В общем, изобразительное искусство, за которым вижу сюжет, люблю. Композицию номер 85 не люблю, прилюдное поедание какашек не люблю, акционизм не люблю, а сюжеты привечаю.
История про то, что два раза не вставать (2013-01-08)
— А вы верите в альтернативную энергетику? И какое направление, на ваш взгляд, наименее затратоёмкое?
— Я понятия не имею, что вы вкладываете в слова «альтернативная энергетика». Если в торсионные поля и вечный двигатель второго рода, то я не то что не верю, а их не допускаю. Если вы имеете в виду холодный термояд, то думаю, что он придет не скоро.
Если речь идет о солнечных батареях, то думаю, что это вещь полезная.
Если же вы о биотопливе из злаков, то думаю, что тут большая доля манипуляции обывателем.
В любом случае это не предмет веры.
Я это говорю как человек, который сидит у печки, и за половину этого дня сжёг в ней половину небольшой сосны.
— Если же хотелось избежать мороки с дровами, газовая печь — лучший вариант. Нет возможности или собственное желание оторваться от благ цивилизации?
— В дровах есть особая прелесть, но тут некоторое непонимание.
Во-первых, вы, видимо, думаете, что газовые магистрали есть повсюду — это не так. Близ меня вот нет, в одиночку это вовсе не сделаешь (если ты не миллионер), а то, что хотят подвести в будущем, стоит совершенно астрономических денег — газовая печь, вернее, отопление с газовым нагревателем — штука, даже без этих оплат на подключение к магистрали, довольно дорогая — нужно строить специальное помещение, покупать аппаратуру, ставить батареи… Тут ещё десять раз подумаешь, прежде чем ломать печку.
Во-вторых, как можно оторваться от цивилизации, отвечая в Сети на такие вопросы, непонятно. Непонятно, зачем отрываться от благ цивилизации.
Всякие человеческие изобретения мне ужасно нравятся, а вот люди — не очень.
— Да, газовое отопление — обременительная штука, зимой, а с апреля по ноябрь — экономная. Морока с дровами исключительно для бани. Вы баню построили? И, вообще, любите это дело?
— Страсть как люблю это дело. Я вот общественные бани люблю, но там одна морока — я очень люблю полчасика вздремнуть после этого, а там это сделать негде. Меня в общественных банях ничего не смущает — ни голые люди, ни энтузиасты-подбрасыватели, ни похожие на ад мыльни — а вот, то что поспать там негде — это меня смущает. Съёмные сауны не люблю, там хоть и есть место где поспать, да только оно пропитано запахом чужого секса и маленькую урночку для гондонов не всегда вовремя очищают. Там спать неловко и душно. Да и как увидишь бильярд в бане — знай: гиблое место, не для правильного человека.
А вот один хороший человек построил дом вокруг бани. Я бы тоже так сделал, но теперь уже поздно.
У этого человека там была баня, к ней он приделал веранду, на которой плитка и стол, а сверху достроил чердак с кроваткой. Молодец, я считаю.
А у меня бани нет пока.
Что до экономии, так это вопрос экономики.
Может, завести свой нефтеперегонный завод — идея хорошая, да и с бензином для машины потом будет полегче, но идея эта не для меня. Хоть и экономная.
— У Германа Стерлигова, полагаю, есть баня. И не одна. На тридцати то гектарах. И он оторвался от цивилизации. И людей призывает бежать, бежать к себе — и участочек выделит, и избушку поставит и корову подарит. А вам люди не нравятся. Почему?
— Мы мало что знаем об этом человеке. Вдруг он просто позёр, ни от чего не оторвался, а знаете, на манер поэта Вознесенского в описании Довлатова, что много раз выбегал из бани и бросался в снег — и всё из-за ожидавшихся иностранных корреспондентов.
Насчёт его бани мне ничего неведомо, хотя я на фотографиях в газетах видел, что у него есть автомат Калашникова и целый выводок детей. Более того, хрен поймёшь, какой он хозяйственник — вдруг у него на разные прожекты уже потратились все деньги от биржи «Алиса», он в долгах как в шелках, землеотвод сделан за взятку, сменившееся начальство призывает его к ответу, а отвечать уже нечем.
Ну и погонят зайчика-арендатора такого хозяина из арендованной лубяной избушки прочь, последний раз корову подёргать за вымя не дадут.
Нет, суетливых резких движений делать не надо.
Стой где стоишь.
История про то, что два раза не вставать (2013-01-09)
Это, может, мало кто помнит, но это знаменитый символ советской интеллигенции — чешские полки. Кстати, Сеть услужливо выдаёт мистическую фразу — "Чешские полки, увлеченные этим порывом и успехом, шли вместе с нашими; их охватила та же могучая волна и увлекли легкие победы".
Так оно и было — чешская полка с чешским стеклом вжик-вжик, вправо-влево — вот он символ просвещения.
Не купеческий шкаф, не академическая библиотека с о специальной лесенкой, а легко комбинирующиеся полки — хочешь ставь друг на друга, хочешь на стенку вешай. Народные умельцы вешали полки в шахматном порядке — увеличивая объём для книг вдвое.
И, чтобы два раза не вставать, вот, что называется, выходные данные — видно, что это были не совсем чешские полки, а, так сказать, словацкие. Или, если уж, точнее — чехословацкие.
Эти полки были с каким-то свободомыслием, будто жучком-короедом в их древесину проник социализм с человеческим лицом.
Не поставишь туда "Белую берёзу" Бубённого, не примостишь "Кавалера Золотой звезды", не говоря уж об эпическом романе Шевцова "Тля".
Разве Сартра с Камю, или там Стругацких каких.
Теперь их отдают даром.
И полки и книги.
Первое января
Чтобы два раза не вставать — традиционный святочный текст:
Ностальгия — вот лучший товар после смутного времени, все на манер персонажей Аверченко будут вспоминать бывшую еду и прежние цены. Говорить о прошлом следует не со стариками и не с молодыми, а с мужчинами, только начавшими стареть — вернее, только что понявшими это. Они ещё сильны и деятельны, но вдруг становятся встревоженными и сентиментальными. Они лезут в старые папки, чтобы посмотреть на снимок своего класса, обрывок дневника, письмо без подписи. Следы жухлой любви, вперемешку с фасованным пеплом империи — иногда в тоске кажется, что у всего этого есть особый смысл.
Но поколение катится за поколением, и смысл есть только у загадочного течения времени — оно смывает всё, и ничьё время не тяжелее прочего.
Меня окружал утренний слякотный город с первыми, очнувшимися после новогодней ночи прохожими. Они как бойцы, выходящие из окружения, шли разрозненно, нетвёрдо ставя ноги. Автомобиль обдал меня веером тёмных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок. Бородатый старик в костюме Деда Мороза прошмыгнул мимо. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот.
Город отходил, возвращался к себе, на привычные улицы, и первые брошенные ёлки торчали из мусорных баков. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась — теплело.
Я свернул в катящийся к Москве-реке переулок и пошёл, огибая лужи, к стоящему среди строительных заборов старому дому. Там, у гаражей, старуха выгуливала собаку. Собака почти умирала — в богатых странах к таким собакам приделывают колёсико сзади, и тогда создаётся впечатление, что собака впряжена в маленькую тележку.
Но тут она просто ползла на брюхе, подтягиваясь на передних лапах. Колёсико ей не светило.
Мало что ей светило в этой жизни, подумал я, открывая дверь подъезда.
Я шёл в гости к Евсюкову, что квартировал в апартаментах какого-то купца-толстопуза. Богач давно жил под сенью пальм, а Евсюков уже не первый год, приезжая в Москву, подкручивал и подверчивал что-то в чужой огромной квартире с видом на храм Христа Спасителя.
Мы собирались там раз в пятый, оставив бой курантов семейному празднику, а первый день Нового года мужским укромным посиделкам. Это был наш час, ворованный у семей и праздничных забот. Мир впадал в Новый год, вваливался в похмельный январский день, бежали дети в магазины за лекарством для родителей, а мы собирались бодрячками, храня верность традиции.
Было нас шестеро — егерь Евсюков, инженер Сидоров, буровых дел мастер Рудаков, во всех отношениях успешный человек Раевский, просто успешный человек Леонид Александрович — и я.
И вот я отворил толстую казематную дверь, и оттуда на меня сразу пахнуло каминным огнём, жаревом с кухни и вонючим кальянным дымом.
В гигантской гостиной, у печки с изразцами, превращённой купцом в камин, уже сидели Раевский и Сидоров, пуская дым колечками и совершенно не обращая на меня внимания.
— …Тут надо договориться о терминологии. У меня к Родине иррациональная любовь, не основанная на иллюзиях. Это как врач, который любит женщину, но как врач он видит венозные ноги, мешки под глазами (почки), видит и всё остальное. Тут нет «вопреки» и «благодаря», это как две части комплексного числа, — продолжал Раевский.
— У меня справка есть о личном общении, — ответил Сидоров. — У меня хранится читательский билет старого образца — синенькая такая книжечка, никакого пластика. Там на специальной странице написано: «Подпись лица, выдавшего билет: Родина».
Они явно говорили давно, и разговор нарос сосулькой ещё с прошлого года. Раевский сидел в кресле Геринга. Мы всё время подтрунивали над отсутствующим хозяином квартиры, что гордился своим креслом Геринга. На многих дачах я встречал эти кресла, будто бы вывезенные из Германии. Их была тьма — может, целая мебельная фабрика работала на рейхсмаршала, а может, были раскулачены тысячи дворцов, где всего по разу бывал толстый немец: посидит Геринг минуту, да пересаживается в другое кресло, но клеймо остаётся навсегда: «кресло Геринга».
Отсутствующий хозяин действительно вывез это кресло с какой-то проданной генеральской дачи под Москвой.
Участок был зачищен как вражеская деревня, дом снесён (на его месте новый хозяин сделал пруд), а резная мебель с невнятной историей переместилась в город.
Чтобы перебить патриотический спор, я вспомнил уличную сценку:
— Знаете я, кажется, видел Липунова.
— Того самого? Профессора?
— Ну, да. Только в костюме Деда Мороза.
— Поутру после Нового года и не такое увидишь, — Сидоров подмигнул. Сидоров был человек простой, и в чтении журнала «Nature» замечен не был. Теорию жидкого времени Липунова он не знал и знать не хотел.
Меж тем Липунов был загадочной личностью, знаменитым физиком. Сначала он высмеивал теорию жидкого времени, потом вдруг стал яростным её адептом, а потом куда-то пропал. Говорили, что это давняя психологическая травма — у Липунова несколько лет назад пропал сын-подросток, с которым они жили вдвоём.
Липунов пропал, может, сошёл с ума, а может, просто опустился, как многие из тех, кто считал себя академической солью земли, а потом доживал в скорби. Были среди них несправедливо обиженные, а были те, чей срок разума истёк. Ничего удивительного в том, что я мог видеть профессора в костюме Деда Мороза. Любой дворник сейчас может на день надеть красный полушубок вместо оранжевой куртки.
— Ну, дворники разные бывают, — возразил Раевский. — Я вот живу в центре Москвы, в старом доме. На первом этаже там живут дворники-таджики. Не знаю, как с ними в будущем обернётся, но эти таджики мне ужасно нравятся — очень аккуратно всё метут, тихие, дружелюбные и норовили мне помочь во всяких делах. Однажды пришёл в наш маленький дворик пьяный, стал кричать, а когда его принялись стыдить из окон, он отвечал разными словами — удивительно в рифму. Так вот таджики его поймали, и вежливо вразумили, после чего убрали всё то, что он намусорил битыми бутылками.
— Я уверен, что если ночью постучать к твоим таджикам, то ты станешь счастливым владельцем коробка анаши, — не одобрил этого интернационализма Сидоров. (Я почувствовал, что они сейчас снова свернут на русскую государственность) — Говорят, что таджикские дворники на самом деле непростой народ. Помашут метлой, вынут из кармана травы. Вот я поздно как-то приехал домой — смотрю, толкутся странные люди у дворницкого жилья. И везде, куда заселили восточную рабочую силу, я всегда вижу наркоманических людей.
— В Москве сейчас много загадочного. Вот строительство такое загадочное…
— Ой, блин, какое загадочное! — На этих словах из кухни, отряхивая мокрые руки, вылез буровых дел мастер Рудаков. — Золотые купола над бассейнами, туда-сюда. У нас ведь, как всегда, две крайности: то тиграм мяса не докладывают, бутылки вмуровывают в опорные сваи, то наоборот. Вот как-то пару раз мы попадали — то ли на зарывание денег, то ли ещё что. Мы сажаем трубы, двенадцать миллиметров, десять метров вниз, два пояса, анкера, всё понятно. Трубы — двенадцать метров глубиной, шаг — метр по осям, откапывают полтора метра, заливается бетонная подушка с нуля ещё метра полтора — что это?
Я слушал эту музыку сфер с радостью, потому что я понял, кого мне в этот момент напоминает Рудаков. А напоминал он мне актёра, что давным-давно орал со сцены о своей молодости, изображая бывшего стилягу. Он орал, что когда-то его хотели лишить допуска, а теперь у него две мехколонны и пятьдесят бульдозеров. В тот год, когда эта реприза была особенно популярна, мы были молоды по-настоящему, слово допуск было непустым, но вот подумать, что мы будем относиться к этому времени с такой нежностью как сейчас, мы представить не могли. Я почувствовал себя лабораторным образцом, что отправил профессор Липунов в недальнее прошлое, залив его сжиженным, ледяным временем.
Мы все достигли разного, и, кажется, затем и были нужны друг другу — чтобы хвастаться.
Но сейчас было видно, что ни славянофилы, ни западники ответить Рудакову не могут.
Я, впрочем, тоже.
Поэтому буровых дел мастер Рудаков сам ткнул пальцем в потолок:
— Что это, а? Стартовый стол ракеты? Так он и чёрта выдержит, не то что ракету. А ведь через год проезжаешь — стоит на этом месте обычный жилой дом. Ну, не обычный, конечно, с выпендрёжем, но, зная его основание, я вам могу сказать — десять таких домов оно выдержит. С лихвой! На хрена?
Раевский всё же вставил своё слово:
— Легенд-то много, меня-то удивляет другое — насколько легенды близки к реальности.
— Много легенд, да — мы вот на Таганке бурили, там, где какой-то офисный центр стоит. Так нас археологи неделю, наверное, доставали. Сначала пытались работу останавливать, но потом поняли — нет, бесполезно. Трое пришло мужиков средних лет, а при них двое шестёрок, пацаны такие, лет по девятнадцать. Рылись в отвале — а ведь там черепки кучами. Они шурфы отрыли, неглубокие, правда, по полметра, наверное. До хрена — до хрена, много этих черепков-то. Я перекурить пошёл, к ним подхожу: «Ну, чего?». Смотрю, у них там одна фанерка лежит — это двенадцатый век, говорят, на другой фанерине тринадцатый век лежит — весь в узорах. Четырнадцатый и пятнадцатый опять же, а так ведь и не скажешь, что пятнадцатый по виду. Ну там пятьдесят лет назад расколотили этот горшок.
— Удивительно другое, — вздохнул Раевский. — Несмотря на волны мародёров огромное количество вещей до сих пор находится в домах. Какие-нибудь ручки бронзовые.
— Да что там ручки! Было одно место в Фурманном переулке. Сначала мы приехали, стоял там старый дом, только потом его стали сносить. Такой крепкий дом старой постройки, трёхэтажный. Сидел там сторож — мы приходим как-то к нему, а он довольно смурной и нервный. Явилась ночью компания, говорит, три или четыре человека, лет по сорок, серьёзные. А там ведь как темнеет, а темнеет летом поздно, на все старые дома, как муравьи на сахар, лезут всякие кладоискатели, роют-ковыряют.
Этот дом действительно старый, восемнадцатого, может, века, там уже даже рам не осталось — стены да лестницы. И вот как стемнеет, этот дом гудел — по одному и компаниями.
Сторож этот пришельцев гонял, а тут… Тоже хотел шугануть, но эти серьёзные люди ему что-то колюще-режущее показали и говорят, сиди, дескать, нам нужен час времени. Через час можешь что хочешь делать — милицию сна лишать, звонить кому-нибудь, а сейчас сиди в будке и кури. Напоследок дед, правда, бросил им: «Ничего не найдёте, здесь рыщено-перерыщено». Мужики говорят: «Иди, дед. Мы знаем, чё нам надо».
Ну, через час он вышел, честно так вышел, как и обещал, пошёл смотреть. На лестничной площадке между вторым и третьим этажами вынуто несколько кирпичей, а за ними ниша, здоровая. Пустая, конечно.
Было там что, не было ли — хрен его знает. Да сломали давно уж.
На этом месте я пошёл на кухню слушать Евсюкова. Однако ж, Евсюков молчал, а вот Леонид Александрович как раз рассказывал про какого-то даосского монаха.
Евсюков резал огромные узбекские помидоры, и видно было, что Леонид Александрович участвовать в приготовлении салата отказался. Наверняка они только что спорили о женщинах — они всегда об этом спорили — потомственный холостяк Евсюков и многажды женатый Леонид Александрович.