ладно… Требую, хочу себе прозвище — Кабзон. Через «а».
— Ладно, — согласился Франц Аскольдович. — Все слышали? Кто ещё предпочитает прозвище?
— Зовите меня Хромым, — попросил бывший ефрейтор и комотделения оруженосцев Клебанов, теперь старший разнорабочий, звеньевой, мужик. Он уронил на ногу бочку с солёными огурцами, от того прихрамывал.
— Меня — Хлебом, — предложил я. Фамилия моя Хлебонасущенский, с младости в детсаде, в школе и кулинарном техникуме Хлебом дразнили.
— Меня — Чонкой, пожалуйста, да, — попросил истопник Чон Ли.
— А меня — Тонной, попрошу, однако. Председателя колхозного правления давайте Председателем звать, с заглавной буквы «Пэ», однако. Заведующего колхозным хозяйством, бывшего нашего майора Кагановича — Когоном прозовём; Ко-Ган, звучит, однако. Кладовщика — Силычем, однако, — выступил из строя с поклонами председателю правления, завхозу и кладовщику разнорабочий Тонако. — Из почтения, мы японцы к именам начальников добавим подставку «сан». Председателя-сан, однако, Коган-сан, однако, Силыча-сан, однако.
— Похер, — вырвалось у Франца Аскольдовича.
— Пофиг, — согласился Лебедько.
— Похрон, — поправил обоих Каганович.
— Председатель так Председатель — спохватился Франц Аскольдович. — Ладно, хватит, — предупредил попытки и остальных в строю назваться прозвищем, — познакомимся в столовке за ужином, а сейчас искать и выкапывать грушу на Дальнее поле пойдём.
Строй смешался, распался, толпой поплелись, было, к проходу под «миской», но Председатель остановил:
— Стоять! На гражданке, какая не забывайте вынужденная и временная, останутся исключения: с подъёмом — утренняя поверка; с отбоем — вечерняя; в нужник — по очереди согласно списочному составу бригад и звеньев. В столовку и в поле ходить строем… Становись… Равняйсь… Смирно! Фельдшер Комиссаров, завхоз Коган, кладовщик Силыч, кашевар Хлеб, выйти из строя и по местам. Звеньевой Селезень, тебе на смену в караул — на вышку, и смотри в оба: парусник менялы первыми мы должны заметить. Остальным, напра-во! Мужик Кабзон, веди полеводов на работы, я на «капэ» останусь, табель учёта рабочего времени и журнал начисления трудодней завести.
— Слушаюсь.
— Как надо?
— Понял.
— ПонЯл.
— Ладно, понЯл… Шагом… Паа-шли… За-певай!
За ужином я подал в жбанках кисель, и мы перезнакомились. Все, кроме Комиссарова и Селезня, предложили себе прозвища. За столом бывшего комразведотделения так и называли, Селезень. Офицера медслужбы Комиссарова небёны и в лейтенантах называли прозвищем Дока, земляки кликали Дохой.
Разнорабочие одни по-прежнему обращались к Председателю на «вы», к имени приставляли «сан»: им дОлжно — они японцы.
Напились так, что из вагона-ресторана выползали, до спального барака добрались отнюдь не строем, а на вечерней поверке не все могли вспомнить и отозваться на своё прозвище.
Выкрикивая перед строем фамилии и имена, Кабзон переправлял их в журнале списочного состава взвода, теперь списка подушных членов колхоза, на прозвища. Когда очередь дошла до Комиссарова, Председатель, легонько поддав бригадира локтём в бок, потребовал:
— Выкрикни «Камса».
— Камса!
В строю молчали, а так как фамилия ротного врача называлась на поверке всегда последней, всем было понятно, кого кличут.
Фельдшер стоял не крайним в шеренге, где было положено, а в центре под ручки, пьяным в дым.