Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я стремилась в университет, а родители повезли меня в Казань как будто для того, чтобы соблазнить светскими удовольствиями и испытать мою твердость. Они были люди развитые, но придерживались обыкновения своей среды: если в семье была молодая девушка, ее надо было «вывозить в свет» людей посмотреть и себя показать.

В уезде у отца был хороший знакомый, старик Виктор Федорович Филиппов, помещик и мировой посредник, как и мой отец. Он жил круглый год в деревне в полном одиночестве, так как жена его для образования детей оставалась в Казани, где им принадлежал один из лучших больших домов в центре города, на тогда существовавшем Черном озере. Узнав, что мы собираемся в Казань, Филиппов предложил отцу остановиться у них, и, отправившись в декабре, мы воспользовались гостеприимством его семьи. Таким образом, в Казани я познакомилась и каждый день встречалась со старшим сыном Виктора Федоровича — Алексеем Викторовичем, кандидатом прав, исправлявшим тогда должность судебного следователя. При выездах в театр, в котором я до тех пор ни разу не была, и на балы в дворянское собрание и в купеческий клуб Алексей Викторович тотчас же стал моим постоянным спутником и кавалером.

Не могу сказать, чтоб я с удовольствием совершала мой первый выезд на большой бал. Стоя перед трюмо в легком облачке белого газа, в локонах и белых башмачках, я немало покапризничала и гораздо более заслуживала прозванья «Топни ножкой», которым меня наградил позднее «Сашка-инженер» Федор Юрковский, прославившийся подкопом под Херсонское казначейство, из которого в интересах революции им и товарищами было похищено полтора миллиона рублей[104].

Когда я очутилась в обширном, блестяще освещенном зале, где под звуки оркестра кружились десятки красивых, грациозных пар, все незнакомые и чужие для меня, я почувствовала себя такой одинокой, что готова была расплакаться. Но Алексей Викторович и несколько молодых людей, которых он представил мне, тотчас окружили меня, и я закружилась в толпе танцующих, быстро забыв свой страх и огорчение. В следующие разы я была уже смелее и понемногу начала входить во вкус светских увеселений.

Однако мы пробыли в Казани недолго, и когда вернулись в деревенскую тишь, то головокружительный угар прошел так же скоро, как пришел.

Короткое время спустя Алексей Викторович перевелся из Казани в Тетюши, чтоб иметь возможность бывать у нас. Он разделял мои взгляды, сочувствовал планам. Мы вместе читали книги, и в вопросе о моем поступлении в университет были единомысленны. Первый год нашего знакомства еще не кончился, когда 18 октября 1870 года мы обвенчались в сельской церкви в Никифоровке.

Через несколько недель умер мой отец, а затем мать с двумя младшими дочерьми переехала в Казань, где мои братья — Петр и Николай — учились в гимназии, а сестра Лидия кончала институт. Я и Алексей Викторович поселились в Никифоровке, так как уездный город совершенно не привлекал нас.

Моя жизнь после замужества не изменилась; мое поступление в университет было решено. Вопрос заключался в средствах, которые позволяли осуществить поездку в Цюрих только через год или полтора.

Благодаря Черноусовой я порядочно знала немецкий язык; мать тотчас после института достала мне из Казани Шиллера и Гёте, и теперь, готовясь к университету, я продолжала совершенствоваться в языке, а под руководством Алексея Викторовича занималась геометрией, в которой была слаба, и алгеброй, которую в институте совсем не преподавали. В то же время я уговаривала Алексея Викторовича бросить службу и вместе со мною ехать в Швейцарию. Уже тогда я была убеждена, что преступления происходят от нищеты и невежества, и находила гнусной роль следователя. Несколько раз, сидя в смежной комнате, я слышала допрос с изворотами, с одной стороны, и ловушками — с другой, и эта процедура до глубины души возмущала меня. Я предлагала А. В. сделаться подобно мне врачом или избрать деятельность в земстве и готова была идти на все лишения, только бы ненавистная служба была брошена. Деятельность в земстве я понимала иначе, чем то официальное отношение к делу, которое видела в окружающих земцах, и мечтала об элеваторах для крестьянского хлеба, обширных светлых школах, благоустроенных больницах и мерах, которые подняли бы материальное благосостояние деревни. В конце концов я склонила Алексея Викторовича оставить службу и вместе со мной ехать учиться медицине за границу.

В этот период отношение ко мне родных и кое-каких знакомых было наилучшим: все сочувствовали моим планам и встречали их теплыми пожеланиями успеха. Зато я уже настолько подросла, что стала относиться критически к тем, кто раньше в том или в другом отношении помогал моему развитию. Наступили земские выборы; в председатели уездной управы хотел баллотироваться князь Волконский, человек неглупый, но крайне ленивый, с цинизмом говоривший, что он служит лишь из-за жалованья и ему все равно свиней ли пасти или мировым судьей быть. Мой дядя горячился, зная непригодность Волконского, и я ожидала, что дядя выставит свою собственную кандидатуру. Но этого не случилось, и я с горестью могла объяснить это только тем, что председательство было соединено с переездом в город, что расстроило бы жизнь и хозяйство в деревне. Наряду с этим я узнала, что муж умершей тети Вареньки, бывший студент, исключенный из университета за демонстративную панихиду по крестьянам[105], расстрелянным в Бездне[106], сам притесняет крестьян, налагая непомерные штрафы за потравы в его имении. А я требовала последовательности и согласования слова с делом.

Между тем наша поездка за границу затянулась, и в ожидании, когда мы соберем деньги, необходимые для четырехлетнего пребывания в университете, я решила отправиться в Казань, чтобы вместе с сестрой Лидией, уже окончившей институт, попытаться проникнуть в Казанский университет.

5. У Лесгафта

По совету дяди я пошла прежде всего к профессору Петрову. Дядя говорил, что он сочувствует высшему женскому образованию. Но Петров был патологом и, сказав, что надо начинать с другого конца, направил меня к профессору химии Марковникову и к профессору анатомии Лесгафту.

Марковников оказался круглым и добродушным. Он добродушно выслушал нас, добродушно согласился дать место в лаборатории, однако лишь в часы, когда там не работают студенты. Слушание лекций осталось открытым вопросом: мы должны были, по его словам, сначала поработать практически. Он подвел нас к шкапчикам с реагентами и, порекомендовав купить аналитическую химию Меншуткина, добродушно почил от всех хлопот о нас.

Наутро мы с сестрой принесли требуемую книгу, и тотчас началась безобразная по своему бессмыслию мазня. Мы что-то брали, чего-то прибавляли, кипятили, фильтровали и… ничего не понимали! Чудная наука, раскрывающая столько мировых загадок, прекрасная, как волшебная сказка, сводилась на механические манипуляции, значение и связь которых оставались для нас в полной неизвестности.

Ни разу Марковников не подошел, чтобы спросить, что мы делаем. Ни разу не дал полезного указания… не полюбопытствовал: имеем ли мы общее понятие о химии? что знаем? чего не знаем?.. Можно было прийти в отчаяние от бесполезности работы: мы ясно видели, что делаем не то, что надо. Но молодые провинциальные дурочки все-таки терпеливо кипятили и терпеливо фильтровали в ожидании, что вот-вот наступит минута и чудо совершится: внезапно озарит нас свет, и мы поймем, что, зачем и почему… Но свет не приходил, озарения так и не произошло…

Но вот мы отправились в другую обитель — анатомический театр. Это было совершенно отдельное здание во дворе университета, и хозяином там был Петр Францевич Лесгафт.

Мы поднялись по лестнице и вошли в зал, уставленный столами. На одних лежали трупы женщин и мужчин, старых и молодых; на других — отдельные члены человеческого тела: рука, нога и т. п. Серьезные молодые люди молча стояли у столов или сидели, склонившись, со скальпелем в руке. Все были в белых фартуках, деловитые и погруженные в работу. Никто и не взглянул на нас. Высокая девушка, худая и смуглая, с некрасивым мужеподобным лицом, была, по-видимому, ассистенткой, остальные — студенты, каждый занятый каким-нибудь препаратом.

Острое зловоние стояло в воздухе; тогда еще не употребляли формалина для дезинфекции трупов, и в препаровочной работали в нездоровой, удушающей атмосфере.

Мы приготовились к зрелищу оголенных мертвых тел и к зловонию. Мы ждали этого и заранее укрепились в решении не поддаваться отталкивающему впечатлению, которым нас пугали. И мы выдержали искус.

Перед нами стоял профессор — небольшого роста, резко выраженный брюнет лет 32-34-х. Худощавое серьезное лицо и темные глаза, смотрящие исподлобья, пытливо обратились к нам и остановились, как бы измеряя, будет ли из нас толк.

И тотчас же коротко и дружески, как будто был знаком с нами сто лет, он дал согласие, чтобы мы ходили на лекции, а наутро обещал приготовить анатомический препарат.

Петр Францевич повел нас в свой кабинет. Это была комната, следующая за препаровочной, неприглядная, голая, настоящая мастерская анатома; столы да полки по стенам — вот и все. На полках — банки со спиртовыми препаратами, а на столах — микроскоп и большой инкубатор с горячей лампочкой под ним. В инкубаторе на вате лежали куриные яйца, и Петр Францевич объяснил нам, что он вынимает одно яйцо за другим через небольшие промежутки времени и рассматривает под микроскопом, наблюдая различные стадии развития куриного зародыша. Он указал при этом на значение этого рода наблюдений для изучения истории развития человека и рекомендовал нам осмотреть банки со всевозможными зародышами, стоявшие на полках.

Тут мы впервые увидели зародыши разных млекопитающих, увидели жаберные дуги, очень занявший нас хвостик человеческого зародыша и множество других новых предметов. Эмбриология, видимо, очень занимала тогда Петра Францевича. Эта наука была в то время сама еще в зачатке, и единственным учебником в университетах был знаменитый Келликер[107].

Петр Францевич был так прост в обращении, что мы сразу почувствовали себя легко и свободно, И вместе с тем кругом была такая деятельная, деловая атмосфера, что нас охватывало сознание серьезности момента, того момента, когда раскрываются двери науки и человек вступает на путь серьезного труда во имя далекого идеала жизни.

Наутро мужеподобная девица дала нам набор с инструментами и труп кошки, скелет которой мы должны были приготовить. Следовало методически снять все мягкие части и присмотреться к общему расположению мускулов, нервов и сосудов. Надев фартуки, серьезно и боязливо, чтобы не испортить чего-нибудь (!), мы принялись за работу.

Стали мы ходить и на лекции. Обыкновенно Петр Францевич входил в аудиторию из своего кабинета, а мы следовали за ним. Большая аудитория, расположенная амфитеатром, была сплошь занята мужской молодежью, а внизу, направо от профессора, стояли два табурета для нас.

Мы были всегда так поглощены тем, что говорил Петр Францевич, что я не заметила и не запомнила ни одного лица. Но студенты-медики, для которых появление женщин было новостью, хорошо заметили нас, и семь лет спустя, когда я приехала в Самару служить в земстве, тамошний врач тотчас признал во мне одну из слушательниц, которые в 1871 году бывали на лекциях Петра Францевича. И это воспоминание сделало нас друзьями.

Удивительно было обаяние личности Петра Францевича. Он читал остеологию. Что может быть суше ее? И однако, час проходил незаметно, и аудитория, переполненная и неподвижная, слушала лекцию с неослабным интересом, как самый животрепещущий доклад. Петр Францевич имел дар заставить слушать себя: все чувствовали, что в излагаемом предмете все нужно, все необходимо; ничего нельзя пропустить — все надо запомнить твердо, непоколебимо на все будущие времена. Все чувствовали, что перед ними мастер своего дела и что этот мастер закладывает фундамент медицинского образования, от солидности которого в памяти слушателя зависит, быть может, вся будущность его как врача или человека науки.

Глубокая почтительность со стороны студентов окружала Петра Францевича. В препаровочной в минуты отдыха и дома при встречах со студентами было множество разговоров о нем. Это была центральная фигура для первокурсников: гроза и вместе любимец. Нам рассказали, что Петр Францевич — любимый и выдающийся ученик профессора Петербургской медико-хирургической академии Грубера, который сам вышел из школы Гиртля. Кто из студентов и врачей тогдашней России не знал этих славных имен?! Кто не знал имени Грубера, этого большого, оригинального человека, твердого и непреклонного перед властями, грудью защищавшего студенчество при столкновениях с полицией, но вместе с тем сурового и непреклонного перед лицом этой учащейся молодежи, от которой требовал точности в знании, внушая этим, что серьезное отношение к науке, к своей специальности есть долг, обязанность по отношению к себе и к обществу.

Того же закала был и Петр Францевич, независимый по характеру, страстно любивший свою науку и ревнивый к занятиям студенчества… Сильный и добрый, простой и серьезный… Человек чувствовался в нем при первом же соприкосновении, и чудное слияние хорошей личности с прекрасным преподавателем создавало очарование, делавшее его образцом, идеалом для поколений, имевших счастье начинать свои студенческие годы под его руководством.

Для всякого начинающего учиться и начинающего жить величайшим счастьем является встреча с превосходным образцом человечества. Это счастье потому, что это один из могущественных благоприятных факторов, определяющих все будущее человека. И на пороге университета, на этом пороге жизни, учащаяся молодежь находила это счастье, встречала этот образец. Я испытала это на себе; но я не была ведь исключением: кругом вся атмосфера была пропитана тем же влиянием, тем же отношением, и впоследствии множество того же рода признаний вырывалось у других его учеников.

Энергичная, действенная любовь Петра Францевича к своему предмету невольно передавалась и заражала его учеников. Это были именно ученики, а не слушатели. Вступив в анатомический зал, студент отрешался от внешнего мира, им овладевал учитель и настойчиво и неуклонно благодаря собственной настойчивости и любви к делу лепил его по своему подобию.

«Да не будет ученик недостоин учителя своего», — бессознательно зарождалось, развивалось и зрело в уме у каждого.

Если учитель говорил о крошечных канальцах каменистой части височной кости, если он указывал на легкий желобок, в котором проходит нерв, разве возможна была мысль, что это пустяк, что это не нужно, не пригодится будущему медику или хирургу? Нет! Если Лесгафт говорит, если он требует, значит, нужно. И каждая деталь запечатлевалась, казалась важной; каждая фраза о зависимости организации от отправления принималась как откровение; каждое обращение к истории развития бросало свет в уголок сознания…

И вот когда мы уже прикоснулись к источнику знания, когда, казалось, уже получали первые ключи к познанию явлений природы, бессмысленно, неожиданно и грубо наши занятия были прерваны.

Однажды утром, когда мы с сестрой пришли в анатомический театр и вошли в препаровочную, мы были удивлены, что на столах трупов нет, студентов нет, Лесгафт отсутствует…

И вот нам сказали: по высочайшему повелению, переданному по телеграфу из Петербурга, Лесгафт отрешен от профессуры и лишен навсегда права дальнейшего преподавания.

Но за что? За что?

Новость казалась чудовищной, нелепой…

Потом студенты, особенно близкие к Лесгафту, объяснили, что часть профессоров не сочувствовала личности Петра Францевича, всегда прямого и резкого, и что они писали доносы на него, обвиняя во вредном влиянии на университетскую молодежь.

Те же студенты сообщили нам, что другие профессора — Марковников, Голубев, Ковалевский, возмущенные изгнанием Петра Францевича, отказываются от своих кафедр и, отрясая прах от ног своих, переходят в другие университеты; что некоторые студенты, хотя и немногие, не желают дольше оставаться в Казанском университете и перейдут в Петербург, куда уезжает изгнанный Лесгафт.

Я была в то время так далека от политики, что не поняла связи события с общим строем нашей страны, и мое негодование обращалось главным образом на предполагаемых доносчиков и клеветников.

Мне было грустно, что мои планы рушились, что мое учение прервано, и, боясь повторения того же в будущем, я тогда же решила не добиваться более ничего в России и ехать за границу. Там не помешают! И без препятствий, без тревог можно будет спокойно учиться и кончить курс.

Было больно за Петра Францевича. Мы пошли к нему на дом. Там все было вверх дном. Продавалась мебель, посуда — ломка жизни была полная. Петр Францевич с женой и маленьким сыном оставался без средств и без всяких перспектив в будущем. Все было разбито, и приходилось строить новую жизнь на новом месте; учитель по призванию лишился аудитории, лишился атмосферы, которою жил, лишился возможности работать, как он хотел.

…Он выглядел спокойным; как всегда, говорил с легкой иронией, и мы не услышали ни одной банальной фразы: он был весь сдержанность и такт. О происшедшем он не сказал ни слова. Мы тоже не спрашивали ни о чем; ведь мы могли узнать все от студентов. Купили мы с сестрой из продававшихся вещей по чайной чашке «на память»; принесли Петру Францевичу нарочно снятую для него фотографию, на которой изображены вдвоем у столика за анатомией.

И долго белая чашка мною сохранялась. Однажды в Шлиссельбурге под конец заключения жандармы дали мне совершенно такую же. Я страшно обрадовалась: она напомнила мне Петра Францевича в Казани[108].

После ухода Петра Францевича оставаться в Казани нам было незачем; я уехала опять в деревню, в Тетюшский уезд, а весною 1872 года втроем, так как к нам присоединилась сестра Лидия, мы покинули Никифорово и отправились в Цюрих, где новые горизонты, широкие и далекие, захватили нас…

Глава четвертая

1. В Цюрихе

По приезде в Цюрих я была поглощена одной идеей — отдаться всецело изучению медицины — и перешагнула порог университета с благоговением. Два года лелеяла я одну и ту же мысль; два года только и слышала вокруг, что выполнение ее требует громадной энергии, характера и прилежания; мне было 19 лет, но я думала отказаться от всех удовольствий и развлечений, даже самых невинных, чтоб не терять ни минуты дорогого времени, и принялась за лекции, учебники и практические занятия с жаром, который не ослабевал в течение более чем трех лет.

На первых порах знакомых у нас не было; потом появились две-три личности, которые принадлежали к лагерю, прозванному впоследствии «спокойно-либерально-буржуазно-консервативной партией». Они не производили впечатления. Но сестра Лидия на занятиях анатомией сошлась с Варварой Ивановной Александровой, а через нее получила доступ к кружку студенток, приехавших немного раньше и вкусивших уже древо познания добра и зла. Это были две сестры Любатович, Бардина, Каминская и др. Вскоре она так подружилась с ними, что переехала жить в одном доме с ними. Так прошел весенний семестр, все лето и половина осеннего семестра, когда произошло событие, выбившее нас из колеи вполне уединенной жизни. Это была история с русской библиотекой, в которой мы были абонированы.

Русская библиотека была основана до 1872 года эмигрантом М. П. Сажиным и первыми студентками, приехавшими в Цюрих, а когда мы с сестрой приехали, в ней участвовали и другие эмигранты: Смирнов, Ралли и Эльсниц. Она заключала в себе богатое собрание книг на трех языках по истории, политической экономии, социологии и общественным вопросам, полную коллекцию заграничных русских изданий («Колокол», «Полярную звезду»[109] и т. д.), все брошюры по рабочему вопросу; в читальне можно было найти все русские журналы, русские газеты и все органы французской и немецкой рабочей прессы. Слабы были отделы беллетристики и учебников, и не без умысла, как мы узнали после. Ее основатели имели в виду цель воспитательную и подбором книг и газет фиксировали внимание на известных вопросах: библиотека должна была давать общее развитие, а не служить пособием при изучении специальностей; в особенности она должна была воспитывать читателя в революционном и социалистическом духе. Для обеспечения этой цели управление и заведование делами библиотеки было сосредоточено в руках группы лиц, уже вполне определившихся, пополнявших состав группы по собственному выбору; остальная масса пользовалась за известную плату книгами, в ведении дел библиотеки не имела голоса и носила название «читающие» в отличие от «членов» библиотеки, которые являлись, таким образом, владетелями и администраторами ее. С наплывом большого числа студентов диспропорция между «членами» и «читающими» все увеличивалась, в конце 1872 года она сделалась громадной. Неудовольствие на такой порядок вещей росло, как кажется, уже давно; теперь оно вспыхнуло. «Читающие» потребовали уравнения прав; опека небольшой группы над более чем сотней лиц была замечена и стала невыносимой. Начались совещания, дебаты, сходки; решено было бороться и в случае нужды выйти всей массой из библиотеки для основания другой, вполне общественной и равноправной. Ультиматум «читающих» не был принят «членами»; сто двадцать человек выписались из библиотеки. Под горячим впечатлением начались сходки для организации библиотеки на новых началах; книги и деньги так и сыпались. Меньше чем через месяц новая библиотека была открыта и вскоре чуть не перещеголяла свою соперницу.

Но дело на этом не остановилось: решено было основать кухмистерскую и кассу помощи нуждающимся, потом вздумали купить дом, в котором сосредоточивались бы вновь народившиеся общественные учреждения, и дом был куплен в складчину с переводом долга; затем был основан клуб, появился проект учреждения двух мастерских — столярной и переплетной; был разработан проект бюро для доставления нуждающимся работы; явились предложения читать лекции по некоторым вопросам; приехавший тогда в Цюрих Лавров прочел несколько лекций об участии славян в истории мысли.

На общих собраниях был поставлен вопрос об объединении всей русской молодежи, рассеянной по различным университетам Европы; это был бы братский союз для взаимной помощи и осуществления общих задач совокупными силами всех, а главной задачей было всестороннее развитие своих сил для служения благу родины.

2. Женский ферейн

Забавным эпизодом этого периода было образование женского ферейна[110].

На лекции минералогии Бардина, сидевшая со мной рядом, сказала: «Приходите сегодня в 8 часов в Пальменгоф. Там будет собрание студенток».

Когда в назначенный час я пришла, человек 50 были уже в сборе, и собрание открылось под председательством жены врача студентки Эмме.

«Мы собрались, чтоб обсудить вопрос об организации женского ферейна, заговорила Идельсон, изящная молодая женщина, инициатор нашего созыва. Целью ферейна должно быть — научиться говорить логически. Обыкновенно на собраниях женщины не выступают. Они стесняются, и хотя часто имеют знаний не меньше, чем мужчины, но не умеют ими пользоваться и молчат, не решаясь просить слова. Как более привычные ораторы, говорят одни мужчины. Но ведь все дело в практике, и если мы будем собираться одни, то скоро научимся как следует владеть речью. Поэтому я предлагаю основать ферейн, в члены которого принимались бы только женщины. Мы будем на собраниях читать рефераты, лекции и обсуждать различные темы. Когда не будет мужчин, каждая из нас сможет высказаться свободно, как умеет, не конфузясь и не боясь критики или насмешки».

Против такого предложения — исключить мужчин — студентки более старших курсов восстали. Они находили это исключение смешным и указывали, что при одностороннем составе будущие собрания проиграют в интересе. Но студентки помоложе стояли за чисто женский состав общества, и так как нас было большинство, то предложение Идельсон было принято — «женский» ферейн основан и краткий устав его утвержден.

Первый реферат представила сама Идельсон, и, как это ни странно для аудитории, очень юной и далекой от каких бы то ни было мыслей о смерти, реферат говорил о самоубийстве, причем автор утверждал, что всякий самоубийца — психопат и что нормальный человек ни при каких условиях не накладывает на себя рук.

Эта тема возбудила оживленные прения: громадное большинство находило взгляд референта ошибочным. Ставили вопрос: кого называть нормальным, кого ненормальным? Как провести границу между одним и другим? Да и существует ли вообще вполне нормальный человек? Большинство сомневалось в этом.

«Нормальный»… «Ненормальный»… — так и звенело в зале. Не придя к единомыслию, не убедив друг друга, мы разошлись с миром.

Следующий реферат прочла Варя Александрова[111] на тему о Стеньке Разине. Бледный пересказ статьи Костомарова[112] не был интересен, а апофеоз вождя понизовой вольницы не вызвал разногласий: для всех одинаково он был героем.

Третье заседание нашего ферейна вышло крайне бурным. На обсуждении стоял вопрос в то время очень жгучий: как при социальной революции быть с современной цивилизацией и культурой? Что давали они в прошлом и что дают в настоящем большинству человечества — трудящимся массам? Надо ли сохранить или разрушить эту цивилизацию и культуру?

Под влиянием идей Жан-Жака Руссо и в особенности Бакунина одни со всей решительностью объявили, что цивилизация должна быть разрушена, так как в течение всех веков она служила на пользу только привилегированному меньшинству и являлась орудием порабощения народных масс. Пусть при разрушении существующего строя погибнет и она бесследно — человечество от этого не проиграет. На развалинах уничтоженного разовьется новая культура, расцветет новая цивилизация; но они будут достоянием уже не кучки паразитов, а всех трудящихся, на костях и крови которых создавались существующие теперь культурные, научные и художественные ценности.

Другие с жаром возражали, защищая приобретения человечества, добытые путем тяжких жертв. Разрушить надо не цивилизацию, а тот экономический порядок, при котором все блага достаются только верхам общества. «Будем, говорили они, — стремиться к ниспровержению современного экономического строя и к водворению социалистического, при котором массы будут пользоваться всем, чем теперь пользуются только привилегированные классы».

Спор разгорался; вместо правильных прений все заговорили разом, разбились на группы, которые с ожесточением разрушали и защищали цивилизацию. Шум и крик достигли невероятной степени. Напрасно звонила Эмме — никто не обращал внимания на колокольчик; все хотели сказать свое слово и не давали сказать его другим. От волнения у одной из спорщиц пошла кровь носом, но и это нас не остановило. Наконец почти в отчаянии председательница зазвонила так неистово, что на минуту голоса смолкли. Поднявшись с места, Эмме патетически заговорила: «Mesdames! Подумайте, что вы делаете!.. Вся Европа смотрит на нас!..»[113] Это воззвание, напоминающее Наполеона в Египте у подножия пирамид, вызвало общий смех. Настроение сразу упало. Аргументы «за» и «против» продолжали сыпаться со всех сторон, но уже без прежнего задора. Утомление заставило закрыть затянувшееся заседание, но споры не кончались и на улице. И долго еще тихие кварталы спящего Цюриха оглашались звонкими возгласами: «Разрушить!»… «Сохранить!»…

Беспорядок этого собрания вызвал насмешки и дал повод сторонницам допущения в ферейн мужчин возобновить свое предложение. Но остальные упорствовали. Тогда те объявили, что выходят из ферейна. Это был уже раскол; он предвещал конец нашему начинанию.

Действительно, после этого общих собраний больше не было. Так после пяти-шестинедельного существования женский ферейн тихо скончался; никто этого и не заметил.

3. Фричи

Еще в прежней библиотеке происходили постоянно разные сборы: на стачки рабочих, на коммунаров, на русских эмигрантов, на революцию в Испании[114] и т. п. Большинство новичков давало деньги, не понимая хорошенько для чего, но постоянно повторяющиеся обращения вызывали наконец вопросы, на которые следовали объяснения. На стенах читальни часто виднелись объявления о сходках рабочих, о лекциях для рабочих и т. п. Надо было быть совсем слепым и глухим, чтобы не заинтересоваться; начались посещения рабочих совещаний, банкетов в честь Коммуны, собраний швейцарских рабочих союзов и секций Интернационала. Интерес к изучению социализма, как теоретического, так и практического, как он выражался в организации рабочих, достиг сильной степени. Для удовлетворения такой потребности сложились отдельные кружки. Одним из таких кружков был кружок «Фричей», названный так по имени хозяйки дома, в котором жило большинство его членов; в него входило человек 12, все женщины; большинство судилось потом по «процессу 50-ти». Кружок ставил задачей: 1) изучение развития социалистических идей начиная с Томаса Мора до последнего времени; сюда входили Фурье, С.-Симон, Кабэ, Луи Блан, Прудон, Лассаль; 2) изучение политической экономии; 3) изучение народных движений и революций; 4) ознакомление с практической постановкой рабочего вопроса на Западе; изучение английских тред-юнионов, истории Интернационала, истории Всеобщего германского рабочего союза[115], основанного Фердинандом Лассалем, и пр.

Насколько серьезно было отношение ко всем этим вопросам, показывает то, что на осуществление этой программы было употреблено два года систематического чтения и занятий.

Можно подумать, что общественные затеи и масса возникших вопросов, настоятельно требовавших разрешения, совершенно изгнали изучение специальности. Ничуть не бывало: это было время гармонического увлечения наукой, литературой и жизнью. Мы чрезвычайно дорожили лекциями анатомии, в особенности занятиями в анатомическом театре; лекции зоологии профессора Фрея возбуждали большой интерес; тот же профессор не мог нахвалиться способностями студенток к практическим занятиям гистологией, которую он читал. Конечно, мы не пропускали ни одной лекции по физиологии, которые читал известный профессор Германн, долго противившийся допущению женщин в Цюрихский университет. Аудитории оставались пустыми только у профессоров химии и минералогии, лекции которых были скучны и давали меньше, чем книга; зато химическая лаборатория была переполнена. В общем, студентки занимались усерднее, чем мужской персонал университета.

В самый разгар цюрихской жизни, летом 1873 года, вышел правительственный указ[116], приказывавший студенткам оставить Цюрихский университет под угрозой в случае ослушания не допускать к экзаменам в России. Все были поражены неожиданностью этого распоряжения. В мотивировке указа упоминалось увлечение социалистическими идеями, но, кроме того, был пункт, который задевал в высшей степени всех женщин; этот пункт гласил, что под покровом занятий наукой русские женщины едут за границу, чтобы беспрепятственно предаваться утехам «свободной любви». Клевета была наглая; она повела к тому, что иные иностранцы стали смотреть на нас, как на женщин легкого поведения.

Тотчас после указа было созвано общее собрание студенток; на нем было предложено написать протест против оскорбления нашей чести и напечатать его во всех европейских газетах. К сожалению, голоса разделились: весь консервативный лагерь — старшие курсы — воспротивился: они решили не только проглотить обиду, но в случае протеста напечатать за своими подписями заявление, что они в протесте не участвуют. Благодаря этому дело не состоялось.

После указа, говорившего только о Цюрихе, желавшим остаться за границей оставалось воспользоваться лазейкой и перейти в другие университеты.

С тех пор Цюрих рассеялся: одни возвратились на родину по недостатку материальных средств, другие — чтобы приложить на практике идеи, с которыми они познакомились в Швейцарии, а третьи отправились в Париж, Берн и Женеву.

В моей жизни произошло за это время много перемен. Как только муж и я пришли в соприкосновение с массой разнообразных лиц и мы наткнулись на новые вопросы, между нами явилось разногласие: он примкнул к лицам, старшим по возрасту, к консерваторам, а я присоединилась к крайним. На всех собраниях, при всяком вопросе мы резко расходились. В кружок «Фричей» при его возникновении я не попала; на его чтениях я начала присутствовать гораздо позднее; меня не приглашали, потому что не любили мужа, который относился свысока к его занятиям; предполагали, что я смотрю таким же образом. Гордость не позволяла мне высказаться, пока наконец как-то случайно я не осталась вечером у Бардиной, у которой в этот день должно было происходить чтение. Когда начали собираться, я вскочила, чтобы убежать, но Бардина ласково остановила меня; мы объяснились, и с тех пор я не пропускала ни одного собрания.

За этот год в моих мыслях произошел такой же переворот, как и у других; то, что было прежде целью, мало-помалу превратилось в средство; деятельность медика, агронома, техника, как таковых, потеряла в наших глазах смысл; прежде мы думали облегчать страдания народа, но не исцелять их. Такая деятельность была филантропией, паллиативом, маленькой заплатой на платье, которое надо не чинить, а выбросить и завести новое; мы предполагали лечить симптомы болезни, а не устранять ее причины. Сколько ни лечи народ, думали мы, сколько ни давай ему микстур и порошков, получится лишь временное облегчение; заболевания не сделаются реже, так как обстановка, все неблагоприятные условия жилища, питания, одежды и т. п. у больного останутся все те же; это была бы белка в колесе. Цель, казавшаяся столь благородной и высокой, была в наших глазах теперь унижена до степени ремесла почти бесполезного.

Куда же обратить свой взор, куда направить силы? Что должен делать человек, желающий удовлетворить свои потребности в общественной деятельности? Все зло, отвечали нам новые впечатления, заключается в существующих экономических отношениях. Эти отношения таковы, что ничтожное меньшинство владеет на правах частной собственности всеми орудиями производства, остальная часть человечества, составляющая громадное, подавляющее большинство, владеет только рабочей силой. Побуждаемое голодом, это большинство продает свой труд первой группе и в силу конкуренции получает за него лишь небольшую часть того, что создается его трудом; эта часть составляет минимум жизненных продуктов, необходимых для поддержания существования рабочего и продолжения его рода. Остальная часть продукта его труда удерживается владельцем орудий производства. Конкуренция капиталистов уничтожает средний зажиточный класс и приводит к все большему и большему сосредоточению капиталов; вместе с тем ряды обездоленных все увеличиваются. И в то время как наверху ничтожная кучка счастливцев наслаждается всем, что могут доставить роскошь и цивилизация, внизу миллионы людей пресмыкаются в нищете, невежестве, преступлениях и пороках и осуждены на вырождение физическое, умственное и нравственное. Чтобы покончить с порядком вещей, столь отвратительным, необходимо одно: изъять орудия производства из числа объектов частной собственности и передать их в коллективное владение трудящихся. Достигнуть такого переворота возможно лишь путем борьбы, так как класс, находящийся в хороших условиях, добровольно от своего положения не откажется. Для этой борьбы должен быть организован тот класс, который наиболее заинтересован в успешном исходе ее, т. е. рабочий класс, народ. Люди, отождествляющие интересы этого класса с интересами всего человечества, должны отдать себя всецело делу пропаганды социалистических идей среди народа и организации его для активной борьбы за эти идеи.

Таков был итог цюрихской жизни.

Летом 1873 года при наступлении каникул все разъехались. Моя сестра Лидия с товарками отправилась в кантон Невшатель. Мне удалось тоже поехать с ними. Мы поселились в местечке Лютри на берегу Невшательского озера. В один из поэтических швейцарских вечеров во время уединенной прогулки среди виноградников сестра в выражениях, в высшей степени трогательных, поставила мне вопросы: решилась ли я отдать все свои силы на революционное дело? В состоянии ли я буду в случае нужды порвать всякие отношения с мужем? Брошу ли я для этого дела науку, откажусь ли я от карьеры? Я отвечала с энтузиазмом. После этого мне было сообщено, что организовано тайное революционное общество[117], которое думает действовать в России; мне были прочтены устав и программа этого общества, и, после того как я выразила согласие со всеми пунктами, я была объявлена его членом. Мне был тогда 21 год.

Этот первоначальный устав был почти полной копией с устава любой секции Интернационала; в нем не было и намека на особенности русского народа и условия русской жизни. Готовая западноевропейская формула переносилась целиком на русскую почву. Та же ошибка в более обширных размерах была повторена всеми пропагандистами начала 70-х годов. Положение рабочего класса на Западе сводилось всецело к изменению существующих экономических отношений, к борьбе с буржуазией. Но мы забыли прошлое этого вопроса: для того чтобы он встал перед пролетарием во всей наготе и определенности, потребовалось немало времени, борьбы, горьких разочарований и крови. В 1789 году[118] народ, не отделяя своих интересов от интересов буржуазии и идя с ней рука в руку, низвергнул монархию «милостью божиею» и установил принцип: «волею народа». Были провозглашены права человека и гражданина, сословные привилегии пали, и политическая равноправность была водворена. В последующие годы политическое равенство раскрыло глаза всем: граждане, равноправные юридически, совсем не были таковыми на деле; общество представляло по-прежнему иерархическую лестницу, изменился лишь принцип, на котором она была построена: вместо аристократии крови явилась аристократия капитала. Плоды переворота достались буржуазии, захватившей с тех пор кормило правления. По мере того как выяснялась эта истина, народ стал понимать, что его интересы чужды интересам других классов и что защитить их может лишь он сам; что политическое равенство останется пустым звуком, пока не будет уничтожено неравенство экономическое, потому что рабочий находится в такой рабской зависимости от хозяина, что его права гражданина превращаются в иллюзию.

Запутанность и неопределенность отношений исчезли, задача упрощалась. Конечно, это был громадный выигрыш; но, кроме этого, французская революция принесла с собой великое благо — политическую свободу. Свобода слова, свобода сходок давали народу могущественное оружие для пропаганды, агитации и организации; с таким оружием можно было завоевать мир. И пролетарий начал его завоевание. Великая Международная ассоциация рабочих широко раскинула свою организацию на страны всего цивилизованного мира. Мы видели конгрессы этой ассоциации (в Женеве в 1873 году); делегаты Англии, Франции, Италии, Бельгии, Испании, Америки и Швейцарии представляли собой сотни тысяч рабочих, вступивших в союз для борьбы с эксплуатацией труда капиталом. Невозможно было представить себе что-либо более величественное, чем собрание представителей различных национальностей, идущих к одной и той же цели, защищающих одни и те же интересы.

Видя, что на Западе политическая свобода не осчастливила народа и оставила незатронутым целый ряд интересов, мы ухватились за последнее слово домогательств рабочего класса и стали исключительно на почву экономических отношений. Мы считали невозможным призывать русский народ к борьбе за такие права, которые не дают ему хлеба; вместе с тем, думая изменить существующие экономические условия, мы надеялись, подрывая в народе идею царизма, добиться демократизации политического строя. О гнете современного политического строя России, об отсутствии какой бы то ни было возможности действовать в ней путем устного и печатного слова мы и не помышляли. Хотя мы и тогда думали, что попадем в ссылку и на каторгу, но сколько-нибудь реального представления о предстоящих нам трудностях, препятствиях и опасностях мы не имели. Дорого пришлось после поплатиться за это.

Проводить в народе социалистические идеи мы думали без всяких уступок существующему народному миросозерцанию; считали необходимым говорить ему не только о коллективной собственности, но и о коллективном труде по принципу «от каждого по его способностям», и о коллективном потреблении продуктов труда по принципу «каждому по его потребностям». Говоря коротко, думали выработать среди народа сознательных социалистов в западноевропейском смысле. Для этого, конечно, надо было жить среди народа, по возможности даже сливаться с ним. Первоначально мы не считали необходимым, чтоб интеллигенты сделались физическими работниками; к этому пришли позже. С самого же начала отвергали только вполне привилегированные положения: помещика, доктора, мирового судьи и т. п. Программа общества, членом которого я сделалась, резюмировала эти взгляды и говорила о социальной революции, которая осуществит социалистические идеалы, как о ближайшем будущем. Нас было всего 12 человек студенток, но мы знали, что кроме нас существует масса других групп, задающихся теми же целями, и потому были уверены, что работа пойдет в широких размерах.

В это лето вышел первый номер журнала «Вперед»[119]. Он дал сильный толчок нашим умам, вызвав много споров и вопросов.

После разгона Цюриха один из наших членов, Евгения Дмитриевна Субботина, уехала в Россию; пять человек переселились в Париж (Бардина, Александрова, Лидия Фигнер и две младшие сестры Субботиной); остальные, между прочим две Любатович, Каминская, я и некоторые другие, поступили в Бернский университет.

Вскоре в Берн явился Ткачев с предложением нашей группе вступить в федеративные отношения с «десятью десятками» революционеров, находящихся в России и уполномочивших его на это предложение.

В то время мы, как и вообще громадное большинство социалистической молодежи, более сочувствовали федералистическим началам организации, и в споре, разделившем Интернационал на две ветви — централистическую и федералистическую[120], держали сторону бакунистов, как и вообще были под обаянием личности Бакунина.

Ткачев явился к нам с программой якобинской и централистической, и так как он пользовался репутацией человека, признающего фикции полезными в революционном деле, а мы были против политики Нечаева[121], то после нескольких бесед с Петром Никитичем мы отказались от предлагаемого союза.

Между тем наши парижане познакомились, сошлись, а впоследствии слились с кружком кавказцев, в который входили Джабадари, Чикоидзе, Цицианов и некоторые другие. Несколько времени спустя сестра Лидия и Надежда Дмитриевна Субботина уехали в Россию для деятельности, остальные сошлись с революционером Фесенко, который передал им связи в Сербии; так как тогда мы смотрели на вещи с точки зрения интернациональной, то решено было непременно воспользоваться этими связями и послать в Сербию кого-нибудь из членов для агитации и основания социалистического органа с помощью местных сил. Выбор пал на меня. В это время я была уже почти свободна, так как муж мой возвратился в Россию, чтобы занять место секретаря окружного суда в Казани. Но так как я совсем не знала сербского языка и не могла себе представить, как при таком условии я буду действовать в Сербии, то настоятельно просила не посылать меня. Тогда для этой цели была избрана Мария Дмитриевна Субботина, уехавшая потом из Сербии прямо в Россию.

Под конец учебного года еще шесть человек решили бросить университет и приняться за деятельность в России. Но я все еще не решалась последовать примеру этих наиболее искренних лиц. Меня связывали еще не порванные семейные отношения и желание окончить курс; в последнем меня поддерживали просьбы матери, очень огорченной тем, что Лидия оставила университет. Кроме того, уезжавшие женщины, члены группы, думали сдать в России экзамен на звание акушерок. Мне было хорошо известно, что необходимых для этого знаний они не имеют, и я не хотела шарлатанить. Окончив курсы, я думала сделаться такой же скромной фельдшерицей или акушеркой в деревне, как и они, но принести на помощь народу всю опытность и знания врача-хирурга. Так я осталась в Берне почти в полном одиночестве и пробыла за границей еще полтора года.

4. Урок жизни

В это время в России уже происходили погромы социалистических кружков, и на Запад потянулась новая формация эмигрантов. В Женеве на вакатах мне приходилось встречаться со многими из них; некоторых я знала еще в Цюрихе, когда они учились вместе со мной, например Николая Жебунева и его жену. В Женеве же я познакомилась с Чубаровым, Ник. Морозовым, Саблиным, Судзиловским, позднее — с Клеменцом, Кравчинским, Иванчиным-Писаревым, Иваном Дебогорий-Мокриевичем, Пименом Энкуватовым и многими другими. Кроме русских были у меня знакомые и между иностранными выходцами, члены Коммуны: Pindy и Lefrancais; эмигрант Brousse — выдающийся по своей энергии деятель Интернационала; Guillaume — редактор органа Юрской федерации[122] и др.

Некоторые из русских навещали меня в Берне, и так как находили во мне сочувствие и денежную помощь, то многие кружки в России знали о моем существовании раньше моего приезда на родину. Многие возвратились в Россию на мои средства, например Чубаров (повешенный) с одним товарищем, Николай Морозов и Саблин (когда оба были арестованы на границе), а также Иван Мокриевич, Энкуватов и два их товарища. Кроме того, я поддерживала каких-то русских в Берлине и Лондоне. В то время я сама располагала некоторыми средствами и, сокращая до минимума свои потребности, могла уделять немало окружающим; кроме того, старалась возбудить сочувствие к социалистам в других и побуждала их к пожертвованиям. Все это делало меня более или менее известной; кажется, с тех пор и явилось впоследствии ходячее в нашей среде мнение, что если нужны деньги, то надо обращаться ко мне. В самом деле, я никогда не могла переносить мысли, что хорошее или полезное дело может останавливаться из-за презренного металла, и если дело шло о сотнях, то выкапывала их хоть из-под земли.

Из эмигрантов более старшего возраста в Женеве жили писатель-публицист нечаевец Ткачев и его жена Дементьева, судившаяся, как и он, по процессу 1871 года[123]. Мы, новое поколение, относились отрицательно к личности Нечаева и к приемам, к которым он прибегал при вербовке членов в свои кружки. Его теория — цель оправдывает средства — отталкивала нас, а убийство Иванова[124] внушало ужас и отвращение. Отношение к Ткачеву как революционному деятелю, придерживавшемуся тех же приемов, было тоже отрицательное, но он был веселый и занимательный собеседник, очень живой и общительный, поэтому я часто заходила к ним.

В институте я слыла насмешницей и в Цюрихе отличалась тем же. Какие злые шутки я могла позволять себе, показывает следующая проказа. Летом 1874 года в Женеве среди нас вращался человек лет 50-ти, полковник Фалецкий. Из хвастовства он сообщал всем и каждому, что приехал за границу, чтоб переговорить с Лавровым об организации в России кассы помощи эмигрантам, устав которой он привез с собой. Когда наступило время возвращения на родину, полковник стал обнаруживать беспокойство: встречному и поперечному он высказывал опасение, как бы полиция не пронюхала об его миссии и не арестовала на границе. Заметив, что он трусит, я и Ткачев вздумали мистифицировать его. Мы написали подметное письмо, которое извещало Фалецкого, что ему угрожает опасность, что при переезде границы он будет арестован. Подробности будут ему сообщены дамой, которую он увидит на острове Жан-Жака Руссо. Она будет сидеть на садовой скамейке, и он узнает ее по зеленой вуали, закрывающей лицо. Затем мы отправились к сестре известного литератора Николадзе студентке Като, очень резвой девушке, и, посвятив ее в наш заговор, заручились ее согласием пойти в условный час на остров Руссо. Там в условном месте она должна была ждать Фалецкого и сказать ему, что один из ее знакомых, служащий в полицейском бюро иностранцев, сообщил ей, что в этом учреждении есть донос, по которому Фалецкий при возвращении в Россию должен быть арестован. Переговорив с Като Николадзе, мы отправились к дому, в котором квартировал Фалецкий, заглянули в окно его комнаты, расположенной в нижнем этаже, и, удостоверившись, что его нет дома, подбросили составленное нами письмо с подписью «Незнакомка».



Поделиться книгой:

На главную
Назад