Нуру фыркнула от попавшего в рот и нос песка, отмахнулась от ветра рукой и потребовала:
— Расскажи!
— Одного юношу будило по утрам чудесное пение. Думая о птице, он вообразил, что она золотая с алым хвостом и гребнем, с синими ногами и лазурными подкрылками. Юноша выносил ей зерно, но птица умолкала и пряталась. Тогда и он затаился тоже, и увидел, как к зерну слетела крошечная серая пташка, и рассердился, и бросил камень, чтобы её отогнать. «Не для тебя я ставил зерно!» — вскричал юноша.
— Это была та самая птица?
— Да, это она и была. Серая пташка села на ветку и запела, и юноша понял ошибку, но она, закончив песню, улетела и никогда не вернулась. После юноша купил другую птицу на рынке, самую красивую, какую только нашёл, но она пела нехорошо.
— И это всё? — спросила Нуру. — Что же он не послушал, как поёт птица, прежде чем купить?
— Он увидел её и подумал, что знает, каков её голос.
Нуру примолкла, хмуря брови.
— Эта притча и про тебя, — сказала она затем. — Ты вообразил, что знаешь дорогу, и она приведёт нас к роще, реке и городу. Ты уже видишь, здесь только холмы да песок, но идёшь упрямо. Когда ты признаешь, что ошибся?
— Я не ошибся. Там, на холме, прежде шумела роща. Поднимемся и увидим реку. Прислушайся: разве не чуешь в ветре её дыхание, запах ила и шелест тростника? Разве не слышишь крики мужчин — они везут грузы на плотах из зелёных стеблей, отталкиваясь от дна шестами. Поднимемся и увидим, как пригибаются они, проплывая под мостом, и подойдём к рыболовам у берега, возьмём еды и воды для тебя, и постоим на мосту. Ты отдохнёшь, и пойдём дальше, и в сумерках будем в Наккиве.
— Если это путь к городу, отчего же дорога не идёт на холм? Ты видишь, она лежит в стороне, нет даже узкой тропки!
— Значит, дорога изменилась, но мы пойдём на холм, чтобы не сбиться с пути. Не бойся, Нуру. Одни дороги растут, другие засыпает песком, и умирают рощи, и города меняют имена, и вода, разливаясь, топит поселения. Но реки живут долго, и пока жива река, будут и люди рядом с нею. Добрые люди помогут тебе.
Великий Гончар отворил заслонку печи, и жар хлынул на иссохшую землю. Ветер ушёл, раскалился песок, даже воздух стал горячим и жёлтым.
Нуру отпустила руку спутника и брела за ним след в след, стараясь зарывать ноги глубже, но скоро поняла, что и там не отыщет прохлады. Иссохшая трава росла здесь редкими пучками, и, жёсткая, ранила даже подошвы, не привыкшие к обуви. Земля жгла, как угли.
Наконец, Нуру упала на колени и заплакала, но и слёзы высохли в глазах. Сафир обернулся и, подойдя, протянул руки.
— Мы почти у реки, — сказал он. — Я донесу тебя.
— Ты горячий, — стонала Нуру, отбиваясь. — Ты жжёшься, жжёшься!
Всё же он взял её и понёс, бережно подвернув края одежды, чтобы не касаться кожи. Скоро она перестала бороться и затихла.
Непрочный склон осыпался, и ноги теряли опору. Раз или два Сафир упал на колено, но поднимался и шёл дальше. Он взобрался на холм, опустил свою ношу на камни и жёсткую траву и замер, глядя вдаль.
— Где же… твоя река? — прошептала Нуру, поднимая голову. — Где плотовщики и рыболовы, где тростник?..
Пустыня расстилалась перед ними, жёлтая и тихая. Лишь песчаные волны колыхались в жарком мареве, и белое небо, выцветшее к этому часу, растянулось от края до края.
Сафир молчал, приглядываясь. Заметив что-то, он пошёл, быстрее и быстрее, и почти сбежал с холма, оставив Нуру одну. Не сразу, но она сумела подняться и, сделав несколько шагов, скатилась с коротким стоном к подножию. Дальше Нуру ползла, и жёлтые рогатые ящерицы следили за ней из нор, издавая горлом короткий сухой треск.
— Не оставляй меня… — прошептала она, вытянув руку, и Сафир скорее почуял этот зов, чем услышал.
— Реки не умирают так быстро, — сказал он, вернувшись. — Что же случилось? Вон плоский камень там, впереди — то мост, и его занесло песком. Мау была полноводна и глубока, кормила города и поселения. Много раз я ходил вдоль этих берегов, я любил этот край, и он лишь расцветал со временем. Куда же ушла река?
— Я говорила тебе: тут нет реки… Вернёмся…
— Наккива должна стоять. Там были колодцы. Потерпи, дитя, я отнесу тебя в Наккиву.
Он брёл с нею на руках, и песок сковывал шаги. Он рассказывал Нуру о прежних днях: о сборщиках тростника, и о плетёных корзинах в воде, где плескалась рыба. О том, как люди плыли через реку на зелёных плоских лодках из стеблей, и как трижды возводили мост, и как Мау, разливаясь, сносила его. Он говорил о полях у берегов, о жирной земле, вскормленной илом.
Он говорил, как везли камень на длинных телегах, запряжённых быками, везли издалека, от горного хребта, отделяющего Ломаный берег от Тёмных Долин. Тогда разводили ещё белых быков, которых потом не стало — крепких, но не быстрых. Неторопливо шли они, качая тяжёлыми рогами, и лениво кричали погонщики.
Сафир помнил, как всё было, потому что и сам шёл с караваном. Помнил скрип колёс и мычание быков, и зелёные поля, и рощи. Помнил, как люди из прибрежных селений окружали караван и становились на колени, чтобы он подарил им счастье, прикоснувшись пальцем ко лбу. Они верили в это, и он не отказывал. Они бы завидовали той, которую он несёт на руках.
— Молчи, — стонала Нуру. — Мне трудно дышать, я будто в печи, голова болит… Так больно! Я не могу, не выдержу больше…
Сафир говорил о том, что его ждали везде, везде ему были рады. Многое менялось, но не это. Колодцы Наккивы глубоки и холодны, и Наккива жива, какое бы имя теперь ни носила.
— Я умру, — шептала Нуру пересохшими губами, и в трещинах запекалась кровь. — Я умру, я хочу умереть, убей меня! Мне больно, мне плохо… Не могу больше, прошу, не могу…
— Потерпи, дитя, — упрашивал Сафир. — Великий Гончар кончил свою работу, печь остывает, и скоро придёт прохлада. Эту ночь ты проведёшь под крышей, на свежей постели, но прежде напьёшься. Потерпи.
Она умолкла, безвольно запрокинув голову и свесив руку, лишь ветер колыхал тёмное полотно её волос. То Великий Гончар, закончив дела, приглядывался к этим землям. Вдохнув жизнь в свои поделки, искал им место, а заодно смотрел, где возьмёт новую глину для завтрашних трудов.
— Не забирай её, отец, — попросил Сафир. — Ещё не время. Я обещал, что отведу её в Наккиву.
Великий Гончар сдвинул лампу и поставил заслонку, но свет проходил сквозь множество крошечных дыр. На границе неба и земли желтела полоса — угли в печи ещё тлели, но Великий Гончар уже лёг, и сонное его дыхание несло прохладу. Зашуршали ящерицы, выбираясь из нор, вскрикнула птица в сухом кустарнике.
В час, когда угли догорели и ночная лампа стояла высоко, Сафир пришёл в Наккиву, и город встретил его тишиной.
Не было огней, ни смеха, ни голосов. Ни мычания быков, ни сонного квохтанья кур. Не было площади и колодцев, и тенистых улиц, — ничего. Лишь песок да сухие кустарники у разрушенных стен.
Сафир застыл, оглядываясь. Медленно добрёл до плоской крыши, которая была теперь вровень с коленом, опустил свою ношу и сел, уронив лицо в ладони. Нуру пошевелилась.
— Где мы?.. — хриплым шёпотом спросила она. — Скоро придём к воде?..
— Я не знаю, дитя. Прости меня.
— Это и есть твой город?
— Это Наккива, — с горечью сказал Сафир.
Нуру подняла голову и, привстав на локте, осмотрела камни, тёмные в ночи.
— Когда бы я ни приходил, — продолжил её спутник, — меня встречали песни и смех, и каждый звал меня в свой дом. Даже псы были приветливы, и смеялись женщины, и дети несли мне цветы. Я уходил и возвращался, и тех детей вели под руку их внуки, и меня снова касались их пальцы, непослушные, загрубевшие, но радость в глазах была прежней. Наккива росла, и бывало, я не находил домов, где раньше отдыхал, и вместо старых улиц появлялись новые, но тут всегда была жизнь.
Сафир повёл рукой.
— Была жизнь, и шумели поля, и стрекотали ночные жуки-келеле, дрожа телами, и пели птицы, возвещая приход нового дня. Тут, на берегах Мау, я провёл лучшие дни, и тут, неподалёку, я сел отдохнуть. Я любил это место, я скучал по нему. Что же с ним стало?
Нуру подползла ближе и легла головой на его колени.
— Река ушла, — сказала она, — и люди ушли. Все, кого ты мог бы спросить, умерли. Я тоже умру, ещё день пути я не вынесу.
— Здесь бывал не только я. Другие из моего народа любили этот край. Я найду их и спрошу, что случилось, когда я ушёл.
— Ты не найдёшь их. Разве не слышал, я говорила: каменных людей не осталось. Лишь у Светлоликого Фаруха есть двое, мужчина и женщина. Они спят и никогда не просыпаются. Светлоликий Фарух — он правит этими землями — готов щедро платить за каменных людей, а до того их искал его отец, а до него дед. Но за долгие годы нашли только двоих.
— Ты ошибаешься, Нуру. Может быть всякое — высыхают колодцы, поселения уходят и рождаются новые, — но это земля моего народа, и мой народ жил тут всегда. Мы старшие дети, мы пришли до начала времён.
Сафир возвысил голос.
— Мы были здесь прежде, чем появились вы, младшие. Я был здесь, когда земля разделилась, и время, что я провёл в ущелье — лишь миг для меня. Как вышло, что за этот миг не стало реки, и города, за которым приглядывал мой народ, и моего народа не стало? Как вышло, что последних из нас покупают, как товар?
— Я не знаю, — устало сказала Нуру и поёжилась от ночного холода. — На моей памяти так было всегда. Так колодцев здесь нет? Тогда у меня осталась только ночь. Мы никуда не успеем дойти…
Сафир промолчал. Она пошевелилась и заглянула ему в лицо, едва различимое сейчас.
— Расскажи мне, как было раньше, когда ты родился. У тебя есть мать и отец?
— Я вышел из красной глины с берегов Вануи. Великий Гончар обжёг меня в печи и опустил на землю, как каждого из моего народа. Но прежде он сделал себе братьев: Одноглазого, чтобы тот освещал землю ночью, и Двуликого, чтобы ходил с лампой днём. Ещё был Трёхрукий. Одной рукой он брал, второй давал, а третьей опирался на посох, бродя по земле.
— Я слышала от мореходов, в этих богов верят на дальних берегах. А про Великого Гончара не знают…
— Так вышло. На дальних берегах живут плохие, негодные люди, но всё же Великий Гончар не оставил и их, отправил братьев присматривать.
— Плохие, почему?
Сафир помолчал, глядя перед собой. Опустив руку на голову Нуру и перебрав её волосы, заговорил.
— Было так, — начал он. — Однажды Великий Гончар увидел, что красной глины почти не стало, и впервые смешал её с белой, с берегов Нокори. Так появились вы, младшие дети. Он впервые понял, что глина может кончиться, оттого вы меньше ростом и всегда возвращаетесь к нему, чтобы он мог лепить новых. Оттого вы спешите жить, и всегда вам кажется, что можно успеть больше за ваш короткий век. Вам всего мало — власти, земли и славы, и вы делите землю, а мы глядим снисходительно, потому что земля наша. Мы позволяем её делить, раз это даёт вам счастье, но потом вы уходите, всегда уходите, а земля остаётся, и новые дети считают её своей.
— Ха! — сказала Нуру. — Ты и правда казался мне совсем другим, когда молчал. Я знала тебя всю жизнь, и всё же не знала. Лучше расскажи о людях с дальних берегов, только рассказывай не скучно. Дай мне забыть о боли и жажде.
— Было так: пришло тёмное время, когда Вануи иссякла, и Великий Гончар в гневе бил по земле, но больше не мог отыскать красной глины. Земля стонала, раскалываясь на части, и куски её падали в море. Великий Гончар оттолкнул их ногой и ушёл, а мы, его дети, ждали, что будет.
— Так появились дальние берега?
— Да, дитя. А после Великий Гончар сотворил людей из одной только белой глины, но они не понравились ему, и он отсадил их подальше. Хуже всех вышли люди из остатков: в белую глину случайно попала синяя. Они некрасивы и оттого злы, и могут убить за один только взгляд, если им покажется, что ты насмехаешься.
Сафир провёл рукой по волосам Нуру и продолжил:
— Великий Гончар убрал пятнистых людей к белым и с этой поры лепил только рыб, зверей и птиц. Но и о неудавшихся детях не забыл, отправил своих братьев, чтобы приглядывали. И люди, живущие далеко, стали почитать его братьев как богов, а о Великом Гончаре забыли. Вот потому, знай, на дальних берегах живут плохие люди, и плохие звери, и плохие рыбы и птицы. Все, на кого он не хотел смотреть. На те земли Великий Гончар вытряхивает золу из печи, холодную и белую, и всё живое замерзает.
Нуру примолкла, задумавшись.
— А я мечтала, поплыву туда, — сказала она печально. — Мечтала, мы поплывём вместе. Ты слышал меня тогда? Я думала, что радую тебя, а вышло наоборот, да?
— Я видел и знаю достаточно, дитя. Я давно уже не мечтаю.
— И другом ты мне быть не хотел. Наверное, и дождаться не мог, когда я уйду… нет, когда мой короткий век пролетит, и я оставлю тебя в покое. Так назойливая мошка летает вокруг, жужжит… Как болит голова, и дышать больно! Всё бы отдала за воду…
Сафир молчал. Он глядел, не шевелясь, вдаль, где уже разгорались угли. Великий Гончар готовился к новому дню — скоро уберёт заслонку и сядет за работу, а печь будет греться. Тогда мёртвый город станет плохим местом — ни воды, ни тени, — но до других поселений далеко, слишком далеко…
Нуру взяла его за руку, слабые пальцы скользнули к запястью.
— А что ты всегда сжимал? — спросила она. — Ты что-то держал в кулаке?
Ладонь раскрылась, и Нуру тронула её пальцем, присматриваясь.
— Что это, два камешка? Нет, знаю — клыки! Чьи они?
— Страшнейшего из творений, дитя. Не верю, что Великий Гончар такое создал. Может, кто-то другой в тот день пробрался к печи.
— Порождения песков? — спросила Нуру, но Сафир не ответил. Она взяла клыки с его ладони, чтобы лучше рассмотреть, и он не возразил.
Прохлада ещё держалась, но печь уже грелась, и волны тепла лились на этот край. Стали желты пески и небо. Темнели ошмётки глины на гончарном круге, и золотились их тонкие края.
Город, засыпанный по горло, молчал. Кое-где чернели пустые глазницы окон, и лежали там и сям мотки спутанной травы. По крышам угадывались очертания площади, где под песком — кто знает, сколько времён — спали колодцы.
Нуру устала разглядывать клыки, села и поёжилась.
— Мне страшно, — сказала она. — Умирать больно и долго. Жар не убивает сразу, он сводит с ума. Кажется, сердце вот-вот лопнет, и кровь кипит в жилах, и голова как в тисках. Каждый вдох — мучение. Сделай так, чтобы я не страдала, каменный человек.
Она ждала, закрыв глаза и кусая губы, но Сафир сидел неподвижно.
— Почему ты молчишь? — вскричала Нуру, обернувшись. — Ты опять уснул, бросил меня — сейчас! Как ты мог?
Она плакала и била его в грудь, но то, что ещё недавно было плотью, стало камнем. Глаза тускнели всё больше, и кожа бледнела, делаясь серой. Сафир ушёл далеко — кто знает, слышал ли он хоть что-то.
Нуру легла, дрожа, у его ног. Она ещё хотела плакать, но не могла, лишь слабый стон временами срывался с губ.
— Разобью голову о твои колени, — пробормотала она, — а ты смотри. Смотри! Я говорила, тут нет города и нет реки, глупый каменный человек с каменным сердцем… Я говорила, но ты привёл меня сюда, и вот, тебе даже не хватило смелости остаться со мной в последний час!
Нуру примолкла, слушая рогатых ящериц — те уставились на неё из-под крыши, где нашли приют, и места там хватило бы лишь для таких маленьких созданий, — и две злые слезы скатились с её ресниц.
Но вот засвистела птица, усевшись неподалёку, и ей ответила другая. То были желтогрудые птицы-кочевники, прозванные так за то, что сопровождают людей в пути. Рассевшись на бычьих рогах и спинах, они ловят мошек, и пьют с быками на привале, и кричат протяжно и тонко, выводя в конце «чок-чок» — издалека слышны их голоса. Бывало, Нуру угадывала, что едут торговцы, по этому свисту.
Она подняла голову, и птицы смолкли, упорхнули. Поднявшись на ноги, Нуру проследила, куда, и увидела дорогу невдалеке и крытую повозку, запряжённую парой быков. Мгновение она постояла, прижимая ладонь к забившемуся сердцу, и с хриплым криком бросилась наперерез, оскальзываясь на песке. Падала, но опять поднималась и бежала, размахивая руками.
Возница остановил быков, увидев её, и Нуру застыла, лишь теперь разглядев его лицо.
— Нет, нет! — прошептала она, попятилась, развернулась и кинулась обратно. Трое, спрыгнув на песок, заспешили за ней.
Добежав до Сафира почти без сил, Нуру сжалась, пытаясь укрыться за его спиной. Нож был потерян в ущелье, и она раздирала поджившие раны ногтями, тёрла окровавленную руку о камень.
— Проснись, молю, проснись! — повторяла она. — Там Хепури, он нашёл меня, он заберёт меня — почему я раньше не умерла! Всё зря… Проснись!
Но Сафир сидел не шевелясь, а трое уже были здесь, босые мужчины в светлых одеждах, с головами, укрытыми белой тканью.
— Ишь ты, не зря тащились, — присвистнул один из них, невысокий, худой и тёмный, весь будто высушенный солнцем. Усмехнулся тонкими губами, и жёсткие заострённые уши шевельнулись.
Второй, человек средних лет, рослый, с грубым лицом, встал за его плечом, сложив руки на груди. Третий, помоложе и крепкий, шагнул к Нуру и отвесил такую пощёчину, что она упала.
— Ндани! — простонала она, протягивая руки в мольбе. — Брат мой, пожалей, не отдавай меня ему!