Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Затем все пошло как по маслу. Фалецкий, придя домой, нашел письмо и, страшно взволнованный, отправился на место таинственного свидания. Като обморочила его как нельзя лучше. Полковник был в отчаянии. Он побежал ко всем знакомым оповещать о своем несчастье и чуть не рвал на себе волосы: всего три месяца оставалось ему до получения пенсии! Теперь не видать ему ее как своих ушей. К чему после этого возвращаться в Россию? его ждет арест и, несомненно, ссылка. На старости лет без средств ему приходится сделаться эмигрантом.

Однако кто-то надоумил несчастного отправиться к Элпидину, старейшему среди эмигрантов, и посоветоваться с ним, что делать. Элпидин, уже много лет живший в Женеве и имевший связи с женевской администрацией, принял участие в соотечественнике. Он сам страдал шпиономанией: уверяли, что после нескольких лет счастливого супружества он усомнился даже в собственной жене и наводил справки о ее политической благонадежности. Он был опытен в делах шпионажа и легко разоблачил даму под вуалью. Мне и Ткачеву пришлось пожать то, что мы посеяли. Когда Фалецкий и вся остальная публика узнали, что все происшедшее было одной мистификацией, и мы услыхали, какое действие на Фалецкого имела наша проказа, я отправилась к нему. Я увидела его таким униженным и жалким от сознания обнаруженной им трусости, что мне стало больно и стыдно. Я чистосердечно покаялась и просила у старика прощения, которое и получила без труда, но с той поры уже закаялась подобным образом вышучивать людей.

5. Отъезд в Россию

Тем временем в России кружок наш действовал на всех парах. Его организация выработала стройный план, как можно судить по программе, читанной на «процессе 50-ти». Численность его в действительности была не более 20–25 человек. Он имел свой орган — газету «Работник»[125], издававшуюся за границей. Имея задачей образование среди народа социалистического меньшинства путем мирной пропаганды, организация признавала и агитацию, необходимость поддержания и возбуждения частных бунтов, не дожидаясь общего и победоносного взрыва. План самой организации оставался чисто федералистическим, без всякой иерархии и подчинения групп одного разряда другим; форма, в которой должен был действовать интеллигент, была обязательно рабочая, демократическая. Организация избрала сферой своей деятельности среду фабричных рабочих как более развитых и вместе с тем не порвавших связи с деревней, проводником идей в которую они могли стать весьма легко, возвращаясь на летние работы домой, в крестьянство; на этом и был основан план пропаганды устной и литературной. Члены организации расселились по фабричным центрам: одни поступили на фабрики в Москве, другие сделались ткачами в Иваново-Вознесенске, третьи работали на свеклосахарных заводах в Киеве, четвертые поселились в Туле. Но к осени 1875 года вся организация погибла: все члены, лица, близко стоявшие к ним, и много рабочих были заключены в тюрьмы. Но и после этого кое-что оставалось и думало продолжать начатое.

Тогда вспомнили о том, что за границей имеются члены той же организации, давшие обет быть «всем за одного и каждому за всех». Мне и Доротее Аптекман Марк Натансон передал просьбу о приезде в Москву для упорядочения и поддержания дел кружка. Я сказала бы ложь, если бы не упомянула о той борьбе, которую мне пришлось испытать, прежде чем решиться на этот шаг. Муж уже не был мне помехой, так как еще весной я написала ему, что отказываюсь от его денежной помощи и прошу прекратить со мной все сношения. Но медицина, диплом? До окончания курса оставалось каких-нибудь полгода; я уже обдумывала тему для докторской диссертации, к которой должна была приступить через два-три месяца. Надежды матери, ожидания знакомых и родных, смотревших на достижение ученого звания как на блестящий и тяжелый подвиг, самолюбие, тщеславие! Все это приходилось разбить собственными руками, когда цель эта уже перед глазами. Когда я проанализировала как эту сторону, так и другую, где были друзья, отдавшиеся делу беззаветно, всей душой, люди, пренебрегшие теми же чувствами, теми же благами и не уступившие ни эгоизму родных, ни личному самолюбию; когда я вспомнила, что эти люди томятся в тюрьме и уже испытывают тяжелую долю, к которой мы вместе мысленно приготовляли себя, подумала о том, что в настоящий момент уже обладаю знаниями, необходимыми для врача, и мне недостает лишь официального ярлыка на это звание, и что лица, знающие положение дел, говорят, что я нужна, нужна именно теперь, и буду полезна для того дела, к которому готовила себя, — я решила ехать, чтобы мое слово не расходилось с делом. Решение мое было обдуманно и твердо, так что потом ни разу во все время я не посмотрела с сожалением назад. В декабре 1875 года я выехала из Швейцарии, унося навсегда светлое воспоминание о годах, которые дали мне научные знания, друзей, и цель, столь возвышенную, что все жертвы казались перед ней ничтожными.

В то самое время, как я ехала в Россию, моя мать собиралась приехать в Швейцарию для поправления здоровья, сильно подорванного арестом Лидии. Я явилась к ней без предупреждения и едва застала в Петербурге. Нечего и говорить, как тяжел был для нее этот новый удар. Через несколько дней она выехала, взяв с собою моих сестер Ольгу и Евгению, уже кончившую гимназию. Для последней эта поездка не была бесследной: за границей она познакомилась с некоторыми эмигрантами — Иванчиным-Писаревым, Лешерн и другими, и по возвращении в Россию в ее развитии я заметила значительную перемену.

После отъезда матери я поселилась в Москве, где был центр погибшей организации. Для того чтобы не навлечь на себя и новых товарищей полицейского надзора, мне пришлось отказаться от свиданий с сестрой Лидией, которая содержалась в одной из полицейских частей г. Москвы. Я легко примирилась с этим, так как приехала не ради нее; я была полна надежд и уверенности, что общественное дело предъявит такие широкие требования на мои умственные и нравственные силы, что элемент личный будет совершенно вытеснен из моей жизни. Меня ждало разочарование, самое горькое: товарищи, привлеченные к деятельности наряду со мной, составляли группу необъединенную, недисциплинированную, без всякого опыта и общего плана действий; лучшие, более опытные — Василий Ивановский и Ионов — скоро были арестованы; окружающая молодежь не имела ни малейшей подготовки; рабочие, с которыми приходилось встречаться, были развращены и бессовестно тянули от нас деньги. Вместо широкого плодотворного дела в руках были какие-то обрывки без системы и связи; я никак не могла ориентироваться среди этого хаоса.

На меня были возложены сношения с товарищами в тюрьмах. Целые дни я проводила за шифровкою писем, а по вечерам отправлялась в грязные трактиры, чтобы видеться с какими-то темными личностями, или на бульвары и в мрачные московские переулки для свиданий с жандармами и городовыми. Отвратительно было видеть этих людей, готовых каждую минуту продать и ту и другую сторону. Мы замышляли несколько побегов[126], но, кроме значительных затрат, в результате не вышло ничего. К этому же времени относится процесс жандармского унтер-офицера Буханова, приговоренного к арестантским ротам за то, что он хотел вывести из места заключения Цицианова и Джабадари.

Надо всем этим тяжелым гнетом лежало общее положение дел революционной партии: все кружки к этому времени были разбиты правительственными преследованиями; судя по докладу министра юстиции гр. Палена, около 800 лиц было привлечено к следствию; количество лиц, подвергнутых кратковременному аресту и обыскам, было много больше; точно моровая язва прошла по известному слою общества — каждый потерял друга или родственника; масса семейств испытывала горе; но все эти тревоги были ничто перед тем нравственным потрясением, которое принесла с собой неудача пропагандистского движения: у многих надежды рухнули; программа, казавшаяся столь осуществимой, не привела к ожидаемым результатам; вера в правильность постановки дела и в свои собственные силы поколебалась; чем сильнее был энтузиазм лиц, шедших в народ для пропаганды, тем более горько было разочарование. Старое было разбито, но новые взгляды еще не выработались.

Напрасно отдельные лица старались сплотить разрозненные ряды — они тотчас распадались, так как основания были прежние и действовать думали по рутине. Самому талантливому, Марку Андреевичу Натансону, удалось слить уцелевших чайковцев[127] с лавристами (кружком, наиболее близким к Лаврову, поддерживавшим «Вперед» деньгами и литературным материалом); но через месяц новое общество распалось. К этому времени относится работа в кузнице (в Псковской губернии) А. Соловьева, Ю. Богдановича и других в имении брата последнего. Позднее группа пропагандистов в Нижегородской губернии на хуторе И. Линева — Дж. Филипса (А. Квятковский, Ек. Вышинская, Н. Кржеминский), едва основавшись, должна была разбежаться: полицейский надзор так обострился и было возбуждено такое недоверие ко всякому пришлому элементу, что удержаться в деревне было невозможно. После этих попыток инициатива исчезла.

Лично я была в таком настроении, что думала: лучше бы умереть. Из всех знакомых этого периода я могу с любовью остановиться на одном нелегальном лавристе, Антоне Таксисе. Он поддержал меня в самые тяжелые минуты и внушил некоторые принципы, с тех пор не покидавшие меня. Он указал мне некоторые причины неудачи революционного движения; как настоящий лаврист, он видел беду не в постановке дела, слишком теоретичной, а в неподготовленности, непрактичности и неумелости деятелей; он глубоко верил в будущее революционного дела и на современное состояние смотрел как на скоропреходящий момент, неизбежный в движении, только что начавшемся. Кроме того, он постоянно твердил мне, что для дела нужны не порывы, а терпеливая и кропотливая работа; что результаты этой поистине черной работы могут быть ничтожны, но мы должны быть к этому готовы и не отчаиваться, так как каждая новая идея лишь медленно воплощается в жизнь и при известных исторических условиях каждый делает лишь то, что он может сделать. Он же поддержал меня в желании оставить Москву, поселиться в деревне и самой увидеть, что за сфинкс народ.

Весной я нашла человека, взявшего на себя мои обязанности, и я уехала в Ярославль. По совету одного практичного человека я скрыла свое пребывание за границей и университетские занятия — это считалось неблагонадежным — и стала посещать Ярославскую земскую больницу. Через полтора месяца я держала экзамен на фельдшерицу при врачебной управе. По выражению инспектора врачебной управы, я отвечала, как студент, а латынь знала лучше его; в дипломе было сказано, что я сдала экзамен блестящим образом, но мне пришлось не раз прикусить язык, чтобы не пуститься в слишком научные рассуждения.

Из Ярославля я отправилась в Казань, чтобы покончить мои семейные дела, так как муж и я думали развестись формальным порядком. Через несколько месяцев этот развод состоялся, и я приняла свою прежнюю фамилию. По возвращении в Петербург я сдала экзамен при Медико-хирургической академии на звание акушерки. К ноябрю 1876 года все мои житейские расчеты были кончены. Над прошлым был бесповоротно поставлен крест. И с 24 лет моя жизнь связана исключительно с судьбами русской революционной партии.

Глава пятая

1. Программа народников

До конца 1876 года русская революционная партия разделялась на две большие ветви: пропагандистов и бунтарей. Первые преобладали на севере, вторые — на юге. В то время как одни придерживались в большей или меньшей степени взглядов журнала «Вперед», другие исповедовали революционный катехизис Бакунина. И те и другие сходились в одном: в признании единственной деятельностью деятельность в народе. Но характер этой деятельности понимался обеими фракциями различно. Пропагандисты смотрели на народ, как на белый лист бумаги, на котором они должны начертать социалистические письмена; они хотели поднять массу нравственно и умственно до уровня своих собственных понятий и образовать из среды народа такое сплоченное и сознательное меньшинство, которое вполне обеспечивало бы в случае стихийного или подготовленного организацией движения проведение в жизнь социалистических принципов и идеалов. Для этого требовалось, конечно, немало труда и усилий, а также и собственной подготовки. Бунтари, напротив, не только не думали учить народ, но находили, что нам самим у него надо поучиться; они утверждали, что народ — социалист по своему положению и вполне готов к социальной революции; он ненавидит существующий строй и, собственно говоря, никогда не перестает протестовать против него; сопротивляясь то пассивно, то активно, он постоянно бунтует. Объединить и слить в один общий поток все эти отдельные протесты и мелкие возмущения вот задача интеллигенции. Агитация, всевозможные тенденциозные слухи, разбойничество и самозванщина — вот средства, пригодные для революционера. Никому не известен час народного возмездия, но, когда в народе накопилось много горючего материала, маленькая искра легко превращается в пламя, а это последнее — в необъятный пожар. Современное положение крестьян таково, что недостает только искры; этой искрой будет интеллигенция. Когда народ восстанет, движение будет беспорядочно и хаотично, но народный разум выведет народ из хаоса, и он сумеет устроиться на новых и справедливых началах.

При такой программе не требовалось даже особенной организации и дисциплины среди деятелей, и так как народ повсюду готов к восстанию, то не нужно намечать и определенного места для него: где бы ни сверкнула первая искра, огонь все равно разольется повсюду.

В противоположность югу на севере вопрос об организации был одним из самых серьезных вопросов, и удовлетворительное решение его оказало громадные услуги революционному делу, так как обеспечивало преемственность, накопление опыта и постепенную выработку высшего типа организации. В самом деле, южане исчезли, не оставив на месте никакой традиции, их родословное дерево прервалось; как каракозовцы[128], нечаевцы, долгушинцы[129], они были вырваны с корнем; отдельные, очень немногие уцелевшие личности если и были, то приставали к новым группам и вполне поглощались ими. А на севере благодаря большой организованности существовала преемственность революционных групп: чайковцы — последняя группа, носившая имя отдельного лица, — положили в 1876 году начало обществу «Земля и воля», а из него в 1879 году образовалась партия «Народная воля».

Но как бы то ни было, и пропагандисты, и бунтари в своей практической деятельности в народе потерпели фиаско, т. е. как в самом народе, так и в политических условиях страны встретили неожиданные и непреодолимые препятствия к осуществлению своей программы, как в то время они понимали ее. Людей, готовых продолжать революционную работу, пристать к определенному плану действий, было, однако, довольно много. Несмотря на все аресты, более опытные из них приступили к оценке прошлого, к выработке новых начал революционной практики.

Осенью 1876 года в Петербурге три чайковца — Юрий Николаевич Богданович, Александр Иванович Писарев и Н. Драго — начали разрабатывать принципы революционной деятельности в народе, положив в основу новой программы как свой личный, так и весь общественный опыт предшествующего времени со всеми его надеждами и неудачами. В то же время независимо от них другие революционные группы, во главе которых стоял старейший чайковец М. Натансон, имевший большие революционные связи, разрабатывали в Петербурге те же вопросы и пришли к тождественным выводам[130]. Результатом всех этих трудов была программа, известная впоследствии под именем «народнической»[131]. Она вошла целиком в программу общества «Земля и воля», а позднее — частью и в «Народную волю»[132].

В основание этой программы легла мысль, что русский народ, как и всякий другой, находящийся на известной ступени исторического развития, имеет свое самобытное миросозерцание, соответствующее уровню нравственных и умственных понятий, которые могли в нем выработаться при условиях, среди которых он жил. В народное мировоззрение входят как часть известные отношения народа к вопросам, как политическим, так и экономическим. При обыкновенном течении жизни без изменения учреждений, окружающих народную жизнь, переформировать раз установившиеся взгляды его на эти вопросы — вещь крайне трудная. Поэтому необходимо сделать попытку при революционной деятельности в народе отправляться от присущих ему в данный момент отношений, стремлений и желаний и на своем знамени выставить уже самим народом сознанные идеалы. Таким идеалом в области экономической является земля и трудовое начало как основание права собственности. Относительно земли народ никак не может и не хочет примириться с мыслью, что она может принадлежать кому-нибудь кроме него, ее сеятеля и ревнителя; он смотрит на нее, как на дар божий, которым должен пользоваться лишь трудящийся над нею; на современное же положение земельной собственности — как на временное пленение его поительницы и кормилицы; но рано или поздно эта земля вся отойдет к нему.

На этой земле народ живет по своим исконным обычаям — общиной; с ней он ни разу не расставался во все свое тысячелетнее существование, ее же он придерживается с традиционным уважением и теперь. Отобрание всей земли в пользу общины — вот народный идеал, вполне совпадающий с основным требованием социалистического учения. На нем следует остановиться, во имя его начинать борьбу.

Но взгляды народа на государственную власть, на ее выразителя — царя? Как быть с его упованиями на государя как на защитника, покровителя и источник всех благ?

Разбить веру в царя возможно лишь путем фактических доказательств, что царь не стоит на страже его интересов и не приклоняет уха своего к народным жалобам и стонам. Одним из средств для достижения этой цели может служить систематическая организация ходоков от волостей, уездов и целых губерний к царю с изложением народных нужд и желаний. Судьба подобных челобитчиков известна: одни ссылаются в далекие губернии, другие подвергаются аресту, третьи возвращаются на родину по этапу. Горький опыт покажет народу, что ждать от царя нечего и что приходится надеяться лишь на свои силы в деле добывания лучшего будущего. Но, чтобы поднять дух народа и его способность к защите своих интересов, нужна известная система действия со стороны революционеров. Живя среди народа в форме, не насилующей резко привычек и слабостей культурного человека, но тем не менее близкой к народу, форме полуинтеллигентной, если можно так выразиться (волостного писаря, бухгалтера ссудо-сберегательной кассы, фельдшера, мелкого торговца и т. п.), революционеры должны пользоваться всеми случаями и сторонами крестьянской жизни, которые дают повод оказать поддержку идее справедливости или возможность помочь личности и обществу в защите ими своих интересов или достоинства. Становясь в положение, близко соприкасающееся с повседневными интересами народа, каково, например, положение волостного писаря, революционер должен влиять на волостной суд, изгоняя из него водку и подкуп и делая его настоящим судом народной совести; он должен поднять значение мирской сходки и волостного суда, делая их действительным выражением общественного мнения, а не игрушкой разных сельских проходимцев; он должен оттирать от общественных дел кулаков и мироедов и поднимать значение деревенской голытьбы; возбуждать и поддерживать тяжбы с помещиками, кулаками, с казенными учреждениями, везде, где возможно, настаивать на защите крестьянами их прав и домогательств — словом, развивать в крестьянстве дух самоуважения и протеста; вместе с тем высматривать энергичных людей, вожаков, которые особенно горячо относятся к интересам мира; сплачивать и соединять их в группы, чтобы на них опереться в борьбе, которая, начинаясь с легального протеста, должна вступить наконец на путь чисто революционный.

Эти основные начала были предложены на рассмотрение сходок. На сходки приглашались по выбору люди, чем-нибудь себя проявившие, многие нелегальные. Программа деятельности в народе была одобрена единодушно, но к ней были сделаны новые и весьма важные добавления, носившие в себе зародыш будущего. Во-первых, было предложено избрать для деятельности в народе определенный район, который по своим традициям был бы наиболее революционным и где аграрный вопрос наиболее обострен; такой местностью было названо Нижнее Поволжье. Когда на революционном знамени ставились уже существующие народные требования, то не было необходимости раскидываться по всей России; достаточно было довести до восстания одну местность, чтобы остальные, проникнутые теми же желаниями и стремлениями, примкнули к движению, выставляющему общенародный идеал. Во-вторых, на этих сходках было впервые указано, что никакому восстанию не будет обеспечен успех, если часть революционных сил не будет направлена на борьбу с правительством и подготовление такого удара в центре в момент восстания в провинции, который привел бы государственный механизм в замешательство, в расстройство и тем дал бы возможность народному движению окрепнуть и разрастись. Тогда же заговорили о возможности посредством динамита взорвать Зимний дворец и похоронить под его развалинами всю царскую фамилию. Обе эти поправки были единодушно одобрены присутствующими. Кроме того, тогда же было решено защищать оружием честь и достоинство товарищей и обуздывать ударами кинжала произвол слишком рьяных правительственных агентов. Этот акт революционного правосудия был окрещен не совсем удачным названием — дезорганизация правительства. Первым человеком, который должен был поплатиться за свой карьеризм и беспощадное притеснение арестованных, был прокурор Желиховский. Он остался, однако, жив, хотя и не получил отличия за созданный им «процесс-монстр»[133], по которому значительный процент обвиняемых погиб от чахотки, самоубийства и умопомешательства во время более чем трехлетнего предварительного заключения.

2. Общество «Земля и воля»

Нарождавшаяся революционная организация не была построена на федеративном принципе; уже тогда были положены основы централизма, хотя еще довольно слабого; в обсуждении программы участвовало человек 30–40, а когда начали считать лиц, которые могли быть тотчас привлечены к ней, вышло 120 душ. К сожалению, когда зашел вопрос о том, чем следует руководиться в деле привлечения новых членов, вышло разногласие: одни, из которых большинство побывало в группах, связанных узами самой тесной дружбы и симпатии, стояли за то, что глубокое взаимное доверие, близкое знакомство и взаимная симпатия должны быть непременным условием всякой организации; другие утверждали, что организация, построенная на таких началах, будет прочна, но тесна и никогда не примет таких обширных размеров, как в том случае, когда одной деловитости человека, его доказанной полезности и честности будет достаточно для принятия в члены. Этот вопрос так и не привел к соглашению: образовались две группы, вначале почти равные. Одной, основанной на новом начале, суждено было процветать и расширяться — это было общество «Земля и воля». Другой же пришлось все умаляться. С величайшим сожалением приходится сказать, что в этой второй группе была и я.

При организации осенью 1876 года общества «Земля и воля» главным деятелем и руководителем являлся несравненный агитатор, возвратившийся из административной ссылки, бывший чайковец, умный и энергичный Марк Андреевич Натансон. Название общества, как он сам тогда же мне объяснил, было принято в память общества «Земля и воля», существовавшего в 60-х годах[134]. В первоначальный состав «Земли и воли» кроме самого Натансона вошли: его жена Ольга, Оболешев, Адриан Михайлов, Александр Михайлов, Боголюбов, Трощанский, Плеханов, Баранников и многие другие; в другую группу того же направления входили: Юрий Ник. Богданович, Писарев, нечаевец Пимен Энкуватов, Мария Лешерн, Веймар, Грибоедов, М. Субботина, Драго, А. Корнилова, я и др. В противоположность прежним программам новая распространяла сферу деятельности своих сторонников на все слои общества, указывала на необходимость проникать в войско, администрацию, земство, в среду лиц либеральных профессий для привлечения этих элементов к борьбе с правительством и возбуждения их ко всякого рода протестам и заявлениям неудовольствия на правительственные меры. Эта политика, начавшаяся неудавшейся демонстрацией у Исаакиевского собора и казанской демонстрацией 6 декабря, после некоторого перерыва продолжалась в виде похорон Подлевского, умершего в доме предварительного заключения, возбуждения стачек на фабрике Шау и Новой бумагопрядильне[135], в виде шествия рабочих к Аничкову дворцу для обращения к наследнику с просьбой встать на защиту интересов рабочих против эксплуатации фабрикантов, в виде требования высшими учебными заведениями Петербурга корпоративных прав, проекта студентов Медико-хирургической академии подать наследнику петицию о даровании конституции и т. д. Все эти и подобные факты должны были поддерживать в обществе возбужденное состояние, недовольство и внушать беспокойство властям. Казанская демонстрация была затеяна именно с этой целью; она должна была после беспримерной экспедиции шефа жандармов сделать вызов правительству и среди всеобщего затишья своей дерзостью поразить противников и ободрить сторонников. И этой цели она, конечно, достигла. Неудовольствие против нее явилось лишь в некоторых кружках молодежи в Петербурге, которые считали, что организаторы демонстрации употребили публику как орудие для своей цели. Но это была неправда уже по одному тому, что члены организации, и в числе их М. Натансон, присутствовали на демонстрации и не поплатились за нее лишь по обстоятельствам чисто случайным. Так и моя политическая карьера чуть не кончилась участием в этой демонстрации.

После речи Плеханова, когда поднятый над толпой молодой рабочий Яков Потапов развернул красное знамя с девизом нового общества «Земля и воля», городовые подняли свист, и демонстранты поспешили рассыпаться. Я с сестрой Евгенией и Яковом Потаповым, которого мы пригласили обедать, пошли по Невскому. Мы были все трое так неопытны, что и не подумали об опасности для Потапова, которого легко могли проследить благодаря его нагольному полушубку. Так оно и вышло: у Б. Садовой два шпиона, вероятно давно шедшие за нами, внезапно набросились на Потапова и схватили его за руки. Они так занялись им, что не обратили никакого внимания на нас; мы взяли извозчика и уехали, но в обвинительном акте было сказано, что Потапов шел под прикрытием двух барышень в серых шапочках. Эти серые шапочки были я и Евгения.

Первоначальной мыслью членов «Земли и воли», организовавших эту демонстрацию, был созыв возможно большего числа фабричных рабочих и произнесение на площади речи, изображающей бедственное положение и бесправие их в борьбе с хозяевами, после чего должно было быть выставлено знамя «Земли и воли» как девиз будущего. Но бывший накануне николина дня праздник помешал этому созыву; рабочие разбрелись по домам, на демонстрацию явилась главным образом учащаяся молодежь, а речь, произнесенная Плехановым об участи Чернышевского и о политических преследованиях, была экспромтом. Полицейские и дворники избили и захватили 35 человек, которые были преданы суду. Такой финал для пострадавших, их друзей и знакомых, конечно, не был утешителен, потому что уличная расправа была дикая и суд беспримерно жестокий; кроме того, многие из подсудимых были люди, далеко стоявшие от дела и явившиеся на демонстрацию, как на зрелище. Если была какая-нибудь вина со стороны организаторов, так та, что они предоставляли каждому самому взвесить, какие последствия могут иметь уличные беспорядки в столице.

Во всяком случае дело было сделано: 6 декабря новое знамя водружено и новая организация открыла свои действия.

После казанской демонстрации часть членов «Земли и воли» осталась в городе, в центре России, другая отправилась в Саратовскую и Астраханскую губернии. Наш кружок, прозванный сепаратистами, избрал районом своей деятельности Самарскую губернию, куда весной 1877 года отправились Писарев, Богданович, Лешерн, московский рабочий Грязнов, а позднее — моя сестра Евгения и я. Александр Константинович Соловьев, друг Богдановича, уже находился в Самаре и там присоединился к нашему кружку; кроме того, было еще несколько лиц, близких кружку, частью местных, частью приезжих. Два наших члена уехали в Одессу, где Пимен Энкуватов умер трагической смертью — от руки близнеца-брата, а Драго отстал от революционной деятельности. Остальные остались в Петербурге, некоторые были потом сосланы административно и по суду, другие же никакой энергии и организаторской способности не выказывали, и скоро связь с ними, постепенно слабея, порвалась совсем.

Так как мы не имели никаких знакомых в Самаре, то я осталась в Петербурге до тех пор, пока друзья не завели связей, давших возможность им самим устроиться в качестве волостных писарей, а мне занять место фельдшерицы, что было возможно лишь при рекомендации какого-нибудь местного земского врача, так как земство боялось взять фельдшерицу из Петербурга; вследствие этого я пробыла в Петербурге до августа 1877 года.

За это время перед обществом прошел целый ряд политических процессов: дело по поводу демонстрации на Казанской площади, «процесс 50-ти», процесс Заславского, Голубевых[136] и др. Эти процессы вызвали общее внимание: первый из них возбудил в либеральных слоях негодование строгостью наказаний, иногда при полном отсутствии улик, так как было общеизвестным фактом, что дворники хватали на улице кого попало; суд пародировали в форме горбуновского рассказа. Второй процесс возбудил общую симпатию. Самоотверженность женщин, бросивших привилегированное положение для тяжелого труда на фабриках, чистота их убеждений, их стойкость возбуждали восхищение; их нравственный облик надолго запечатлелся в душах многих; некоторые смотрели на их деятельность как на святой подвиг. Речи Софьи Илларионовны Бардиной и рабочего Петра Алексеева[137] читались с восторгом среди интеллигенции и рабочих. Партия, разбитая в своих начинаниях, приобретала нравственный авторитет и ореол мученичества за свои убеждения. Если что и говорило не за социалистов, так то, что они идеалисты, но это-то и ставило их выше толпы. Словом, результат процессов, общее впечатление, которое они производили, было таково, что могло только возбуждать стремление новых лиц идти по следам осуждаемых на каторгу, на поселение, но никоим образом не отвращать от опасного пути; так самая гибель социалистов способствовала росту движения. Впоследствии, при «процессе 193-х»[138], казалось, и правительство готово было сделать шаг назад: приговор Особого присутствия Сената был таков, что громадное большинство обвиняемых возвращалось к жизни; к несчастью, нельзя было возвратить жизнь безвременно и невинно погибшим в тюрьмах. Во всяком случае правительство позднее поняло, что результаты суда не в его пользу; отсюда целый ряд мер, уничтожавших гласность судопроизводства. Сначала перестают допускать на политические процессы постороннюю публику, потом перестают печатать отчеты по процессам в газетах, помещая в них лишь обвинительный акт и приговор суда. Затем в газетах появляются лишь краткие реляции: совершено такое-то покушение, схвачено столько-то злодеев, такого-то числа они преданы суду, такого-то повешены, а некоторые повешены даже и без всякого объявления (Легкий в Сибири). Наконец, чтобы не напоминать обществу о революционерах, и казнить их велено втихомолку: не на площади среди народа в поучение ему, а за стенами тюрьмы.

3. Каблиц

Оставаясь в Петербурге и оказывая в это время возможную помощь заключенным, я не прерывала самого живого общения с членами общества «Земля и воля», которые уже пользовались тогда типографией и печатали разные мелкие вещи, как речи Бардиной, Петра Алексеева и т. п. Я имела доступ на общественную квартиру землевольцев; многие из них собирались у меня. Это были Лизогуб, Зунделевич, Ольга Натансон, Оболешев, Баранников, Валериан Осинский и другие.

В числе посетителей был Каблиц, о котором стоит упомянуть, так как его имя связано с введением в борьбу динамита. В революционной литературе я не встречала указаний относительно того, когда и у кого явилась мысль о применении в революционной борьбе динамита. Между тем эта мысль имеет свою историю. Применение динамита в промышленной и военной технике, конечно, было давно известно многим, но инициатива обратиться к динамиту как оружию против самодержавия принадлежит, насколько я знаю, бунтарям-южанам, и не только мысль, возникшая у них еще в 1873–1874 годах, но и в практических попытках применить его против Александра II южане были первыми пионерами, задумав взрыв в Николаеве, что стоило жизни Виттенбергу и Логовенко. Что касается севера, о котором я более осведомлена, то среди землевольцев в 1876–1877 годах горячим пропагандистом применения динамита являлся Каблиц, в литературе известный под псевдонимом Юзова, а среди нас носивший прозвище «Око», потому что он имел лишь один глаз: другой он носил искусственный.

В 1876 году Каблиц был нелегальным — его разыскивали по «делу 193-х», и он скрывался, проживая в Петербурге под чужим именем. Прежним местом его деятельности был Киев; там он учился в университете, имел сначала свой собственный кружок, а потом присоединился к «Киевской коммуне»[139]. В тот период страстных споров между пропагандистами в духе Лаврова и бунтарями, последователями Бакунина, Каблиц выступал как горячий сторонник последнего и на сходках побивал мирных лавристов, рекомендуя вспышки, мятежи и бунты как наилучшее средство вызвать социальную революцию. С этими взглядами он переехал в Петербург, где я познакомилась с ним в первый период существования общества «Земля и воля», когда литературная карьера Юзова только начиналась и он был более известен своими выступлениями на собраниях молодежи, чем как участник в прессе.

В то время полицейские нравы были еще патриархальные, и на Петербургской стороне в небольших домиках, во флигелях во дворе, на студенческих квартирах происходили многолюдные сходки. Тесной толпой все стояли в страшной духоте, слушая ораторов, сражавшихся между собой. Окруженный кольцом внимательной аудитории, Каблиц, хотя нелегальный и разыскиваемый, чувствовал себя в этой дружественной атмосфере в полной безопасности и с энергией развивал свою любимую идею революционизирования народа путем упражнения его в революционном чувстве на всякого рода столкновениях, протестах и восстаниях[140]. Говоря об этом, он ссылался на Спенсера и цитировал его взгляды на то значение, которое имеет упражнение на развитие и отправление органов. Аргументация Каблица была, вообще говоря, сухая, академическая, и нельзя сказать, чтоб очень убедительная. Как оратор он не производил впечатления: его голос, небогатый регистром и бедный интонациями, был совершенно лишен музыкальности, а наружность тоже не способствовала успеху. Это был сухопарый блондин с лицом бесцветным, сухим и узким, с небольшой русой бородой клином и невыразительными серыми глазами за золотыми очками. В общем, сухарь и по типу скорее немец, чем русский. Однако его речь была логическая, обдуманная, говорил он легко и как полемист отличался быстрыми репликами. При встречах, в частной беседе, мне кажется, он был интереснее; как человек неглупый и начитанный, он имел достаточно ресурсов для этого.

Кроме уже упомянутого конька другим увлечением Каблица были раскол и сектантство[141]. Со статьями о них он выступал позднее и в литературе, а в беседах часто останавливался на этих явлениях русской жизни и настаивал на революционном значении их как протесте против существующего государственного строя.

Среди землевольцев Око считался своим человеком, но до известного предела. Ни в выработке программы «Земли и воли», ни тем более в обсуждениях устава общества, распределении работы между членами и т. п. никакого участия он не принимал, и в члены общества его не приглашали, так как моральным авторитетом он не пользовался. Но он постоянно вращался среди нас и имел доступ на одну из общественных квартир, на которую пускали с разбором, потому что она была постоянным местом наших сборищ. На этой квартире обсуждались исключительно теоретические вопросы, а практические начинания вершились на Бассейной, где заседал Натансон и всегда можно было застать кого-нибудь из лиц, стоявших близко к организации: Харизоменова, Тищенко, Преображенского, Плеханова, Сергеева, Ал. Михайлова и др. Даже люди испытанные, как Клеменц и Иванчин-Писарев, не знали адресов этих квартир и в случае нужды не могли без затруднения найти землевольцев.

Однажды как-то в разговоре, когда сошлись Писарев, Клеменц, я и еще кто-то, Клеменц в юмористическом духе изображал эту невозможность добраться до хорошо законспирированных товарищей.

«Это какие-то пещерные люди, — говорил он с обычной насмешливой улыбкой, — троглодиты, скрывающиеся в недоступных расщелинах и скрытых пещерах». Сравнение это понравилось и стало повторяться; отсюда и пошло потом шутливое прозвище «троглодиты», а позднейшие «историки» превратили шутку в серьезное название «Общество троглодитов».

В одну из пещер этих «троглодитов», в центре города, где-то близ Чернышева моста, часто заходил Каблиц и был там главным оратором и собеседником. В разговорах и обсуждениях тут не раз поднимался вопрос о «центральном ударе», о котором говорилось в программе «Земли и воли», и Каблиц при каждом удобном случае возвращался к нему. Под «центральным ударом», как было сказано, разумелся такой крупный факт, который, направляясь на главу государственной власти, парализовал бы центральное правительство и обеспечивал успех первого взрыва революционного движения. Разумелось истребление царя, и если возможно, то и всей императорской семьи, и не кто иной, как Каблиц, постоянно указывал на динамит как на средство, наиболее подходящее для этой цели.

Тогда же от землевольцев мне стало известно, что Каблиц ездил в начале 70-х годов по поручению южан в Англию со специальной целью изучить приготовление динамита и ознакомиться с фабричным производством его. Однако они добавляли при этом, что поездка только скомпрометировала Каблица: из нее ничего не вышло, были истрачены деньги — вот и все. Каблиц ничего не изучил, приготовлению и употреблению динамита не научился, так что позднее, когда в 1879 году революционная партия в лице «Народной воли» перешла от слов к делу, то оно повелось совершенно самостоятельно другими людьми путем опытов и изысканий, кроме идеи, не имевших ничего общего с прошлым. Но в то время — время первых шагов «Земли и воли» — мы были так далеки от осуществления «центрального удара», вполне зависящего от движения народных масс, что о практической работе по динамиту не было и не могло быть речи. Все же часто повторяемая мысль о динамите как могучем средстве борьбы западала и врезывалась в умы. О разрушительной силе его еще в 1873–1874 годах слышали самые широкие круги: вся Европа была тогда потрясена загадочными катастрофами, которые стоили многих жизней и происходили с кораблями в открытом море по выходе их из гаваней Голландии. Разоблачения показали, что судовладельцы страховали ветхие, негодные корабли и с помощью часового механизма взрывали их динамитом.

С упорством настаивая на употреблении динамита, Каблиц строил и планы, как выполнить цареубийство. Но то, что по этому поводу говорилось тогда серьезно, не возбуждая возражений, позднее, когда динамит действительно стал применяться «Народной волей», оказалось просто смешным. Каблиц думал, что динамит (о нитроглицерине, о запалах никогда не упоминалось) взрывается от простого сотрясения. Так, для взрыва Аничкова или Зимнего дворца, когда там соберется царская семья, он считал достаточным, чтобы ко дворцу подвезли воз, нагруженный динамитом, и просто-напросто опрокинули его на землю.

От этого примитивного построения какую длинную эволюцию приспособлений, опытов и усовершенствований пришлось пройти этой идее до тех изящных, тонких снарядов, которые для 1 марта 1881 года изобрели члены «Народной воли» Исаев и Кибальчич!

А Каблиц, этот теоретический фанатик динамита, легализовавшись при Лорис-Меликове в 1880 году, к 1 марта уж совершенно отошел от движения и повернул вправо вплоть до монархизма, как я читала где-то.

4. Первые шаги

Весной 1877 года в Петербурге был арестован глава организации М. Натансон, а летом в связи с этим арестом землевольцами был убит предатель-рабочий Шарашкин. В доме предварительного заключения 13 июля произошла возмутительная история: градоначальник Трепов подверг телесному наказанию Емельянова, который под именем Боголюбова был лишен всех прав состояния за участие в казанской демонстрации. Это событие имело потрясающее действие: все заговорили о мщении насильнику, но лишь полгода спустя, после приготовлений, бесплодно начатых южанами, приехавшими в Петербург с целью покушения на жизнь Трепова, этот мститель явился в лице Веры Засулич.

Когда раздался выстрел Веры Засулич, я была уже в самарских степях и только издали могла рукоплескать ее героическому поступку, от души пожалев, что вынесла лишь бледное впечатление от встречи с ней у Малиновской незадолго до моего отъезда из Петербурга.

В Самаре меня встретили друзья и целый кружок неглупых и честных людей, готовых оказывать нам всякую поддержку и услуги; там же в то время находился Николай Николаевич Богданович, брат Юрия, думавший устроить кузницу в самом губернском городе, а также Александр Квятковский. Меня отрекомендовали молодому земскому врачу Николаю Васильевичу Попову, который немедленно настоял в земской управе на принятии меня на место фельдшерицы в его участке. Когда я явилась в село Екатериновку, Самарского уезда, где была земская больница, которой он заведовал, он сказал мне, что я назначена в село Студенцы, объяснил мои обязанности и то, что за лекарствами я по мере надобности должна обращаться к нему. Эти поездки в Екатериновку за лекарствами дали мне возможность сойтись с Поповым; в особенности нас сблизило то, что через некоторое время он вспомнил, что видел меня с сестрой Лидией на лекциях Лесгафта. Любовь к этому профессору, рассказ мой о судьбе Лидии, сосланной в то время в Сибирь по «процессу 50-ти», и о моих занятиях медициной за границей сделали наши отношения вполне товарищескими: ему было приятно встречаться в деревенской глуши с человеком, понимавшим медицинские вопросы, интересовавшие его в высшей степени. А когда я изложила нашу программу деятельности в деревне, то он выразил полное сочувствие ей. Скоро я очутилась в Студенцах, громадном селе бывших удельных крестьян. В моем ведении были две волости; система оказания медицинской помощи в Самарском уезде была разъездная; фельдшер в течение месяца должен был посетить все селения своего участка; в моем их имелось 12. В первый раз в жизни я очутилась лицом к лицу с деревенской жизнью, наедине с народом, вдали от родных, знакомых и друзей, вдали от интеллигентных людей. Признаюсь, я почувствовала себя одинокой, слабой, бессильной в этом крестьянском море. Кроме того, я не знала, как и подступить к простому человеку.

До сих пор я не видала вблизи всей неприглядной обстановки крестьянства, я знала о бедности и нищете народа скорее теоретически, по книгам, журнальным статьям, статистическим материалам. Ведь до шести лет я прожила в дремучем лесу Мамадышского уезда, где одинокий дом лесничего стоял в 40 верстах от человеческого жилья; следующие пять лет, прожитые в деревне, тоже были далеки от жизни крестьянства; затем следовали шесть лет в институте. Правда, по выходе из него я прожила около двух лет в своем родном селе; там явилось у меня первое желание прийти на помощь народу, но это желание вытекало не из непосредственного знакомства с его бедственным положением, а из настроения по выходе из института, как было уже рассказано, и из отрицательного отношения к жизни окружающих, существование которых казалось пустым, бесцветным и узкоэгоистическим. Чтобы выйти из мелкой колеи интересов семьи, кухни, карт, погони за наживой, я взяла науку как средство, а народ как цель. Тогда я замкнулась в книги, которые могли мне дать умственное развитие и более серьезную подготовку к университету; изучение жизни в ее реальном проявлении отошло на задний план; затем потянулись университетские годы, новые впечатления, новые взгляды, ниспровержение только что построенного либерального плана и замена его новым идеалом; а далее — полтора года в России… Но где же все это время был реальный народ? Теперь, в 25 лет, я стояла перед ним, как ребенок, которому сунули в руки какой-то диковинный, невиданный предмет.

Я принялась прежде всего за свои официальные обязанности. Восемнадцать дней из тридцати мне приходилось быть вне дома, в разъездах по деревням и селам, и эти дни давали мне возможность окунуться в бездну народной нищеты и горя. Я останавливалась обыкновенно в избе, называемой въезжей, куда тотчас же стекались больные, оповещенные подворно десятским или старостой. 30–40 пациентов моментально наполняли избу: тут были старые и молодые, большое число женщин, еще больше детей всякого возраста, которые оглашали воздух всевозможными криками и писком. Грязные, истощенные… на больных нельзя было смотреть равнодушно; болезни все застарелые: у взрослых на каждом шагу ревматизмы, головные боли, тянущиеся 10–15 лет; почти все страдали накожными болезнями — в редкой деревне были бани, в громадном большинстве случаев они заменялись мытьем в русской печке; неисправимые катары желудка и кишок, грудные хрипы, слышные на много шагов, сифилис, не щадящий никакого возраста, струпья, язвы без конца, и все это при такой невообразимой грязи жилища и одежды, при пище, столь нездоровой и скудной, что останавливаешься в отупении над вопросом: есть ли это жизнь животного или человека? Часто слезы текли у меня градом в микстуры и капли, которые я приготовляла для этих несчастных; их жизнь, казалось мне, немногим отличается от жизни сорока миллионов париев Индии, так мастерски описанной Жакольо[142].

Я терпеливо раздавала до вечера порошки и мази, наполняя ими жалкие черепки кухонной посуды, а шкалики и косушки — отварами и настойками; по три-четыре раза толковала об употреблении лекарства и, когда работа кончалась, бросалась на кучу соломы, брошенной на пол для постели; тогда мной овладевало отчаяние: где же конец этой нищете, поистине ужасающей; что за лицемерие все эти лекарства среди такой обстановки; возможна ли при таких условиях даже мысль о протесте; не ирония ли говорить народу, совершенно подавленному своими физическими бедствиями, о сопротивлении, о борьбе; не находится ли этот народ уже в периоде своего полного вырождения; не одно ли отчаяние может еще нарушить это бесконечное терпение и пассивность?

Три месяца изо дня в день я видела одну и ту же картину. Для того чтобы проникнуться положением народа до глубины души, недостаточно изредка заглянуть в крестьянскую избу, посмотреть из любопытства на его пищу, бросить беглый взгляд на его одежду, недостаточно видеть мужика на работе и даже при его появлении у доктора, в больнице. Для того чтобы понять весь ужас его положения, всю массу его страданий, надо быть или рабочим, чтобы на своей шкуре испытать его жизнь, или фельдшером, человеком, который видит крестьянина у себя дома, видит его и в холодную зиму, и в весеннюю бескормицу, и в летнюю страдную пору, видит его каждый день и каждый час, наблюдает его во время эпидемий и в обыкновенное время, постоянно видит его лохмотья, ту грязь, которою он окружен, и собственными глазами может проследить бесконечную вереницу его всевозможных болезней. Только тогда эти впечатления, мало-помалу наслаиваясь, могут дать истинное представление о том, в каком состоянии находится наш народ. Эти три месяца были для меня тяжелым испытанием по тем ужасным впечатлениям, которые я вынесла из знакомства с материальной стороной народного быта; в душу же народа мне не удалось заглянуть — для пропаганды я рта не раскрывала.

В это время свидетельница по «делу 193-х» Чепурнова при возвращении из Петербурга в Самару была арестована, и у нее найдены компрометирующие письма ко мне и другим товарищам от наших петербургских друзей. Мы получили по этому поводу предостережение по телеграфу; кроме того, из Петербурга был прислан Александр Квятковский, чтоб увезти меня из деревни, что он и сделал. Через неделю в Студенцы приехали жандармы.

Глава шестая

1. В деревне

Когда Квятковский и я приехали в Самару, то Писарев, Лешерн и Богданович, раньше меня бросившие свои места, уже были там, готовые к отъезду. Вместе с нами выезжал и Соловьев, уже несколько времени тому назад оставивший деревенскую кузницу, в которой он работал вместе с двумя товарищами. Мы решили поселиться в Воронежской губернии, куда и направились втроем, послав Писарева и Лешерна в Петербург, для того чтобы взять там рекомендации к местным людям. Вскоре после этого был объявлен приговор по «делу 193-х» — приговор, нежданно-негаданно возвращавший нам массу товарищей. Невозможно было упустить счастливую возможность навербовать между ними лиц, желающих тотчас же приняться вместе с нами за работу в деревне, поэтому Богданович и я тоже уехали из Воронежа в Петербург.

Мы встретили необычайное оживление: молодежь ликовала, старые и новые друзья приветствовали освобожденных, как выходцев с того света, а они, измученные и разбитые физически, забыв только что перенесенные страдания, с жаром, свойственным молодости и долго сдерживаемым порывам, уже мечтали о новой деятельности, создавали новые планы для осуществления своих идей. В их квартирах с утра до вечера толпился народ: это был непрерывный революционный клуб, где бывало по 90-100 посетителей в день; знакомые приводили незнакомых, желавших пожать руку тем, которых считали заживо погребенными. К этому периоду относится мое знакомство со многими деятелями первой половины 70-х годов; дружба Любови Ивановны Сердюковой и Александры Ивановны Корниловой обеспечила мне любовь многих из них и, между прочим, Софьи Львовны Перовской, которую я увидела тогда в первый раз. Отрекомендованная ей в самых горячих выражениях, я была вполне очарована демократизмом ее вкусов и привычек, простотой и мягкостью ее обращения; с тех пор наши хорошие отношения не прерывались до ее смерти, когда из-за стен тюрьмы она завещала своим товарищам «беречь Наума[143] и Верочку».

Старые чайковцы, остававшиеся на свободе и освобожденные судом, порешили восстановить свою организацию; вместе с тем они наметили из среды товарищей по заключению лиц, которых было наиболее желательно привлечь к ней. Так образовалась группа в 40 человек; сюда вошли Богданович и Писарев как члены прежней организации; Лешерн, я, сестра Евгения, Соловьев — как новые. В этой группе между другими были Клеменц, в то время вернувшийся из-за границы, Софья Львовна Перовская, Татьяна Ивановна Лебедева, Зубок-Мокиевский, Саблин, Морозов, Кувшинская, Корнилова, Сердюковы, муж и жена; из лиц, не принадлежавших до того к чайковцам, — Завадская, Якимова и пр. На общем собрании членов была прочтена и принята «народническая» программа и избрано бюро, в которое вошел Клеменц; оно должно было оставаться в Петербурге и администрировать дела группы. Порешив на этом, большинство разъехалось: мы — чтоб устроиться в деревне, другие — чтобы покончить с семейными и финансовыми делами, третьи — для поправления расстроенного здоровья. К сожалению, на этом и окончилось существование группы: вследствие неутверждения царем приговора суда многие члены были арестованы и сосланы административным порядком, некоторые бежали за границу; наше бюро расстроилось, и отдельные лица (покончившие свои дела или бежавшие из ссылки), являясь в Петербург, одно за другим вступили в организацию «Земля и воля». С нами поехал один Морозов; позднее в Саратов приехала Татьяна Ивановна Лебедева, но ни тот ни другая в деревне не устроились и вернулись в город. Меня все это время сильно уговаривали тоже остаться в Петербурге, считая наиболее пригодной для работы среди интеллигенции; но так как в своих убеждениях я была упорна и от намерений отказывалась только тогда, когда собственный опыт доказывал их ошибочность или нецелесообразность, то и осталась при своем желании продолжать жизнь в народе.

Во время пребывания в Петербурге мы познакомились с одним человеком из Тамбова[144], который обещал нам протекцию в деле добывания мест: это заставило нас переменить Воронеж на этот город. Но и в Тамбове дело пошло очень туго. Не желая терять времени в бесплодных ожиданиях, мы решили присоединиться к землевольцам, находившимся в Саратове, куда и переехали, должно быть, в марте 1878 года; но слияние, о котором я уже давно хлопотала, не состоялось вследствие резкости Иванчина-Писарева. В то время в Саратове уже было кое-что сделано: человек 12 жило по деревням; тут были сельские учителя, сельские писаря, деревенские сапожники, земледельцы-работники, бродячие торговцы; кроме того, велась деятельная пропаганда между городскими рабочими в самом Саратове. Александр Михайлов жил в селе Синенькие в качестве неофициального учителя среди раскольников, которыми он увлекался в высшей степени. Он мечтал основать новую, рационалистическую секту, в основу которой был бы положен принцип активной борьбы; он с увлечением рисовал нам нравы бегунов и странников и типические характеры расколоучителей, по своему умственному развитию и взглядам далеко превышающих уровень обыкновенного крестьянства. Позднее петербургские дела — арест О. Натансон, Оболешева и других — вырвали его из этой излюбленной среды. Перед отъездом со слезами на глазах он говорил мне, что боится не встретить в столице должного сочувствия своей идее — воспользоваться для революционных целей расколом как готовой организованной силой. Очутившись в Петербурге, эта цельная натура вскоре с таким же фанатизмом отдалась новым интересам и с несокрушимым упорством пошла по новому пути. Когда в декабре того же года я из деревни приезжала на короткое время в Петербург, он уже развивал политическую программу, которую я оспаривала; каждый из нас остался при своем, и я уехала к мужикам, тогда как он отдавал уже полное предпочтение деятельности в городе.

Так называемых связей в обществе в Саратове почти не было; для нас они были необходимы, потому что мужчины должны были непременно занять такие места, которые сами по себе вводили бы их в крестьянскую жизнь, давали бы возможность вмешиваться решительно во все дела общины — мира. В этом случае саратовский нотариус Василий Степанович Праотцев как старожил, знающий всю подноготную не только губернского города, но имеющий связи и знакомства по всем уездам, был для нас сущим кладом. Этот честнейший человек, несколько избалованный в своих привычках, сохранил всю отзывчивость молодого возраста, когда он, как студент Московского университета, был исключен из него в 60-х годах и отправлен в ссылку в северные губернии. Встретившись с нами, он совершенно увлекся нашими личностями; в моем лице он встретил первую образованную молодую женщину, желающую не по нужде занять положение, в котором, как он думал, придется подавать шубу и галоши доктору; а когда я сообщила ему, что имею друзей честных и хороших, которые не могут достать себе места волостных писарей, то он заявил, что эти места будут, и вскоре без всяких экскурсий в биографии устроил Богдановича в Вольске, отрекомендовав его нотариусу Фролову, после чего тот сам пробился в волостные писаря и так понравился непременному члену и предводителю дворянства, что провел на такие же должности Писарева и Соловьева; эти три лица поставили себя так, что потом могли бы заместить по своей рекомендации все места писарей в Вольском уезде.

Но это продолжалось недолго; вскоре исправник заподозрил в них пропагандистов; уже существовавшие тогда урядники начали следить за ними. По мере того как они приобретали опору, поддержку в народе, задетые интересы заговорили: поднялись помещики, приказчики, кулаки и мироеды; все начали шушукаться; пошли доносы. Защита большинства мира против эксплуатации зажиточным меньшинством, борьба с кулаками, отстаивание интересов рабочего против нанимателя и хозяина, тяжбы по крестьянским делам — все обличало их и наконец сформулировало обвинение в крамоле: революционеры-социалисты не признают права собственности, восстанавливают одно сословие против другого и т. д. С первого же месяца их положение сделалось шатким; исправник уже тогда хотел арестовать их, но старшины отстояли их. Позднее ни поддержка непременного члена присутствия по крестьянским делам Кострицына, ни защита предводителя дворянства Фролова, одобрявших защиту крестьянских интересов против всех и вся, не могли ничего сделать: продержавшись 10 месяцев, Писарев, Богданович и Лешерн, занимавшая должность бухгалтера ссудо-сберегательного товарищества, должны были уехать, чтоб не попасть в острог[145].

Почти одновременно с устройством товарищей получила место и я в Петровском уезде. Вместе со мной поселилась моя сестра Евгения, только что сдавшая экзамен на фельдшерицу при саратовской врачебной управе. Председателем земской управы в Петровске в то время был Михаил Сергеевич Ермолаев, с женой которого, урожденной Унковской, мы сошлись скоро самым тесным образом. Наше появление в уезде вызвало сенсацию как в обществе, так и в народе. Петровское общество стало в тупик над вопросом: зачем мы при нашем образовании и положении «хороним» себя в деревне? С какой стати, для чего?[146] На наше счастье, наши манеры и наружность не давали возможности окрестить нас нигилистками. Благодаря этому, а еще более скоро замеченной дружбе с председателем и его женой все вдруг залиберальничало, все двери раскрылись перед нами. Только предводитель дворянства Устинов, просидевший, как говорили, 6 лет в остроге и осужденный за уголовное преступление (убийство) на поселение, но прощенный, и непременный член Деливрон, признававший вредным для народа всякое знание, кроме знания нескольких молитв и перечня лиц царствующего дома, тогда же громогласно заявили, что это неспроста, что за нами надо «смотреть в оба». Того же мнения оказался и вязьминский волостной писарь князь Чегодаев, разорившийся потомок, достойный отца, сосланного в Сибирь за то, что до смерти засек крепостного человека. Этот князь, бок о бок с которым мне пришлось жить, так как я была назначена в село Вязьмино, в первый же день после наблюдения над тем, как я принимала больных, сказал знаменательную фразу: «Новые люди приехали к нам».

При таких предзнаменованиях мы принялись за дело. Для крестьян появление фельдшерицы, лекарки, как они выражались, было диковинкой. Мужики шли к попам для разъяснения, для всех ли я приставлена или только для баб. После разъяснения меня осадили пациенты. Бедный народ стекался ко мне, как к чудотворной иконе, целыми десятками и сотнями; около фельдшерского домика стоял с утра до позднего вечера целый обоз; скоро моя слава перешла за пределы трех волостей, которыми я заведовала, а потом и за пределы уезда. Не стесняемая надзором доктора, которого все время в моем участке не было, и получая непосредственно из управы от председателя столько медикаментов, сколько мне было надобно, я, быть может, помогала потому, что давала лекарства в надлежащем количестве; какая-нибудь несчастная баба шла ко мне пешком за 60–70 верст, страдая кровотечением; возвращаясь, она рассказывала, что, как только я прикоснулась к ней, кровотечение остановилось; другие привозили воды и масла, прося меня «наговорить» на них, так как слышали, что я хорошо «заговариваю» болезни; ко мне приводили седых как лунь стариков, 15–20 лет тому назад потерявших зрение и чающих перед смертью увидеть при моей помощи свет. Народу было в диковинку внимание, подробный расспрос и разумное наставление, как употреблять лекарство. В первый месяц я приняла 800 человек больных, а в течение 10 месяцев — 5 тысяч человек, столько же, сколько земский врач в течение года в городе, при больнице, с помощью нескольких фельдшеров. Если я помогла одной десятой из этих 5 тысяч человек, то за мои прегрешения они вымолят мне прощение у самого жестокого Иеговы. Этот громадный труд, конечно, был бы мне не по силам, если бы сестра Евгения не разделяла его со мной.

Вскоре нам удалось открыть школу. Евгения заявила крестьянам, что она возьмется даром обучать детей, пусть только присылают их: все учебные пособия у нас есть, отцам не придется покупать ни азбук, ни бумаги, ни перьев. У нее сейчас же собралось 25 человек учеников и учениц. Надо заметить, что во всех трех волостях моего участка не было ни одной школы. Когда жители села Ключевки, бывшие крепостные Устинова, выразили ему желание устроить училище, тот отсоветовал им как вещь несвоевременную и дорого стоящую. Некоторые из учеников были привезены к Евгении из других сел и деревень иногда верст за 20. Кроме учеников маленьких были и взрослые, некоторые мужики просили заниматься с ними арифметикой, необходимой для всевозможных мирских и волостных учетов. Скоро сестра приобрела лестное название: «наша золотая учительша».

Покончив занятия в аптеке и школе, которая помещалась в том же фельдшерском домике, мы брали работу, книгу и шли «на деревню» к кому-нибудь из крестьян. В том доме в этот вечер был праздник; хозяин бежал к шабрам и родственникам оповестить их, чтобы и они пришли послушать. Начиналось чтение: в 10–11 часов хозяева все еще просили почитать еще. То были Некрасов, некоторые вещи Лермонтова, Щедрина, иногда статья толстого журнала, рассказы Наумова, Левитова[147], Галицинского, некоторые вещи по истории и т. д. Книг, доступных для народа, было так мало, что опытный в этом деле Иванчин-Писарев на мой вопрос мог рекомендовать мне суворинские: «Земля и народы, ее населяющие», «Земля и животные, на ней обитающие», и только. Каждый раз приходилось говорить об условиях крестьянской жизни, о земле, об отношениях к помещику, к властям: входить в крестьянские нужды, выслушивать их сетования, надежды; сочувствовать их горю, разделять симпатии и антипатии. Иногда просили оставить книгу, чтобы еще раз прочесть понравившееся место или даже заучить его; приглашали прийти на сход, чтобы обличить кляузы писаря, его взяточничество, мошенничество старшины, чтоб защитить мир. Евгению все прочили в сельские писаря, обязанности которого тогда совмещал в себе Чегодаев, ненавистный мужикам; просили приходить на волостной суд и вообще почаще заглядывать в волостное правление, чтобы не давать писарю возможности ругаться, сквернословить, гнать мужиков в шею. «Он вас стыдится», — говорили крестьяне. Когда было наконец пора идти домой, то, прежде чем выйти от хозяев, каждый раз мы должны были дать торжественное обещание сделать детей их такими же «письменными», как мы сами.

Такая жизнь, такое отношение к нам простых душ, чающих света, имели такую чарующую прелесть, что мне и теперь приятно вспомнить ее: каждую минуту мы чувствовали, что мы нужны, что мы не лишние. Это сознание своей полезности и было той притягивающей силой, которая влекла нашу молодежь в деревню; только там можно было иметь чистую душу и спокойную совесть, и если нас оторвали от этой жизни, от этой деятельности, то в этом были виноваты не мы.

Как подобает «новым» людям, мы старались вести жизнь самую простую. Не роскошь — тень роскоши была изгнана из нашего домашнего обихода; мы не употребляли белого хлеба, по неделям не видали мяса; каждый лишний кусок становился нам поперек горла среди общей бедности и скудости. Из 25 рублей жалованья, которое я получала, мы проживали 10–12, включая и плату женщине, которая вела наше скромное хозяйство. Нечего и говорить, что мы совершенно изгнали крестьянские приношения деньгами и натурой, столь обычные в деревне. Когда какая-нибудь бедная баба приносила свой скромный подарок — пару яиц, то, чтоб не показаться гордой, я принимала их и совала ей в руку мелкую монету, и так как я говорила: «Годится на свечи», т. е. на ее религиозную потребность, то не было случая, чтоб плата отвергалась.

Совестно выговорить, что жизнь, которая казалась нам естественной и должна бы назваться нормальной, была диким, раздирающим диссонансом в деревне; она нарушала ту систему хищения и бессовестного эгоизма, которая, начинаясь миллионами у подножия трона, спускалась по нисходящим ступеням до грошей сельских обывателей.

Деревенские хищники были мелки, ничтожны, жалки, но и бюджет крестьянина охватывал рубли, десятки рублей; его платежи (подушные, поземельные, земские, мирские) равнялись в отдельности копейкам, но далеко превосходили платежные силы его. При таких условиях урвать много, конечно, не было возможности; зато то, что урывалось, составляло последнее достояние неимущих — трудно расставаться с трудовыми грошами. Борьба из-за этих грошей с посторонними аппетитами наполняла жизнь деревни. Наше появление угрожало этим аппетитам. Когда к постели больного призывали одновременно меня и священника, разве мог он торговаться за требу? Когда мы присутствовали на волостном суде, разве не считал писарь четвертаков, полтинников или взяток натурою, которых мы лишали его? К этому прибавлялись опасения, что в случае злоупотребления, насилия или вымогательства мы можем написать жалобу обиженному и через знакомство в городе (с председателем, следователями) довести дело до суда, до сведения архиерея и т. п. И деревенские пауки принялись за свою паутину. То недоверие, которое царило между властью, с одной стороны, и народом, обществом, интеллигенцией — с другой, давало готовое оружие, с которым трудно было бы не победить.

2. Выживают

Борьба против нас была так типична, так характерна, что нельзя не коснуться ее. Замечу, кстати, что в противоположность остальным товарищам мы были людьми легальными. Несмотря на самарскую историю, надеясь на несовершенство полицейских розысков, я жила под своим паспортом: в уезде, кроме Ермолаевых, никто не знал, что одна из наших сестер уже находится в Сибири. Мы еще не успели, что называется, обжиться, когда крестьяне сообщили нам, что священник нашего села распространяет слух, что мы беспаспортные, что мы нигде не учились, никаких бумаг не имеем и что он такой же лекарь, как и мы. Когда крестьяне звали нас крестить, то поп отказывался, говоря, что не знает, кто мы такие, откуда мы, замужние или девицы и т. п. Через некоторое время тот же священнослужитель сделал заявление в земской управе, что со времени нашего приезда в Вязьмино душевное настроение его паствы изменилось: храм божий мало посещается, усердие оскудело, народ стал дерзок и своеволен. В управе батюшке сказали, что все это не касается выполнения моих обязанностей и к управе не относится.

Тогда началось шпионство за школой: то управляющий помещика, то писарь, то священник зазывали мальчуганов. «Все пытают, учишь ли ты нас молитвам», рассказывали дети сестре. Но сестра молитвам учила; тем не менее в Саратов полетели доносы, что Евгения внушает ученикам: «Бога нет, а царя не надо»; а по селу распространился слух из волостного правления, что мы укрываем беглых. С тех пор, кто бы к нам ни приходил, урядник под тем или другим предлогом являлся к нам на квартиру, чтоб посмотреть… Когда мы приезжали в город, следователи рассказывали нам, что князь Чегодаев уверял всех и каждого, что мы ходим из избы в избу и читаем прокламации, что мы не пропускаем ни одного больного, чтоб не растолковать ему, что во всем царит неправда и что все чиновники — взяточники.

В январе 1879 года в нашей волости должны были происходить выборы должностных лиц; на волостном сходе крестьяне избрали нового старшину и на 100 рублей убавили писарю жалованье. Это произвело бурю. Князь Чегодаев считал нас виновницами своего несчастья. Непременный член Деливрон заявил: «Везде сходы как сходы, в одном Вязьмине неладно!» Сход был объявлен незаконным и назначен новый, на который самолично явился предводитель дворянства Устинов. Многие избиратели не были оповещены и отсутствовали; мужики соседнего села государственных крестьян, народ бойкий и независимый, таинственным образом были устранены; новый старшина объявлен под каким-то сомнительным предлогом не имеющим права быть избранным; оставлен прежний взяточник, и жалованье писарю восстановлено в прежних размерах — законный порядок водворен.

Вслед за этим поднялся вопрос земельный — произошло столкновение крестьян с помещиком. Жители села Вязьмина и двух ближайших деревень бывшие крепостные графа Нессельроде. Его сиятельство отпустил их на даровой, так называемый нищенский, надел, оставив за собой ни больше ни меньше как 18 тысяч десятин земли. Как ни покажется странным, нищенский участок вязьминцев был еще обмерен на 25 десятин, как показало межевание, произведенное летом 1878 года. Положение бывших крепостных его сиятельства было безвыходно в полном смысле слова; все они единогласно считали свое разорение с эпохи освобождения; не имея выгона, они находились в кабальной зависимости от землевладельца, так как с другой стороны их окружало 10 тысяч десятин земли другого помещика, Устинова. Арендная плата на землю, равнявшаяся в первые годы после освобождения 25 копейкам за десятину, поднялась в 1878 году до 3 рублей серебром. Но на 1879 год управляющий графа поставил новое условие: сверх этой суммы за каждую десятину в поле крестьяне должны были вывезти по пяти тесин или бревен, уж не помню хорошенько, за 60 или 70 верст от селений, почти с границы Кузнецкого уезда. Крестьяне были в отчаянии: на такие условия они не могли согласиться, они были решительно сверх сил, и три сельских общества от земли отказались. До тех пор крестьяне, арендовавшие землю Нессельроде, снимали ее целым участком, всем обществом, разверстывая ее потом между собой, и вносили плату за круговой порукой. Это обеспечивало исправность платежа помещику, а в данном случае делало сопротивление крестьян единодушным, крепким. Чтоб разбить это единство, управляющий стал предлагать землю отдельным лицам на условиях более льготных, чтоб, соблазнив одних, разбить упорство других. Конечно, склонить каждого порознь было легче, чем сговориться с миром, но не удалось и это. Наконец два общества сдались, но крестьяне Вязьмина так и не взяли земли.

Это было приписано нашему влиянию. Деревенский поп, пользовавшийся щедротами помещика, писал ему о сопротивлении крестьян, поясняя, что «причина тому — фельдшерицы». После этого приехал исправник, произвел дознание о нашем поведении, образе жизни, о нашей школе, допросил отцов, перепугал ребятишек и закрыл нашу школу как существующую без разрешения училищного совета.

Надо было видеть горе крестьян, когда они узнали об этой новости. Незадолго перед тем их уговаривали выстроить земское училище; смета постройки равнялась 1000 рублей, причем они приглашались еще нанимать училищного сторожа и поставлять дрова для отопления школы; по бедности они отказались от столь дорогого предприятия; теперь у них отнимали даровую учительницу, их дети лишались бесплатного обучения. Все в один голос говорили о несправедливости и о том, что их хотят силою заставить войти в неоплатные расходы на казенную школу. Но это было не все: через некоторое время двое крестьян были арестованы и препровождены в город вследствие доноса писаря, который под видом частного разговора выпытал их взгляды на землю вообще. Крестьяне говорили, что как все сравнены воинской повинностью, так все будут сравнены и землей; что они заслужили эту землю турецкой кампанией; что дальше так жить, как они живут, сил нет; что сам наследник убедился в этом: он объехал с тридцатью сенаторами всю Россию, везде выслушивал жалобы и прошения крестьян и везде говорил: «Будет по-вашему» — и что, как в 1861 году были отняты от помещиков крестьяне, так теперь, в ближайшем будущем, будет отнята земля. Когда арестованные были освобождены, то, вернувшись домой, они рассказывали нам, что исправник всячески их наводил на то, чтобы они показали на нас как на лиц, внушивших им эти мысли и «вычитавших им эти права». С тех пор нам не давали покоя сотские и десятские, детей которых я спасала от смерти, которым я сохранила немало рабочих дней; они жаловались, что их заставляют подсматривать в наши окна, следить за нами, подслушивать у изб наши разговоры с крестьянами, сами крестьяне стали бояться приходить к нам днем и являлись вечером тайком, проходя по задворкам; старшина, жену которого я долго лечила, с наивным сокрушением говорил мне: «Ну что делать, Миколавна? Кажинный раз меня Устинов стращает: смотри, говорит, старшина, за фершалицами — ты за все отвечаешь».

Один помещик, задетый сухостью моего обращения, не стыдился приезжать в волостное правление для справок: все ли у нас спокойно в волости? И когда писарь широко раскрыл глаза, не ожидая встретить в образованном человеке соперника своей наглости, помещик с выразительным жестом прибавил: «Да что же они две на целый уезд сделают!» Одним словом, щедринский «мерзавец» стоял перед нами в бесцеремонной позе и гнал нас вон из деревни, где он хозяин и господин. Как в борьбе за существование побеждают наиболее приспособившиеся к окружающей среде, так в сфере деревенской неурядицы одержал верх тот, чьи приемы были беззастенчивее, а стремления и идеалы наиболее гармонировали со всем строем жизни, со всей атмосферой общества, с его рутиной и обычными нормами. Официальная деревня не предъявляла спроса на силы людей, не подходящих под ее мерку.

3. Поворот

Наше положение еще не вполне обострилось, когда к нам в деревню приехал Александр Константинович Соловьев, чтобы посоветоваться о своем намерении ехать в Петербург с целью убить императора; он изложил нам свой взгляд на деятельность в народе и на общее положение дел в России. Первая была, по его мнению, простым самоуслаждением при современном порядке вещей, когда борьба за интересы массы на почве легальной является беззаконием, нелегальностью в глазах всех представителей собственности, всех лиц администрации. Стоя на этой почве, вооруженные лишь принципом народной пользы и чувством справедливости, мы не имеем никаких шансов на успех, так как на стороне наших противников материальное богатство, традиции и власть.

Ввиду этого еще на последнем собрании в Саратове мы решили, что в деревню надо внести огонь и меч, аграрный и полицейский террор, физическую силу для защиты справедливости; этот террор казался тем более необходимым, что народ подавлен экономической нуждой, принижен постоянным произволом и сам не в силах употреблять такие средства; но для такого террора нужны новые революционные силы, а приток их в деревню почти прекратился, так как реакция и преследования убили в интеллигенции энергию и веру в возможность производительного приложения своих сил в деревне и молодежь не видела ни малейших результатов работы предшествовавших деятелей в народе; при известной силе реакции лучшие порывы замирали, не находя себе исхода. В тот момент Россия переживала именно такое время, когда общественная инициатива исчезла, а реакция могла только расти, но не убывать. «Смерть императора, говорил Соловьев, — может сделать поворот в общественной жизни; атмосфера очистится, недоверие к интеллигенции прекратится, она получит доступ к широкой и плодотворной деятельности в народе; масса честных, молодых сил прильет в деревню, а для того чтобы изменить дух деревенской обстановки и действительно повлиять на жизнь всего российского крестьянства, нужна именно масса сил, а не усилия единичных личностей, какими являлись мы». И это мнение Соловьева было отголоском общего настроения.

Мы уже видели ясно, что наше дело в народе проиграно. В нашем лице революционная партия терпела второе поражение, но уже не в силу неопытности своих членов, не в силу теоретичности своей программы, желания навязать народу чуждые ему цели и недоступные идеалы, не в силу преувеличенных надежд на силы и подготовку массы — нет и нет; мы должны были сойти со сцены с сознанием, что наша программа жизненна, что ее требования имеют реальную почву в народной жизни и все дело в отсутствии политической свободы.

Это отсутствие политической свободы может быть замаскировано, может не ощущаться в острой форме, если деспотическая власть находится в каком-нибудь взаимодействии с народными потребностями и общественными стремлениями; но если она идет своим путем, игнорируя и те и другие; если она глуха и к воплю народа, и к требованию земца, и к голосу публициста; если она равнодушна к серьезному исследованию ученого и к цифрам статистика; если ни одна группа подданных не имеет никаких способов влиять на ход общественной жизни; если все средства бесполезны, все пути заказаны; если молодая, более пылкая часть общества не находит ни сферы для своей деятельности, ни дела во имя блага народа, которому она могла бы отдать свой энтузиазм, то положение делается невыносимым; все негодование обрушивается на выразителя и представителя этой разошедшейся с обществом государственной власти, на монарха, который сам объявляет себя ответственным за жизнь, благосостояние и счастье нации и свой разум, свои силы ставит выше разума и сил миллионов людей; и если все средства к убеждению были испробованы и оказались одинаково бесплодными, то остается физическая сила: кинжал, револьвер, динамит. И Соловьев взялся за револьвер.

Тем временем к тому же выводу приходили и члены партии, находившиеся в городах. Оправданная судом присяжных Вера Засулич едва не была арестована; в то время как вся Россия рукоплескала приговору суда, члены царской фамилии делали визиты Трепову. Когда по «процессу 193-х» Сенат признавал возможным смягчить наказание, царь увеличивал его; на каждое обуздание произвола его слуг он отвечал усилением реакции и репрессиями; военное положение было следствием нескольких политических убийств. Становилось странным бить слуг, творивших волю пославшего, и не трогать господина; политические убийства фатально приводили к цареубийству, и мысль о нем явилась у Гольденберга и Кобылянского почти одновременно с тем, как она овладела Соловьевым. А эта мысль действительно овладела им всецело. Я думаю, что, если бы все восстали против нее, он все-таки осуществил бы ее. Кроме того, он, безусловно, верил в успех; когда я высказала ему мнение, что неудача покушения может привести к еще более тяжелой реакции, он с такой верой и увлечением стал уверять меня, что неудача немыслима, что он не переживет ее и что пойдет на дело при всех шансах на успех, — что мне оставалось лишь пожелать, чтобы его надежды оправдались. Так мы расстались с этим человеком, соединявшим в себе мужество героя, самоотречение аскета и доброту ребенка. С тех пор мы долго ждали с тревогой вестей из Петербурга. Между тем наши деревенские дела шли все хуже и хуже. Я решила оставить Петровское земство, но оно положительно не хотело отпустить меня. Тогдашний председатель управы Кропотов на мое заявление прислал мне письмо, где в самых лестных для меня выражениях просил не покидать земство и продолжать полезную деятельность, предлагая на выбор другой участок. Чтобы не показаться чванной, пришлось остаться еще на время, пока не явится предлог для отъезда. Оставаться долее в деревне было бесполезно и невыносимо.

Когда 2 апреля раздался неудачный выстрел Соловьева, первой моей мыслью было: надо продолжать. Вместо того чтобы сломить реакцию, мы дали ей повод разыграться еще сильнее, и мы должны были довести дело до конца. В это время наши товарищи в Вольском уезде уже принуждены были выехать оттуда; вместе с тем из Петербурга писали, что пребывание Соловьева в Саратовской губернии открыто и для расследования его деятельности назначена особая комиссия; вскоре пришло известие из Саратова, что эта комиссия уже прибыла туда и отправляется в Вольский уезд; друзья торопили нас выехать из опасения, что наши сношения с Соловьевым будут открыты. Наконец, из Вольского уезда явился посол, чтобы объявить нам, что уже отысканы ямщики, возившие Соловьева в Петровский уезд. После этого надо было спешить с отъездом.

Уговорив сестру выехать без меня, я заявила земству, что прошу принять от меня должность, так как болезнь матери призывает меня в Петербург, но, как ни настаивала я на том, чтобы управа выдала мне все мои документы, председатель заставил меня принять лишь временный отпуск. Приходилось удовольствоваться им, чтобы отъезд не походил на бегство; в тот же день городской фельдшер был послан для приема от меня книг, инструментов, медикаментов и пр. А на другое утро, в воскресенье, простившись с вязьминцами, я уже ехала по дороге в Саратов. Неисповедимый случай и на этот раз спас меня: власти явились в Вязьмино в понедельник, опоздав не на неделю, как это было в Самаре, а на сутки.

Так кончилось наше пребывание в Саратове с надеждами вначале, с минусом в конце. Но если на вопрос, возможна ли желаемая нами деятельность в народе, мы в силу внешних условий, опутывавших деревню, пришли к ответу отрицательному и к выводу, что прежде всего необходимо сломить эти самые условия, то вместе с тем мы уносили сознание, что народ понимает нас, что он видит в нас своих друзей. Когда в Вязьмино явились жандармы и полиция, общий говор крестьян был: «Все это потому, что они стоят за нас». Когда позднее писарь распустил слух, что мы арестованы, а Евгения повешена, крестьяне ночью отправились к Ермолаевым узнать, правда ли это. Они вернулись успокоенные и радостные.

Когда несколько месяцев спустя я встретилась с девушкой, жившей в одной с нами местности, она бросилась мне на шею с горячим приветствием: «Вы прожили там недаром». Мои друзья Богданович и Писарев могли с удовлетворением узнать, что за одного из них старшина готов был внести 5000 рублей залогу, лишь бы его выпустили. Одна компетентная по своей опытности и знанию крестьянской жизни личность, которую, по ее выражению, нельзя заподозрить в пристрастии к социализму, узнав, что Богданович и Писарев отказываются от дальнейшей жизни в деревне, выразилась так: «Они никогда не отказались бы от этой жизни, если бы увидели, как относятся к ним крестьяне их волостей». Это был голос местного жителя, очевидца всех событий, последовавших за выстрелом Соловьева.

Когда наш кружок собрался в последний раз в Саратове, то я заявила, что выхожу из него, чтобы пристать к обществу «Земля и воля», так как не вижу смысла в самостоятельном существовании маленькой группы, и в этом обществе буду поддерживать тех, кто будет стоять за дальнейшее цареубийство. Впрочем, борьба с правительством сделалась лозунгом и всех остальных. После этого мы рассыпались. Писарев и Лешерн уехали на север, Богданович, Евгения и я остановились пока в Тамбове, где было много землевольцев; вскоре я получила из Сибири письмо от Бардиной, просившей помочь ее бегству. За эту помощь взялся Юрий Богданович и на целый год исчез с нашего горизонта. Между тем общество «Земля и воля», предупреждая мое собственное желание, вновь предложило мне чрез Михаила Родионовича Попова, находившегося в то время в Тамбове, вступить в его члены. Когда я изъявила согласие, Попов сообщил мне, что организация созывает съезд в Воронеже, куда потом мы и поехали вместе с еще несколькими землевольцами.

4. Общее положение

Общее положение революционной партии за весь период от конца 1876 года до съезда в Воронеже летом 1879 года характеризуется тем, что партия еще не проявляла стремления к объединению в одну всероссийскую организацию всех единомышленников, так что при солидарности в программе в целях и средствах они распадались на несколько вполне самостоятельных групп, связанных друг с другом только личным знакомством отдельных своих членов. В то время как на севере общество «Земля и воля» представляло собою организацию, тесно сплоченную, связанную общим уставом, регулирующим взаимные отношения членов и определяющим их права и обязательства, южане продолжали выказывать размашистую русскую натуру, не признавали дисциплины, не обособлялись резко от массы революционной молодежи и постоянно кочевали между Одессой, Харьковом и Киевом. Ряд правительственных преследований 1877–1879 годов раздавил эти города; процессы, в которых фигурировали Осинский, Мокриевич, Ковалевская, Стеблин-Каменский, Волошенко, Чубаров, Виттенберг, Ковальский и вереница других имен, унесли их лучшие силы. Для севера подобные же преследования не имели рокового значения, потому что организация обеспечила при каждой потере вызов сил из провинции. Таким образом, летом 1879 года общество «Земля и воля» представляло единственную организованную революционную группу, владевшую литературным органом[148] (издававшимся с осени 1878 года) и располагавшую обширным контингентом лиц. Во главе общества стоял центр, местопребыванием которого был Петербург; этот центр заведовал типографией, изданием органа, всеми денежными средствами общества, вел сношения с провинцией, заправлял всеми текущими делами, не касавшимися провинциальной деятельности; на нем же лежала обязанность расширения связей и сил организации и посылка новых людей в деревню. Провинциальные члены размещались по губерниям: Саратовской, Тамбовской, Воронежской и Земле Войска Донского, образуя так называемые общины, автономные и самостоятельные в своих местных делах. Эти «общины» вербовали новых членов между местными людьми, имеющими определенное положение, среди рабочих и местной молодежи; принимали в свою среду лиц, вновь прибывающих в провинцию, и составляли с ними одно равноправное по местным делам целое, не делая, однако, этих лиц членами общества «Земля и воля» и не посвящая их в дела и организацию этого общества. Это были местные организации, задающиеся местными целями и связанные с петербургской организацией лишь посредством некоторых своих членов, сохранявших в тайне свою связь с ней. Главной задачей провинциальных групп была деятельность среди крестьянства для подготовления восстания; сообразно этому небольшая часть членов оставалась в городах для пропаганды среди рабочих, поддержания денежных связей, заведения полезных для организации знакомств и т. п.; большинство было рассеяно по деревням и селам, съезжаясь в губернский город раз в два-три месяца на общее собрание, для обмена наблюдениями, совещания о ведении дела и т. д. Общие нужды и интересы мало-помалу сближали провинциалов между собой в союз, все более и более тесный, а расстояние и разобщение с Петербургом ослабляли связь с прежними товарищами. Род деятельности и местонахождение вдали от университетских городов, поставляющих главный контингент революционных сил, ставили провинциальные общины в полную зависимость от центра как в денежном отношении, так и в еще более важном деле — в притоке к ним свежих деятелей из молодежи. Общие условия деятельности в деревне не благоприятствовали этому притоку. По мере того как часть программы, гласившая об обуздании произвола правительственных агентов, все более и более сосредоточивала на себе внимание петербургских землевольцев, сами они все менее и менее заботились о своих провинциальных товарищах: все средства и силы шли на освобождения, на террористические акты; приток тех и других в провинции все сокращался, и они пришли наконец в совсем захудалое состояние.

Мало того, началось и нравственное разъединение. Петербургские землевольцы, упоенные успехами, раздраженные неудачами, в пылу борьбы, которая требовала постоянного напряжения сил, но вместе с тем давала неслыханное по своей силе средство для агитации, с удивлением и презрением стали смотреть на тишину саратовских сел и тамбовских деревень. Отсутствие там всяких признаков активной борьбы, видимая безрезультатность пребывания в деревне целых десятков лиц возмущали их до глубины души[149]. Если десятки революционеров, посвятивших деревенской деятельности более двух лет, оказывались не в состоянии не только поднять народ, но даже представить какие-либо фактические данные относительно возможности подготовления народного восстания в ближайшем будущем, то к чему дальнейшее пребывание их в деревне? Каждый член, остающийся среди крестьян, казался им отнятым от той кипучей борьбы, которой они отдавались с увлечением. Народникам же, в тесном смысле слова, казалось, что городские землевольцы занимаются фейерверками, блеск которых отвлекает молодежь от настоящего дела, от народной среды, столь нуждающейся в ее силах. Убийства генералов и шефов жандармов были в их глазах работой менее производительной и нужной, чем аграрный террор в деревнях; террористические акты проходили в деревне бесследно, не над кем было наблюдать производимое ими впечатление; без пролога и эпилога они не потрясали и самих деревенских землевольцев: они не переживали тревог, опасений и радости борьбы; среди однообразия необозримых степей и моря крестьянских голов они не оплакивали товарищей, которые шли на казнь.

Глава седьмая

1. Разлад

Но если нравственное отчуждение развивалось между землевольцами, жившими в городе, и теми, которые занимались деятельностью в деревне, то не было единодушия и в самом центре — в петербургской группе землевольцев, которая вела всю политику партии. Там, где замышлялись и приводились в исполнение акты борьбы, различие точек зрения отдельных членов, естественно, приобретало острый характер и все чаще и чаще приводило к конфликтам.

Настроение молодежи и общества повышалось по мере того, как одно за другим, как электрические искры, проносились известия о покушениях и политических убийствах, совершавшихся то здесь, то там. Убийство жандармского офицера барона Гейкинга, покушение на прокурора Котляревского в Киеве и убийство губернатора Кропоткина в Харькове, задуманные и организованные землевольцем Осинским и киевлянами (Попко, Гольденберг, Кобылянский); вооруженное сопротивление при аресте Ковальского и его товарищей в Одессе и демонстрация по поводу суда над ними; убийство шефа жандармов Мезенцова и покушение на Дрентельна[150], заменившего его, исполненные петербургскими землевольцами; вооруженная попытка под Харьковом освободить Войнаральского на пути следования в централ, сделанная ими же, все эти факты, необычные в серой, тусклой жизни России, производили громадное впечатление и встречали такой прием, который окрылял сторонников нового течения. Осинский, живший в Киеве, живой и увлекающийся, с головой отдавался этому течению, а его петербургские товарищи — Александр Михайлов, Н. Морозов, А. Квятковский, Баранников, Тихомиров, Зунделевич и Ошанина, нащупывая верно новый путь революционной деятельности, все яснее сознавали необходимость добиться политической свободы путем активной борьбы с правительством.

Мало-помалу в их глазах две стороны программы «Земли и воли» меняли свое место. В 1876 году при основании общества центр тяжести полагался в деятельности в деревне, в подготовлении и организации народного восстания, а «удар в центре» ставился в зависимость от того, что будет делаться в массах; теперь же, в 1878–1879 годах, этот «удар» полагался во главу угла и занимал первое место: ничто другое, а именно он должен был развязать живые силы народа, дав возможность к выявлению их в момент дезорганизации и смущения правительства. На создание этого момента и должны были отныне направляться все силы партии, все усилия ее.



Поделиться книгой:

На главную
Назад