История чтобы два раза не вставать
Надо сказать, что заслышав известие о приближающихся холодах, многие мои знакомые запели Вальсингамами, про то, как могущая Зима, как бодрый вождь, ведет сама на нас косматые дружины своих морозов и снегов. Непонятно было только, что делать, за неимением каминов оставался только зимний жар пиров.
Я же сходил в лабаз, как выражается мой добрый товарищ, профессор Посвянский, за разнообразной грыклей. Правда, и в магазин для бедных дотянулся проклятый Сталин — репа по сорока рублей за кило.
Ну, и чтобы два раза не вставать — а вот никто не знает, что за почтовый ящик находится напротив синагоги на Вышеславцевом переулке? Там на крыше ещё такие огромные шары, оттого его вид из моего окна напоминает чем-то мечеть Аль-Акса.
* * *
Читаю тут воспоминания об одном советском руководителе тридцатых-шестидесятых годов.
Общая черта воспоминаний о советских производственниках — это милые детали их деятельности, мимоходом брошенные слова, всё то, что придаёт их образам человечность.
Так вот, о герое сообщалось, что он чрезвычайно любил технические приспособления (как сейчас сказали бы "гаджеты") — и привозил на объект купленные в разных городах, видимо, у смежников — катушку для спиннинга, или электробритву. "Это была интересная машинка, только что выпущенная Киевским заводом. Как то при мне он стал демонстрировать эту новинку в одном из цехов и в шутку сбрил усы у начальника цеха. Обоим эта процедура доставила большое удовольствие"
Ну, и чтобы два раза не вставать — видать, про шары видимые из моего окна, никто не знает?
История, чтобы два раза не вставать
Я ещё вот что скажу — в каждом из нас сидит такой читатель газет, который описан давным-давно Мариной Цветаевой. Такой потребитель новостей и чужих жизней — некоторым удаётся его хорошенько побить и загнать в тёмный угол сознания, а у некоторых он распоясался и занимает весь объём тела. Вот расскажут ему историю по то, как попал актёр Пороховщиков, так газетный читатель начинает делиться с миром, как пропадают люди, кто и как замёрз, а потом даже чувствует разочарование оттого, что актёр не замёрз, а обнаружился на даче.
Или там всякие катастрофы — внутренний читатель газет ужасно радуется катастрофам и неприятностям, даже вымышленным.
Он часто их и выдумывает.
Хуже всего, он начинает транслировать это вокруг.
И ты живёшь, как в дымном и душном городе, потому слышишь не людскую речь, а голоса читателей газет.
Ну, и чтобы два раза не вставать — вот мне ужасно понравилась фотография про то, как мама приехавшая на присягу, греет уши сыну-солдату, стоя сзади строя. Варежками греет. Вот внутренний читатель газет сказал бы, что-то про страну и время, когда уши у ушанки можно опустить только по приказу, ну и всё такое.
Но я своего внутреннего читателя газет бью долго и безостановочно, оттого, загнав его в угол, часто получаю от жизни радости скупые телеграммы. Мама замечательная, платок у мамы хороший — толстый и пушистый, мороз там, уши сыну прикрыла варежкой… Советская атлантида, люди, как и всегда, хороши, актёр Пороховщиков нашёлся, всё хорошо.
История, чтобы два раза не вставать
Ах, учитель, я пишу книгу о тебе — безо всякой уверенности, что она нужна кому-то, кроме меня.
Учитель, сегодня, 24-го твой день рождения, и меня всегда веселило, как про мёртвых говорят "сегодня бы ему исполнилось". Особенно, если счёт идёт за сотню.
А тебе, учитель, исполнилось бы 119.
Это всё цифры неправильные, глупые.
Я написал меньше чем нужно, потому что вместо меня говорили чужие статьи — их голос похож на голос сгоревшей бумаги, что ещё сохраняет форму — и чёрные буквы проступают на серебряных листах. Эти тексты нужно бы выбросить из повествования, потому что обычному читателю они скучны, а филолог их уже отксерокопировал в заграничной стажировке.
Но мне жаль их, как тысяч бумажных книг моей библиотеки, которых никто больше не будет читать — даже я сам.
Поэтому я написал больше, чем нужно — пятьдесят два листа, и это тоже глупые цифры, а число не умнее.
Жизнь становится угрюма, и я начал по другому смотреть на те вещи, о которых писал с такой лёгкостью в первых главах.
Литература становится мёртвой в тот момент, когда приходят исследователи.
В тот момент, когда биографические книги продаются лучше, чем проза тех людей, о которых они написаны.
Я похож на Чаадаева из романа твоего близкого друга — и этот Чаадаев, как ты помнишь, мнишь, кричал "Добро пожаловать в город мёртвых".
Литература пойдёт иным чередом, другим направлением — так же как меняла своё русло Клязьма. Старое зачахнет, как чахли города, когда мелела Ока.
Вода остаётся, но перераспределяется, меняя ландшафт.
Я написал не биографию, а роман. Впрочем, так многие сейчас делают.
Вместо биографий пишут не то что романы, а памфлеты.
Ты бы порадовался — не мне, а устройству мира. Учеников у тебя полно, и все знатнее меня.
Но ты придумал модель биографии, лекало, по которому скроены сейчас сотни судеб успешных продавцов букв.
Это очень хорошо. И мне, научившемуся без восторга и без снисходительности относиться к спорным моментам
твоей биографии остаётся лишь одна заочная благодарность.
Ну, и чтобы два раза не вставать — наваливается на меня странный студенческий праздник. День сентиментальности. Будет день, будет и пища.
История, чтобы два раза не вставать
Я принялся рассматривать мороз из окна.
Из окна мороз выглядит гораздо лучше.
Прочитал статью Ваганова о гибели черновиков. Ваганов — хороший, а статья путаная и бестолковая.
Кстати, нет ли среди вас человека, живущего в Калуге?
И, чтобы два раза не вставать, вот традиционный текст сегодняшнего дня. Это конец одного рассказа, который я давным-давно написал для своих друзей, и с каждым годом он, увы, становится всё актуальнее.
…Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно кто из списка на манер светлейшего князя, останется среди нас последним лицеистом, мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой, мы как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после и ни один из них не лучше. Голос классика шепчет, что в Москве один Университет, и мы готовы согласиться с неприятным персонажем — один ведь, один, другому не бысти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке на девичьем колене записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Чётвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а век железный намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, а они в ответ лишь ржавеют. Только навсегда над нами гудит в промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор, спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим пронзительным и беззащитным праздником».
История, чтобы два раза не вставать, про ответы на вопросы и
Заглянул на http://www.formspring.me/berezin и честно поговорил с моим народом.
— А вообще — не настал ли литературе пидзец? О чем говорить?
— Всенепремено настал.
Но только ведь, пока не исчезло человечество, ничего просто так не исчезает — искусство верховой езды (которым владел раньше всякий, хоть и в разной степени) сохранилось в специальных школах, искусство фехтования тоже где-то существует.
Сочинение историй будет происходить все равно.
Просто платить за это не будут, как особо и не платили до Пушкина.
Разве можно было наняться в придворные сценаристы и комики.
А говорить можно обо всём. О чём угодно можно говорить.
— Что для вас идеальная литература?
— Идеальная литература для меня тот вид человеческих занятий, что позволяет приближаться к читателю в общении и, одновременно, не потакать ему.
Это довольно легко сделать, но именно в идеальном варианте к этому прилагается некоторый пансион.
— Рождество, Ханука, солнцестояние, день рождения Хампфри Богарта — что вы празднуете в эти дни?
— К несчастью обнаружил этот вопрос в момент, когда пристало праздновать Татьянин день. Оттого отвечать правду неловко.
На Рождество я стоял в одном из соборов города моего имени со свечкой в руках.
А вот Богарта я бы тоже помянул, хорошо, что вы напомнили. У меня всё есть мечта написать роман про послевоенный СССР, где герои бы были, что твой Хампфри Богарт, только в крестах и нашивках.
***
— Вы будете участвовать в шествии против Путина?
— Как не пойти? Меня часто об этом спрашивают, и ответ у меня давно заготовлен.
Я ведь хожу на все митинги, на "Русский марш" и молитвенные стояния.
Это моя настоятельная душевная необходимость — быть там с моим народом, где мой народ к несчастью.
Я всё наблюдаю и всё записываю в специальную книжечку, на которой написано "ПРАВДА".