В мае года 1805 на коронации Бонапарта в Милане италианской короной, Евгений употребил новые повадки. На трехмесячную выручку он заказал себе платье коронационного стражника, на один из фамильных перстней приобрел место поближе к огню… и в нужную минуту толпа ахнула, когда он преклонил перед узурпатором колено. Его чуть не проткнула в разных местах личная стража Бонапарта, испугавшаяся его движения, но обошлось. Бонапарт глянул острым глазом на молодого искателя авантюр и своим велением оставил его в Италии – на исполнение всяких темных поручений своих наместников. Не того жаждала душа Евгения.
Тибальдо де Сенти за ту присягу узурпатору проклял ученика. Так что же – и то на пользу: пришло время птенцу вылететь из гнезда. Его пытались убить другие ученики де Сенти, но и учеба у маэстро фехтования не прошла даром – впервые он показал себя лучшим учеником и сам тогда удивился своей способности живо и без трепета прикалывать противника.
Осенью того же года, как только составилась коалиция из России, Англии, Австрии и Швеции против Франции, я уже был достаточно разумен, чтобы поспешить домой. Парижскую жизнь оставил я с огорчением. Жак тосковал и раздумывал, а потом пошел на подвиг: он честно сопроводил меня до границ Франции с Голландским королевством, оберегая меня от всех опасностей своей страны, в одночасье ставшей враждебной, а вблизи полосатого столба кинулся мне в ноги и попросил отпустить его душу на покаяние. Я растрогался, мы оба пустили слезу, обнялись и расстались навсегда.
Наши с Евгением сердца бились вразнобой до исхода года. Одно слово заставило наши сердца вздрогнуть и забиться возбужденно. Сердце Евгения забилось с возбуждением восторга, мое же – с возбуждением горечи и отмщения. Это слово было Аустерлиц.
Я бросился к отцу за благословением на воинскую службу. Он уже был в летах, и грусть его, хандра, распространялась теперь в самые разные области. Французы подвели его, и свои, русские, тоже подвели ужасно, и здоровье стало подводить. Он вздохнул и рукою своею сначала махнул – мол, делай что вздумается, вырос уже, – а за тем и перекрестил, благословляя.
И вот я кинулся к брату моему, тою порою драгунскому подполковнику. Тот принял меня с распростертыми объятиями, но, осмотрев со всех сторон, решил, что в драгунах мне не место. Зная мою склонность к художествам и развитую утонченность натуры, он, по братской заботливости, сказал мне:
– У нас огрубеешь, как пень. Довольно меня одного, солдафона… Пускай среди Соболевых и изящных дел мастера останутся. А твои художества в разведке пригодятся – наносить вражеское расположение. И определил мне место в гусарах.
Так от брата я кинулся в самую гущу полковой жизни, наверстывать упущенное. Спуску мне не было. Назначен я был в Ахтырский полк юнкером, три месяца служил рядовым в унтер-офицерском мундире и, как положено, сносил все тяготы ученья. В имении, при отце, я пристрастился к охоте, неделями не бывал в дому, живал в чащобах, мок под дождями, и запас сей отнюдь не изнеженной жизни наконец пригодился мне на деле. Война же (а к ней и покровительство брата моего) избавила меня от скуки и мучений полагавшейся мне трехлетней выслуги.
Боевое крещение мое состоялось в феврале года 1807, под Прейсиш-Эйлау. Мало кто вспоминает ныне ту дотоле небывалую битву с Бонапартовым войском, состоявшуюся в жестокой зимней пурге и тумане. Впервые блистательные колонны Бонапарта дрогнули на поле брани, впервые его армия потеряла в одной битве более 20 000 воинов. Утверждаю без колебаний: Прейсиш-Эйлау в военном рассуждении было прообразом Бородина, когда мы несомненно одержали тактическую победу, хоть и отошли, а Бонапарт приобрел некоторое стратегическое преимущество, стоившее ему слишком дорого. Я горжусь, что пригодился в том деле – и как воин, уставший рубить саблей, и как разведчик, прекрасно воспользовавшийся своим талантом живописца и внешностью «окситанца». Сдается мне, что видал я в метели самого Бонапарта, имевшего ставку на кладбище Эйлау. Не надгробный же памятник в шинели и треуголке мрачно прошелся перед моим взором вдали меж могильных камней!
Сам Денис Васильевич Давыдов обнял меня после битвы. Я получил корнета. Так, едва ли не в одночасье, удалось мне догнать и далеко перегнать Евгения де Нантийоля в опыте ратных дел. А где же в ту пору был он сам, спросишь меня, любезный читатель?
Судьба вновь развела нас по разным углам Европы. Евгения послали особым разведчиком в Гишпанию, на которую Бонапарт уже положил глаз и точил клинок. Способствовало тому знание гишпанского языка, почерпнутое Евгением от Тибальдо де Сенти. Тот, напомню, слыл наследником гишпанской школы фехтования и на италийском наречии возился только с новоначальными, а ученикам высших классов преподавал уже исключительно на гишпанском. Говоря коротко, в Гишпании Евгений развернулся и со своим клинком, и со своими манерами.
Гишпанцы первыми средь всех народов, противившихся Бонапарту, собрались в партизаны и действовали бесстрашно, беспощадно и донельзя кроваво. Евгений познал настоящие опасности, пред коими италианские приключения уж казались ему детскими пряталками в садах Версаля. Он так вошел во вкус, что порой и свои принимали его за врага. И наконец он обнаружил в себе лютого зверя-одиночку, бирюка. И сам впервые ужаснулся метаморфозе. Вспомнил он свое происхождение, вспомнил драгоценное благородство отца, вспомнил изящные красоты Версаля… даже вспомнил с теплой любовью, сам мне в том признавался, мирный уют Петербурга. Приступ мучительной ностальгии настиг его однажды темной ночью. Он понял, что способен потерять человеческий облик, стать неким подобием оборотня. И тогда он дал себе зарок: проявлять родовую честь и благородство Нантийолей даже тогда, когда это грозит гибелью. Сей зарок он возвел в степень единственного своего оправдания на грядущем Страшном Суде.
Покуда Евгений вполне довольствовался званием разведчика его императорского величества, я метил куда выше. Однако тем же 1807 годом Фридланд и Тильзит, как ударами тяжкого обуха, перешибли и мои вдохновенные виды, и мою душу.
Ужасную катастрофу Фридланда ныне тоже мало кто вспоминает. В памяти света остался Аустерлиц: как же, самому государю там пришлось спешно ретироваться у всех на виду. Но Фридланд! Гибель огромного числа офицеров, притом – лучших! Потеря трети гвардии! Потеря всей артиллерии! Наконец, всеобщая паника в Петербурге… Не помните уже, господа, ту панику, которую и помыслить еще было нельзя после аустерлицкой беды? Не вы ли дружно собрались печь хлеб-соль Бонапарту? Только хладнокровие, сдержанность и благородство нашего государя спасли тогда Россию от полного позора. Хотя и неполный позор был ужасен…
Скажу лишь скромно, что мне довелось с Божьей помощью выжить невредимым в той ужасной битве, и брату моему тоже, хотя он получил уже ставшей родовою отметину – его ранило в ногу, да можно сказать, что и оторвало, потому как пришлось на третий день отрезать ее выше колена. Брату дали полковника, хоть водить полки ему уже не виделось, а на пару с чином он получил Георгия, догнав отца. Меня же переменили прямо в поручики, как бы по нехватке офицеров.
И что же мы оба получили совокупно с проклятым Тильзитским миром? Запой. Впервые и единственный раз в жизни мы вместе с братом заперлись в имении и пили дуэтом месяц кряду, так что даже наш меланхолический отец, большую часть времени проводивший в креслах, восстал из полумертвых, прочистил горло и устроил нам обоим форменную Гатчину с муштрой и холодными гауптвахтами. «Кто побьет в другой раз лягушатников, ежели не вы!» – возглашал наш батюшка, большой галлофил. Мы покорились.
Ожидать случая пришлось не слишком долго. Моему брату принять участие в великом отмщении было уж не под силу. Он призвал меня к себе, подошел, тяжко опираясь на посох, обнял. Впервые – и в последний раз – видал я слезы на глазах сего грозного драгунского полковника. Брат повелел мне биться за двоих, я поклялся, и он авансом наградил меня своей любимой саблей, кою нет, не взял трофеем, но вполне торжественно получил из рук поверженного им у Прейсиш-Эйлау и взятого в плен французского полковника и князя. То была та самая сабля, по достоинству оцененная и расхваленная Евгением при нашей встрече.
Впрочем, самое время вернуться из грёз прошлого на тихую лесную дорогу в Звенигородском уезде, по которому движется передовой гусарский эскадрон седовласого капитана Фрежака. Тем более что тому настороженному и взаимному безмолвию уж недолго длиться…
По левую сторону дороги густой лес пошел на взгорок, а то, что выше тебя, всегда вселяет в твое сердце чувство чужого превосходства, явное или потаенное. Гусары невольно еще подобрали поводья, крепче сжали их, поглядывая через левое плечо на склон. Другая их рука потянулась к сабле или к пистолету в ольстре. Видно было, что они готовы встретить дружным отпором даже и скатившийся под ноги желудь… Что-то и вправду потрескивало по верхам.
Впереди стояла легкая дымка.
И вот послышался стук копыт вдали и как будто скрип колес.
Капитан поднял руку. Эскадрон встал. Звуки впереди тоже затихли. С минуту мы – говорю уж «мы», ибо мы с Евгением сделались в те минуты единым целым с нашим гиперболическим конвоем – противостояли полной тишине.
Капитан вновь тронулся вперед, а с ним и весь эскадрон. И вот сквозь дымку впереди забрезжило неподвижное препятствие. Мы подошли ближе. Полковник отозвал коня и встал, видно, из одного лишь удивления. В молчании уткнувшись в командира, остановился и эскадрон.
Капитан молчал. Впереди маячило нечто столь необычное, что головные даже нарушили строй и частью перестроились во фланги.
Мы поначалу ничего не видели за массой всадников, но при общем недоумении, вполне безнаказанно протолкались вперед. Любопытство – страшная сила, побеждающая и порядок, и страх.
И вот мы разглядели открытую коляску, запряженную двумя добрыми гнедыми одрами. Коляска полубоком перегораживала дорогу. Возницей сидел молодой светловолосый мужик в добротном кафтане. Он был косой сажени в плечах и застил тех, кто сидел в экипаже. Но далее показались и они, поразив своим явлением поголовно всех французов – и передних, и тех, кои выглядывали из-за их плеч. Явление сие заслуживает стать началом новой сцены.
Глава 2
ГЛАВА ВТОРАЯ
Виденье сна рассветного… в легкой дымке, в птичьей тишине… и прочая-прочая. Нет, не пиит я, не пиит! Не нахожу паренья слов. Вон Пушкин, в столице блистающий, он бы теперь управился в единый миг.
Раз не гож в изящной словесности, то донесу военный рапорт. Извольте. Августа двадцать третьего дня, не позднее восьми часов утра, будучи в стесненных обстоятельствах пленения, продвигался я поневоле при неприятельском гусарском эскадроне в стороне от Смоленского тракта, по малозначимой и довольно узкой лесной дороге. Эскадрон встречен был коляской, запряженной холеными гнедыми одрами. Правил коляской молодой крепкий мужик, а вовсе не обычный кучер. В саженях двадцати пяти казенных сия коляска встала, перегородив путь эскадрону. Из нее первым сошел на дорогу другой мужик, весьма похожий на первого, только росту и стати поистине великанской. За пояс у него был заткнут топор, который при столь могучем сложении хозяина виделся издали едва ли не ложкой. Далее произошло явление, непостижимое обыкновенному уму. С изяществом не мужика, но истинно великосветского кавалера, сей мужик в полупоклоне подал руку девице лет двадцати с небольшим от роду. Можно было решить, что мужик сей есть не что иное как маскированный актер. Меж тем, опершись на поданную руку, девица сия сошла на землю и тотчас двинулась по дороге навстречу французскому эскадрону. Мужик остался, как вкопанный, на месте, только встал руки в боки и принял весьма грозный и мучительный вид, коим показывал, что, госпожа, против воли его, запретила ему сопровождать ее в столь опасной парламентерской миссии, но при малейшем невежливом обращении с нею, он шутя расшвыряет по лесу всех гусаров вместе с их конями.
Вид прекрасной девицы внушал еще большее удивление и, по запоздалом здравом размышлении, мог быть сочтен за отменную военную хитрость. Она была одета так, будто бы возвращалась ранним утром с блестящего столичного бала, недавно окончившегося. На ней было роскошное платье, прекрасное колье, бриллиантовые серьги сверкали, будто капли росы (покорнейше простите, за мимолетное отвлечение от строгого стиля рапорта!). Прихотливая прическа казалась свежим произведением столичного цирюльника. Поверх платья волнами играла легкая дорожная накидка, вся распахнутая, несмотря на прохладу утра, и вид отважного декольте, сего редута прекрасной груди, внушал врагам, мало сказать, оторопь. Не оторопь даже, но – всеобщую контузию. Первое предположение о столь отважном и даже безрассудном ее движении нам навстречу было: путники сбились с дороги и желают узнать верный путь у первых встречных, не разобравши, с кем имеют дело…
Девица была доподлинно русская поместная красавица. Между тем, назвать ее прелестной будет неверно. То была кровь с молоком… Издали, рядом со своим рыцарственным холопом, показалась она невысокой и хрупкой, но так сложился обман сравнительного зрения. Чем ближе подступала она, тем становилась как бы рослее и статнее. Я не мал ростом, меня даже прочили в лейб-гренадеры, и я, имея, добрый глазомер, сразу рассчитал, что ростом она никак не менее двух аршин с половиною да и едва ли не косая сажень умещалась в ее прекрасных плечах… да какой уж тут, к чертям, рапорт! Тем более после изумленной реплики французского разведчика, уже вкусившего в жизни своей все опасности и внезапности.
– Да ведь то сама Артемида или Афина в новомодных одеяниях! – прошептал он мне прямо в ухо и приблизившись прямо по-дружески.
При том он ясно намекал не только на восхищение, но и на недоброе предчувствие многоопытного следопыта.
– Отнюдь нет! – со знанием дела противустал я. – Бессердечных языческих богинь в этих краях уже тысячу лет не водится. Нас встречает русское диво, именуемое Царь-девица.
– Хм. Не встречал таких чудес на Мойке, – скрыл скепсисом свое недоумение Евгений.
– …что вполне естественно, – подтрунил я над французом, и тот покамест затих.
Между тем, не скрылись от моего взора и особые черты девицы, вернее сказать, смешение черт – вполне дворянских и простонародных тож, иными словами – голубых кровей с парным молоком, что, как я провидел, обещало историю. И не ошибся.
Сблизившись с грозной военной силой всего на дюжину шагов, девица остановилась, затем не столько приветливо, сколько лукаво и снисходительно улыбнулась всем сразу и заговорила на очень хорошем французском.
Голос ее был звонок, но не высок – грудной и волевой голос настоящей лесной хозяйки.
– Прошу извинить великодушно, в мундирах не разбираюсь, никаких парадов в своей жизни не видала и на постой до сего дня никаких войск не принимала, – проговорила она. – Но насколько нынче могу догадаться, имею дело с иноземным завоевателем, вторгшимся в российские и мои собственные владения…
И вновь улыбка. И гордая осанка. И очаровательно заалевшие щечки.
– Недурное вступление! – восхищенно шепнул мне Евгений.
Я же, признаться как на духу, рот разинул и не знал, что теперь думать, ничего доброго не предвидя… но и, разумеется, боясь выдать себя – ах, сколько условностей!
Капитан поворотил голову направо, переглянулся со своим младшим офицером, потом поворотил налево… Вообразите, никто из бойких на язык французов, кроме крепко потершегося в России Нантийоля, еще слова не проронил!
– Вы поразительно догадливы, сударыня. И я авансом восхищаюсь вашей отвагой, – не уронив марки высокомерной французской учтивости, отвечал капитан.
И я бы иного не нашелся сказать.
– В таком случае… – начала девица и подвинулась вперед, уже протягивая прелестно обнаженной до плеча рукой свернутый хартией лист бумаги, о коем я даже забыл упомянуть.
Капитан, дабы не проявлять в военном деле непростительную медлительность, тронул своего коня навстречу… И тут произошло очередное чудо и, можно сказать, предзнаменование.
С левого фланга, высоко на взгорке, что-то угрожающе затрещало, и оттуда же раздалось короткое и весьма грозное мычание быка. Конь под капитаном содрогнулся и шарахнулся вперед и в сторону от бычьей угрозы. И что же! Девица легким, но твердым движением свободной руки схватила его под уздцы и, кажется, так встряхнула, что конь осадил. Конечно же, капитан обуздал испугавшегося коня, но со стороны картина показалась именно таковой: прекрасная девица в бальном платье остановила коня… да еще громко и властно скомандовала наверх – именно голосом не голубых кровей, а – парного молока… и кузницы.
– Федька! Рыжка держи, знай! Рано!
Команды сей «на русском» не понял никто, кроме Федьки и двоих иноземных завоевателей, причем одного в полных кавычках.
– Тысяча дьяволов! Гишпанцы бледнеют… – пробормотал изумленный Нантийоль, и я не враз уразумел его реплику.
– Я почти повержен к вашим ногам, сударыня, – весьма натужно рассмеялся капитан. – Вы, как вижу, коня на скаку остановите.
И вновь произошла метаморфоза в сторону парижского блеска:
– Если придется, почему бы и нет, мсье… простите, не имею чести знать.
– Капитан Фрежак. Робер Фрежак. К вашим услугам, сударыня, – рассыпал любезность капитан.
Выходило, что иноземный завоеватель доложился почти по артикулу.
– Верховская. Полина Верховская, русская дворянка и владелица сего имения, – представилась, наконец, и необыкновенная хозяйка сих мрачных и опасных лесов, отпустив чужого коня. – Так примите же…
– Что это, мадемуазель, позвольте узнать авансом? – полюбопытствовал капитан, все не справляясь с изумлением.
Впрочем, одно он, как и все мы, уразумел тотчас: раз вышел навстречу чужакам не хозяин, значит, сия барышня одинока и не замужем, сиречь «мадемуазель». И бесстрашная же, надо сказать!
– Условия временной сдачи моего имения без боя и кровопролития, – твердо отвечала мадемуазель Верховская…
…и я заметил, как бледность внезапно сменила бойкий румянец. Все же таки неприятеля налегке встречать, то – не дальнюю, нелюбимую родственницу.
– Извольте прочесть сии кондиции здесь же, на границе моего имения, – добавила девица не дрогнувшим, но однако уже взволнованным голосом…
Капитан оглянулся и посмотрел на своих, как бы ища совета. И верно: такого неприятельского аванпоста ему встречать еще не приходилось… Не найдя поддержки, а лишь одно недоуменное восхищение, он ухмыльнулся, за сим развернул перед глазами «хартию».
– Если вас не затруднит, прочтите здесь же вслух, – добавила девица несомненно заготовленную реплику. – Дабы все войско услышало и, простите за прямоту, намотало себе на ус.
Это было скорее требование победителя, нежели сдающегося на милость оного. Малая, но важная тактическая победа стороны, если и не обороняющейся, то готовой к обороне в том случае, ежели требование не будет выполнено… Так и случилось.
– У нас во Франции желание дамы – непреложный закон, – изящно оправдал ретираду капитан…
Он презабавно пошевелил усами и начал декламацию:
«Сим удостоверяю, что иноземному войску, за его огромным численным и вооруженным превосходством, при вступлении в имение Веледниково Звенигородского уезда Московской губернии Российской Империи не будет оказано сопротивления и будет позволен временный постой при соблюдении нижеуказанных условий, как то:
Командиры должны приказать нижним чинам не чинить никакого мародерства и насилия по отношению ко всем гражданским лицам, в имении проживающим, включая не только хозяев, но и крестьянских и прочих душ, им принадлежащих;
Не брать провианта и фуража, имеющегося в наличии, более того количества, что будет оговорено заранее по вступлении в имение;
Соблюдать приличия, достойные французской нации, офицерских и дворянских званий…» – На сем месте капитан прокашлялся и покачал головою. – Я не дворянин, мадемуазель Верховская. Мое звание дано мне моим императором по моим истинным заслугам, а отнюдь не по сословным, – произнес он, стараясь выглядеть в создавшемся положении по меньшей мере не смешным.
– А звание благородного француза, а не варвара, дано вам Богом, не так ли, капитан? – блестяще отразила угрозу необыкновенная хозяйка имения Веледниково.
Капитан снова кашлянул:
– Ежели Бог на небесах есть… – отрыгнулся он республиканским душком, – то несомненно. А ежели нет, то – моими родителями.
– Амен! – чудесно завершила девица и еще на несколько мгновений заворожила все вражеское войско чудеснейшей улыбкой.
Капитану ничего не оставалось, как снова уткнуться носом и усами в кондиции… Но более никаких кондиций он не увидел, а только – подпись:
– «По поручению и при полном доверии владельца имения Веледниково, поручика в отставке Верховского Аристарха Евагриевича, – (прописанное на французском отчество капитан произнес с превеликим трудом) – его дочь и полноправная наследница Верховская Полина Аристарховна». Позвольте, мадемуазель Верховская, отчего на вашем месте стоит не сам хозяин?! – выразил капитан наше очередное всеобщее недоумение.
– Мой батюшка весьма нездоров, – вздохнувши и зябко поводя плечами, отвечала бесстрашная помещичья дочка. – Сим печальным обстоятельством во многом и объясняются наши кондиции. Меня крайне тревожит беспокойство, кое может доставить моему больному и немощному отцу вступление иноземной армии.
Что я думал и переживал в эти мгновения, спросишь меня, любезный читатель? Скажу со всей прямотою: ничего не думал! Так и стоял столбом, пораженный до глубины души невиданной сценой. Да разве я один? Весь французский эскадрон! И даже матерый разведчик Евгений Нантийоль что-то хмыкал, не в силах прибегнуть к дару изысканной французской речи. До поры до времени.
– И что же, вы предлагаете мне поставить подпись на сей мирный договор? – вопросил капитан.
– Довольно будет одного вашего слова – слова благородного французского офицера, – рекла твердо девица, уже явно предчувствуя, что условия будут приняты.
– А что же станет в том случае, если слова я не дам и условия ваши не приму? – изгнав из тона всякий дух угрозы, полюбопытствовал капитан Фрежак.
– …А вот сия проволочка, признаю, никак не в пользу французского оружия, – тихо заметил рядом Евгений. – Конфузит себя гусарский капитан… речи повел, как последний интендантишка. И с кем, видал бы он себя со стороны!
Я между тем вглядывался в помещичью дочку, и казалась она мне ростом то даже выше меня, то на вершок ниже, то властной, как Цирцея, принимавшая Одиссея с его изголодавшейся шайкой, то из последних сил преодолевающей страх свой и уже готовой пасть в обморок… Что за наваждение!
– Да вы никак уже сражены… лейтенант? – съехидничал рядом француз.
Я не ответил… не поспел. Весь обратился во внимание, поскольку девица перевела дух и стала выговаривать неприятелю то, что приберегла на самый решительный случай.
– А ежели вы, мсье французский офицер, откажетесь принять сии условия, то действия мои будут ясны и бесхитростны… Первым движением я шагну вам навстречу и выхвачу ваш пистолет из ольстры… Вот так!
Сказано – сделано! Девица широким шагом переступила навстречу капитану – и вправду поразительно умелым движением выхватила тяжелый кавалерийский пистолет из его левой ольстры… Капитанский конь сдал назад… Ах, эта прекрасная, обнаженная до плеча девичья рука с грозным оружием! Я был ослеплен ею. В другой миг младшие офицеры авангарда выхватили и свои пистолеты – прикрыть командира. Но их руки дрогнули, они невольно переглянулись – и стволы их закосили в разные стороны… Ах, есть за что уважать и французов!
– Я вижу, он заряжен, – продолжала девица голосом столь же решительным, но с простительным в сию минуту надрывом. – И порох на полке. Значит, в следующий миг, простите меня, месье капитан, ваша голова расколется от удара пули. Моя рука не дрогнет…
Однако ж, замечу, девица весьма благоразумно не подняла дуло на капитана, ибо война есть война и уж чрезмерной куртуазности от прочих кавалеров ждать было бы нечего.
– Сей роковой выстрел станет сигналом, – продолжала девица. – Тотчас же на вашу партию ударит сверху вся моя, пускай и не по-военному, но все же обученная давать отпор армия. (При этих словах весь эскадрон сделал «равнение налево» – на лесной склон.) А в роли Аннибалова слона выступит бык, который пулями уж точно не пуган. Трех или четырех всадников он успеет смять и раздавить прежде, чем будет сражен. Мы возьмем вас в топоры, цепы и косы. Мой кузнец с братом своим ударят в лоб, а их пулями разом не свалишь. У них под простонародным платьем самолично выкованные кирасы, охотничьими ружьями проверенные… Нет сомнения, что вы одержите победу, и мы здесь все поляжем, как три сотни спартанцев царя Леонида. Но наша гибель будет славной, а ваша победа – позорной, ибо так же несомненно, что с десяток, а то и больше воинов вы потеряете, и ваш доклад командованию, ежели доклад сей будет честен, а не легендой о нападении несметного числа гогов и магогов, выставит вас посмешищем… Впрочем, не вас, ибо вы будете мертвы, капитан… Вот ваш пистолет.
И девица столь же изящным движением вернула пистолет в ольстру. Правда, чуть не промахнулась мимо от едва сдерживаемого волнения.