Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Росгальда - Герман Гессе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это были три фигуры в натуральную величину: мужчина и женщина, чуждые друг другу и поглощенные каждый своими мыслями, а между ними играющий ребенок, радостно-тихий и не подозревающий о тяготеющей над ним туче. Личный характер картины был ясен, но мужчина и женщина ничем не напоминали художника и его жену, и только ребенок был Пьер, изображенный несколькими годами моложе. Этого ребенка он написал со всей прелестью и благородством своих лучших портретов; фигуры по обе стороны сидели в застывшей симметрии, суровые, страдальческие образы одиночества. Мужчина, подперев голову рукой, погрузился в тяжелое раздумье, женщина вся ушла в страдание и тупое оцепенение.

Камердинеру Роберту приходилось в эти дни не сладко.

Верагут сделался необыкновенно нервен. Он не переносил во время работы ни малейшего шума в соседних комнатах.

Тайная надежда, со времени посещения Буркгардта ожившая в Верагуте, горела, точно пламя, в его груди, сжигала угнетенность, обращая ее в упорство, и окрашивала ночью его сны манящим и волнующим светом. Он не хотел ее слушать, не хотел ничего о ней знать, он хотел только работать и ощущать в своей душе спокойствие. Но спокойствия-то он и не находил. Он чувствовал, как тает ледяная кора его безрадостного существования и колеблется весь фундамент его жизни, в сновидениях ему представлялась его мастерская, запертая и опустелая, представлялась жена, уезжающая от него; но она забирала Пьера с собою, и мальчик протягивал к нему тонкие ручки. По вечерам Верагут часто часами сидел один в своей неуютной маленькой гостиной, углубившись в созерцание индийских фотографий, пока утомленные глаза не смыкались сами собой.

Две силы жестоко боролись в нем, но надежда была сил, нее. Все снова повторял он себе свои разговоры с Отто, все неудержимее пробивались все подавленные желания и потребности его сильной натуры из глубины, где они столько времени пролежали, застывшие, в плену, – и перед этим весенним напором пробудившихся сил не могло устоять старое больное заблуждение, что он уже старик, которому остается только как-нибудь дожить свой век. Глубокий, могучий гипноз смирения был сломлен, и сквозь отверстие толпой врывались бессознательные, инстинктивные силы долго сдерживаемой и обманываемой жизни.

Чем яснее звучали эти голоса, тем боязливее сжималась душа художника в болезненном страхе перед окончательным пробуждением. Все снова судорожно закрывал он ослепленные глаза и, содрогаясь всеми фибрами, противился необходимой жертве.

Иоганн Верагут редко показывался в господском доме, он обедал и ужинал у себя в мастерской и почти все вечера проводил в городе. Если же ему случалось бывать в обществе жены или Альберта, он был тих и кроток и, казалось, забыл всякую враждебность.

На Пьера он, как будто бы, мало обращал внимания. Обыкновенно он заманивал ребенка к себе, по крайней мере, раз в день и оставлял его у себя или гулял с ним в саду. Теперь бывали дни, когда он даже не видел мальчика и не спрашивал о нем. Если мальчик попадался ему где-нибудь на дороге, он задумчиво целовал его в лоб, печально и рассеянно заглядывал ему в глаза и шел дальше.

Однажды после обеда Верагут зашел в каштановый сад. Был теплый, ветреный день, чуть накрапывал косой теплый дождь. Из открытых окон дома доносилась музыка. Художник остановился и прислушался. Пьеса была ему незнакома. Она звучала чисто и серьезно и поражала своей строгой, стройной и гармоничной красотой. Верагут слушал с задумчивой радостью. Странно, в сущности, это была музыка для стариков, в ней было что-то осторожное и мужественное, и ничто в ней не напоминало вакхического опьянения той музыки, которую он сам когда-то в юности любил больше всего.

Он тихо вошел в дом, поднялся по лестнице и без доклада, бесшумно вошел в гостиную, где его приход заметила только фрау Адель. Альберт играл, а его мать стояла у рояля и слушала. Верагут сел в ближайшее кресло, опустил голову и стал неподвижно слушать. От времени до времени он поднимал глаза и взглядывал на жену. Она была здесь у себя дома, в этих комнатах она прожила тихие, полные разочарования годы, как он напротив, у озера, в своей мастерской, но у нее был Альберт, она шла вперед и росла вместе с ним, и теперь сын был ее гостем и другом, и чувствовал себя у нее дома. Фрау Адель немного постарела, она научилась смиряться и довольствоваться малым, ее взгляд сделался твердым, а рот немного сухим; но она не потеряла корней, она твердо и уверенно двигалась в своей собственной атмосфере, и в этой атмосфере росли и сыновья. В ней было мало размаха и не слишком много порывистой нежности, ей недоставало почти всего, что ее муж искал и чего ожидал от нее когда-то, но ее окружала атмосфера тепла и уюта; в ее лице, в ее манерах, в ее комнатах было что-то твердое, определенное, здесь была почва, на которой дети могли расти и преуспевать.

Верагут с удовлетворением кивнул головой. Здесь не было никого, кто мог бы что-нибудь потерять, если бы он исчез навсегда. В этом доме могли обойтись без него. Он может построить себе мастерскую где угодно, в любом уголке света, и окружить себя деятельностью и жаром работы, но никогда эта мастерская не сможет быть родиной ни для кого. В сущности, он знал это давно, и это было хорошо.

Альберт перестал играть. Он почувствовал или увидел по взгляду матери, что в комнате кто-то есть. Он обернулся и изумленно и недоверчиво посмотрел на отца.

– Здравствуй, – сказал Верагут.

– Здравствуй, – смущенно ответил сын, подходя к нотному шкапу и начиная рыться в нем.

– А вы тут музицировали? – дружелюбно спросил отец.

Альберт пожал плечами, точно спрашивая: «Разве ты не слышал?» Лицо его залил румянец, и он низко нагнулся к полкам с нотами, чтобы скрыть его.

– Красивая вещь, – продолжал отец, улыбаясь. Он отлично чувствовал, как неприятен его приход, и с легким налетом злорадства сказал:

– Сыграй, пожалуйста, еще что-нибудь! Что хочешь! Ты сделал большие успехи.

– Ах, мне не хочется больше, – с досадой ответил Альберт.

– Ну, пожалуйста, без отговорок. Я прошу тебя!

Фрау Верагут испытующе посмотрела на мужа.

– Ну, Альберт, садись! – сказала она, ставя на пюпитр ноты. При этом она задела рукавом серебряную цветочную корзиночку с розами, стоявшую на рояле, и на блестящее черное дерево посыпались бледные лепестки.

Юноша сел за рояль и начал играть. Он был смущен и раздосадован, и играл, точно отвечая скучный урок, быстро и невыразительно. Отец несколько времени слушал внимательно, затем впал в задумчивость и, наконец, внезапно встал и бесшумно вышел из комнаты еще прежде, чем Альберт кончил. Уходя, он слышал, как юноша яростно ударил по клавишам и оборвал игру.

– Они и не почувствуют моего отсутствия, – думал художник, спускаясь по лестнице. – Боже, как далеки мы друг от друга. А ведь когда-то мы все-таки были чем-то вроде семьи!

В коридоре к нему бросился Пьер, сияющий и возбужденный.

– Папочка, – задыхаясь, воскликнул он, – как хорошо, что ты здесь! Подумай только, у меня есть мышь, маленькая, живая мышь! Смотри, вот, у меня в руке – видишь глаза? Желтая кошка поймала ее, и она играла с ней и так мучила ее, и все опять отпускала ее и опять ловила. А я живо-живо протянул руку и выхватил мышку у нее из-под носа. Что мы теперь сделаем с ней?

Он смотрел на отца, сияя от радости, но все-таки вздрогнул, когда мышь зашевелилась в его маленькой, зажатой в кулак руке, и издала короткий, трепетный свист.

– Мы пустим ее погулять по саду, – сказал отец, – пойдем!

Он велел подать себе зонтик и взял мальчика с собой.

Небо посветлело, дождь чуть-чуть накрапывал, гладкие стволы буков блестели, точно чугун.

Они остановились между пышно разросшимися, сплетающимися в узлы корнями нескольких деревьев. Пьер присел на корточки и медленно разжал кулачок. Щеки его раскраснелись, а светлые серые глаза сияли от возбуждения. И вдруг, точно не в силах больше переносить ожидания, он разом раскрыл ручку. Мышь, крошечный молодой зверок, опрометью выбежала из темницы, остановилась на расстоянии фута перед большим корнем и села на него. Видно было, как волновались от прерывистого дыхания ее бока и испуганно глядели вокруг маленькие блестящие черные глазки.

Пьер громко закричал от радости и захлопал в ладоши. Мышь испугалась и, точно каким-то волшебством, исчезла в земле. Отец тихонько пригладил растрепавшиеся густые волосы мальчика.

– Хочешь ко мне, Пьер?

Мальчик вложил свою правую руку в левую отца и пошел с ним.

– Теперь мышка уже дома у своей мамы и папы и рассказывает им все.

Он щебетал без умолку, а отец крепко держал в своей руке его маленькую теплую ручку, и при каждом слове ребенка сердце его вздрагивало и снова впадало в тяжкое рабство любви.

Нет, никогда в жизни он не сможет больше чувствовать такой любви, как к этому ребенку. Никогда больше он не сможет переживать минуты такой теплой, сияющей нежности, такого радостного самозабвения, такой грустной прелести, как с Пьером, с этим последним прекрасным образом своей собственной юности. Его миловидность, его смех, свежесть всего его маленького самоуверенного существа были, казалось Верагуту, последним радостным, чистым звуком в его жизни, они были для него тем, чем бывает для осеннего сада последний цветущий розовый куст. В нем сосредоточиваются тепло и солнце, лето и радость сада, и когда буря развеет его лепестки или иней убьет их, прощай вся прелесть, всякий намек на блеск и радость.

– Почему ты собственно не любишь Альберта? – вдруг спросил Пьер.

Верагут крепче сжал детскую ручку.

– Я-то его люблю. Но он любит маму больше меня. С этим ничего не поделаешь.

– Я думаю, он тебя совсем не любит, папа. И, знаешь, он и меня не любит больше так, как прежде. В первый день, как он приехал, я ему рассказал про мой сад, который я сам насадил, и он сделал такое славное лицо и сказал: «Завтра мы посмотрим твой сад». Но с тех пор он больше о нем не спрашивал. Он плохой товарищ, и у него уже растут маленькие усы. И он всегда с мамой, она почти никогда не бывает со мной одним.

– Ведь он пробудет здесь только несколько недель, детка, ты не должен этого забывать. А если ты не застаешь маму одну, ты ведь можешь всегда прийти ко мне. Или ты не хочешь?

– Это не одно и то же, папа. Иногда мне хочется пойти к тебе, а иногда лучше к маме. И ведь тебе надо всегда так много работать.

– На это тебе нечего обращать внимания, Пьер. Если только тебе хочется прийти ко мне, ты можешь приходить всегда, – слышишь, всегда, даже если я в мастерской и работаю.

Мальчик не ответил. Он посмотрел на отца, слегка вздохнул и казался неудовлетворенным.

– Тебе это не нравится? – спросил Верагут, у которого защемило сердце от выражения детского личика, за минуту еще сиявшего бурным мальчишеским весельем, а теперь угрюмого и вдруг постаревшего.

Он повторил свой вопрос:

– Говори же, Пьер! Ты недоволен мной?

– Нет, папа. Но я не люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь. Раньше я иногда приходил…

– Ну, и что же тебе не понравилось?

– Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь, и глаза у тебя совсем другие, а иногда у тебя бывали даже злые глаза, да. И если тебе тогда что-нибудь сказать, видно по твоим глазам, что ты не слушаешь, ты говоришь только «да, да» и не обращаешь никакого внимания. А когда я к тебе прихожу и хочу тебе что-нибудь рассказать, я хочу, чтобы ты слушал!

– Ты должен все-таки приходить, детка. Ты постарайся понять: когда я работаю, я должен хорошенько-хорошенько обдумать, как сделать все получше, и все мои мысли заняты этим. Вот мне и бывает иногда трудно оторваться и слушать тебя. Но я попробую, когда ты придешь в следующий раз.

– Да, я понимаю. Я тоже часто думаю о чем-нибудь, и вдруг меня кто-нибудь зовет, и я должен слушаться – это ужасно неприятно. Иногда мне хочется целый день сидеть на месте и думать, и как раз тогда меня заставляют играть или учиться или делать что-нибудь. Я тогда ужасно злюсь.

Пьер напряженно смотрел перед собой, усиливаясь выразить свою мысль как можно яснее. Это было трудно, и ведь большей частью его так и не понимали до конца.

Они уже были в гостиной Верагута. Он сел и поставил мальчика между коленями.

– Я знаю, что ты хочешь сказать, Пьер, – успокаивающе за-метил он. – А теперь что ты хочешь: смотреть картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы нарисовать эту историю с мышкой.

– Да, да, я попробую. Но мне нужно хорошую, большую бумагу.

Отец вынул из ящика стола кусок рисовальной бумаги, очинил карандаш и придвинул мальчику стул. Пьер сейчас же встал на него коленями и принялся рисовать кошку и мышь. Верагут, чтобы не мешать ему, сел сзади него и углубился в созерцание тонкой загорелой шеи, гибкой спины и благородной, своенравной головы ребенка, который весь ушел в свое занятие и сопровождал работу нетерпеливыми движениями губ. Каждый штрих, каждый маленький успех или неудача ясно отражались в подвижном рте, в движении бровей и морщинок на лбу.

– Ах, ничего не выходит! – вскричал, наконец, Пьер, выпрямился, упираясь ладонями, и, прищурившись, критически посмотрел на свой рисунок. – Ничего не выходит! – гневно повторил он. – Папа, как рисуют кошку? У меня вышло похоже на собаку.

Отец взял в руки бумагу и серьезно принялся за дело.

– Придется немножко подчистить, – спокойно сказал он. – Голова слишком большая и недостаточно круглая, а лапы слишком длинные. Подожди, сейчас мы все это исправим.

Он осторожно провел резинкой по листу Пьера, достал другую бумагу и нарисовал на ней кошку.

– Вот, смотри, какая она должна быть. Посмотри на нее хорошенько и нарисуй другую кошку.

Однако терпение Пьера истощилось, он отдал карандаш обратно, и папа должен был нарисовать еще котенка, а потом мышь, а потом, как Пьер приходит и ее освобождает, а, в конце концов, он потребовал еще коляску с лошадьми и кучером.

Но вдруг и это тоже стало скучно. Мальчик, напевая, обежал раза два комнату, посмотрел в окно, идет ли еще дождь, и, подпрыгивая, побежал к двери. Под окнами еще раз прозвенел его милый тонкий голосок, напевавший какую-то песенку, затем все стихло, и отец остался один, с нарисованными на листке кошками в руке.

VIII

Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал платье женщины, тонкое, голубовато-зеленое одеяние, у выреза которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение. Одно оно отражало мягкий свет, не находивший себе приюта на затененном лице и чуждо и безрадостно скользивший по холодной голубой одежде, – тот самый свет, который радостно и тепло играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.

В дверь постучали, и художник нехотя, с раздражением отступил назад. Когда немного времени спустя стук повторился, он большими шагами подошел к двери и чуть-чуть приоткрыл ее.

Перед ним стоял Альберт, за все каникулы ни разу не переступивший порога мастерской. Он держал соломенную шляпу в руке и несколько неуверенно смотрел на нервное лицо отца.

Верагут впустил его.

– Здравствуй, Альберт. Ты пришел взглянуть на мои картины? Здесь у меня почти ничего нет.

– О, я совсем не хочу мешать. Я хотел только спросить…

Но Верагут уже закрыл дверь и, пройдя мимо мольберта, направился к серому решетчатому помосту, где на узких, снабженных блоками подставках стояли его картины. Он вытащил картину с рыбами.

Альберт смущенно стал рядом с отцом, и оба долго смотрели на серебристо мерцающее полотно.

– Тебя живопись интересует сколько-нибудь? – небрежно спросил Верагут. – Или ты только музыку любишь?

– О, я картины очень люблю, а эта прямо чудесная.

– Тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя фотографию. Ну, а как ты себя чувствуешь в Росгальде?

– Спасибо, папа, очень хорошо. Но я, право, не хотел тебе мешать, я зашел только узнать…

Художник не слушал. Он рассеянно смотрел сыну в лицо вникающим, напряженным взглядом, который у него всегда появлялся при работе.

– Что вы, нынешняя молодежь, собственно думаете об искусстве? Я хочу сказать, признаете ли вы Ницше или еще читаете Тэна – он был умен, но скучен, этот Тэн, – или у вас какие-нибудь новые идеи?

– Тэна я еще не знаю. Об этом ты, конечно, думал гораздо больше меня.

– Прежде – да. Тогда искусство и культура, и аполлоновское и дионисовское начала, и вся эта ерунда казались мне страшно важными. Но теперь я рад, если мне удается смастерить хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере, философских. И если бы я должен был сказать, почему собственно я художник и расписываю все эти полотна, я сказал бы: пишу, потому что у меня нет хвоста, чтобы махать им.

Альберт с изумлением посмотрел на отца, который уже давно не вел с ним таких бесед.

– Нет хвоста? Как это?

– Очень просто. У собак и кошек и других одаренных животных есть хвост, и для каждой их мысли, ощущения и чувства, для каждого изгиба настроения и каждой вспышки жизнеощущения у их хвоста имеется дивно совершенный, состоящий из тысячи завитушек и арабесок, язык. У нас его нет, а так как более живые среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то они и придумали кисти, рояли и скрипки…

Он оборвал, как будто разговор вдруг перестал интересовать его или он только теперь заметил, что говорит один и не находит в Альберте отклика.

– Ну, спасибо, что зашел, – без всякого перехода сказал он.

Он опять подошел к своей работе, взял палитру в руки и устремил ищущий взгляд на место, куда положил последний мазок.

– Прости, папа, я хотел тебя спросить…

Верагут обернулся; во взгляде его уже выражалась оторванность от всего, что лежало вне его работы.

– Что такое?

– Я хотел взять Пьера с собой покататься. Мама позволила, но сказала, что я должен спросить и тебя.:

– Куда же вы хотите ехать?

– Куда-нибудь подальше. Может быть, в Пегольцгейм.

– Так… Кто же будет править?

– Я, конечно, папа.

– Что ж, пожалуй, можешь его взять! Но только вели запрячь гнедого. И смотри, чтобы ему не давали слишком много овса!

– Ах, мне хотелось бы ехать парой!

– Мне очень жаль. Один ты можешь ехать, как хочешь, но если ты берешь Пьера, то только на гнедом.

Альберт ушел, несколько разочарованный. В другое время он заупрямился бы или попытался опять просить, но теперь он видел, что художник уже опять весь поглощен своей работой, и здесь, в мастерской и в атмосфере своих картин, отец, несмотря на все его внутреннее сопротивление, каждый раз импонировал ему так сильно, что, при всем своем нежелании признавать его авторитет, он чувствовал себя перед ним жалким мальчишкой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад