…Нет, это была не новая железнодорожная катастрофа, не авария на военном объекте у Бисеровского озера, не гроза и не шаровая молния, не пожар и не потоп, говорю я печально. И даже не случайным образом залетевшее из чернобыльской зоны облачко, пролившееся на нас радиоактивным дождем. Это было банальное судебное разбирательство. Частная семейная история, которую мне не очень приятно вспоминать.
Она началась весной, в хорошее доброе время, когда только-только сошел снег и мы впервые собрались все вместе после сиротливой долгой зимы, радуясь тому, что впереди опять лето и уж по крайней мере земля нас точно не подведет, не обманет и не даст помереть с голоду.
День выдался теплый, сухой, белые и желтые бабочки летали над свежей травой и быстро-быстро взмахивали легкими крыльями. Катя открыла настежь окна и вывесила на улицу одеяла и матрасы, и то же самое сделали все наши соседи; представьте себе, как трогательно выглядела эта коллективная сушка. Однако никто ничего не стеснялся, все соскучились по земле, и даже я собирался вскопать какую-нибудь грядку. Катя и вовсе озабоченно твердила, что теперь, когда все стало так дорого, надо использовать каждый клочок земли, и дядюшка всячески одобрял ее планы. А вечером мы сидели на террасе под гомон птиц, как-то очень хорошо говорили, вспоминали бабушку и деда и странную историю их взаимоотношений, дядюшка рассказывал про алтайскую эвакуацию времен Великой Отечественной, когда в селении с чудным названием Саввушка у них было гораздо больше земли, и какой – чернозем! – но ни дед, ни бабка обрабатывать ее не умели, и оттого городская семья голодала, и именно поэтому старший сын, выйдя в отставку, сделался земледельцем. Катя, подперев щеку, слушала предания, в которых прошло мое детство. Я видел, что ей все это интересно, близко и она тем самым вступает в наш семейный круг и мама с сестрой не смогут ее после этого не принять, да и дядюшка словечко замолвит.
Да-да, матушка Анна, я собрался наконец сделать ей в ту ночь предложение и первому сообщить об этом старшему в нашем роду, пригласить его в качестве свадебного полковника на брачный пир, но в начале двенадцатого, когда встала апрельская ущербная луна, умолкли птицы и мы собрались расходиться, Алеша как-то грустно, уныло сказал, что вот в стране все меняется, новые порядки заводятся и надо бы и нам, раз уж такое дело, поделить участок. Разумеется, фактически ничего не изменится, мы будем так же вместе всем пользоваться, как и раньше, и никаких заборов посреди восьми соток строить не станем, но на бумаге лучше все оформить – так будет вернее.
Сам он до такого додумался или ему подсказала жена, не знаю. Но я уже открыл было рот, чтобы изречь нечто философское про непредсказуемость и загадочность русского пути и, разумеется, согласиться, как вдруг услышал:
– Я против.
Это прозвучало в сырой ночной тишине так звонко, неожиданно и ни с чем не сообразно, что в первый момент было неясно, кто эти слова произнес. Как если бы кто-то чужой, посторонний, никем не замеченный вошел в калитку и появился на террасе. Или бросил с улицы камень в едва освещенное печальной луной окно.
Я смотрел на Катю и не верил глазам. Они с Алешей друг в дружке души не чаяли, могли часами говорить о чем угодно, он был в восторге от моего выбора, ибо никогда не ожидал, что в такого безответственного человека, как я, могла влюбиться серьезная, умная девушка. И вдруг это маленькое, трогательное создание, чадо, дитя, моя возлюбленная, моя юная невеста, которую, если уж на то пошло, никто не спрашивал, и она не имела на Купавну ну никаких юридических и моральных прав, выступила против Алексея Петровича. Я так опешил, что не мог вымолвить ни слова, а дядюшка поднялся – нескладный, прихрамывающий, со своим радикулитом, со сбитыми набок светлыми волосами и высоким лбом – и пошел под цыганским солнышком на последнюю электричку, тяжело ступая по земле, и я чувствовал, как земля всхлипывает и жалеет его.
Позднее Алеша говорил мне, что ожидал подвоха, но только от меня, а не от Кати. Что ж, интуиция была всегда нашим слабым родовым местом. А я усадил любимую перед собой и стал рассказывать ей, как ребенком после смерти отца боялся на даче ночевать, когда дядюшки не было, но стоило ему появиться – и весь мой страх пропадал. Как он ходил вместе со мной ловить рыбу на новый карьер и однажды полчаса вытаскивал крючок из моих трусов, после того как я неудачно закинул удочку. Как он чинил мой велосипед, как мы ходили ночью с бреднем по речке Камышовке и вытащили килограммового золотого карася и он отдал его мне, а наутро я показывал его пацанам и мне все завидовали. Как мы играли с ним в шахматы и он жертвовал мне в самом начале ферзя и все равно обыгрывал, но потом я научился и мы играли почти на равных. Как я сломал железный топорик, когда попытался открыть погреб в маленьком дядюшкином домике, и бабушка – что было редкостью – меня отругала, а он спокойно объяснил, что надо было повернуть топорик в другой плоскости и тогда ничего бы с ним не случилось. Я пробовал Катю уговорить взять свои слова назад и извиниться, но она стояла на своем – маленькая, злая, безжалостная, никогда и ни в чем не сомневающаяся.
– Я делаю это для тебя и твоих детей. Никому нельзя уступать ничего своего! Это было решение твоего деда.
Боже мой, так вот что она вынесла из наших домашних мифов!
– Но оно ничего не значит! – возопил я. – Да, возможно, дед любил мою маму больше, чем своих сыновей, потому что она дочь, девочка. А он по собственному опыту знал, насколько женщинам живется труднее, чем мужчинам. Боялся, что у нее не сложится жизнь из-за того, что ей попадется кто-то похожий на него. Но здесь все построено, удобрено, сделано на дядюшкины деньги.
– Это не важно, – отрезала Катя. – Считай, что он платил за аренду. Купавна принадлежит твоей семье. И точка.
Я смотрел на свою женщину и не узнавал ее. Что с нею сталось? Куда делась ее стеснительность, застенчивость, кротость? Ноздри расширились, раздулись, как у скаковой лошади, глаза сузились и заблестели. Да, матушка Анна, если Катя брала себе что-то в голову, то переубедить ее было невозможно и в своей правоте и в неправоте она была готова идти до конца.
Когда я рассказал обо всем маме, та пожала плечами:
– Это был твой выбор. Надеюсь, неокончательный. Хотя как раз в этом случае я могу ее понять.
Катя ушла спать, и несколько ночей мы были очень далеки от того, чтобы делать детей. На дачу, как и дядюшка, больше не ездили. А какое-то время спустя позвонила моя сестра и сказала, что пришла повестка из суда, однако ни она, ни мама идти на заседание не намерены.
– Вы эту кашу заварили, вы и расхлебывайте.
На суде дядюшка молчал, а его адвокат напирал на то, что не сестра истца и не ее дети, а именно Алексей Петрович был фактическим хозяином дачи. Это же подтвердили и Кука, и все соседи, которые пришли на суд и встали на сторону отставного полковника. Адвокатом был второй мой дядька, человек образованный и красноречивый; он вошел в раж и стал говорить о бессердечном, неблагодарном, хамском поколении, которое ни во что не ставит старших. Это было уже совсем лишнее, и если бы он вовремя не замолчал, то, может быть, судья наперекор всему и решила бы исход дела в нашу пользу. Но когда слово дали мне, я говорить отказался.
Однако Катя не хотела сдаваться. Она была по-настоящему разозлена, твердила о том, что закон на нашей стороне, и требовала, чтобы мы заняли где угодно денег, наняли адвоката и подали апелляцию.
– Это дело принципа, и ты не имеешь права никому уступать. Купавна целиком – твоя и твоей семьи! Ну что ты молчишь?
А я молчал, потому что понимал: я не могу после этого сделать Кате предложение. Не потому, что хочу ее наказать, а просто это было бы насилием над самим собой, над тем родовым преданием, из которого она выбрала лишь то, что было выгодно ей. Ну или пусть даже мне, как она мою выгоду понимала. Я должен был эту историю внутри себя пережить, переварить, отодвинуть, а пока что неотступно думал про землю, которую впервые за тридцать с лишним лет никто не вскопает, не бросит в нее семя и не соберет урожай. Я представлял, как земля томится, недоумевает, ждет и не понимает, что происходит, и начинает зарастать сорной травой. Сначала мокрицей, одуванчиками и снытью, потом все забивает крапива, хотя, если верить Эзопу, земля должна быть счастлива, оттого что ее перестали мучить, уничтожать ее родных детей и насаждать пасынков. Эта мысль была для меня в тот момент важнее всего, и Катя как будто это почувствовала, затаилась, отдалилась от меня. Впервые за два года нашей общей жизни.
Не зная, что делать, я решил посоветоваться с Петей. На мое удивление, он отнесся к нашей фамильной ситуации безо всякой сентиментальной ноты.
– Во всем виноват твой дед. Если он решил отдать дачу дочери, не надо было позволять сыну за нее платить.
На деда свалить было проще и бессмысленнее всего, но боже мой, как менялись люди! Петя абсолютно не был похож на скромного фарцовщика, каким я его запомнил по «Тайваню». Он вышел из коммерческого подполья, завел несколько магазинов в центре Москвы, а сам поселился в просторном загородном доме на берегу Клязьминского водохранилища в имении, которое окрестил Бердяевкой. Там у него было три гектара земли, обнесенных высоченным глухим забором, раньше принадлежавших ведомственному пионерскому лагерю. К гектарам прилагался собственный пляж, причал, катер, а еще огромный американский автомобиль со ступенькой и печной трубой; Петя сам водил его на бешеной скорости, не соблюдая никаких правил, сгоняя с дороги замешкавшихся водителей и легко и быстро откупаясь от ментов.
Какие-то люди деликатно, но решительно меня обыскали («Ты чего, совсем охренел?» – спросил я Петю, когда меня наконец пропустили, а он буркнул: «На меня было два покушения»), еще одни бесшумно приносили нам морскую и заморскую еду, третьи отгоняли мух и лягушек, и единственное, чего я не понимал, но не решался у него спросить, – для кого он все это приобрел?
Но, впрочем, Пете там было комфортно, а купавинские разборки ему не грозили. Он был успешен, богат. Конечно, никакой вульгарности, никакого новорусского стиля, ни малиновых пиджаков, ни золотых цепей, никаких дурацких занятий и дорогостоящих увлечений, только защита диких животных («А почему не больных детей, не сирот?» – спросил я сердито. «Это обязанность государства, а у зверей государства нету», – ответил он очень серьезно), но, когда я достал свои сигареты, Павлик изволил выразить неудовольствие их запахом.
– Возьми у меня «Кэмел».
– Я курю то, что курю, – сказал я зло и подумал, что никогда больше не стану иметь с ним дело и ни о чем не попрошу.
А еще через какое-то время Катя объявила, что меня ищет какая-то Рая.
Родство – опасное соседство
Она произнесла это невзначай, безразлично, но я почувствовал в голосе ревность, которая после нашей первой серьезной размолвки немного утешила и согрела меня.
– Это моя кузина, – засмеялся я. – Мы с ней родились с разницей в одну неделю, и нам всегда вместе справляли дни рождения. Она мне ужасно нравилась, а бабушка говорила: le cousinage est un dangereux voisinage.
Катя поморщилась: не любила, когда я демонстрировал свою начитанность, даже если это получалось у меня непреднамеренно. А я подумал, что мне было бы интересно взглянуть на двоюродную сестру, которую я не видел много лет, и растревожить ворох отроческих воспоминаний и смелых дачных игр в нашем шалаше на дальнем участке.
Все это происходило, отец Иржи, в самом начале октября девяносто третьего года. Вам оно, скорее всего, ничего не скажет, а нам пришлось пережить еще одно потрясение. Город лихорадило несколько месяцев, люди снова выходили на улицы, митинговали, кучковались, раздавали листовки и оружие, разбивали палатки, строили баррикады и жгли костры. Многие ходили в камуфляже или в самодельной военной форме. Я помню табор с табличкой «Группа разработки теории счастливого общества». Там сидели на земле какие-то удивительные персонажи – те, кто проспал август девяносто первого; а может быть, они выходили и тогда, но считали себя сегодня обманутыми. Или просто любили бузить и протестовали не важно с кем, против кого и по какому поводу. Они выписывали желающим бесплатные рецепты счастья, а я не знал, кому сочувствовать, но замечал, как что-то мутное, дрянное готовится в моем городе.
Накануне нашей с Раей встречи у Белого дома прорвали окружение, потом вечером вырубилось телевидение, и тогда по радио выступил наш главный реформатор, призвав всех верных выйти к Моссовету.
Без двадцати двенадцать позвонил Альберт Петрович.
– Вячеслав, я иду и вы тоже должны пойти и позвать всех, кого знаете, – произнес он трагическим голосом.
– Это приказ?
– Это просьба. Вы себе никогда не простите, если останетесь дома. Разве вы не понимаете, что бывают ситуации, когда от присутствия или отсутствия одного человека зависит судьба всех? Или вы Брэдбери не читали?
Боже мой, ну почему эта чертова судьба решалась при моей жизни так часто и какой лично мне был от ее решений прок? Я правда не понимал, какого рожна я должен поддерживать тех, кто сделал мою жизнь невыносимой? В девяносто первом я рвался в Москву через половину страны, а теперь не мог заставить себя проехать несколько остановок на метро.
Я спал как убитый в ту историческую ночь, а днем зашел к Альберту Петровичу. У него был включен телевизор. Работала американская Си-эн-эн – показывала в прямом эфире, как танки стреляют по Белому дому и из окон вырывается дым.
– Вы меня вчера звали вот этому подсобить? – кивнул я на экран.
– Как вы не понимаете? У него не было другого выхода! – сказал Альберт Петрович резко, но за этой резкостью мне почудилась растерянность.
– Он поклялся нас защищать, а не убивать. А еще пообещал, что ляжет на рельсы, если мы станем жить хуже. Но вместо этого уложил на рельсы всю страну.
– Слава!
Я поднялся.
– Вы куда?
– На свидание с прошлым.
Светило солнце, было очень тепло для начала октября, и контраст с дождливым августом девяносто первого показался мне непонятным, странным, но еще больше поражало равнодушие людей. Они шли по своим делам, и ни страха, ни радости на лицах я не замечал. Им было все равно. Эти победят, другие – какая разница, все равно выживать отныне придется каждому в одиночку.
Ресторан, в котором мы с Раей должны были встретиться, находился в подвальчике на Гоголевском бульваре. На улице было неспокойно, но внизу ничто не говорило о том, что снаружи идет гражданская война. Рая уже ждала меня, столик был накрыт на троих.
– Хочу познакомить тебя с моим женихом, – произнесла кузина с важностью.
Она была не очень изящно, но эффектно одета: короткое черное платье, черный шарф, серебряные украшения, туфельки на высоких каблуках, – глаза сияли, влажные губы блестели, и я не по-братски залюбовался ею и по-хорошему позавидовал ее счастью и тому человеку, который это счастье с нею разделит.
– Ты не боишься, что я его убью?
Девушка гортанно засмеялась, и, покуда мы дожидались Стасика («Он очень занят, у него столько дел, столько дел!» – говорила она), Рая рассказывала мне про свою жизнь, ничего не спросив про мою. Тогда меня это несколько удивило, но очень скоро я привык к тому, что люди нового времени интересуются лишь собой.
Жених был правда хорош: высок, плечист и очень молод, наверное, моложе меня, а значит, и ее. Но не в этом дело. Я не бог весть какой психолог, однако довольно было услышать, как он разговаривает с официантом, чтобы понять, какую глупость задумала совершить моя кузина. Я не собирался ее ни от чего уберегать, она окончила иняз, была самостоятельная, умная девица и сама решала свою судьбу.
А парень напористо, с непонятными мне словечками стал рассказывать про то, что скоро откроет бизнес, и неважно какой, главное – чтоб приносил деньги. Деньги сейчас делаются легко и быстро, важно не упустить время, а кто этого не понимает и не умеет, тот лох и полное чмо. Раечка смотрела на него нежными, глупыми, влюбленными глазами и оттого сделалась еще прекрасней, а я понимал, что на свете есть кто-то гораздо более никчемный, чем я. Во мне хотя бы срабатывало чувство осторожности, я не лез ни в какие авантюры, не пытался ничего продать и ни у кого занять – в Стасике не было и этого. Но ведь позвали-то они меня и угощали явно не для того, чтобы поразить коммерческими планами.
– Ты чего такой напряженный, братан? Иль ты из этих? – спросил мальчик небрежно.
– Каких?
– Коммуняк недобитых?
– Я нет, а вот твой будущий тесть – да, – сказал я резко.
– Так он же старый. Ему можно. А в тебе-то это откуда, не понимаю?
– Что?
– Совковость.
Я хотел спросить Стасика, где он был в августе девяносто первого, но подумал, что это будет совсем глупо, и поднялся.
– Погоди, вопрос надо обсудить. – Стройный белокурый юноша крутил брелок, похожий на миниатюрный радиотелефон. – Что с дачкой будем делать?
– А разве с нашей дачей надо что-то делать?
– Продавать скорей эту рухлядь. Пока за нее хоть сколько-то дают.
Я почувствовал, как переменилось, вспыхнуло мое лицо, а Стасик стал говорить о том, что купавинская дача – хлам, никакого интереса она не представляет, дом старый, а маленький домик – просто ужасный, сарай какой-то. Деревья, грядки – все это ерунда, ценна только земля, да и то не очень. Далеко от станции, далеко от озера.
– Десять минут на велосипеде.
– В цене только первая линия.
– Бред какой-то. А главное – не понимаю, при чем здесь ты?
Он наклонился ко мне:
– Мы все равно продадим свою половину, понял?
– Четыре сотки? Сколько за них дадут?
– Сколько б ни дали. Но и ты свои потом никому не продашь.
– Рая, это безумие, – я повернулся к кузине. – Ты с отцом говорила?
Она пожала плечами и посмотрела на меня недовольно. Она хотела замуж. Купавна была ее приданым.
– Я против, – повторил я слова, которые уже когда-то слышал, и пожалел, что Кати нет рядом со мной. Ее решительность могла бы мне сейчас помочь.
– Если у тебя есть деньги, можешь выкупить нашу долю, – ответил Стасик и подозвал официанта. – Только поспеши.
Все это было очевидно и убивало своей простотой, но если раньше люди стыдились хотя бы для виду и не обнажали свои действия, то теперь все было выставлено напоказ. Так же, как Рая в невесту, Стасик хотел сыграть в бизнесмена и ради этого готов был выбросить сорок лет труда своего будущего тестя.
Я положил на стол деньги, которых, по моим предположениям, должно было хватить за выпитое и съеденное, и ушел. Они закричали мне вслед, а меня била дрожь. Водка дала в голову, я пошел по бульвару в ту сторону, откуда поднимался дым, и по мере приближения к Белому дому Москва действительно все больше напоминала Сантьяго времен военного переворота. А день был по-прежнему ясный, солнечный, умиротворенный – чудесный осенний день. Я думал о том, как славно сейчас должно быть на Бисеровском озере, можно взять лодку и попытаться поймать зеркального карпа, представлял, как хорошо в саду, где созрели антоновские яблоки и с мягким стуком падают с веток – большие, налитые, с покрасневшими бочками. Как прекрасно в лесу за полигоном, где вылезли последние чернушки и к их маслянистым шляпкам прилипли иголки и осиновые листья. И неужели я потеряю все это из-за того, что какому-то безумцу захотелось достать с неба месяц?
Свернув в переулки, я пересек Арбат и Калининский проспект, потом прошел по улице Писемского мимо дома, где жила Цветаева и куда мы ходили с Катей и целовались на втором этаже, выскочил на Садовое и без четверти три оказался возле здания американского посольства. Там стояло оцепление, и я двинулся в сторону Москвы-реки. Растрепанные, шальные люди бежали мне навстречу, размахивали руками и что-то кричали, но я шагал вперед. Дым над Белым домом становился все сильнее, там спасали прямой наводкой, снайперскими винтовками и милицейскими дубинками русскую демократию, а я хотел спасти Купавну. Мне нужны были деньги, и не вонючие рубли, которые обесценивались на глазах, а доллары, йены, марки, кроны, франки, песо, лиры, рупии, чтобы точно так же положить их перед Стасиком – но где было эти деньги взять?
Я шел и думал, что если Купавну продадут, то по моей земле будут ходить чужаки, они станут делать с ней все что захотят: копать, рыхлить, трогать, мять, бросать свои семена, кто-то из них поднимется по рассохшемуся крылечку на террасу и пройдет в мою комнатку, сдернет старенькие выцветшие шторы и коврик с санями и хрипящими лошадками, убегающими от волков, а может быть, вообще сломает или сожжет наш дом и построит на его месте новый, и это было бы лучшее, что новые хозяева смогли бы сделать. А если нет? А если они просто в нем поселятся и будут равнодушно смотреть на косяк двери, где папа каждый год отмечал, на сколько сантиметров я вырос? Что меньшее из этих зол и что я должен сделать, чтобы Купавну не предать?
Потом я подумал о Кате. Ей двадцать лет, и она не виновата в том, что ее молодость совпала с разрухой, нищетой и переустройством мира, не виновата, что ей достался никчемный, бесталанный парень. Она хотела жить, хорошо одеваться, вокруг была Москва с ее соблазнами, Катю тянуло в эту жизнь, и тем отчаяннее нам недоставало средств. Я шел по пространству таких же обманутых, растерянных, разочарованных или разгневанных людей, как сам, и не знал, что делать.
Мимо проехала и остановилась на мосту красная иномарка. Из нее вышла высокая женщина в светлой шубе. Это было очень странно: теплый день, солнце и дама в шубе из серебристого меха. Если она и могла здесь оказаться, то на другой стороне, и, значит, наверняка ошиблась. Лицо у дамы было крупное, выразительное, с резкими чертами и трещинкой на нижней губе. На нее смотрели выжидательно, с молчаливым, готовым вот-вот выплеснуться осуждением защитники Белого дома, позади замер шофер, работавший, судя по всему, одновременно охранником и не понимавший, что ему делать. А она обвела глазами площадь, потом повернулась в сторону танков, и из женских уст вдруг посыпались такие страшные матерные слова, что мне сделалось не по себе, как в детстве, когда Светка ругалась на нас из-за Петьки посреди прокурорского поля.
В следующую минуту раздался тонкий нежный звук. Дама вскрикнула и стала клониться к земле, охранник ее подхватил, на шубе проступило красное пятно, народ бросился врассыпную, и я побежал вместе со всеми под этот свист, чем-то похожий по смыслу на купавинский гром: если ты его услышал, значит, пуля, как и молния, в тебя не попала.
Баррикады, дворы, подворотни, идущая вверх улица, вывески, закрытые двери, глухие арки, незнакомый стадион… Я плохо знал этот район.
– Стоять!
Трое омоновцев. Лица в масках, глаза в прорезях злые, наглые.
– Документы!
Смотрят как на врага. А документов у меня с собой не было, я их никогда не носил.
– Руки!
– Что?
– Руки покажи!
Наверное, на них с детства остались частички купавинской золы, потому что в следующее мгновение меня грубо обыскали, завели в переулок и бросили на асфальт, где уже лежали другие люди. Мужчины, женщины, попавшие под облаву, как и я, случайно, или же те, кто с оружием в руках либо без него пытался защитить обреченный дворец. Я не знал никого из них и не понимал, что происходит, но вдруг почувствовал родство с этими людьми. А может быть, и правда мне надо было вчера не оставаться дома, но пойти, только не на Тверскую к Гайдару, а сюда, и тогда все бы сложилось в моей стране иначе, потому что от присутствия или отсутствия одного человека… Но красные флаги, Баркашов, Макашов, брр… Потом я подумал о дядьке Алешке: мой доблестный полковник наверняка где-то здесь и командует отрядом самообороны. Покуда его малую землю собираются продать, дядюшка защищает большую.
Что ж, в отличие от меня он всегда был государственным человеком.
Мимо проехали поливальные машины.
– Кровь с улиц смывают, – шепнул лежавший рядом со мной старик. На лацкане его холщового пиджака тускло блестела орденская колонка, но не похоже было, чтоб она ему помогла.
Через полчаса нас подняли. Появился невзрачный мужичок в грязном бежевом пальто. Нижняя часть лица у него была завязана платком, на лоб натянута спортивная шапочка, и только пугливые, бегающие светлые глаза смотрели в нашу сторону. Он шел в сопровождении лютых бойцов и указывал на некоторых из нас. Кивнул на старика, потом посмотрел на меня, на мгновение заколебался, и я почувствовал, что в эту минуту решается моя жизнь. Если он так же кивнет, я больше никогда не увижу Катю, а ей не достанется ничего из купавинских денег.