2018-2019
2018
Телевидение и мы (о том, как гражданин взаимодействует с телеиндустрией)
— Ты и представить себе не можешь, до чего фрекен Бок хочет попасть в телевизор, — начал он.
Но Карлсон прервал его новым взрывом хохота:
— Домомучительница хочет залезть в такую, маленькую коробочку?! Такая громадина! Да её пришлось бы сложить вчетверо!..
— Чтобы попасть в телевизор, фрекен Бок вовсе не надо самой лезть в ящик, она может преспокойно сидеть себе в нескольких милях от него, и всё же она будет видна на экране как живая, — объяснил Малыш.
— Домомучительница… как живая… вот ужас! — воскликнул Карлсон. — Лучше разбей этот ящик либо сменяй его на другой, полный плюшек, они нам пригодятся.
Как раз в этот момент на экране появилось личико хорошенькой дикторши. Она так приветливо улыбалась, что Карлсон широко открыл глаза.
— Пожалуй, надо ещё подумать, — сказал он. — Во всяком случае, уж если менять, то только на очень свежие плюшки. Потому что я вижу, этот ящик ценней, чем сперва кажется.
Образованные люди не любят признаваться в том, что смотрят телевизор (даже те, кого в нём показывают). Но в жизни тем для разговора не так много, и настоящим пуристом типа — «Я не смотрю телевизор, и вовсе не знаю, что там» — быть сложно. Приходится прибегать к оборотам: «У меня у самого телевизора нет, а вчера зашёл в гости к знакомым, и там показывали вот что…».
Разговаривающие о телевидении делятся на несколько групп. К первой принадлежат те, кто сразу заявляет, что у них телевизора нету. Но их товарищи не лыком шиты, и сразу же начинают мериться отсутствием: «А у меня его десять лет нету!» — «А у меня — двадцать! Что, съел?!» — «А у меня сроду не было» — «А у меня ещё до рождения он отсутствовал!».
Вторая категория состоит из тех, кто, стиснув зубы, признаётся: «А я смотрю, да, смотрю. Нужно запомнить эти лица, все их лица, всю эту мразь запомнить, поимённо, всех, кто поднял руку… Уууу…» Один молодой человек, выложив эротический фильм «***» в Сети, снабдил его оговоркой: «Фильм, снятый подпольно французскими порнографами в Советском Союзе. Можно использовать, как наглядное пособие по вопросу о том, как начинали морально ломать и нравственно развращать нашу нацию. Какими методами её по крупинке, по шажку начинали тогда доводить до нынешнего свинства. Смотрел с глубочайшим отвращением. Но смотрел. Потому что это надо знать и помнить. Чтоб никогда не позволить этому повториться», — ну вот это самое и есть.
Третьи занимают примирительную позицию: «Я вот смотрю… Если немного, то ведь ничего, а? Ну совсем немного — тогда ведь ничего? Ничего, правда? Тогда ведь можно? Передачу про котиков смотрел… Ну как-то же она называлась? Ну, про котиков. Или про ёжиков?! Про ёжиков-то наверняка можно?» Они знают, что этические пуристы, которые у них в друзьях, всё равно узнают, и лучше донести на себя самим. Смотрели — но только про ёжиков. Только ёжиков и видели.
На такой разговор всегда приходят люди с универсальными репликами. Они становятся в дверях, обводят взглядом помещение, и говорят: «Бывали хуже времена, но не было подлей». Или: «А виной всему — безблагодатность». И после этого все замолкают и смотрят в пол, как дети, которым не дали сладкого, хоть они себя и вели хорошо и тем мучились.
Одним словом, смотреть телевизор у приличных людей считается неприличным, но откуда-то внутри этого предмета берутся все эти люди с говорящими головами и прыгающими туловищами.
Рассказ именно о том, как честный обыватель может определить свою позицию — по ту или по эту сторону телевизионного экрана.
Когда-то я довольно часто ходил в телевизор. Меня звали на разнообразные ток-шоу типа «Конец света завтра, или ещё поживем?» или «Спасётся ли русский человек морковью». Это были довольно громкие программы на федеральных каналах, и некоторое время я разглядывал, как там всё устроено. Публичная персона в телевизоре обычно не имеет роста, там одна голова, а посмотришь на человека в жизни и сделаешь какое-нибудь наблюдение в духе любителя животных Дроздова. Потом я утомился и стал отвечать телевизионным барышням, что консультаций по моркови не дам или конец света будет сегодня к вечеру, и поздно его обсуждать.
Но желающих попасть в телевизор полно, даже среди тех, кто не признаётся в том, что его смотрит, — собственно, этому и посвящено моё рассуждение. Нужно ли, можно ли обывателю залезать в этот ящичек, или, если он считает себя просвещённым обывателем, он должен воскликнуть: «Нет, нет, никогда!» Если в прежние времена честный обыватель попадал в телевизор, когда он полетел в космос или намолотил тыщу центнеров неизвестно чего сверх плана, то теперь попасть и в самые знаменитые программы не так уж сложно. Но главное — это ответить на вопрос «Зачем?» — и я не устану повторять, что если правильно ответить на него, то можно избежать буквально всех разочарований в будущем.
Во-первых, у некоторых людей есть надежда, что они добьются в телевизоре справедливости или объяснят, наконец, всем, кто не прав, насколько они не правы. Это случай клинический, и обсуждать его нет смысла. Единственно, что нужно сказать: ток-шоу это вообще дрянь, — мало того, что до тебя должна дойти очередь, так ещё твои слова должны прийтись в лад к тому, куда повернула дискуссия. И всегда остаются риски: всё сказанное остаётся, неловкая фраза может приклеиться к несчастному безумцу навеки, вроде слов «В СССР секса нет». И для этого не нужно быть женщиной, забредшей на какую-нибудь современную дискуссию о нравственности, так может погореть и профессор-филолог, оппонируя тому, что слово «радоваться» от бога Ра происходит. В общем, всё, как всегда, задолго до нас сказано в Писании: «Блажен муж, не идущий в собрание нечестивых».
Во-вторых, живут среди нас ещё люди, которые верят в то, что, попав в какое-нибудь ток-шоу, ты станешь знаменитым. Найдёшь работу, лучше продастся тираж книги, поступят новые заказы в бизнесе. Это, разумеется, не так: знаменитым ты не станешь, даже если окажешься завсегдатаем всех этих странных передач, где взрослые люди орут друг на друга. Более того, эти телеговорильни похожи на вереницу слоников на комоде, каждый из которых меньше другого. И за знаменитой на всю страну передачей следуют подобные ей — вплоть до телестудии «на районе».
Меня издатели как-то попросили придти на передачу в одну московскую студию. Потом выяснилось, что это канал какого-то из московских округов, и я довольно сильно намёрзся, отыскивая это место. Но потом наступило самое интересное: сотрудница спросила, буду ли я покупать кассету со своей записью. Я сначала ничего не понял, чем показал своё незнание жизни, дело было вот в чём. Передо мной там были производители сборных дачных домиков. Эти люди решили украсить свой офис, вернее, телевизор в приёмной, бесконечной записью этого эфира. Он стал элементом декора, который подкреплял образ хозяев в глазах забредшего на огонёк дачника. Не аферисты, дескать, на телевидении были, ведущий с ними на «вы» говорил. Те строители правильно ответили на вопрос «Зачем?» — не знаю, правда, насколько успешна была их дальнейшая судьба.
Есть ещё одно обстоятельство: в результате таких эфиров тебя начнёт узнавать консьержка, а, знаете ли, с консьержками надо дружить, от их уважения многое в жизни зависит. Если у вас нет консьержки, то наверняка есть кто-то, в чьих глазах стоит выглядеть получше — дачного сторожа или просто соседа.
В-третьих, и это самый интересный случай: беседа с интересными людьми. Поверьте мне, это в телевизоре ещё встречается. Редко, да, но присутствует в сетке вещания. И тут мотив совершенно чёткий: если у тебя есть профессиональные знания и тебя попросили придти поговорить с коллегами (часто с более заслуженными, чем ты), то отчего же не сходить. В этом деле есть очень интересный элемент — те самые аргументы, которые возникают на лестнице, как говорят об этом французы. Они потом пригодятся в твоих занятиях.
Важно, что современное телевидение питается людьми. Оно использует людей-волонтёров, то есть бесплатных актёров на своей сцене. Многие отмечали, что при больших бюджетах на передачу (не зарплатах редакторов, а именно бюджетах) максимум, что получает статист за своё участие — это бесплатное такси. Некоторым выпадает даже — авиабилет, но вот честно заплатить честному обывателю гонорар невозможно. Нет, мне то и дело указывали на людей, что получают деньги за участие в каких-то политических бесильнях, но мы же говорим о честных обывателях.
Гость на телевидении — это гриб. То есть нечто, что растёт бесплатно в лесу, бесплатно собирается — только нужно его поискать. В бюджеты грибника заложен бензин, сапоги, бутерброды, термос, спички, табак, но вовсе не гонорар самому грибу за удовольствие быть съеденным. В случае пшеницы (той самой, которую молотили по плану и сверх плана) в бюджете семенное зерно, тракторы, веялки-сеялки, налоги и прочее. А гриб в лесу — как бы ничей. Сам вырос, нам в чистый доход и использование.
Одно время меня считали грибом-фантастом (не делая разницы между мистикой и фантастикой). Никакого деления на писателей-детективщиков, фантастов, да и вообще дворников нет, — есть только списки на радио и телевидении. Когда случается что-то — ну, например, маньяк зарежет жену, то в студию зовут юриста, психиатра и писателя-детективщика. Если шлёпнулся метеорит, то зовут астронома, священника и писателя-фантаста. И вот я значился в двух списках — в одном, условно говоря, на канале «Культура» со своими формалистами и Шкловским, и во втором — у всяких упырей, которые хотят про то, что катастрофа грядёт, от Солнца оторвался бозон Хиггса и летит к нам. При этом никто, конечно, ничьих книжек не читает, просто есть списки. В этих редакторских списках есть ещё пометки типа «говорит хорошо, но много» или «говорит умно, но коротко», потому что телевидение — это такой бесконечный суп, при приготовлении которого нет времени изучать каждый гриб. Я сам — гриб, а не грибник. Не белый или там подберёзовик, а умеренно интересный — но из этой части пищевой цепочки, и довольно давно понял, что необходимо в любом телевидении или радио: там не нужно объяснять проблему по-настоящему, там нужно сказать несколько афористичных фраз, рассказать анекдот — и всё это быстро. Это не большое открытие — я долго занимался преподавательской деятельностью и отработал этот навык. А поняв, как это устроено, заскучал и притворился негодным старым грибом без шляпки. По этому поводу у великого писателя Андрея Платонова, в его рассказе «Глиняный дом в уездном саду» есть хорошее место: «Потерев краску недели три, Яков Саввич плюнул в тёрочную машинку и произнес:
— Будь ты трижды проклята — трись сама, — а потом ушёл в дверь, по своему обычаю, и больше не вернулся».
Норма (об алкоголе в литературе и бутылках Дюма)
— Разучилась пить молодёжь, — сказал Атос, глядя на него с сожалением, — а ведь этот ещё из лучших.
Я как-то затеял спор с одним неглупым человеком. Мы вспомнили ту фразу, что приведена в эпиграфе, и задумались об отметке в 150 бутылок, что была пройдена по словам одного персонажа, когда он вылезал из погреба в неизвестном трактире.
— Интересно, почему Атос не умер сразу, как только вылез из того погреба? Или прямо там? — спросил меня этот человек. — И вообще, сколько он выпил?
Было понятно, что смерть от цирроза не так быстра, можно просто отравиться. Тем более он, Атос, уверял д'Артаньяна, что выпил 150 бутылок. Это внушительная цифра, даже учитывая, что это не самое крепкое и бутылки не самые большие, а времени в запасе у него было предостаточно. Гораздо хуже, что Атос был настоящим клиническим алкоголиком, и цирроз печени был для него естественен: «Полубог исчезал, едва оставался человек. Опустив голову, с трудом выговаривая отдельные фразы, Атос долгими часами смотрел угасшим взором то на бутылку, то на стакан, то на Гримо, который привык повиноваться каждому его знаку и, читая в безжизненном взгляде своего господина малейшие его желания, немедленно исполнял их»[1]…
Но задача оказалась интереснее — так всегда бывает, когда займёшься одним, а на поверку узнаешь много неожиданно-нового. Начнёшь готовить экспедицию на Луну, а попутно изобретёшь фломастеры и ещё пятнадцать тысяч прочих полезных вещей.
Во-первых, алкоголь в литературе очень частый сюжетный движитель. Вот писатель не может объяснить, с чего вдруг персонаж попал туда или сюда, отчего он сделал так, а не иначе. И тогда, как палочка-выручалочка, приходит алкоголь. Тема алкоголя в литературе давняя, и она не менее спасительна для романиста, чем сигареты для актёра, не знающего, куда деть руки. Про сигареты и кофе как часть городской культуры часто дискутируют, и дискутируют много. Это ведь тоже палочка-выручалочка. Общественное мнение санкционировало разговоры о качестве кофе, точно так же как возмущение по поводу его рода. Герою позволено десятками страниц рассказывать о преимуществах заваривания с корицей перед завариванием с кардамоном. Будто споры о приготовлении шашлыка и ухи — бросишь эти темы в повествование, и сразу понятно, о чем писать ближайшие двадцать страниц. С алкоголем — ровно то же самое, это заместитель счастья. Хороший писатель Гроссман так сидел в Армении: «Выпил я много, но коньяк не подействовал на меня. Так бывает. Иногда выпьешь сто граммов, и мир дивно преображается — мир внутренний и мир вокруг, все звучит внятно, тайное становится явным, в каждом человеческом слове есть особый смысл и интерес, пресный день наполняется прелестью, она во всем, она волнует и радует. И самого себя чувствуешь, сознаешь как-то по-особому, по-странному. Такие счастливые сто граммов случаются обычно утром»[2].
Итак, если надо заткнуть дыру в повествовании, объяснить неестественность сюжетного поворота, легче всего заставить героя напиться. Не говоря о том, что это простой мотив для откровения — писатель считает, что все люди, как и его персонажи только и думают, чтобы сесть-выпить-поговорить. Любую откровенность можно списать на действие алкоголя.
Но приём с литературным героем, что протрезвев, очнулся в другом мире, или, выпив, сделал странный поступок, нечестный, он происходит не от большого дара, а от бессилия автора.
Во-вторых, у многих писателей алкоголизм героя должен подчёркивать его романтичность. Это ещё один лёгкий приём — от человека ушла жена, и вот у него запой. Или он пьёт оттого, что все товарищи-герои погибли в боях. Если пересказать Дюма другими словами, то тридцатилетний Атос пьёт, потому что повесил жену.
Но есть ещё одна сторона — это устойчивость героя к опьянению. В нашем богоспасаемом Отечестве сохраняется культура уважения к хмельному человеку. Его действия всё равно кажутся извинительными, а вот если человек выпив много, устоял на ногах, или сделал какую-то работу, так это вовсе считается подвигом.
Горькая судьба ставит человека Соколова из знаменитого рассказа Шолохова перед немцем, комендантом лагеря для военнопленных. Комендант наливает ему стакан шнапса, потому как дело идёт к расстрелу солдата. Тот пьёт, произнося знаменитую фразу: «Я после первого стакана не закусываю»[3]. Потом он выпивает второй, тоже без закуски, затем третий, уже с маленьким кусочком хлеба. В результате его отпускают в барак, дав буханку хлеба и кусок сала. Сцена эта, особенно в старом фильме великая, но не шнапсом в стакане, а тем, что пленные режут хлеб с салом суровой ниткой на всех. Да только это не оправдание потомкам-алкоголикам.
У Алексея Толстого есть рассказ «Гадюка», в котором барышня на фронтах Гражданской войны научилась убивать и «могла пить автомобильный спирт», а человек, который ей нравился «в девятнадцатом году он был в Сибири продовольственным диктатором, снабжал армию, на десятки тысяч верст его имя наводило ужас… Такие люди ей представлялись — несущими голову в облаках… Он тасовал события и жизни, как колоду карт…» Сам он говорит: «В девятнадцатом году я спирт пил с кокаином, чтобы не спать…»[4]
Это такая народная мифология, что алкоголь — топливо, которое можно залить в человека, и он будет работать хоть и на износ, но очень продуктивно. Это всё, разумеется, никакого отношения к действительности не имеет, и не дай Бог стать подчинённым буйного алкоголика — ни на войне, ни в тылу.
Был такой совершенно не литературный сталинский нарком (на самом деле — министр) Засядько. Народная молва описывала его назначение на этот пост так: Засядько вызвали к Сталину и налили водки не в рюмку, а в фужер. Тот выпил первый, затем второй, и, наконец, третий. (Тут, как и в случае с героем Шолохова, соблюдается сказочное триединство). Но четвёртного фужера шахтёр не стал пить и прикрыл стекло ладонью, сказав: «Засядько норму знает».
И вождь стал этими словами отвечать тем интриганам, что упрекали наркома в пьянстве.
Печаль этой истории только в том, что Засядько стал министром угольной промышленности в 38 лет, в 1948, в 1955 перестал им быть, а умер в 1962. И умер Александр Фёдорович пятидесяти двух лет, будучи на пенсии по состоянию здоровья. Тут, конечно, можно вспомнить всякие донесения столичных милиционеров, обнаруживших министра у Крымского моста в бессознательном состоянии со всеми документами и пропусками в Кремль, но дело-то не в том, чтобы сказать, что кто-то нормы не знал. Важнее другое: этот стиль руководства и в жизни, и в литературе не то чтобы хорош. Он как хмельной напор, сменяется экономическим похмельем.
Но надо вернуться к Дюма. Начнём с того, что очень интересно, сколько занимала в те времена поездка из Парижа в Лондон. Если опустить многочисленные выкладки и цитаты из прошлых путешественников, работу с картой и сверку со страницами Дюма и справочником конезаводчика, то можно обратиться к самой книге, вернее, к курьеру с подвесками. Он говорит одному из трактирщиков: «Я был десять или двенадцать дней тому назад». Это время на дорогу от трактира до Лондона, двое суток для изготовления подвесок и путь обратно.
Итак, для выполнения нормы Атосу нужно было выпивать двенадцать-пятнадцать бутылок в день. Причём он довольно интенсивно закусывал — правда, холодным и жирным. (Его слуга пил только из бочки).
Я обратился к одному сведущему человеку и обнаружил у него антикварную бутылку из-под французского вина. Бутылке, правда, от силы было лет тридцать, но она кичилась точным соблюдением формы. И как всегда на этом пути побочный доход был интереснее цели — например, объём бутылки 0,7 литра объясняли средним выдохом стеклодува прежних времён. То есть это был тот объём, с которым могли работать стеклодувы до изобретения Майклом Оуэнсом машинного литья. Прошли передо мной бутылки крутоплечие бордосские и покатые бургундские, вытянутые рейнские и мозельские, про шампанские я уже не говорю.
После вечера и части ночи, проведённой с этим, безусловно, достойным собеседником, как бы антикварная перешла в мою собственность. Уже мне в спину, хозяин напомнил, что осадка было много и поэтому обычно не допивали. Я запомнил и это.
Итак, по пятнадцать бутылок в день. Знатоки, правда, говорят, что бутылки были тогда чрезвычайно дороги, хрупки, а их массовое производство началось спустя несколько десятилетий после описываемых событий. От Дюма, что мог отдыхать в России в тени развесистой клюквы и видеть баранов, курдюк которых едет за ними на специальных тележках, глупо ждать точности. Ему легко было описывать в кулинарном словаре китов, что по подземному проходу путешествуют из Тихого океана в Атлантический, а тут какие-то бутылки. Но, в принципе-то, осилить норму Атоса можно.
Но, в принципе, осилить можно.
Только вот всё это ухарство имеет оборотную сторону. Много и долго пьющие люди обидчивы и тяжелы. И всё та же цитата Гроссмана продолжается так: «А иногда пьёшь, пьёшь и становишься всё угрюмей, словно наполняешься битым, колючим стеклом, тяжелеешь, какая-то ленивая дурость охватывает мозг и сердце, вяжет руки, ноги. Вот в таких случаях и дерутся ножами шофера и слесаря, охваченные жуткой злобой, ползущей из желудка, из охваченной тошнотой души, из тоскующих рук и ног. И вот в таких случаях пьешь много, всё хочешь прорваться в рай, выбраться из лап тоски, из жгучей обиды к самым близким людям, из беспричинной тревоги, из предчувствия беды… А уж когда человек понимает, что в рай ему не попасть, он снова пьёт. Теперь уже для того, чтобы одуреть, заснуть, дойти до того состояния, которое дамы определяют словами: „Нажрался, как свинья“»[5]…
И с героем бывает то же самое, из искусственной пьянки он выходит всё таким же, как и был, ничуть не улучшенным.
Список (о списках вещей и действий в литературе)
Сумка, лядунка, манерка, лафет…
Господин поручик, кес-ке ву фет?..
А в походной сумке —
спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
Среди немногих великих романов, что получило зачем-то человечество, особое место занимает книга под названием «Жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего 28 лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами; написанные им самим».
Дефо написал удивительную по-настоящему религиозную книгу. Проповедь, растянутую на четыреста страниц, протестантский пафос. Герой её — Иона и Иов в одном лице.
Но в ней есть одна особая черта — Дефо одарил нас поэтикой списка вещей. Гомер перечислял корабли, а Дефо — вещи: «Рис, сухари, три круга голландского сыру, пять больших кусков вяленой козлятины, служившей нам на корабле главной мясной пищей, и остатки ячменя, который мы везли из Европы для бывших на судне кур; кур мы давно уже съели, а немного зерна осталось. Этот ячмень был перемешан с пшеницей; он очень пригодился бы мне, но, к сожалению, как потом оказалось, был сильно попорчен крысами. Кроме того, я нашёл несколько ящиков вина и до шести галлонов рисовой водки, принадлежавших нашему капитану». Герой Дефо, спасает материальный мир, будто Ной, спасавший каждой твари — пару. Человек раз за разом отправляется в прошлую жизнь и обретает ящик корабельного плотника. Он запасается оружием и зарядами, вот они — два хороших охотничьих ружья и два пистолета, вместе с пороховницей, мешочком дроби и двумя старыми, заржавленными шпагами. Вот три бочонка пороху, среди которых один подмоченный. Два или три мешка с гвоздями (большими и мелкими), отвертку, дюжины две топоров, а главное — такую полезную вещь, как точило. Три железных лома, два бочонка с ружейными пулями и немного пороху. Ворох всевозможного платья, запасный парус, гамак, несколько тюфяков и подушек. Три бритвы, ножницы и около дюжины хороших вилок и ножей[6].
Наконец, он берёт деньги, хотя издевается над ними. Деньги завёрнуты в кусок парусины и ждут своего часа. Они потускнеют, но потом вернутся в оборот.
Роман Дефо вышел в 1719 году, а «Гулливер» вышел в 1726-м. Свифт уже тогда глумился над морской романтикой[7], но нам нет до этого дела — речь о списках.
Через сто лет этот список возвращается фарсом. Герои «Таинственного острова» чудовищно деятельны. Они хлопотливы, как муравьи, и действуют так, будто кто-то пустил плёнку их жизни с увеличенной скоростью. Но за последние годы привыкаешь к тому, что заброшенные на необитаемые острова стремятся выжить, но тут они и создают цивилизацию. Жюль Верн со временем вызывает у меня всё большую и большую оторопь: меня удивляет феномен нехудожественности его прозы. Понятно, что это познавательная проза, вслед за блесной сюжета тянущая острый крючок образовательного процесса, но всё же, всё же…
Кажется, что в детстве все нормальные люди пролистывали эти перечни, а потом выросли и научились получать от них ностальгическое удовольствие. Француз, в отличие от англичанина, писал не философскую книгу. Он занимался беллетризацией курса физики и плотницкого дела, поэтизацией производства поташа и выработки электричества.
У Золя списки предметов принадлежит к живописи, это радость и изобилие натюрморта, список Верна апеллирует к ощущению запаса, как хорошо сданные карты героям.
Есть эмоции другой природы, вообще вне литературы. То есть рисунок на картах может быть хоть кисти Рубенса, а может быть химическим карандашом безвестного зека. Это игра другая, не в живопись — а что-то вне картинки и текста.
Француз обращается не к любителям стиля, а к любителям запаса, примеряющим абстрактные топоры и пилы к собственному участку. Или к их детям с набором игрушек сходного свойства. Только золотым веком доверия к прогрессу можно объяснить любовное чтение жюльверновских описей: «Вот точный перечень его содержимого, записанный в блокноте Гедеона Спилета: „Инструменты 3 ножа с несколькими лезвиями, 2 топора для рубки дров, 2 топора плотничьих, 3 рубанка, 2 тесла, 1 топор обоюдоострый, 6 стамесок, 2 подпилка, 3 молотка, 3 бурава, 2 сверла, 10 мешков винтов и гвоздей, 3 ручные пилы, 2 коробки иголок. Приборы: 1 секстант, 1 бинокль, 1 подзорная труба, 1 готовальня карманный, 1 компас, 1 термометр Фаренгейта, 1 барометр металлический, 1 коробка с фотографическим аппаратом и набором принадлежностей — пластинок, химикалий и т. д. Одежда: 2 дюжины рубашек из особой ткани, похожей на шерсть, но, видимо, растительного происхождения, 3 дюжины чулок из такой же ткани. Оружие: 2 ружья кремневых, 2 пистонных ружья, 2 карабина центрального боя, 2 капсюльных ружья, 4 ножей охотничьих, 2 пороха фунтов по 25 каждый, 12 коробок пистонов. Книги: 1 Библия (Ветхий и Новый Завет) 1 географический атлас, 1 естественно-исторический словарь в 6 томах, 1 словарь полинезийских наречий, 3 стопы писчей бумаги, 2 чистые конторские книги. Посуда: 1 котел железный, 6 медных луженых кастрюль, 3 железных блюда, 10 алюминиевых приборов, 2 чайника, 1 маленькая переносная плита, 6 столовых ножей“. „Нельзя не признаться“, — сказал журналист, окончив опись, что владелец этого ящика был человек практичный»[8].
Ещё спустя столетие Георгий Адамов приводит советских героев на склад: «Чего тут только не было! Нечерствеющий хлеб в огромных бочках, различные мясные изделия, консервы — молочные, овощные, кондитерские, — свежая зелень, крупы, кофе, какао, сахар, шоколад, конфеты. Этих продуктов хватило бы сотне людей на два-три месяца. вперемешку с продовольствием попадались ящики с оружием — карабинами с оптическим прицелом, газовыми, световыми, ультразвуковыми ружьями и многозарядными пистолетами с комплектами боевых припасов, — ящики с инструментами, электролыжами, меховой и электрифицированной одеждой, кухонной утварью, аккумуляторами. При появлении одного длинного ящика Иван Павлович проявил живейшее чувство радости и удовольствия. На ящике была надпись «Скафандры — 5 штук — №№ 0–4»[9].
Некоторые писатели выстраивали свои книги как список — так делал Павич в «Ящике для письменных принадлежностей» или Довлатов в «Чемодане», но это приём организации текста.
Подлинный список живёт сам по себе, как борхесовская опись животных.
Само мироздание тяготеет к пересчитыванию объектов — оттого журналы пестрят статьями «Пять поводов для развода», «Шесть фраз, которые нужно сказать любимой», «Десять причин почитать книгу».
Мир будто просыпается каждый раз и не узнаёт пейзажа. Вокруг — необитаемый остров, необитаемые люди едят друг друга за пригорком. И вот мироздание спохватывается, и видит наконец список:
1. Построить хижину. Имеется два топора, две дюжины кованых гвоздей.
2. — неразборчиво.
3. Пять способов сбросить лишний вес.
4. Шесть причин, которые губят всякое начинание.
Но списки снаряжения, которые мы видим в великих романах о путешественниках, говорят нам и о другом.
Я застал те времена, когда на школьных диспутах обсуждали, какую книгу взять с собой на необитаемый остров (вариантом был космос, что казалось равнозначным). Ничего, впрочем, никуда брать не надо.
Попавший на необитаемый остров неминуемо сойдёт с ума, а наборы для выживания сурвивалистов только продлят их агонию. Робинзон совершил этот подвиг за нас, повторить его невозможно, как невозможно путешествовать в чреве кита.
Со списком или без — живи, как выйдет.
Чёрное (о кофе в русской литературе)
Да, я любила их, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, зимний пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
У хорошего русского писателя Алексея Феофилактовича Писемского есть роман «Масоны» (ты, дорогой друг, кажется, уже догадался, что читателей у этого романа, написанного в 1880 году, нынче немного). Действие романа о русских людях, печалящихся об общем благе, происходит в тридцатых-сороковых годах позапрошлого века. Одна из героинь, жена доктора «как немка по рождению и воспитанию, конечно, с гораздо большим бы удовольствием вкушала мокко, но тот был слишком дорог, а потому она приучила себя к нашему русскому хлебному кофею, который, кроме своей дешевизны, был, как она полагала, полезен для её слабой груди».
Речь, как, может быть, стало понятно, идёт о кофе, как о литературном факторе.
В романе Писемского доктор с женой останавливаются в избе, где чадит лучина. Им предлагают самовар (один на всю деревню), на что доктор отвечает, что они пьют не чай, а кофе и велит принести погребец.
Из погребца вынимают множество принадлежностей и, наконец, спиртовую лампу. Вода в кофейнике начинает закипать «вместе с насыпанным в неё кофеем». Крестьянские дети смотрят на это зачарованно, а кто-то приходит в ужас:
«— Спирт-то, божий-то дар, жгут! — произнес укоризненно-комическим голосом Иван Дорофеич.
— Да, брат, это, пожалуй, и грех! — повторил за ним Сверстов.
— Да как же не грех, помилуйте! Мы бы его лучше выпили, — продолжал Иван Дорофеев.
— Действительно, лучше бы выпили, — согласился с ним Сверстов, — впрочем, мы все-таки выпьем!.. У нас есть другой шнапс! — заключил он; затем, не глядя на жену, чтобы не встретить ее недовольного взгляда, и проворно вытащив из погребца небольшой графинчик с ерофеичем…» Потом доктор выпивает медведку из другого графинчика «Gnadige Frau, бывшая к рому все-таки более снисходительна, чем к гадким русским водкам, старалась не замечать, что творит её супруг». Наконец, кофе готов, и докторша пытается поделиться им с крестьянами: всё безуспешно. Выпивает чашечку только хозяйский мальчик, сам не понимая, что сделал.
В этой истории сосредоточено описание всего бытования кофе на Руси.