«А время тянется, и приедем нескоро. И тут ещё беда с этой кружкой, когда вагон мотало на стрелках. Пошёл за кипятком, называется», — повторял про себя Лёня, прижимая к груди уже перебинтованную и залитую мазью, обожжённую руку.
За окном неслась канитель из кустов и заборов, высокая труба на горизонте, в центре долины, стояла — нет, торчала — неподвижно. Лёня разглядывал её и матерился тихо и неумело, неслышно для тех, кто сидел внизу, под его полкой.
А там собрались все. Оленька да Леночка, Вовка да Бантыш. Огромный Бантыш, сдвинув звенящие ложечками стаканы, вычерчивал преферансную топографию. Ленка сидела в углу и, прижав подбородок к коленям, о чём-то сосредоточенно думала. Другой его однокурсник устроился прямо под Лёней и пел под гитару что-то о замерзающем ямщике.
«Играть он не умеет, это ясно, — думал про себя Лёня, — но ведь впечатление какое — вот-вот начнёт. Сейчас аккорд, запел и вот начнёт. Но мы-то знаем, что ничего не будет. Едем и едем…».
Проводницу они не видели с утра, когда Вовка напугал её своим лихим приплюснутым котелком, в который слил весь кипяток. С тех пор они обладали монополией на распределение чая.
«Как глупо… И вот теперь мучайся, ещё кожа сходить будет».
Вагон снова замотало, он стал реже вздрагивать на стыках — станция. Тут же вокруг них столпились, загомонили, задышали нетерпеливо.
— А бабы в очереди, ругаясь, толкали друг друга кошёлками, — задумчиво сказал Бантыш.
Наконец начали толкаться уже те, кто входил в вагон.
— Будем пирожки с кошатиной покупать? — спросила Ленка. Напротив них, выбрав боковое место, остановился высокий парень. Он сел, небрежно бросил тощий вещмешок по одну сторону откидного столика, а сам сел по другую. От нечего делать Лёня стал изучать его согнутую под опущенной полкой спину.
«Вот откуда люди берут такую форму? Карманчиков-то сколько… карманчиков. Вот парень толстый, можно сказать упитанный. Откуда же он её взял? Наверное, мне ровесник».
Стемнело. Поезд прогрохотал в тоннеле и снова выбрался на равнину. Зажёгся жидкий чайный свет. Он зажёгся почему-то во всём вагоне, кроме их купе. Бантыш уже давно залез на верхнюю полку и сразу же заснул, свешивая сверху то руку, то ногу, так что Ленка всё время заправляла их обратно.
— Ну-ну, — говорил кто-то. Разговор перешёл на военные дела. Послышался громкий вовкин голос:
— Вот недавно, когда я ещё ездил в Киев, как раз во время Чернобыля, счастливо вернулся, избежав вокзальной паники, и сразу же, конечно, начал делиться впечатлениями. Прямо в секретном корпусе. Майор Коняев, знаменитый майор Коняев, представившийся нам в первое занятие: «Моя фамилия майор Коняев Юрий Иванович», услышав обрывки нашего разговора, решил внести в него свой вклад:
— Эх, — сказал майор, бережно погладив лысину. — Вот говорят радивация, радивация… А я на флоте служил и могу ответственно сказать, что наши подводники по три года сидят на атомных подводных лодках, а их жёны на берегу рожают здоровых детей…
Вот ведь как…
Лёня слушал негромкие дорожные разговоры и размышлял о том, что только так вот, в вагоне, и можно говорить. «Свойство у нас такое, национальное. «Эх, исторически новая общность — советский народ», — ни к селу, ни к городу подумал он. — Сейчас Сёма начнёт жаловаться на свою страшную секретность, которая помешала ему выехать за границу, а Вовка — рассказывать про свою военную кафедру. Он у нас такой бравый, отличник. И почему-то, чтобы понравиться Ленке, всё время плетёт героические истории. Я не удивлюсь, что другим девушкам он про свою боевую молодость такое рассказывает. Нет, наверное у нас какой-то комплекс неполноценности. Незащищённость в этом, что ли… Наверное у нас страна комплексов — люди с нормированным рабочим днём испытывают комплекс по отношению к людям свободных профессий. Люди без видака испытывают комплекс неполноценности по отношению к тем, у кого он есть, горные туристы к альпинистам… Неслужившие здоровые и сильные ребята чувствуют себя инвалидами рядом с теми, кто, отслужив своё, вернулся. Не все, конечно. А ведь какой аргумент в споре, как удар в поддых — спросить: «А ты служил?». Все же мы люди, все одинаковы, все непохожие, но у всех своё знание, и ни у кого — лучшее. А осенью мне — в армию, заберут — и прощай, институт».
Тут он вдруг заметил, что в купе стало светлее. Странный свет мерцал внизу.
— Ой, мальчики, смотрите какая штука! — защебетала Ольга внизу. Сидящий напротив, надев на лоб самодельный фонарь, читал какую-то книгу.
— Чего вы так шумите, — наконец подал голос парень. — Вы же спелеологи, судя по виду? Нет? Что, вы разве такого не видели?
Сёме явно польстило, что его причислили к спелеологам, но он виду не подал.
— Да нет, — важно сказал он. — Просто так, в горы мотаемся. Между парами. То-есть, между лекциями. И путь наш далёк лежит.
— Ага, — понимающе сказал парень.
— В своё время у нас даже анекдот ходил про одного мальчика, который просил предупредить его телеграммой, чтобы не попасться. Знаете, что он получил? «Срочно выезжай. Война в пятницу, коммунизм в субботу». Большой скандал был.
Когда все отсмеялись, Сёма отметил, что эту историю в каждом институте рассказывают как свою.
— А Серёжа, между прочим, через месяц приходит, — невпопад сказала Олечка. Заговорили о Серёже, и о том, кто когда придёт, со всей солидностью людей, которых, как сказал проснувшийся Бантыш «пока миновала чаша сия».
— Да ничего это не означает. Месяц… — Это произнёс их попутчик, с видимым удовольствием вытянув ноги в проход.
— Хотите, я расскажу вам поучительную историю про это дело?
— Ну-у, — протянула Ленка, — Лёня заметил, что она начала грызть кончик своей косы. Так всегда бывало, когда Ленка заинтересуется. А это бывало не часто.
— Это история про Сидорова, — начал парень. — Сидоров был замкомвзвода управления — а это было максимальное, что можно достичь в его части. И вот, идёт он себе по дорожке, никого не трогает, а навстречу ему — командир батареи.
— Ну, что, говорит, Сидоров, когда увольняться думаешь? (А дело было в мае).
— Как все, — отвечает ему Сидоров. — В мае.
— Не-е-ет, — говорит ему опять комбат. — Сначала ты сделаешь это, потом вот это, а потом вот что… — Начал комбат пальцы на руках загибать, да на руках не хватило, а на ногах сапоги одеты.
Тут Сидоров понял, что так он до августа домой не попадёт, и начал думать, что бы такое сделать. И придумал. Надо сказать, что у них в части шёл комсомольско-молодёжный набор на какую-то стройку в Читу. Эта команда уезжала точно в срок, пятнадцатого мая, то есть на следующий день.
Сидоров сразу же побежал к зам-по-комсомолу, молодому лейтенанту, и начал бить себя в грудь и говорить: «Я вам такой нужный, такой хороший…».
Короче, записали его, а утром, в четыре часа уже надо быть на плацу.
Сидоров отгладил парадку, зачем-то надел белый ремень и побежал на построение. Побежал-то он, побежал, но видит: навстречу ему идёт его комбат.
— Куда это ты? — спрашивает. Сидоров развёл руками, экнул, мэкнул, снова развёл руками. А от гружёных машин уже кричат: «Сидоров, мать твою, всех задерживаешь, давай!». И тогда Сидоров развёл руками да и побежал к машине, прыгнул туда, а она и рванула сразу. Так вот, комбат бежал за машиной минут пять…
Но это ещё не всё, так что нечего смеяться. Привезли их в дивизию, потом в армию, и, наконец, набралось всего восемьдесят человек — шестеро хотят построить чего-то в Чите, а семьдесят четыре хотят пораньше домой. Но все документы в чемоданчике у сопровождающего майора, хотя в них уже и оттиснуто: «Уволен из рядов вооружённых…». Раньше, говорят, было проще — даёшь офицеру червонец, или бутылку водки, а он отдаёт тебе военный билет. Но майор попался какой-то странный — червонцев не берёт, водки не берёт, коньяку, наконец, не берёт. Борзых щенков — тоже. Сволочь, одним словом.
Тем временем, все восемьдесят человек едут по стране и думают, что делать. В Читу не хочется уже никому — там ещё понадобится две недели вагоны разгружать, чтобы на обратный билет заработать. Ребята были неглупые, в основном москвичи, и наконец придумали. В вагоне устроили драку. Думают, сейчас майор придёт разнимать, а в это время группа захвата с другой стороны вломится в купе майора и захватит кейс с документами.
Пришёл какой-то лейтенант. Его чуть не убили за это. Дерутся, дерутся — никого нет. Не напугали они майора. Зато напугали проводника, и тот, с бригадиром, радировали по линии, что у них полный поезд дембелей, бьются, режутся, сейчас начнут станции громить…
А, надо сказать, год назад на той же дороге была большая неприятность. Команда призывников в драке действительно порезала друг друга.
Итак, начался переполох.
Но наши дембеля ничего этого-то не знают. И очень удивляются, что на каждой станции патруль их не выпускает, только приговаривает: «Вы ребята тихие, но сидите смирно».
Через день, когда за окном появилась плоская однообразная степь, их внезапно выгрузили на каком-то полустанке. Там не было никакой воинской части, кроме лётного училища, и на станцию пригнали курсантов, которые, на всякий случай, старались держать палец на спусковом крючке и тыкать стволом в живот. Очень неприятное это ощущение…
Оказалось, что из Москвы специально прилетел начальник штаба армии генерал-майор Блинов. Он прилетел озабоченный и круглый, похожий на Колобка в генеральском мундире.
— Так, — сказал генерал-майор Блинов. И, увидев широкие лычки на погонах Сидорова, ткнул в того пальцем: «Рассказывай». Сидоров, надо сказать, тоже не дурак был, и поэтому скорчил глупую рожу. Денег, говорит, нет. Кушать хочется. Куда везут — не знаем. Пустите, говорит, дяденька…
— Хорошо, — ответил ему генерал-майор Блинов, — завтра утром разберёмся.
Переспали они на голых нарах, а утром построились на плацу. Вышел перед ними генерал-майор Блинов и сказал:
— Так. Все едем в Читу. (Пауза). А вот эти… — и он начал читать фамилии, как раз по одной с дивизии, — и среди них Сидоров с удивлением заметил свою, — эти — поедут назад, отсидят десять суток на губе, а потом будут возвращены в часть и отпущены последним эшелоном!
Тут Сидоров вслух произнёс: «Конец!» То есть произнёс-то он совсем другое слово, и не потому что он боялся губы, а потому что представил себе встречу с комбатом — тем самым, который бежал целых пять минут за машиной.
Ну, привезли их, обрили… И тут генерал-майор Блинов улетел обратно в Москву. А потом выяснилось, что всех этих лысых дембелей и кормить-то как-то не с руки, потому что они уже у-во-ле-ны. Так, через трое суток, Сидорова поставили перед воротами губы, и лично начальник караула пнул его в зад сапогом, втолкнув в мирную жизнь.
Не сказать, что рассказ незнакомца произвел фурор. Бантыш уже заснул, Вовка пошёл чистить зубы, так что дослушали до конца только девчонки и Лёня, про себя думая так: «Вот человек, который собой доволен, человек, который удачлив и знает что делать, не то что я».
С этой мыслью уснул и он.
Проснулся Лёня ночью. Всё вокруг грохотало. Звякали кружки на столе, с металлическим звуком билась о стенку лямка рюкзака, что-то скрипело и перемещалось в вагоне.
Стукнувшись лбом о багажную полку, Лёня начал надевать штаны.
— А мы-ка пописаем, пописаем, — приговаривал Лёня в поисках своих страшных горных ботинок.
Шаркая рубчатыми подошвами, он прошествовал в хвост вагона. Все двери болтались, полуоткрытые, и, сделав своё дело, Лёня вдруг услышал негромкие голоса из тамбура. Один голос он узнал сразу. Это был тот самый высокий парень.
Подслушивать всегда интересно, хотя при этом и возникает гадливое чувство к самому себе. Поэтому Лёня боялся слуать чужие разговоры, но тут на него что-то нашло. Он тихо подкрался к хлопающей двери и увидел широкую спину незнакомца, а за ней — слабо освещённый огнём спички профиль Лены.
— А ведь вы знаете, Лена, я всё это нарочно придумал. И фару на лбу — тоже. Чтобы кто-нибудь из ваших спросил, а там и разговор завяжется — хоть с кем-то. Плохо одному. Полгода прошло, а я всё болтаюсь, места себе не найду. К друзьям пойду — чувствую, не могу с ними говорить, не понимают они. Слова не те. Они уже переженились, у кого-то и дети. Институты кончают. Да я и сам не знаю, чего хочу. А мне всё им приказать хочется, убедить в том, что это я правильно живу. Они не слушают, все свою дурацкую макулатуру сдают. Куда мне путь-то держать. Вот вам, Лена, я всё это говорю, сам не знаю, зачем. Представляете, влюблюсь в вас по уши, прямо здесь, в поезде — что я тогда делать буду? Приду к вашим родителям в чёрном костюме и попрошусь в зятья. А правда, выходите за меня замуж, а?
В этот момент Лёня понял, что нельзя ему слушать дальше. Незачем ему знать подробности, незачем путаться в чужую тоску, потому что путь далёк, и дом не близок. И он бежал, позорно путаясь в ботинках, бежал, хватаясь за чужие полки, чтобы поскорее забраться под свой спальник и постараться уснуть.
Господи, как давно это было…
Цвет времени и брёвен
— Коляныч! Отвезёшь писателя в гостиницу! — крикнула с крыльца тётя Катя и швырнула мой видавший виды рюкзак в телегу. Я всё ещё стоял на крыльце больницы, под новым дюралевым козырьком, и наслаждался всем сразу — вбирал в себя резкий ветер пополам с дождём, серое матрасное небо, флигели больницы — облупленный старый и облупленный новый — и стоящую во дворе телегу с медицинским мерином по кличке Аспирин. Ветер гудел во мне как в пустой железной бочке. Строго говоря, особенно долго так стоять мне не стоило: всё же я провалялся здесь почти месяц и мог запросто получить ещё одно осложнение. Радость, однако, была велика. Я ещё раз вдохнул и наконец пошёл к телеге. Тётя Катя неожиданно обняла меня, и я, как в подушке, утонул у неё в животе.
— Ну, Бог с тобой, писатель. Свидимся…
Санитар Коляныч забулькал что-то непонятное под нос. Каждое бульканье у него заканчивалось одним коротким понятным словом, и Аспирин задумчиво потопал по асфальту.
Собственно, до гостиницы можно было дойти и так, очень медленным шагом — минут за десять, и нечего было тревожить грустного Аспирина и не менее грустного утреннего Коляныча.
Но на мне лежала слава писателя, хотя никаким писателем я не был. Полтора месяца назад меня вызвал редактор и отправил в командировку. Больше всего я любил командировки, и редактор это знал.
В крохотный город на берегу холодного моря ехали писатели. В городке родился Народный поэт, так и не ставший членом этого Союза. Сначала о нём было не принято говорить, потом его напечатали, потом поругали, и, наконец, он начал пить и умер год назад. Оказалось, что он не дожил до своего сорокалетия как раз этот год, и маленький городок скромно отмечал эту дату. Самым неловким для Союза писателей стало то, что было непонятно, как относиться к Народному поэту. Поэтому делегация вышла небольшой — всего четыре человека.
— Вот что, — сказал редактор, — это тебе полезно. Там ещё будет Коновалов, а от него, сам знаешь…
Я знал. От Коновалова зависело моё вступление в Союз. Это было не вступление, а поступление — как в институт. Дело было давним, тянулось, тянулось, цепляясь за неясные препятствия. Препятствия выплывали, как коряги-топляки. Вступление стало главным делом, будто переправа леммингов. Так выслуживают пенсию. Так выращивают в папке ордер на квартиру, собирая справки и ходатайства. Редактор всё это, конечно, знал и искренне мне посочувствовал. Он был молодец, наш редактор.
И вот я поехал сюда, хотя знал от силы два стихотворения Народного поэта. Поэта поминали редко, говорили больше о Коновалове. Коновалов оказался удивительно похож на хомяка, особенно сзади. Он произносил речи, в которых почему-то всё время говорил о железной дороге от Байкала до Амура. Какое отношение имел Народный поэт, ни разу не выезжавший из своего райцентра, к подвигу молодёжи на сибирских просторах, я так и не понял, но местные жители радовались. Они радовались тому, что в Москве знают их земляка. Они радовались по-детски, и мне было стыдно.
Особенно радовался директор библиотеки, всё время сидевший рядом со мной в президиуме. Он просто сопел от радости.
Я написал плохую статью о Народном поэте для нашего журнала и пошёл к Коновалову за ненужными указаниями. Статья Коновалову неожиданно понравилась, может тут сказалось правильно выбранное время после банкета, может, потому, что я выдержал его охотничий рассказ. Коновалов хлопал меня по плечу и довольно щурился. Глаза-щёлочки улыбались, изо рта торчали два белых резца. Он грызун, говорил я себе. И я — тоже грызун, только молодой и ленивый.
А на следующий день мне пришлось уже вместо занемогшего Коновалова выступать в соседнем совхозе. Путь оказался по воде и довольно неблизкий.
Шёл стеной ветер, умывая лицо водяной пылью. В совхоз должен был идти мотобот, но исчез, потерялся, словно его и не было. На причале остались только я да директор библиотеки. Глядя на него, я чувствовал себя неловко. Огромный мужчина, старше меня лет на двадцать, чуть не плакал от обиды. Директору было стыдно передо мной, писателем, за то, что он что-то не организовал. Родилась взаимная неловкость, будто жирный кусок мяса уронили на белое платье.
Я ругнулся про себя и шагнул к директору.
— А может лодку взять? Недалеко же!
Директор сразу взмахнул руками, потом захлопал глазами и снова замахал руками.
— У меня есть! Есть! Вы знаете, я давно хотел сказать. Но ветер, волна, сами понимаете. А вы ещё так легко одеты… У меня хорошая… За полчаса и доберёмся…
Он снова замахал руками. Я опять ругнулся про себя за свою недогадливость, и мы начали петлять между железных гаражей. Наконец, найдя какую-то дверь, мой директор долго возился с ключами, ушибся обо что-то («тут у меня, знаете, автоматизация… сейчас за тросик потянем, и она, знаете, сама выедет»), и, действительно, за что-то дёрнул.
Автоматизация не сработала и мы, поднатужившись, вытолкали лодку-дюральку из гаража. Мотор завёлся, на удивление, с первого раза.
И вот в лицо нам снова кидало воду, которую ветер срывал с гребешков, только теперь под нами не причал, а знаменитая по всему Союзу «Казанка», мотор — я сначала принял его за «Вихрь», но был это не «Вихрь», лишь коробка на нём от «Вихря», странная это машинка, допотопного строения, но так уютно стало мне от её стука — даг-даг-даг-даг… — будто маленький домовой изо всех сил бьёт там, внутри, молоточком. Мотор стучал, библиотекарь мой сосредоточенно держал ручку, а я пристроился бочком, засунув руки в карманы куртки, и смотрел на осеннее небо, хотя и неба не было никакого — волны, вода снизу и сплошные тучи, вода сверху.
Тут я вспомнил, что вот так же шли мы на лодке в маршрут вместе с другом моим лет восемь назад. Я работал тогда в изыскательских партиях. И работа была никчёмной и бессмысленной, по чьей-то ошибке назначенной нам. Хотя это было далеко, но вода и здесь была того же мутного, тёмно-зелёного, почти чёрного цвета, и небо было таким же серым, непроглядным. Лишь в ногах у меня была не запасная канистра, а громоздкие, в полиэтилене, ящики с нашим оборудованием. И стало хорошо от этих воспоминаний, и оттого, что библиотекарь, не зная, о чём я думаю, не зная всей тогдашней моей неустроенной жизни, полевых маршрутов, работы в глухомани, привычек, с которыми не скоро расстаёшься и которыми про себя гордишься, спутал меня с толстым хомяком Коноваловым, сидящим, наверное, сейчас в гостиничном ресторане. Своим ли делом я занимаюсь — вот что я ещё подумал тогда.
Хвалиться своей романтикой, впрочем, было нечего. Я начинал её презирать.
Но в этот момент мотор скис.
Я давно заметил, что чинить лодочный мотор на плаву — одно из самых утомительных занятий. В очередной раз, когда с размаху выдёргиваешь из него тросик, и снова раздаётся вокруг тишина — наступает близкое к отчаянию чувство. Перебравшись на корму, к директору, у которого дело не ладилось, я принял на себя часть этого отчаяния. Случилось так, что через несколько секунд мы заговорили на особом языке, и между ним, не успевшим удивиться, и мною возникла прочная близость, как между старыми друзьями.
Выяснилось, что я не забыл ничего из того, чему научила меня прошлая жизнь, мы запустили мотор, и оставшуюся дорогу у нас велся солидный мужской разговор о лодках, моторах и ружьях, причём директор стал обижаться, когда я называл его по имени и отчеству, да на «вы», и мне пришлось, как всегда в этих случаях, конструировать странные безличные фразы, типа «А давно здесь то-то и то-то?..».
Дошли до колхоза уже совершенными друзьями, а встреча с читателями была странной. В маленькой столовой, прилепившейся на берегу, за сальными пластиковыми столами сидели десятка два видавших виды мужиков, сжимая эмалированные кружки с чаем, те кружки, которые никогда не моют, а только иногда споласкивают, и постепенно они становятся тёмно-коричневыми внутри и просто тёмными снаружи.
Сначала мне было немного неуютно и даже страшно среди этих людей, как Хлестакову в неизвестном городе, особенно когда библиотекарь представил меня писателем. Но скоро всё смешалось, Народного поэта забыли, и разговор поскакал к исчезновению деревень, двинулся от водохранилищ к подорожанию охотничьего пороха.
А больше всех горячился директор библиотеки, которого все здесь хорошо знали и который, оказывается, очень боялся чего-то неясного, что может таить в себе такая читательская конференция — без президиума и повестки.