Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Росгальда - Герман Гессе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Поедешь осенью со мной в Индию? – наконец, нерешительно спросил Буркгардт.

Опять наступило долгое молчание. Бабочка начала медленно двигаться. Серая и маленькая, она ползла вперед, точно вдруг разучившись летать.

– Может быть, – сказал Верагут. – Может быть. Нам надо еще поговорить.

– Да, Иоганн. Я не хочу тебя мучить. Но немножко ты мне должен еще рассказать. Я никогда не ожидал, что у тебя с женой все опять наладится, но…

– У нас не ладилось с самого начала!

– Да. Но все-таки я не думал, что зайдет так далеко. Так не может продолжаться. Ты гибнешь.

Верагут хрипло засмеялся.

– Я не гибну, дружище. В сентябре я выставляю во Франкфурте двенадцать новых картин.

– Это великолепно. Но сколько времени это может идти так? Ведь это нелепость… Скажи, Иоганн, почему ты не разошелся с женой?

– Это не так просто… Я расскажу тебе. Будет лучше, если ты узнаешь все по порядку.

Он выпил глоток вина и согнулся на своем стуле. Отто отодвинул свой от стола.

– Что у меня с женой с самого начала многое не клеилось, ты знаешь. Несколько лет все шло кое-как, ни хорошо, ни плохо, и, может быть, тогда еще можно было многое спасти. Но я слишком мало мог скрыть свое разочарование и все снова требовал от Адели именно того, чего она не могла дать. Размаха в ней не было никогда; она была серьезна и тяжела на подъем, я мог бы знать это и раньше. Она никогда не могла посмотреть на что-нибудь сквозь пальцы или отнестись к чему-нибудь тяжелому юмористически или легкомысленно. Моим притязаниям и настроениям, моей бурной тоске и конечному разочарованию она могла противопоставить только молчание и терпение, трогательное, тихое, геройское терпение, которое меня часто умиляло, но не могло помочь ни ей, ни мне. Когда я сердился и был недоволен, она молчала и страдала, а когда сейчас же после этого я приходил с жаждой примирения и взаимного понимания, просил у нее прощения или пытался заразить ее своим радостным настроением, из этого ничего не выходило, она молчала и тогда и все больше замыкалась в себе. Она не могла и не хотела изменить своей природы и оставалась все тем же верным, тяжеловесным существом. Когда я был с ней, она молчала уклончиво и боязливо, встречала вспышки гнева и веселые настроения с одинаковым спокойствием, а когда я уходил, она играла для себя самой на рояле и думала о том времени, когда еще была девушкой. Таким образом, я становился все более и более неправ перед ней, и, в конце концов, мне уже стало нечего давать, нечем делиться. Я начал становиться прилежен и мало-помалу научился прятаться за работой, как за крепостной стеной.

Он видимо усиливался оставаться спокойным. Он хотел рассказывать, а не жаловаться, но за словами все-таки чувствовалась жалоба, жалоба на погубленную жизнь, на разочарование в ожиданиях молодости и присуждение к пожизненному половинчатому, безрадостному, противоречащему самой сущности его натуры существованию.

– Уже тогда я иногда подумывал о том, чтобы расторгнуть брак. Но это было не так просто. Я привык к тихой жизни и работе, и мысль о судах и адвокатах, о перемене всех маленьких ежедневных житейских привычек пугала меня. Если бы тогда на моем пути встала новая любовь, я решился бы легко. Но оказалось, что и моя собственная натура тяжеловеснее, чем я думал. Я с чувством грустной зависти смотрел на хорошеньких молодых девушек и даже влюблялся в них, но все это было недостаточно глубоко, и я все больше и больше убеждался, что не могу больше отдаться любви так, как своему искусству. Вся жажда самозабвения, все желания и потребности были устремлены в сторону его, и, действительно, за все эти годы в мою жизнь не вошел ни один новый человек, ни одна женщина, ни один друг. Ты ведь понимаешь, что мне пришлось бы начать каждую дружбу с признания в своем позоре.

– Позоре?! – тихо, тоном упрека, сказал Буркгардт.

– Конечно! Я ощущал все это, как позор, уже тогда, и так оно осталось и до сих пор. Быть несчастным – позор. Позор – не сметь никому показать свою жизнь, быть принужденным что-то прятать и скрывать. Но довольно об этом! Слушай дальше.

Он мрачно опустил глаза на свой стакан с вином, бросил погасшую сигару и продолжал:

– Между тем Альберт подрастал. Мы оба очень любили его, разговоры и заботы о нем соединяли нас. Только когда ему исполнилось семь лет, я начал ревновать и бороться за него – точь-в-точь так, как теперь борюсь за Пьера! Я вдруг увидел, что мальчик мне необходим, и в течение нескольких лет я с постоянным страхом следил, как он понемножку становился холоднее ко мне и все больше и больше переходил на сторону матери.

Затем он серьезно заболел, и в эту пору тревоги за его здоровье и жизнь все остальное на время исчезло, и мы жили одно время в таком согласии, как никогда прежде. Тогда-то и родился Пьер.

С тех пор, как Пьер появился на свет, ему принадлежит вся любовь, на какую я только способен. Адель опять ускользнула от меня, Альберт после своего выздоровления все теснее примыкал к матери – я допустил все это. Он стал ее наперсником и мало-помалу моим врагом, пока я не увидел себя вынужденным удалить его из дому. Я отказался от всего, я сделался беден и непритязателен, я отучил себя командовать в доме и выражать свое неудовольствие и примирился с тем, что в своем собственном доме играл роль лишь терпимого гостя. Я хотел спасти для себя только одно: моего маленького Пьера, а когда совместная жизнь с Альбертом и весь строй жизни в доме стали невыносимы, я предложил Адели развод.

Я хотел оставить Пьера себе. Все остальное я предоставлял ей: Альберта, Росгальду и половину моих доходов, даже больше. Она не захотела. Она готова была согласиться на развод и брать от меня лишь самое необходимое, но не расставаться с Пьером. Это была наша последняя ссора. Еще раз я попробовал все, чтобы спасти себе остаток счастья, я просил и обещал, кланялся и унижался, грозил и плакал и, наконец, бесновался, но все напрасно. Она даже соглашалась отдать Альберта. Вдруг оказалось, что эта тихая, терпеливая женщина не намерена уступить ни на йоту; она очень хорошо сознавала свою власть и была сильнее меня. В то время я ее прямо-таки ненавидел, и частица этого осталась и до сих пор.

Тогда я позвал каменщика и пристроил себе вот эту квартирку; здесь я с тех пор и живу, и все идет так, как ты видел.

Буркгардт слушал задумчиво, не прерывая его даже в те моменты, когда Верагут, казалось, ждал, даже желал этого.

– Я рад, – осторожно сказал он, – что ты сам отдаешь себе во всем этом такой ясный отчет. Приблизительно так я себе и представлял. Поговорим об этом, как следует, раз мы уж начали! С тех пор как я здесь, я ждал этой минуты так же, как и ты. Предположи, что у тебя где-нибудь неприятный нарыв, который тебя мучит и которого ты немножко стыдишься. Я знаю теперь про него, и тебе уже легче, что тебе не надо больше ничего скрывать. Но мы не должны удовольствоваться этим, мы должны посмотреть, нельзя ли его вскрыть и залечить.

Художник посмотрел на него, тяжело покачал головой и улыбнулся.

– Залечить? Такие вещи не залечиваются. Но вскрыть ты можешь!

Буркгардт кивнул головой. Да, он вскроет этот нарыв, он не хочет, чтобы этот час кончился ничем.

– В твоем рассказе одно мне осталось неясным, – задумчиво сказал он. – Ты говорить, что не развелся с женой из- за Пьера. Но еще вопрос, не мог ли бы ты принудить ее отдать тебе Пьера. Если бы вы развелись по суду, одного из детей непременно присудили бы тебе. Неужели ты никогда не думал об этом?

– Нет, Отто, я никогда не думал, что судья своей премудростью может исправить мои ошибки и упущения. Это мне не поможет. Раз моего личного влияния недостаточно, чтобы заставить мою жену отказаться от мальчика, мне остается только одно: ждать, за кого сам Пьер выскажется со временем.

– Значит, все дело только в Пьере. Если бы его не было, ты, несомненно, давно развелся бы с женой и мог бы еще найти счастье в жизни, во всяком случае, вел бы разумную, свободную, ничем неомраченную жизнь. Вместо того ты запутался В сети компромиссов, жертв и мелких уловок, в которых такой человек, как ты, должен задохнуться.

Верагут выпил залпом стакан вина.

– Ты все твердишь: задохнуться, погибнуть! Ты ведь видишь, что я живу и работаю, и черт меня побери, если я дам себя сломить.

Отто не обратил внимания на его раздражение. С тихой настойчивостью он продолжал:

– Прости, это не совсем так. Ты человек с недюжинными силами, иначе ты вообще не мог бы выдержать этой жизни так долго. Сколько вреда она принесла тебе и как тебя состарила, ты чувствуешь сам, и если ты не хочешь этого признать передо мной, то только из тщеславия. Я верю своим собственным глазам больше, чем тебе, и я вижу, что твое положение очень скверно. Твоя работа поддерживает тебя, но она для тебя скорее наркотическое средство, чем радость. Половина твоих лучших сил уходит на лишения и на мелкую ежедневную борьбу. О счастье в этих условиях нечего и говорить; в лучшем случае ты можешь достигнуть того, что примиришься со своей судьбой. Ну, а для этого ты в моих глазах стоишь слитком высоко, дружище!

– Примирюсь с судьбой? Возможно. Что ж, я не буду исключением. О ком можно сказать, что он счастлив?

– Счастлив тот, кто надеется! – с жаром воскликнул Буркгардт. – А на что можешь надеяться ты? Не на внешние же успехи, почести и деньги, – их у тебя больше, чем достаточно. Ведь ты совсем забыл, что такое жизнь и радость! Ты доволен, потому что ни на что не надеешься! Я могу это понять, пожалуй, но это отвратительное состояние, Иоганн, это злокачественный нарыв, а кто, имея такой нарыв, не хочет его вскрыть, тот трус.

Он разгорячился и в сильном волнении ходил взад и вперед по комнате, и в то время как он, напрягая все силы, преследовал свой план, из глубины памяти перед ним вставало лицо Верагута в юности, и в воображении мелькала подобная этой сцена из времен их отрочества. Он поднял глаза и посмотрел на друга; он сидел, согнувшись, и смотрел вниз. В нем не было ничего, что напоминало бы то юношеское лицо. Отто научно назвал его трусом, нарочно постарался задеть его когда-то такое раздражительное самолюбие, а он сидел и не оборонялся!

– Ну, что ж ты остановился? – лишь в горьком сознании своей слабости воскликнул он. – Тебе нечего меня щадить. Ты видел, в какой клетке я живу, ты можешь, не боясь, делать намеки и укорять меня в моем позоре. Я не обороняюсь, я даже не сержусь.

Отто остановился перед ним. Ему было бесконечно жаль его, но он преодолел себя и резко сказал:

– Но ты должен сердиться! Ты должен вышвырнуть меня и отказаться от дружбы со мной или же сознаться, что я прав.

Художник тоже поднялся, но вяло и тяжело.

– Ну, хорошо, если тебе это так важно, – ты прав, – устало сказал он. – Ты переоценил мои силы, я уж больше не молод и не легко обижаюсь. И у меня не так много друзей, чтобы я мог сорить ими. У меня только ты один и есть. Садись же и выпей еще стакан вина, оно стоит того. В Индии ты такого не достанешь и, может быть, ты найдешь там также немного таких друзей, которые захотят терпеть твое упрямство.

Буркгардт слегка ударил его по плечу и почти с досадой сказал:

– Послушай, не будем сентиментальничать – теперь не время! Скажи мне, в чем ты можешь упрекнуть меня, и будем продолжать.

– О, мне не в чем упрекнуть тебя! Ты вполне безупречен, Отто, в этом не может быть никакого сомнения. Вот уж скоро двадцать лет, как ты смотришь, как я иду ко дну, ты с самыми дружескими чувствами и, может быть, с сожалением видишь, как я мало-помалу исчезаю в болоте, и ты никогда не сказал ни слова, ни разу не унизил меня предложением своей помощи. Ты видел, как я долгие годы держал у себя цианистый калий, и с благородным удовлетворением заметил, что я так и не проглотил его и, в конце концов, выбросил. А теперь, когда я погрузился в тину так глубоко, что уж не могу и выбраться, теперь ты явился со своими упреками и наставлениями…

Он безнадежно вперил в пространство покрасневшие, воспаленные глаза, и только теперь, когда Буркгардт хотел налить себе новый стакан вина и не нашел в бутылке ничего, он заметил, что Верагут за короткое время опорожнил один всю бутылку. Художник проследил взгляд друга и резко засмеялся.

– Ах, извини! – запальчиво воскликнул он. – Да, я немножко пьян, не забудь поставить мне в счет и это. От времени до времени со мной случается, что я нечаянно немножко напиваюсь – так, знаешь, для возбуждения…

Он тяжело положил другу на плечи обе руки и жалобно, вдруг размякшим высоким голосом, сказал:

– Видишь ли, дружище, без цианистого калия и без вина и всего этого можно было бы обойтись, если бы кто-нибудь захотел помочь мне немножко! Скажи, почему ты допустил до того, что я должен, как нищий, просить о крупице снисхождения и любви? Адель не снесла меня, Альберт отпал от меня, Пьер тоже со временем бросит меня, – а ты стоял рядом и смотрел. Неужели же ты ничего не мог сделать? Неужели не мог мне помочь?

Голос художника оборвался, и он опять упал на свой стул. Буркгардт был мертвенно бледен. Дело обстояло гораздо хуже, чем он думал, раз несколько стаканов вина могли довести этого гордого, закаленного человека до циничного признания в своем тайном несчастье и позоре!

Он наклонился к Верагуту и, утешая его, точно ребенка, тихо шептал ему на ухо:

– Я помогу тебе, Иоганн, верь мне, я помогу тебе. Я был осел, я был так глуп! Но все еще будет хорошо, положись на меня!

Он вспомнил редкие случаи из их молодости, когда его друг в состоянии величайшего возбуждения терял власть над собой. С необыкновенной отчетливостью предстал перед ним один из таких моментов. Иоганн тогда часто встречался с одной хорошенькой ученицей художественной школы. Отто пренебрежительно отозвался о ней, и Верагут в самой бурной форме отказался от дружбы с ним. Тогда художник тоже разгорячился несоответственно выпитому количеству вина, и тогда тоже глаза у него покраснели, а голос ослабел. Этот странный возврат забытых черточек из казавшегося безоблачным прошлого сильно взволновал друга, и снова, как тогда, его ужаснула вдруг раскрывшаяся пропасть внутреннего одиночества и душевного самомучительства в жизни Верагута. Это и была, несомненно, та тайна, о которой Иоганн часто говорил намеками, и скрытое существование которой он предполагал в душе каждого большого художника. Так вот откуда бралось это жутко-ненасытное стремление творить и все снова и снова постигать мир своими чувствами и преодолевать его. Отсюда же происходила, в конечном счете, и та странная грусть, которой часто преисполняли сосредоточенного зрителя его крупные произведения.

Отто казалось, что до этой минуты он не понимал своего друга. Теперь он глубоко заглянул в темный колодезь, из которого душа Иоганна черпала силы и страдания. И в то же время он испытывал глубокую отраду от сознания, что это ему, старому другу, открылся страдалец, его он обвинял, его просил о помощи.

Верагут как будто не помнил, что наговорил. Он вдруг затих, точно набесновавшийся ребенок, долго сидел спокойно и, наконец, ясным голосом сказал:

– На этот раз тебе не везет со мной. Все это оттого, что я последнее время не работал, как следует. Просто нервы расстроились. Я не переношу хорошей погоды.

И когда Буркгардт хотел помешать ему откупорить вторую бутылку, он сказал:

– Я все равно теперь не мог бы заснуть. Бог его знает, с чего это я так разнервничался! Ну, давай покутим еще немного, ты раньше не был таким недотрогой. Ах, это ты из-за моих нервов! Я уж справлюсь с ними, не впервые. Я теперь буду каждое утро приниматься за работу в шесть часов, а вечером час ездить верхом.

Друзья беседовали до полуночи. Иоганн перебирал воспоминания старых времен, Отто слушал и со смесью отвращения и удовольствия видел, как разверстая темная бездна, в которую он только что заглянул, снова затягивается блестящей, радостно сверкающей поверхностью.

VI

На другой день Буркгардт ждал встречи с художником не без смущения. Он был уверен, что найдет друга изменившимся и вместо вчерашнего возбуждения наткнется на насмешливую холодность и прячущийся за враждебностью стыд. Вместо этого Иоганн встретил его с тихой серьезностью.

– Итак, ты завтра уезжаешь, – ласково сказал он. – Это хорошо, и я благодарю тебя за все. Я не забыл ничего из вчерашнего; нам надо еще поговорить.

Отто нерешительно согласился.

– Пожалуй; но мне не хотелось бы напрасно волновать тебя. Мы вчера, может быть, растревожили слишком многое. Зачем только мы ждали до последней минуты!

Они завтракали в мастерской.

– Нет, это хорошо, – решительно сказал Иоганн. – Очень хорошо. Я провел бессонную ночь и обдумал все еще раз. Да, ты растревожил многое, чуть ли не больше, чем я мог перенести. Ты должен принять во внимание, что все эти годы у меня не было никого, с кем я мог бы поговорить. Но теперь я должен произвести основательную чистку, иначе я, в самом деле, трус, каким ты меня вчера назвал.

– Тебе это было больно? Забудь, не вспоминай!

– Нет, я думаю, ты был почти прав. Мне хотелось бы сегодня провести с тобой хороший, радостный день; поедем после обеда кататься, я покажу тебе окрестности. Но прежде надо привести это дело в порядок. Вчера все это обрушилось на меня так внезапно, что я совсем растерялся. Но теперь я обдумал все. Мне кажется, теперь я понимаю, что ты хотел мне сказать.

Он говорил так спокойно и дружелюбно, что опасения Буркгардта рассеялись.

– Если ты меня понял, значит, все хорошо, и нам незачем начинать сначала. Ты рассказал мне, как все произошло и как обстоит теперь. Итак, ты не разводишься с женой и миришься со своей семейной жизнью и со всем своим теперешним положением только потому, что не хочешь расстаться с Пьером. Ведь это так?

– Да, именно так.

– Ну, а как ты себе представляешь дальнейшее? Мне кажется, ты вчера намекнул, что боишься потерять со временем и Пьера. Или нет?

Верагут горестно вздохнул и подпер лоб рукой, но ответил в том же тоне:

– Может быть, это и так. Это слабое место. По-твоему я должен отказаться от мальчика?

– Да, тысячу раз да! Он будет стоить тебе долгих лет борьбы с женой, которая навряд ли уступит его тебе.

– Это возможно. Но видишь ли, Отто, он – последнее, что у меня есть! Я сижу среди обломков, и если бы я сегодня умер, то, кроме тебя, по этому поводу взволновались бы самое большее несколько газетных писак. Я – нищий, но у меня есть этот ребенок, у меня все-таки еще есть это милое маленькое существо, для которого я могу жить и которое могу любить, для которого я страдаю и с которым забываюсь в хорошие минуты. Представь себе это хорошенько! И это я должен отдать!

– Это нелегко, Иоганн. Это дьявольски трудно! Но я не знаю другого пути. Смотри, ты не имеешь понятия о том, что делается на белом свете, ты зарылся в свою работу и не видишь ничего, кроме нее и своего неудачного брака. Сделай этот шаг и попробуй отбросить все, и ты вдруг увидишь, что мир снова ждет тебя с тысячью своих чудес. Ты с давних пор живешь с мертвецами и утратил связь с жизнью. Ты любишь Пьера, и, несомненно, он очаровательный ребенок; но ведь это еще не все. Отбрось на минуту все мягкие чувства и подумай, в самом ли деле ты нужен мальчику!

– Нужен ли я?..

– Да. То, что ты ему можешь дать – любовь, нежность, чувство, – все это вещи, в которых ребенок большею частью нуждается меньше, чем мы, старики, думаем. А зато ребенок растет в доме, где отец и мать едва разговаривают друг с другом, где они ревнуют его друг к другу! Он не воспитывается на примере здоровой, счастливой семейной жизни, он развит не по летам и вырастет чудаком. И в конце концов, прости, ведь в один прекрасный день ему все-таки придется выбрать между тобой и матерью. Неужели ты этого не видишь?

– Может быть, ты прав. Даже наверно прав. Но у меня здесь кончается мышление. Я люблю этого ребенка, и я цепляюсь за эту любовь, потому что уже давно не знаю другого тепла и света. Может быть, через несколько лет он бросит меня, может быть, обманет мои ожидания, может быть, даже возненавидит, как ненавидит Альберт, который в четырнадцать лет как-то бросил в меня столовым ножом. Но мне все-таки остается то, что эти несколько лет я смогу пробыть с ним и любить его, смогу брать его маленькие ручки в свои и слушать его звонкий, как у птички, голосок. Скажи: должен ли я отдать это? Должен ли я?

Буркгардт страдальчески повел плечами и наморщил лоб.

– Ты должен, Иоганн, – тихо сказал он. – Я думаю, что ты должен. Не непременно сегодня, но скоро. Ты должен бросить все, что у тебя есть, и смыть с себя свое прошлое, иначе ты никогда больше не сможешь смотреть на мир ясно и свободно. Делай, что хочешь, и, если ты не можешь сделать этого шага, оставайся здесь и продолжай эту жизнь – я и тогда не оставлю тебя, и ты всегда можешь рассчитывать на меня, ты это знаешь. Но мне было бы это очень жаль.

– Посоветуй мне! Я точно в потемках.

– Я посоветую тебе. Теперь июль; осенью я поеду обратно в Индию. Но прежде я еще раз заеду к тебе, и я надеюсь, что у тебя уже все будет готово к отъезду. Если твое решение будет уже принято, и ты скажешь да, тем лучше! Если же ты не сможешь решить окончательно, поезжай со мной на год, хоть на полгода, лишь бы вырваться из этой атмосферы. Ты можешь у меня писать и ездить верхом, можешь стрелять тигров или влюбляться в малаек – между ними есть хорошенькие, – главное то, что ты будешь далеко отсюда и сможешь испытать, не лучше ли жить так. Что ты об этом думаешь?

Художник слушал, закрыв глаза и покачивая своей большой взъерошенной головой с бледным лицом и поджатыми губами.

– Спасибо, – с легкой улыбкой сказал он, – спасибо, это очень мило с твоей стороны. Осенью я скажу тебе, поеду ли я с тобой или нет. Пожалуйста, оставь мне фотографии.

– С удовольствием… Но… разве ты не можешь решить это завтра или послезавтра? Это было бы лучше для тебя.

Верагут встал.

– Нет, я не могу. Кто знает, что может случиться за это время! Вот уже сколько лет я не расставался с Пьером больше, чем на три – четыре недели. Я думаю, что поеду с тобой, но теперь я не хочу говорить ничего, в чем мог бы раскаяться.

– Ну, пусть будет так! Я буду всегда сообщать тебе, где меня можно найти. И если в один прекрасный день ты телеграфируешь мне три слова, что ты едешь, то тебе не надо будет пошевельнуть пальцем. Я устрою все. Отсюда ты возьмешь только белье и рисовальные принадлежности, но в достаточном количестве, об остальном позабочусь я.

Верагут молча обнял его.

– Ты помог мне, Отто, я этого никогда не забуду. А теперь я велю заложить коляску, мы не будем обедать дома. И я собираюсь сегодня ничего не делать и хорошенько насладиться чудным днем, как, помнишь, когда-то, во время летних каникул! Мы покатаемся, взглянем на несколько хорошеньких деревушек и поваляемся в лесу, будем есть форели и пить из толстых стаканов доброе деревенское вино. Что за великолепная погода сегодня!

– Да такая погода стоит уже дней десять, – засмеялся Буркгардт. Верагут засмеялся тоже.

– Ах, мне кажется, что солнце давно уже не светило так!

VII

После отъезда Буркгардта художника охватило странное чувство одиночества. То самое одиночество, в котором он прожил годы и к которому за такое долгое время привык и сделался почти нечувствителен, вдруг подступило к нему, как новый, почти неведомый враг, и сомкнулось над ним непроницаемой, удушливой пеленой. Вместе с тем он чувствовал себя больше, чем когда-либо, отрезанным от семьи, даже от Пьера. Он этого не понимал, но это происходило от того, что он впервые высказался о своих отношениях к семье.

Он познакомился даже с новым для него, неприятным, унизительным чувством скуки. До сих пор Верагут вел неестественную, но выдержанную жизнь добровольного отшельника, которого внешний мир больше не интересует, и который не столько живет, сколько влачит существование. Посещение друга пробило брешь в его келье пустынника; сквозь тысячи щелей сверкала, звенела и благоухала жизнь, старые чары были нарушены, и каждый зов извне отзывался в душе пробудившегося с чрезмерной, почти болезненной силой.

Он яростно набросился на работу. Почти одновременно он начал две большие композиции; он вставал на рассвете и начинал день холодной ванной, работал без перерыва до полудня, затем коротким отдыхом за кофе и сигарой восстановлял свои силы, а ночью просыпался иногда от сердцебиения или головной боли. Но как ни принуждал и ни насиловал он себя, в сознании его, под тонкой пленкой, непрерывно трепетало ощущение, что где-то открыта дверь, и что один решительный шаг может во всякое время вывести его на свободу.

Он не думал об этом, непрерывным напряжением он заглушал все мысли. Он чувствовал: да, я могу уйти каждую минуту, дверь открыта, цепи можно порвать, но для этого надо принять тяжелое решение, решиться на трудную жертву! Поэтому лучше не думать об этом, лучше не думать! То решение, которого Буркгардт ждал от него, и к которому он сам втайне, быть может, уже склонялся, засело в его душе, как пуля в теле раненого; вопрос был лишь в том, выйдет ли она вместе с гноем наружу, или же, постепенно обволакиваясь, крепко прирастет внутри. Что-то нарывало, было больно, но еще недостаточно больно: еще слишком сильна была боль, которой он страшился от требуемой жертвы. Таким образом, он ничего не предпринимал, прислушивался, как горит скрытая рана, и втайне с отчаянным любопытством ждал, чем все это кончится.

Среди всего этого смятения он писал большую картину, с планом которой долго носился и которая теперь вдруг сильно захватила его. Мысль о ней появилась у него еще несколько лет тому назад и вначале увлекла его, но затем замысел стал казаться ему все более пустым и аллегоричным и, в конце концов, сделался противен. Но теперь картина вдруг ясно предстала перед ним, и он принялся за работу под свежим впечатлением этого видения, не ощущая больше аллегоричности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад