Дмитрий Крымов
Курс: разговоры со студентами
© Д. Крымов, 2023
© М. Трегубова, предисловие, 2023
© Е. Корнеев, макет, обложка, 2023
© ООО «Новое литературное обозрение», 2023
Мария Трегубова. Предисловие
До поступления в ГИТИС я окончила художественное училище с твердой пятеркой в дипломе по специальности «Художник театра» и не менее твердым и отчаянным ощущением абсолютной беспомощности в полученной профессии. Замечательные педагоги научили многому: штриховать кувшины, лепить мышцы, натягивать холсты и смешивать краски, делать подмакетники, аккуратно изготавливать разные предметы в двадцатом масштабе… Но чем дальше, тем сильнее было чувство полной потерянности и безнадеги. И все полученные практические знания как будто не приближали к возможности открыть потайную дверку в каморке папы Карло, а только помогали в раскрашивании очага, нарисованного на холсте, за которым эта дверка спрятана.
Сценография – одна из тех профессий, которой очень сложно научить. Потому что это не столько набор умений, сколько выработка особого способа мышления. Когда ты начинаешь мыслить не только картинкой, но и действием, не только пространством, но и игрой, не только образом, но и драматургией. Когда начинаешь все пережитое автоматически переплавлять в строительный материал для спектакля.
Пока я пыталась проткнуть своим длинным деревянным носом холст с изображением очага и думала, где взять золотой ключик, я поступила в ГИТИС на курс Крымова, и он, не раздумывая, содрал этот холст, вышиб ногой тайную дверку и ввалился в Страну чудес, прихватив с собой меня и тех, кто был готов к этому дикому путешествию.
Эта книжка – возможность подслушать, подсмотреть, унюхать и пощупать что-то невидимое, беззвучное, неосязаемое… Это странные, сбивчивые, мучительные разговоры и размышления во время уроков. Диалоги со студентами и монологи на отдельно взятые темы. Анализ поэзии, прозы, живописи, истории, повседневной жизни вперемешку с моментально возникающими и парадоксально развивающимися фантазиями, которые как будто на глазах обретают плоть и превращаются в готовые спектакли, которые остается только поставить. Здесь нет рецептов, как сделать хорошие декорации, нет понятных и знакомых инструментов, нет алгоритмов, нет «передачи профессиональных знаний».
Здесь есть главное – способ мышления, открывающий дверцу. А там, в Стране чудес, уже и кувшины как-то штрихуются, и краски мешаются, и макеты делаются, и все необходимое как-то само собой подтягивается как магнит к холодильнику. И, главное, становится понятно, зачем все это нужно.
От автора
Это случайно сохранившиеся и расшифрованные записи наших разговоров с моим последним курсом в ГИТИСе.
Катя, Маруся, Петя, Мартын, Варя, Мика, Ляля, Нина, Аня, Валя и Арина.
Разговоры происходили по зуму в эпоху пандемии, когда нельзя было видеться очно, и записывались они для того, чтобы передать послушать и посмотреть тем, кто на занятиях не был. Так что то, что они сохранились, – чистая случайность. Но как ни смешно, именно в этот период, именно в этих разговорах были найдены крупицы того, что, может быть, поможет другим студентам, начинающим художникам и режиссерам, – избежать той тупой растерянности в начале работы, которая так хорошо была мне знакома в первые годы моей работы театральным художником.
Кто я? В чем замысел? Что вообще это такое? Как не потеряться, когда перед тобой Толстой или Пушкин? Как рассказать их историю, одновременно рассказывая свою? Все эти и подобные вопросы я знаю на ощупь, эти камни на дороге – мои камни. И, может быть, наши разговоры с курсом на эти темы помогут кому-то не сойти от них с ума и не до кости ободрать руки и колени.
Никакой стройной системы тут нет. Есть, я полагаю, некоторые мысли и та свобода, которая досталась мне этими самыми руками и коленями.
Обрывочность этих записей – это несохранившиеся разговоры. Я не хотел их дописывать, чтобы как-то на уровне физического образа показать – это только часть.
Зум для занятий с художниками – это ужасно. Когда сидишь с ребятами в одной комнате, то самое главное, как и в спектакле, происходит в паузах. А тут надо все время разговаривать. Но благодаря зуму часть этих разговоров, которую вы держите в руках, сохранилась и, надеюсь, принесет кому-то пользу.
P. S. Я решил оставить так называемую «ругань», во-первых, потому, что во многом из этого и состояло наше общение, а во-вторых, я надеюсь, именно тут видно, как я их любил.
P. P. S. Еще я хочу выразить благодарность ГИТИСу, в стенах которого я имел честь работать двадцать лет со многими замечательными людьми, моим студентам всех лет, незаписанные беседы с которыми стали невидимым фундаментом этой книги, и отдельно – бабушке моего студента Пети Вознесенского Елене Дмитриевне Вознесенской за самоотверженную расшифровку километров видеозаписей наших занятий.
1 сентября
…В чем особенность обучения здесь?
Первое. То нервное, беспокойное, непонятное, липкое и тревожное, стыдное, свое – разложить по полочкам и окунать туда кисть. Все остальное использовать как очень важные, но вспомогательные инструменты. Понять себя, найти себя и не стесняться этого, найти в себе боль и научиться работать с ней. Человек, у которого ничего не болит, – не художник, не надо себя обманывать.
Второе. Возвести умение пользоваться этим в профессию. Сочетать холодность хирурга с бешенством поэта.
Третье. Изучить пластику, гармонию, фактуры, композицию, умение видеть смыслы за всеми предметами и явлениями и нуждаться в этом. Считать простое чтение, смотрение, еду, игру, разговоры, езду в метро, хождение по магазинам пустым делом и зря потраченным временем, если в это время не анализировать то, что ты читаешь, видишь, нюхаешь или покупаешь. Завести блокнот, где записывать, зарисовывать, приклеивать то, что может пригодиться в дальнейшем. Цель – понять мир вокруг себя, понять, что тебе подходит, а что нет. То есть понять себя в сочетании с этим миром.
Четвертое. Читать хорошие книги, смотреть хорошие спектакли и фильмы, анализировать их. Они должны помочь тебе составить твою картину мира, помочь тем, что вокруг тебя настоящие художники занимаются тем же и в их работах можно найти подсказку к своим вопросам. Остальное не читать и не смотреть.
Пятое. Изучив и сделав первое задание, сделав его один, два, три, четыре, пять раз и перейдя ко второму, помнить, что во втором есть первое, а в третьем – первое и второе. А в седьмом – первое, второе, третье, четвертое, пятое и шестое. Только тогда занятия будут полезны и опыт будет накапливаться, превращаясь в мастерство.
Шестое. Никогда не говорить: «У меня не получилось, поэтому я не принес». Задания нужно приносить всегда. Вы, одиннадцать человек, имеете право звонить и писать мне, когда вам будет удобно.
Седьмое. Научиться самим ставить себе оценку, исходя из выбранных нами критериев.
10 сентября 2019 года. Поэзия
…«Лиловым мозгом разогрето, расширенное в духоту»… Со мной лично, я не знаю, может быть, и с вами, он поступает как боксер. Он просто делает апперкот, потом по шее так… А потом… (
А что произошло? А ничего. Колебание воздуха.
Как-то с Инной Соловьевой зашла речь о Булгакове, она говорит: «Булгаков – замечательный писатель, очень хороший писатель, просто очень хороший писатель. Лучший писатель второго ряда». Я говорю: «Ничего себе вы характеристики даете!» Она говорит: «Ну а что? Он же не гений». Я: «Да?» А она: «А что такое гений? Гений – это же движение воздуха, а это – Батюшков, два стихотворения…» И начинает читать Батюшкова, которого я не знаю…
Ну вот это и есть движение воздуха. Это то, что мы сейчас проходим, – движение воздуха, состоящее из колебания. Мы, как конструкторы, должны разобрать движение воздуха. Ну вот как самолет летит? Там же есть инженеры, которые совершают этот расчет, и эта махина железа начинает подниматься. Это же фантастика совершенная! Так вот и здесь – эта махина слов поднимается. Это движение воздуха!
(
«А тень-то, тень все лиловей, свисток иль хлыст как спичка тухнет…» Что это значит? «Свисток иль хлыст как спичка тухнет…» Я не знаю, я даже не хочу знать, что это такое… Если у вас есть какие-то догадки, можете сказать. «Свисток как спичка тухнет…» Что это такое? Не знаю… «А тень-то, тень все лиловей… Свисток иль хлыст как спичка тухнет. Ты скажешь: повара на кухне готовят жирных голубей…» То есть я так понимаю: что-то сгущается. Это лиловое или лиловей… лиловей… Вот это «ли-ло-вей» – это сгущение… Если помните, у Булгакова в «Мастере и Маргарите» перед тем, как Варенуха превратился в вурдалака, его бьют в сиреневом саду… Там сиренью пахнет. И вообще – Булгаков, дьявольщина какая-то, в Москве лето, вот этот сироп теплый, сирень… Для меня вообще с какого-то года, как я это прочитал, – это все одно. Сгущение… Сгущение тревоги. А вообще – что такое живопись? Это сгущение воздуха. Это материализация воздуха. Это создание мира из воздуха, собственно говоря. Мазки же в общем-то – это физическое что-то, но если ты положишь красное с синим правильно, то они начинают расступаться и появляется воздух. Это создание пространства. Мне когда-то один художник говорил, что живопись – это создание пространства. Я тогда не понимал, в чем дело. Это действительно создание пространства, даже если это Мондриан или там, не знаю, Поллок, где пространства, кажется, нет… Это создание пространства посредством воздуха. Всмотритесь в пространство между бутылками Мондриана – там же все дрожит и колеблется. Неважно, это реалистическая живопись или нет…
«А тень-то, тень все лиловей, свисток иль хлыст как спичка тухнет, ты скажешь: повара на кухне готовят жирных голубей». Вот тоже… Как-то даже глупо говорить, но при чем здесь «повара на кухне, жирные голуби, ты скажешь»… С кем он разговаривает? «Ты скажешь, повара на кухне»… С кем он разговаривает? Это стихотворение написано в таком году, когда уже повара жирных голубей не готовили на кухне. Это все после революции уже было, тридцатые годы. С кем он разговаривает про импрессионизм? Мне очень интересно. В эти страшные тридцатые годы с кем он разговаривает про импрессионизм? И у кого ответ на его вопрос может быть: «Ну, это повара на кухне готовят жирных голубей». Ничего себе собеседник у него! Это кого, меня он имеет в виду?.. А… Спасибо большое, Осип Эмильевич. Вы такого представления обо мне, что я вырастаю в собственных глазах… Вы вообще ко мне относитесь грандиозно! Я бы не додумался так сказать «повара на кухне готовят жирных голубей»… И дальше кончается: «угадывается качель…» Я даже, кажется, знаю, о какой картине идет речь. Там дорожка какая-то, сирень, кто-то там маленький вдалеке…
«Угадывается качель, недомалеваны вуали…» Недомалеваны вуали… Как это можно так сказать? Малевать… Вуаль – это же что-то аристократическое, женское такое… «Недомалеваны вуали…» Это как сказать: недомалеваны бриллианты. Но зная, скажем, Веласкеса, именно так и можно сказать. Если вы видели его картины, то вблизи – это малевание… Малевание, малевание – ух! Малевание, малевание – опа! Это абсолютно толстой кистью написано все. Это живопись. Это какое-то фехтование красками с пространством… «Угадывается качель, недомалеваны вуали, и в этом сумрачном развале уже хозяйничает шмель»…
Чем кончается? Что он создал жизнь. Шмель так просто не прилетит. Там же не нарисован шмель в картине? Вряд ли там шмель нарисован. Какая-то точка, что ли, нарисована? Он что, увидел, что там шмель? С лапками?.. Это же не импрессионизм… Но картина создана так, что вот с этим обмороком сирени, этими жирными голубями, качелью, вуалями недомалеванными, настоящий шмель принял все это за свое.
И что он сделал? Он представил нам картину, представил нам стиль, представил нам свое восхищение и преклонение перед этим. И при этом остался самим собой. Вот что здесь есть. При этом он гордец. Вообще, Мандельштам – он гордец. Маленький гордец. Знает себе цену. Он известен тем, что он Алексея Толстого по морде ударил, за это и сел. За что? За что ударил или за что сел? Ударил за то, что тот был «советский граф», как его называли – «красный граф». И вот этот советский граф что-то ему сказал, и он ему по морде съездил. За пошлость. Красный граф – это пошлость. Толстой был ему не ровня: Мандельштам был в четыре раза меньше Толстого – и съездил! И стал выше. И в этом обращении с великой картиной импрессионизма тоже есть гордость, но гордость такого же, такого же – только в литературе. Он с равным общается, вот что здесь есть. Вот на самом деле что здесь есть.
Я сейчас скажу очень спорную вещь. Вот возьмем какое-нибудь стихотворение Бродского. Он как бы с тобой разговаривает, ты для него Коля, вот он так с тобой и разговаривает… А этот, он тоже к тебе как бы обращается, но он как-то на тебя не смотрит, что ли, он какой-то, не знаю… в костюме. Это какое-то гордое отстранение и от объекта, о котором он пишет, и от того, кому он это говорит. Хотя объект может быть ему удивительно интересен и нервен. Отстранение, доходящее до высокомерия. Там есть многие простые вещи… Когда он сидит на кухне с женой… Ну как «простые»?.. Он о посадке своей говорит, они же сидят и ждут ареста. Керосином пахнет… Но все равно в этом есть какая-то стать, шомпол там такой есть, не знаю… стальной шомпол. Бродский пишет в свитере, а этот – в сюртуке или, я не знаю… во фраке. Вот, например, это. (
Мастерица виноватых взоров. Это же… Он понимает, что она с ним делает? Понимает. Он над этим даже немножко иронизирует: это не просто виноватые взоры, и я расклеился, а ты – мастерица этих взоров, и я просто кайфую от этого. Ты – мастерица. И в этом есть ирония и к себе, и к ней…
«Мастерица виноватых взоров, маленьких держательница плеч». Что тут скажешь? Держательница. Что это? Это как держать акции? Она держит его акции. Она держит свои узенькие плечи и знает, что она держит. Это он не жене пишет, у него была любовь, это он ей пишет. А вообще, такое стихотворение нельзя написать просто так. Это надо написать кому-то с какими-то очень сильными чувствами.
«Усмирен мужской опасный норов, не звучит утопленница-речь». То есть я молчу, да? Но как это сказано! Мастерица виноватых взоров… Она усмирила его опасный норов. Усмирен. Но горд при этом.
«Ходят рыбы, рдея плавниками». Ну, тут все… При чем здесь рыбы? «Раздувая жабры: на, возьми! Их, бесшумно охающих ртами, полухлебом плоти накорми». То есть он, наверное, себя… Ну как вот рыбу кормят хлебом… Она вот плавает, рдея плавниками. «Бесшумно охающих ртами»… Охающих – это тоже образ. Они охают, потому что они в воде, они в другой стихии… дышат. Дышат и просят.
«Их, бесшумно охающих ртами, полухлебом плоти накорми». То есть он себя с ней чувствует как рыба с кормящим… Он сидит перед этой с виноватыми взорами и маленькими плечами и охает. Она может его накормить… Образ. Он его нашел. Нашел, взял, сохранил, передал, теперь он мой. (
Или вот:
Просто разговор со щеглом? «Мой щегол, я голову закину»… Вообще можно ёкнуться. Собственно, когда мы читаем Гоголя, мы же знаем, что это был за человек, кто-то больше, кто-то меньше, но знаем – от чего он умер, кто он был, как он с Пушкиным, как он с женщинами, как он с царем, с судьбой, со своим творчеством, с талантом, со смертью как… Вот мы читаем его, и мы знаем, кто это написал. И это обогащает наше восприятие. А если мы читаем Мандельштама, то надо знать, кто это был, какого он роста был, какой национальности, какая у него была жена. Прочитайте, у Бродского есть эссе замечательное. «Надежда Мандельштам» называется. Это сумасшедшее совершенно чтение.
«Мой щегол, я голову закину, поглядим на мир вдвоем»… Вообще-то он сам как щегол. Кто-то делал на прошлом курсе, не помню кто… Я давал разных поэтов, и одной девочке достался Мандельштам. Она где-то нашла и принесла клетку, а там дохлая птичка. И это было так больно.
«Мой щегол, я голову закину, поглядим на мир вдвоем». Это же одиночество, это же символ одиночества… Это он с кем разговаривает, с птичкой? Я закину голову, поглядим на мир вдвоем. Это образ одиночества на самом деле, когда с птичкой разговаривают таким образом.
«Зимний день, колючий, как мякина»… А мякина разве колючая? Наверное, колючая… Чудится за этим правда…
«Зимний день, колючий, как мякина». Тут вообще можно после каждой такой строки дацзыбао вывешивать на стенку и отдыхать. И думать, почему ты не такой, сколько тебе километров надо идти, в какую сторону, чтобы приблизиться к такому мышлению, а может, к нему и не приблизишься, я не знаю. Просто, может, к нему не приблизишься…
«Зимний день, колючий, как мякина, так ли жестк в зрачке твоем?» То есть он ему предлагает посмотреть наверх, а потом смотрит на него, как в его зрачке отражается зимний день. То есть я понимаю. Я понимаю – одиночество. В четырех фразах. Он предлагает посмотреть наверх, потом смотрит на него. И я понимаю, что это происходит зимой, в колючий морозный день. Вот образ. Сказал два слова, а словил груду смыслов. Образ одиночества.
«Хвостик лодкой, перья черно-желты»… Посмотрел на глаз, а потом взгляд пошел дальше, начал его описывать. «Хвостик лодкой, перья черно-желты, ниже клюва в краску влит»… А потом он его как бы полюбил и обращается как к брату, вот как к этой «узеньких держательнице плеч». Он так же и к птичке: сознаешь ли ты, щегол, до чего ты щегловит… Убийственно, убийственно просто, «щегловит»… Господи, сколько нежности.
Сейчас, я еще что-то заложил. Вот. Это Цветаева. «Ладонь» называется.
Вообще, нужно многое знать. Я вот не знаю, что такое «Сивилла – левая». Я знаю, что Муций Сцевола сжег свою руку в Риме, на свече, чтобы доказать там что-то… Наверное, правую, конечно. Когда понимаешь – радость. А она, Цветаева, из этого состоит, из этого античного, из античного целого, которое мы так щиплем, как пирожок у метро кусаешь, когда голоден. А она из этого состоит…
Ладони! Справочник юнцам и девам… Это вот как вилку надо с левой стороны, справа – нож. Культура еды, да? А она – культуру ладони. «Целуют правую» – я не знал, думал, все равно, да и не думал вовсе, честно говоря… Ну, как бы сейчас это уже редко делают. Значит, женщина подает правую руку… А читают в левой. Ну это естественно вообще-то, думаешь, кто будет в правой читать?.. Даже на сцене – кто будет в правой читать? Читают в левой…
Задумаешься, ведь действительно, так и есть. Путеводитель по культуре. Через ладони. И все это может понадобиться тебе ночью, днем ты как-то, может быть, обойдешься… А вот ночью тебе понадобится этот полночный заговор, заговор посвященных. Ладно, сейчас не будем разбирать. Это все куда-то затягивает, затягивает, затягивает…
Мы привыкли все время хи-хи, ха-ха. И вы, и мы, все. Сейчас такое время, что хи-хи и ха-ха. Мы так боимся выражения прямого чувства – ненависти, любви, гадости, презрения – любого чувства, что мы это закрываем иронией, скепсисом, юмором. Это привычка как бы интеллигентных людей, ну как бы пошутить на серьезные темы. С этим нужно быть очень осторожным, потому что не заметишь, как захихикаешь что-то серьезное. Если мы не решаемся, если мы не осмеливаемся быть серьезными, если мы не чувствуем в себе силы профессиональной и, главное, душевной быть прямым, быть серьезным, то что-то в нас не так, я уверен, просто я уверен. Надо уметь… Если ты умеешь – потом закрывай. Я все равно пойму, что ты умеешь. А закрывать, не умея это делать, это очень опасно, это магазин «Пятерочка», это как бы за пять копеек красной рыбы купить. Это осетрина второй свежести. Так не бывает, просто не бывает, это надо понять – просто не-бы-ва-ет. Какие доказательства? Вот они: Мандельштам, Пушкин, Бродский, Пастернак, Булгаков… Те еще ерники. Пожалуйста! Кто Москву осмеивал вот так: теплый апельсиновый сироп, пошляк в клетчатых штанах, кот какой-то ходит… Но тут же – «в белом плаще»… Это же встык! «В белом плаще с кровавым подбоем шаркающей кавалерийской походкой…» И оттуда тебя начинает озноб бить. Ах ты шутник! Бум-бум, бум-бум… Только что голова полетела, хи-хи, ха-ха… и тут же это. Надо знать, надо знать ценность слова, ценность своей жизни и своей работы. Тогда есть к чему стремиться, понимаете, есть к чему стремиться, тогда это все не хи-хи. (
Петя. Восход
Крымов. Так, Петя. «Восход солнца». Объясни, пожалуйста, как ты сделал… Ты прислал такую штуку… Это ты кино сделал такое? Это что? Папа встает из-под одеяла? Фигура папы лежащая – это что?
Петя. Это настоящий папа, которого я разбудил.
Крымов. Я понимаю. Он что, лежит в подмакетнике?
Петя. Нет, он в кровати лежит. Я вокруг него все построил.
Крымов. А-а-а… Подожди, ты реально снял папу настоящего? И вокруг него построил как бы макет?
Петя. Да.
Крымов. Вот это я не понял, здесь очень темно. А как ты сделал это солнце, которое встает?
Петя. Я посветил фонариком.
Крымов. И когда он встал реально в своей кровати, он увидел справа и слева большой подмакетник, построенный вокруг него?
Петя. Ну да.
Крымов. И картина, и стена… Это просто стена вашего дома?
Петя. Ну да, комната нашего дома. Мне показалось, что это похоже на гору какую-то, из-за которой выходит солнце. Я просто стены сделал по бокам и портал… (
Крымов. Петечка, дорогой… Это просто супер. Правда, тут нет решения той задачи, которая была поставлена: работа с пространством подмакетника, с масштабом… Но само по себе это очень остроумно и симпатично. Нет, это действительно симпатично, я просто думаю, как это сохранить… Потому что сделать «восход солнца» через разбуживание папы – это не просто хорошо, это очень хорошо. Вот тебе и весь масштаб: прокрался утром в спальню, посветил фонариком и разбудил папу. И солнце встало! И юмор здесь, не просто юмор, а юмор какой-то человеческий, нежный при этом, и рискованный, потому что папа может рассердиться, в конце концов, что ты его разбудил… Это выкидывать нельзя. Когда видишь такое, думаешь: а может быть, к черту все эти масштабы, все эти подмакетники, а?..
С Марусей. О правде
Крымов. «Пространство больного человека»… Так, Маруся, смотри. Вот здесь цепочка есть, но она маленькая. Цепочка в два звена. Я бы определил так: «Ага, она сделала комнату не мрачную, черную, а вот такую полосатую – мягкую. Ага, это больной человек – значит, наверное, это диван, на котором он лежит…». Дальше у меня цепочка не идет. Цепочка моего чувства не идет, не идет и все. То, что сумасшедших, говорят, сажают в такие камеры, обитые мягким, чтобы они не побили себе головы, я понимаю. Понимаю, но не чувствую, потому что ты сразу мне все показываешь… Даже не объясняешь, а показываешь. Есть такое понятие – «польский плакат». Когда-то в восьмидесятых годах… Не знаю, как сейчас, сейчас у них другие заботы, но тогда Польша была для нас крайним Западом: издалека информация не шла, и журнал «Америка», который сейчас смешно взять в руки, был просто кусок свободы, очень редко получалось посмотреть этот журнал… Так вот понятие «польский плакат» означает: если афиша «Короля Лира», то это корона и с нее капают капли крови.
Маруся. Я взяла этот матрас, потому что это те ватные советские матрасы полосатые, которые до сих пор есть в плохих больницах, и если с них снять хлопковую простыню, то они все в ужасных пятнах и ужасного вида. Для меня это история про ограниченность и при этом про униженность. Пространство больного человека.
Крымов. Ты не думаешь, что, если этот матрас реально стащить из больницы, скрутить его в рулон и просто засунуть в подмакетник, было бы лучше?
Маруся. Я попробовала, но на самом деле он реально довольно большой и он просто вылезает из подмакетника…
Крымов. Ну и черт с ним – пусть вылезает. Ты говоришь про этот матрас, а я думаю, что… Как тебе сказать… Вот настоящая кровь из пальца – это странная вещь: такая малость, а людей тошнить начинает, они падают в обморок. Но если ты сделаешь на заднике в театре выступающую кровь, это как польский плакат – корона с кровью. Мне кажется, польского плаката надо чураться, как бы его надо избегать, не надо его бояться, но знать, что это территория сопредельного государства, которое называется не Польша даже, а Польский плакат. А вот если, скажем, этот ужасный матрас, ужасный, запихнуть в подмакетник… И пусть себе вылезает. Конечно, нам неизбежно нужно будет в какой-то момент перейти роковую черту: делать то, что будет в 20-м масштабе работать, то есть делать в макете то, что потом, увеличенное в двадцать раз, будет эмоционально работать так же. Это часто бывает большой проблемой. Но я хочу еще поиграть, как будто масштаба нет, как будто для нас есть этот кубик, просто кубик – и делайте что хотите, только поймайте волну. Потому что я боюсь на самом деле переходить в масштаб, я знаю, что это такое. Я знаю, как скучно бывает, когда ты поставишь там, не знаю, ботинок в подмакетник, и так хорошо – уже «Оливер Твист» вместе с «Бедной Лизой»… А потом понимаешь, что, увеличенный, он будет сказочным, и милая нашему сердцу помойка уйдет… И будет в лучшем случае Андерсен в провинциальном ТЮЗе.
Но я сейчас не беру эту проблему с масштабом, просто эти твои подушки полосатые не передают того ужасного и брезгливого ощущения, про которое ты сама говоришь, потому что они не натуральные… Вот Боровский, «Утиная охота» во МХАТе. Там елка огромная в целлофане висела. Я тогда работал у него, прихожу: эта огромная елка, ель, просто ель, она завернута в целлофан, и там на дне болтается вода, и все это подвешено и висит такой тучей на сцене МХАТа. Просто огромная двенадцатиметровая ель, завернутая в целлофан, не завернутая даже, а такой полог из целлофана, и там вода плещется с хвоей. И внизу пол из брезента, из кирзы, как сапоги делают. Я забыть этого не могу. Почему это «Утиная охота»? Почему елка в целлофане? Елка, целлофан, вода и хвоя – это как покойник какой-то. Тем более «Утиная охота» – там вообще-то про это. Какое там кафе «Незабудка» или квартира Зилова! Нет, это глобальное пространство современного человека, космос, над которым висит то ли мечта, то ли покойник, завернутый в целлофан… Страшно, страшно. Елка настоящая, кремлевская такая елка, целлофан настоящий, вода настоящая…
Это не значит, что надо как Боровский. Можно по-разному. Я просто пытаюсь поймать и сформулировать мои чувства: почему здесь, у тебя в макете не возникает ощущения того настоящего матраса, о котором ты говоришь. А если засунуть этот матрас в подмакетник – дало бы мне это чувство «того матраса»? А? Вот засунули, и больше ничего нет. Вот ты говоришь, он будет выступать… Да фиг с ним, просто больше ничего нет! А может, человек уже умер и матрас свернули и сейчас в дезинфекцию пошлют, чтобы следующего положить? Засунули его сюда, как в какой-то склад, потому что положить-то его больше некуда, кроме как в наш подмакетник… Одиночество – это жестко и просто. И страшно. И больше ничего нет – грязный матрас в подмакетнике. Иногда лишние движения театрального декоратора мешают прямому току между твоим желанием и моим восприятием. Вот так. Понятно?
Когда-то давно, когда я еще учился в институте, я шел домой от Телеграфа… Был какой-то праздник, и все шли мне навстречу, я шел в другую сторону… Я вам, кажется, рассказывал… Я тогда понял проблему Гамлета, понял, что она существует. Сейчас мало что изменилось: все радуются, вернее, всем дана команда радоваться, на Тверском бульваре эти цветы безумные, какая-то голография на настоящей земле, устроены специальные проекторы, которые проецируют на землю листья, хотя кругом деревьев полно. Они проецируют такие листья, типа «как красиво»… Это абсолютный Апокалипсис безвкусия и пошлости, закрывающий истинные проблемы. Так и в «Гамлете». Эта жирная сволочь пришла к власти и палит из пушек при каждом выпитом бокале. Где здесь одиночество? А вот это и есть: всеобщая радость и я, идущий в другую сторону, домой. Я тогда это понял, понял, как это дискомфортно… Тогда еще этих цветов не было, а теперь это все какой-то перебор праздничности. Это тоже пространство больного человека. Я в данном случае рассуждаю как больной человек, а Тверской бульвар для меня сейчас – это пространство моего больного восприятия.
Ну, это глупости. Понимаешь, все это не значит, что надо любоваться на записанный матрас. Но только не надо аккуратных пятнышек крови или какой-то там сукровицы, выступающих на удобно приготовленных подушках.
Сейчас пришло время, знаешь, каких-то ясностей, парадоксальных, острых ясностей. «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, как шли бесконечные, злые дожди, как кринки несли нам усталые женщины, прижав, как детей, от дождя их к груди…» Это прошлый век. Это хорошо? Хорошо. Но это вот картина Решетникова «Опять двойка». Или Лактионова «Письмо с фронта». Хотя ничего плохого в этом нет, это же неплохие вещи… Я вот сейчас читал письма Пастернака и Цветаевой друг другу, и она из-за границы пишет, что забыла фамилию писателя, который написал замечательные дошедшие до нее стихи «Гренада, Гренада, Гренада моя». Она имеет в виду Светлова. Говорит, какие хорошие стихи. Цветаева говорит! Которая в простоте вообще не мыслит. У которой самые простые стихи про кладбищенскую землянику просто тебя топором по голове шарахают, и все. Ты видишь эту землянику красного цвета, могилы, и она говорит – съешь и подумай обо мне. Ну как тут вообще не зареветь? Как тут вообще не завыть волком? Я, например, натолкнулся недавно на ее фразу из дневников и даже выписал. Я сейчас ее не повторю, она примерно звучит так, она очень сложная: «Как же нас обвинять в беспамятстве, если мы даже не помним, кто стоял на причале в то время, когда отходил пароход?» Вот вы даже не понимаете, о чем речь. А она пишет о том, что десять лет назад она уезжала на пароходе в эмиграцию, и кто-то стоял на причале в этот момент, и она не помнит этих лиц. И она говорит, ну что же тут обвинять, что я чего-то еще не помню, если я даже не помню, кто стоял на причале, когда я Родину покидала. Только фраза еще более закрученная, чем я сейчас сказал. Она так мыслит. И эта фраза штопором въелась в мой мозг. Вот просто – я ее прочитал несколько лет назад, и она до сих пор, этот штопор, вкручивается спираль за спиралью в мой мозг. Я не могу от нее отделаться, это удивительно. Не помним, кто стоял на причале, когда отходил пароход. Вот пространство больного человека. Почему нет? Море, пароход, кто-то стоит на причале, а она от Родины отплывает… Можно и по-простому, и по-сложному. Но «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», не знаю, для меня сейчас это слишком просто. Это «Теркин». Твардовский, он не перешел дальше этого уровня. Цветаева и Пастернак прыгнули дальше, они и сейчас живут с нами. Смешно, что Пушкин по своей простоте прыгнул так далеко, что он до сих пор с нами. Это очень интересно, он не писал сложно, но его легкость, его юмор и мальчишеское ребячество в стихах, оно прыгнуло дальше. Оно прыгнуло через двести лет, оно буквально с нами, я это просто чувствую, я даже не знаю, с кем так может быть… Как Шекспир. А Твардовский, например, остался там. Тут ей понравилась «Гренада», но даже и Светлов остался там. Светлов же не входит в наше ежедневное чтение, мы больше про Пастернака думаем, когда хотим подумать про искусство, чем читаем Светлова. Вот где эта правда и как она выражена? Хотя стихотворение «Гренада» очень хорошее, одно из моих любимых. Я обрадовался, что и ей очень понравилось. Когда я учился в школе, меня учительница вызвала, велела прочитать стихотворение, я выбрал «Гренаду» и начал читать. Она меня на середине остановила и говорит: «С выражением читай». А я его бубнил, как Бродский: Гренада, Гренада… Мне казалось, это завораживающий смысл, который прямо нервы на локоть наматывает. А вот с выражением – это польский плакат. «Возвращаясь к напечатанному»… Была такая рубрика в газете.
Мартын. Барокко
Крымов. Давайте быстренько пройдемся, как по клавишам – раз, два, три, четыре… Горящий самовар. Барокко!
Аня. Нарышкинское барокко…
Петя. Самовар – это такой космический корабль, который приземлился на Венеру. А Венера – это почти барокко…