Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Петербургские очерки - Пётр Владимирович Долгоруков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Долгоруков — и это очень характерно для идеологии душевладельца, — относясь отрицательно к крепостному праву как к институту, склонен видеть в нем известные хорошие стороны, по крайней мере в бытовом, житейском отношении. «Конечно, мы не защищаем крепостного права, — говорит он. — По нашему мнению, эмансипация — и эмансипация поспешная — составляет вопрос чести и общественного спасения. Но следует сказать, что казенные крестьяне притесняемы гораздо более крестьян помещичьих… Не говоря уже о добрых и хороших помещиках, число коих значительно в России, собственная выгода каждого разумного помещика заключается в благосостоянии его крестьян… Доселе эти 22 миллиона русских (помещичьих крестьян) не были людьми, они были вещами, не пользовались никакими гражданскими правами, и мы, их господа, располагали ими по нашему произволу, часто необузданному. Зато они пользовались вполне на наш счет пищею, одеждою и жилищем, а в случае несчастий непредвиденных, подобно пожару и скотскому падежу, мы должны были им оказывать помощь, часто для нас весьма убыточную. Сверх того, мы должны были отвечать перед правительством за их подати и повинности»[153].

Чрезвычайно любопытна общая концепция истории возникновения крепостного права, какую мы находим у Долгорукова. Она очень типична для представителя крупного титулованного землевладения, мало заинтересованного в изучаемую эпоху в сохранении принудительного труда. Крепостное право, по его представлению, было установлено правительством в интересах мелкопоместного дворянства с целью укрепить самодержавие. Крупные землевладельцы не были заинтересованы в этом мероприятии. До отмены Юрьева дня «крестьяне сохраняли свободу передвижения, и люди богатые и могущественные из числа дворян охраняли свободу сельского населения более эффективно, чем это могли сделать мелкие землевладельцы». Поэтому Юрьев день «был особенно выгоден для бояр и вообще для богатых землевладельцев, на землях коих крестьяне могли находить большее приволье и лучшую защиту от притеснения властей, чем на землях владельцев мелкопоместных и бедных». Борис Годунов в борьбе с боярством стремился «опереться на мелкое дворянство и, чтоб привлечь его на свою сторону, установил крепостное право на крестьян». Во время смуты его закон перестал соблюдаться, но по вступлении на престол новой династии патриарх Филарет «для восстановления деспотизма стал опираться на мелкое дворянство» и в угоду ему восстановил крепостное право и этим обеспечил себе его поддержку, после чего мог свести на нет деятельность земских соборов, лишить их законодательных прав и превратить их в совещательное учреждение.

В этой концепции характерны две черты: во-первых, стремление доказать, что интересы крестьянства никогда не противоречили интересам крупного землевладения, — мысль, унаследованная еще от XVIII в., когда Татищев писал, что отмену Юрьева дня Годунов произвел, «не слушая совета старших бояр», а во-вторых, стремление установить связь между закрепощением крестьянства и развитием политического «деспотизма». Из последнего соображения вытекают и последующие выводы Долгорукова: мелкое дворянство купило крепостной труд ценою собственного порабощения. Оно «захотело иметь крепостных, оно захотело умножить их число… оно заставило правительство ввести крепостное право в России, оно добилось этого крепостного права. Оно получило крепостных, оно значительно увеличило их число, но по справедливой каре небес, обратив в крепостное состояние большинство своих соотечественников, оно само оказалось под игом рабства столь же тяжелого, как и позорного, и само ползает в грязи, в которую алчность, одинаково противоречащая и политическому благоразумию, и христианским принципам, погрузила большинство его соотечественников». Отсюда следует, что как долго существует крепостное право — высшие сословия не могут претендовать на политическую свободу. «Ни в каком монархическом правлении высшее сословие не может приобрести свободы, доколе низшее сословие связано узами рабства. Русское дворянство, доколе имеет само крепостных людей, не может никакими способами свергнуть с себя тяжкое иго крепостного холопства, наложенное на них царем… Сохранение крепостного состояния низшего сословия делало конституционную монархию невозможною: нельзя в монархии установить свободу на фундаменте крепостного права. Для прочности монархии конституционной необходимо, чтобы все сословия были свободными и пользовались гражданскими правами». Зато «эмансипация» крестьянства неизбежно должна повлечь за собою падение самодержавия. «Наивно думать, — говорит он, — что можно уничтожить крепостную зависимость сельского сословия и не уничтожить бесспорную крепостную зависимость сословия высшего… До 19 февраля 1861 года, — говорит Долгоруков, — порядок, господствовавший в России, представлял собою пирамиду рабства: дворянство давило на крестьян, правительство топтало в ногах дворянство. Раз совершилось освобождение внизу, невозможно сохранить крепостное право вверху. Всегда можно перестроить дом, но невозможно разрушить первый этаж, не трогая второго»[154].

Так исторически обосновывал Долгоруков с дворянской точки зрения необходимость освобождения крестьян. Но это не был единственный мотив, побуждавший его стать в ряды убежденных эмансипаторов.

Если Долгоруков высказывался всегда с такой горячностью за «эмансипацию, и эмансипацию поспешную», то на это было много и веских причин. Как представитель того слоя крупного дворянства, который был заинтересован в оснорной перестройке своего хозяйства в соответствии с возрастающими требованиями рынка, он очень ясно сознавал всю невыгоду крепостного труда и преимущества труда вольнонаемного. «Помещики, — пишет он, — имеющие полную власть над своими крепостными людьми, могущие их наказывать телесно, могущие их ссылать, никогда не могли добиться, чтобы на барщине работали хорошо и усердно. Всем, кто живал в деревне, известно, что трое работников вольнонаемных в течение недели наработают больше, чем девять или десять тягол барщинных. Поэтому труд вольнонаемных будет гораздо более продуктивен, чем барщина»[155].

Но есть еще одна причина, которая заставляет Долгорукова торопиться с «эмансипацией». Как историк и человек умный, он имел всегда в памяти восстание Степана Разина, когда «кровь дворян полилась ручьями в юго-восточных областях России, и мятежники не восставали на царя, но требовали освобождения крестьян и уничтожения дворянства», помнил и о Пугачеве, провозгласившем «уничтожение крепостного состояния и резню дворян». «Народ, — говорит он в 1860 году, — … ожидает в великом спокойствии результатов работ всех комитетов и всех комиссий, коим вверена грядущая судьба его. Но не советуем стародурам впадать в ошибку и воображать себе, что народу неизвестны его человеческие права и его могущество. Вчерашние рабы соделались людьми: они ждут своего освобождения, и горе России, если бы стародурам удалось исполнить свои неразумные желания, состоящие в том, чтоб обмануть крепостных людей дарованием им вместо настоящего освобождения ложной свободы… Если бы стародурам — чего Боже сохрани! — удалось привести желания свои в исполнение, то по нашему отечеству потекли бы реки крови»[156].

Основные пункты своего проекта крестьянской реформы П. В. Долгоруков изложил уже в записке тульскому дворянскому собранию в 1858 году: «В видах улучшения быта крестьян, обеспечения собственности помещиков и безопасности тех и других отпустить крестьян не иначе, как с наделом некоторого количества земли в постоянное владение», при условии «полного добросовестного денежного вознаграждения» помещиков «за уступаемые ими земли»[157]. Освобождение он мыслил обязательно с землею. Мотивом к этому, однако, служили не соображения социальной справедливости, а совершенно реальное сознание социальной опасности иного разрешения проблемы для его класса. «Согласно ли с правилами политики осторожной и предусмотрительной, спрашивает он, ставить… 22 миллиона людей, целую треть населения империи, в положение пролетариев, подверженных влиянию всех колебаний цен найма?.. Глас здравой политики не предписывает ли непременно воспользоваться минутою, единственною в истории России, для удаления, но крайней мере, на долгий срок опасности пролетариата, ныне угрожающего бедствиями столь многим странам Европы». Итак, опасность пролетаризации крестьянских масс, превращения их в «бездомных пролетариев», «одним словом, учреждения в России новой Ирландии к обширных размерах» — вот один из мотивов, побуждающих помещика к уступке крестьянам части своих земель. А далее всплывает все тот же страх перед крестьянской революцией. «Дать крестьянам землю тем более необходимо и неизбежно, что русский крестьянин не понимает свободы безземельной: если ему не дадут земли, он сам себе ее возьмет, и никакая человеческая сила ему в этом помешать не может»[158]. Вот соображения, по каким Долгоруков настаивает на «предоставлении крестьянам в полное владение не только усадеб их, но еще и некоторого количества земли», как на мере, «необходимой для безопасности будущих времен». «В имениях, состоящих на барщине, — добавляет он, — безопаснее (разрядка наша. — С.Б.) было бы предоставить крестьянам всю землю, которою они пользуются в настоящее время; в имениях оброчных следует отделить им количество, особенно определяемое для каждой губернии (в зависимости от стоимости земли)». В тех же соображениях «собственной безопасности помещиков» необходимо «немедленное уничтожение всех прав помещичьих над крестьянами, всякого рода оброка и всяких повинностей крестьянина к помещику»[159].

Но если Долгоруков очень рано понял необходимость обеспечения в достаточной мере землею освобождаемого крестьянства и в этом отношении проявил гораздо большую проницательность, чем большинство его класса, он отнюдь не имел в виду, чтоб такая мера была произведена за счет помещиков и в ущерб их землевладельческим интересам. «Крепостное состояние, — рассуждает он, — противно и закону Божию, и здравому правосудию человеческому; крепостные люди имеют неотъемлемое право на полную и немедленную свободу. Это бесспорно. Но, конечно, они вовсе не имеют ни малейшего права на землю помещичью». Поэтому «отчуждение собственности помещичьей в руки крестьянские требует вознаграждения, и вознаграждения действительного, настоящего». Вознаграждение это позволит землевладельцам безболезненно перейти к капиталистическим формам хозяйства. «Так как в России доходы помещичьи ос ованы или на барщине или на оброке, то необходимо и по закону и по совести, — говорит Долгоруков, — дать помещикам вознаграждение, с помощью коего русские помещики, большею частью не имеющие запасного капитала, могли бы заменить барщину и оброк трудом вольнонаемным, без каптала невозможным»[160].

В проектах Долгорукова вопрос о выкупе является тем краеугольным камнем, из-за которого он рассорился с «либеральной» бюрократией и разошелся с славянофильской общественностью. Выкуп он понимает в совершенно откровенной форме, как выкуп «душ», причем в оценку входит и земля, обрабатываемая крестьянином на себя. За каждого мужчину помещик должен получить 100 рублей серебром (женщины освобождаются бесплатно)[161] Вопрос о том, как реализовать сумму, необходимую для выкупной операции, обсуждался Долгоруковым во всех подробностях; он был предметом записки, поданной им в ноябре 1858 года, из-за которой и произошел, по-видимому, окончательный разрыв его с деятелями реформы. Долгоруков с его проницательным умом сразу расценил всю невыгоду для помещиков такого «плачевного» паллиатива, каким являлись спроектированные Редакционными комиссиями «временнообязанные отношения», не обеспечивавшие «настоящего» вознаграждения помещику и создававшие почву для социальных недоразумений в будущем и «кровавых столкновений между двумя сословиями: помещиков и крестьян». «Эти два сословия будут поставлены обязательною работою и прямым платежом оброка в положение ежедневных столкновений, борьбы упорной с невозможностью мирного исхода; вознаграждение будет мнимое, обратится в пуф; помещики будут разорены; неудовольствие умов породит беспорядок, а беспорядок доведет до революции». «Обязанная» работа, как форма груда подневольного, в условиях буржуазного хозяйства помещику невыгодна: «опасно предаваться мечтаньям и воображать себе, что с отменением крепостного состояния помещикам остается какая-либо возможность видеть обязанную работу исполненною хорошо или получать оброк исправно». Наконец, помещики лишены будут фактически возможности взыскивать с крестьян выкупные платежи: и это окончательно превратит «вознаграждение» помещиков в фикцию, «в пуф», в «призрак»; «если сбор этих платежей возложить на самих помещиков, то крестьяне платить будут неисправно, а во многих местах и вовсе платить не будут». «Дать призрак вознаграждения, как хочет Редакционная комиссия, — с негодованием восклицает Долгоруков, — было бы не что иное, как настоящий грабеж»[162]..

Собственный проект Долгорукова заключается в том, чтобы выкуп, и выкуп обязательный и немедленный, взяло на себя правительство и затем, минуя помещиков, взыскивало выкупные платежи с крестьян. Эта система, в конечном итоге, была узаконена и Положением 1861 года, с тем отличием, что выкуп полевых угодий признавался Положением «добровольным» и, как необязательный, откладывался ad infinitum[163].

Вполне оригинальным является предлагаемый Долгоруковым способ реализации выкупной операции. Помимо выпуска облигаций («земских билетов») под залог выкупаемых земель и зачета суммы помещичьего долга (двух мероприятий, принятых также Положением), он настойчиво требует финансирования операции посредством распродажи на 350 миллионов рублей государственных доменов. Он предлагает продать казенные заводы, фабрики, соляные промыслы, рыбные ловли, луговые угодья, леса и проч.; продажа одной Николаевской железной дороги могла бы дать 70–80 миллионов. Эта программа расхищения государственных средств в интересах дворянства испугала, как мы видели, даже сторонников реформ, и Долгорукову было запрещено упоминать о ней в печати. А между тем, по его мнению, «если не производить продажи государственных имуществ, то не может быть и речи о действительном вознаграждении помещиков». Хищническая и разорительная для государства мера была, таким образом, необходима для обеспечения благосостояния бывших душевладельцев[164].

Расчеты с крестьянами Долгоруков возлагает на правительство, так как «посредничество между крестьянами и помещиками» — «священная обязанность» его, и этого требует «здравого понятия политика». Крестьяне могут вносить всю выкупную сумму разом или рассрочить ее на 33 года по 5 руб. в год[165].

«Однажды расплатившись с правительством», крестьянин «делается потомственным владельцем своей усадьбы и нарезанного ему участка земли». Согласно своим буржуазным политико-экономическим воззрениям, Долгоруков — противник общины. Он допускает «общинную систему» лишь временно, на 30–35 лет, «доколе община не выплатит всей суммы выкупа»; иначе говоря, ему нужна не община, а круговая порука, возможная лишь при условии общинного устройства. «По уплате же этой суммы можно будет разделить землю окончательно и в полное владение между всеми мужчинами, составляющими в то время общину». Долгоруков в своей крестьянской политике ориентируется, таким образом, на крестьянина-собственника, на крепкого мужика-хуторянина[166]. Освобождение крестьян является в глазах Долгорукова первым шагом к установлению в России буржуазного правового порядка[167]. В этой части своей программы он мало оригинален. Тут фигурируют у него все буржуазные «свободы». В первую очередь требует он для своих сограждан «свободы личной». «Личность каждого русского должна быть, — говорит он, — ограждена от всякого оскорбления и от всякого своевольного заключения в тюрьму. Никто не должен быть арестован иначе как порядком, законом предписанным, с немедленною отдачею под следствие и под суд, смотря по указанию закона». Это — требование Habeas Corpus Act’a[168], весьма неуместное в условиях Российского самодержавия[169]. За «свободою личной» следует буржуазная «неприкосновенность собственности». Естественно, Долгоруков не может примириться с тем, что «царский произвол» «самовольно распоряжается имуществом, личностью своих рабов, в насмешку именуемых подданными». «Имущество каждого русского должно быть неприкосновенно. Он не должен быть лишаем его иначе как по судебному приговору, в случае долгового взыскания, или в случае отчуждения под дорогу, или в случае отчуждения под общественные постройки. В этих двух последних случаях он должен быть предварительно вознагражден по цене, им принятой, или, в случае его несогласия, судебным порядком определенной». Долгоруков требует «уничтожения конфискаций и секвестров», от которых сам пострадал, как пострадали и другие высокопоставленные эмигранты[170].

Сам в свое время испытавший отказ в заграничном паспорте, Долгоруков настаивает на свободе выезда из России, пребывания за границей на любое время и даже политической экспатриации. В последнем случае, имея, несомненно, в виду свое собственное положение, он требовал «права беспрепятственного перевода состояния своего за границу». Это был ответ на секвестр его имений в России[171]. Точно так же «pro domo sua»[172] звучат и пожелания свободы «развода брачных союзов», «потому что невозможность развода не что иное, как поощрение к распутству». Тут, несомненно, отголосок семейных неурядиц самого автора, для улаживания которых он в свое время обращался даже в III Отделение[173].

Если не сам Долгоруков, то другие представители крупной титулованной знати, такие же князья, как он, лица, с которыми он был тесно связан, испытали на себе гнет религиозной нетерпимости русского правительства. Друг молодости Долгорукова, князь Иван Гагарин, перешедший в католичество и вступивший в иезуитский орден «за то, что последовал своим религиозным убеждениям, лишился состояния, дававшего более 100 000 франков дохода в год… Князь Августин Голицын за го, что крестил своего ребенка по римско-католическому обряду, потерял свое состояние, которое русское правительство имело подлость секвестровать». Ввиду этого Долгоруков уделяет большое внимание вопросу о свободе совести или, как он выражается, «вероисповедания», которая «должна быть полною и совершенною, без малейшего ограничения, потому что в отношении к религиозным верованиям совесть человеческая должна оставаться неприкосновенным святилищем, подлежащим суду лишь единого Бога». Поэтому, по его мнению, «каждый русский или русская, достигшие 21-летнего возраста, должны иметь право переменить веру по своему убеждению». Впрочем, он допускает исключение для «сект противообщественных», т. е. «скопцов и бегунов», потому что, сентенциозно рассуждает он, «никто не должен позволять себе уклоняться от исполнения обязанностей гражданских и соблюдения законов»; очевидно, по тем же соображениям он требует «некоторых ограничений» и для молокан. Особенно внимательно относится Долгоруков к раскольникам (старообрядцам), которым он предлагает предоставить «не только свободу открытого вероисповедания, но и церковную иерархию, ими самими избираемую». Исключительный интерес к расколу объясняется мечтами Долгорукова об использовании раскольнической массы для революционных целей[174].

Не удовлетворяет Долгорукова и положение господствующей православной церкви. «Духовенство, — пишет он, — предано на произвол безусловной прихоти высших пастырей, которые, в свою очередь, преданы на произвол безусловной прихоти правительства». Он и вырабатывает своего рода конституцию, долженствующую, с одной стороны, обеспечить независимость церкви в целом от произвола светской власти, а с другой — оградить низшее духовенство от произвола его духовного начальства. В этих целях он требует, во-первых, преобразования синода: в состав синода входят члены ex officio[175] и по избранию епископата, причем звание члена синода в последнем случае пожизненное; должность обер-прокурора сохраняется, но ему воспрещается входить в дела церковного управления, и роль его ограничивается наблюдением за тем, чтобы синод сам не вступался в дела светские. Над синодом, однако, Долгоруков ставил «Всероссийский собор» из представителей высшей церковной иерархии и депутатов от городского и сельского духовенства, «которому синод отдавал бы отчет в своем управлении». Ту же двойную цель преследует и предлагаемый Долгоруковым порядок избрания епископов из трех кандидатов, представляемых духовенством епархии, удаления с кафедры лишь по суду или но собственному желанию иерарха и перемещения только с согласия духовенства новой епархии и самого перемещаемого[176].

Очень горячим поборником является Долгоруков свободы слова, или, как он выражается, свободы «книгопечатания и журналистики», понимаемой им, впрочем, довольно своеобразно. С одной стороны, он считает, что без нее «все прочие виды свободы всегда останутся лишь призраками»; с другой — он видит в ней средство обуздания революции: «гласное и публичное обсуждение всех вопросов предупреждает подземные ковы и через то содействует сохранению общественного спокойствия». Он, по-видимому, искренно говорил в 1857 году своему кузену, шефу жандармов, что «Панин должен быть истинным другом Герцена и Шнейдера и что, вероятно, он хочет перевести всю литературу в их руки, уничтожая ее в России, потому что цензурные строгости есть услуга, оказываемая русской заграничной торговле». В соответствии с таким взглядом на свободу печати, Долгоруков требует одновременно с отменой предварительной цензуры и «установления сурового (разрядка наша. — С,Б.) закона против злоупотреблений (печати)» и издания «разумного закона о судебном порядке преследования таковых»[177].

Гарантией действительного осуществления всех перечисленных свобод должен быть реформированный на новых началах суд.

Долгоруков в своих писаниях дает яркую картину дореформенного судопроизводства. «Правосудия, — говорит он, — вовсе нет; надобно пройти через десять инстанций с пачкою кредитных билетов в руке, чтоб встретиться в одиннадцатой инстанции с царским произволом». Он требует суда гласного и открытого с участием адвокатов. «Гласность и публичность судопроизводства, печатание процессов в газетах, присутствие адвокатов» являются важнейшими гарантиями правильности судопроизводства. В целях обеспечения независимости суда от администрации он хочет установить выборность судей. Высшая судебная инстанция в империи — сенат — пополняется по назначению верховной власти, но сенаторы должны пользоваться пожизненной несменяемостью. В основном, в области суда пожелания Долгорукова идут немногим далее чем то, что было осуществлено судебной реформой Александра II[178].

При наличии нового суда — не могут и не должны сохраниться и старые средневековые карательные средства, унизительные для человеческой личности и варварские по своей жестокости. Отмену телесных наказаний «без всякого исключения» Долгоруков ставил всегда во главу своей программы. Он говорит на эту тему с тем большей горячностью, что, как мы видели, считал их фактически не отмененными даже для членов того сословия, к которому он «имел честь» принадлежать. В 1843 году, когда он был арестован, прошел слух, что он сам был подвергнут телесному наказанию в III Отделении, и, хотя это была неправда, но он испытал на себе всю оскорбительность подобного предположения, тем более, что отлично сознавал, что это не было невозможно. По этому вопросу он полемизировал с жаром против сторонников розги из среды либерального дворянства, и его «письмо о розгах кн. Черкасского» дышит самым злым сарказмом[179].

IV

Основу политического строя России Долгоруков видит в широкой децентрализации и развитии самоуправления на местах, которое позволит произвести сокращение числа чиновников и обезвредит деятельность бюрократии. «Страна не может пользоваться истинной свободой, — говорит он, — без муниципальных и общинных учреждений». Поэтому он приветствовал земские учреждения, видя в них «богатые зародыши плодотворного развития в будущем»; он был уверен, что «они лягут широкою и твердою основою будущему конституционному порядку вещей»[180]. В его собственной схеме государственного устройства принцип самоуправления пронизывает все местные административные деления, начиная с деревень и кончая областями. Он проектирует разделение России на 25 областей; «каждая область разделялась бы на уезды; каждый уезд на несколько волостей; каждая волость — на несколько общин». Наиболее мелкой самоуправляющейся единицей является таким образом деревенская община, в которой «все… начальники должны подлежать выбору»[181]. В каждой общине был бы общинный староста и, для содействия ему в управлении, общинный совет из трех-четырех или пяти членов, также общинный суд из четырех или пяти членов; все эти должностные лица «были бы избираемы на срок всеми жителями общины». Так же организуется и волость, тут тоже «волостной староста, равно как и члены волостного совета и волостного суда были бы избираемы на срок волостным сходом». На тех же основаниях в городах и посадах должны быть учреждены должности старост, советы (в городах по 6–7 членов, в посадах по 3–4 члена) и городские (посадские) суды «из большего или меньшего числа членов, смотря по народонаселению города»[182]. Более крупной единицей являлся бы уезд, во главе которого стоит «уездный начальник», в помощь которому избирается «уездный совет» из 10 или 12 членов, имеющий, впрочем, «лишь голос совещательный и право обращать внимание как губернатора области, так и областного сейма на все, что может споспешествовать благосостоянию уезда»; кроме того в уезде намечается «уездный суд» для дел уголовных и «земский суд» для дел гражданских по искам менее 300 руб.; все должностные лица уезда должны избираться каждые три года «уездным сходом», которому, «сверх того следовало бы предоставить… право избрания членов в Областной сейм и во Всероссийскую думу земскую»[183].

«Области» проектировались в размерах больших, чем существовавшие со времени Екатерины II губернии. Какого-либо общего принципа областного деления у Долгорукова нет. Прежние губернии объединяются в области, во-первых, по принципу национальному: так, прибалтийские губернии могли бы составить Остзейскую область, губернии литовские — область Литовскую, губернии белорусские — Белоруссию, губернии Киевская, Полтавская, Черниговская, Харьковская, Волынская и Подольская — Малороссийскую область, губернии Рязанская, Тульская, Орловская и Курская — Великороссийскую; Кавказ образует область Кавказскую. Во-вторых, принимается во внимание «чрезмерная обширность» территории (область Архангельская), и совершенно особенные условия местные (области Пермская, Оренбургская, Астраханская, Войска Донского); область Новороссийская, в состав которой входят также Крым и Бессарабия, Сибирь западная и Сибирь восточная тоже «могли бы составить каждая особую область». Остальные губернии механически объединяются с соседними. Московская и Петербургская губернии выделяются в особые области, как «столичные», «потому что присоединение (к ним) провинциальных губерний замедлит и даже, может быть, вовсе не допустит развития… в последних провинциальной самостоятельности»[184].

Во главе области должны стать губернатор и вице-губернатор, «назначаемые правительством», и «Областной сейм» в составе «смотря по народонаселению области» от 30 до 150 членов, орган совещательный, но имеющий право контроля над действиями областной администрации, законодательной инициативы в вопросах, касающихся области, и рассмотрения «областной приходо-расходной росписи» (бюджета). Областному же сейму довольно непоследовательно Долгоруков предоставляет «право принимать с согласия губернатора, а в случае несогласия губернатора — с разрешения совета министров, все те нужные меры, которые, не нарушая единства империи и общего ее законодательства, относятся лишь к той области».

Наконец, Областной сейм избирает членов Областного совета, Областной уголовной палаты и Областной гражданской палаты, а также кандидатов в Боярскую думу. Областной совет должен состоять из 25–30 членов, избираемых сеймом на три года; в нем под председательством губернатора «были бы сосредоточены все административно-хозяйственные дела губернии, до тех пор заведовавшиеся учреждениями смешанного сословно-чиновнического состава; Областной совет отчитывался бы перед Областным сеймом»[185].

Такова общая схема местного управления по Долгорукову. Характерной чертой его является стремление заменить бюрократические и сословные учреждения — выборными. Однако (и это очень характерно для нашего автора), за коронной администрацией (губернатор, вице-губернатор) сохраняется довольно значительная власть; так, разрешение разногласий между уездным начальником и уездной сходкой имеется в виду предоставить губернатору области.

Система, на которой Долгоруков думает построить выборы в местные учреждения, — типично буржуазная. Исходной точкой является для него принцип, согласно которому «для осуществления какого-либо права человек нуждается в двух качествах — в известном умственном развитии и в некоторой независимости положения». Избирательное право он предоставляет всем жителям округа «без всякого различия происхождения и без всякого различия вероисповедания», но к выборам допускаются лишь лица, «достигнувшие двадцати одного года». Впрочем, против повышения возрастного ценза до 25 лет, установленного Положением о земских учреждениях, он впоследствии громко протестовал. Вторым условием участия в выборах является для Долгорукова обладание необходимым для «независимости положения» имущественным цензом, который им определяется владением усадьбою, занимающею не менее 500 квадратных саженей или шестью десятинами земли удобной, или лавкою, или промышленным заведением, оцененным в определенную сумму (но «самое большее в 1000 руб.»). Устанавливая ценз, Долгоруков, однако, признавал, что «можно не иметь ни земли, ни дома в городе, ни капитала и быть человеком весьма даровитым: Грановский, Гоголь, Белинский, Добролюбов, Помяловский не имели ни земли, ни дома; Пушкин, имея своих родителей в живых, не владел ни землею, ни домом: Сперанский в первые годы своей службы жил одним жалованьем и т. д.». Поэтому в своих проектах он делал исключение для некоторых категорий лиц, которые допускались «к безусловной подаче голосов» вне зависимости ог ценза; сюда входят профессора, учителя, медики, адвокаты, все окончившие университеты и другие высшие и средние учебные заведения, офицеры, георгиевские кавалеры, духовенство и «все занимающие несколько значительные должности по гражданскому ведомству». В общем итоге избирательные права предоставлялись собственникам и интеллигенции[186].

При такой системе приходилось особо ставить вопрос о политических правах общин, поскольку они сохранялись до окончания выкупа. Долгоруков разрешал его тем, что вводил в состав уездной сходки «определенное число депутатов, избранных сельскими общинами»; во избежание, однако, слишком большого влияния общинного крестьянства на состав Областного сейма, он предоставляет участие в выборах в сейм лишь «одной трети депутатов сельских общин». Эта система двух- и даже трехстепенного представительства крестьян-общинников до известной степени совпадает с той, которая была усвоена Положением о земских учреждениях 1864 года и позже Положением о Государственной думе[187].

Все сказанное об избирательной системе Долгорукова касается права активного участия в выборах. Право пассивное регулируется иными требованиями. Право избрания в члены областного сейма и Земской думы он считал «справедливым» предоставить «всякому русскому подданному», безразлично «владеет ли он каким-нибудь состоянием или нет»; но вместе с тем он повышает возрастной ценз для избрания до 25 лет, а в Боярскую думу — даже до 35–40 лет.

По мнению Долгорукова, выработанная им схема «отдельного областного управления» должна удовлетворять вполне всем стремлениям отдельных частей империи к самостоятельному национальному существованию и прекратить все сепаратистские тенденции, существующие в губерниях с населением, не принадлежащим к господствующему великорусскому племени. Он с полным сочувствием относится к «желанию весьма естественному в жителях малороссийских губерний изучать свое местное наречие, говорить и писать на нем, усовершенствовать его литературную обработку… одеться в платье местного покроя» и готов предоставить право на областных сеймах Остзейской области говорить на немецком языке, Литовской области — на литовском, Малороссийской — на украинском, Белорусской — на белорусском, но на остальных сеймах он требует употребления русского языка, и «само собой разумеется, что и в Думе земской и в Думе боярской не должно быть произносимо речей на ином языке, как на русском». Но с предоставлением этих льгот национальным меньшинствам всякие дальнейшие сепаратистские тенденции Долгоруков считает возможным прекращать силой. Если даже после установления конституционной формы правления отдельные области «захотят отделиться, тогда государь и обе думы имели бы уже полное право прибегнуть к оружию для сохранения единства России»[188].

Относительно Польши Долгоруков считает необходимым предоставить ей совершенно самостоятельное существование, потому что «соединение с Царством Польским не только не полезно России, но еще положительно вредно». Восстановление польской конституции «дарованной Александром I и бесчестно отнятой Николаем», по его мнению, является «вопросом чести» для Александра II. Но он горячо протестует против присоединения к Польше исконно русских областей и считает нелепостью «уступить полякам все, что они требуют в противность справедливости, истории и этнографии». «Нам совершенно безразлично», говорит он, «видеть отделение от России Царства Польского в границах 1815 года, но одна мысль отказаться с легким сердцем от трети нашей страны и отодвинуть границы до Пскова, Смоленска, Калуги и Курска обливает наше сердце кровью. Мы не настолько философы в деле патриотизма»[189]. В отношении Финляндии он сторонник соблюдения автономии и сеймовой конституции[190].

Здание местного управления увенчивает всероссийское «народное» представительство[191]. Долгоруков в этом вопросе держится двухпалатной системы. Предпочтение именно двухпалатной системы со стороны титулованного публициста не требует особых пояснений после того, что уже сказано о личности и идеологии «князя-республиканца». «Необходимость существования двух палат, — говорит он, — и опасность иметь одну только палату — истина, бесспорно доказанная опытом всех стран, как монархических-конституционных, так и республиканских. Всякая палата — собрание людей, а собрание людей всегда может быть увлечено к необдуманному проступку под влиянием обстоятельств, часто временных и скоро преходящих, но имеющих сильное влияние на страсти человеческие. Чтоб необдуманный поступок не обратился в закон, весьма полезно, чтобы проекты законов обсуждаемы были двумя различными палатами, одною после другой». Характерно для стремления Долгорукова оградить будущее «народное» представительство от всяких «необдуманных поступков» — рекомендация им «весьма достойного подражания английскому обычаю, по коему каждый закон (билль) баллотируется в каждой палате по три раза», чем гарантируется «широкий простор зрелой обдуманности и глубокомысленному обсуждению законодательных вопросов»[192].

В соответствии с высказанными им взглядами, Долгоруков намечает две палаты: «Думу Земскую» и «Думу Боярскую». Дума Земская проектируется в составе 600–650 членов, переизбираться она должна каждые 3–4 года. Выборы, как сказано выше, производятся в уездных сходках, выборным правом пользуются собственники и представители интеллигентных профессий, к числу которых он относит и духовенство; право избрания ограничивается только высоким возрастным цензом. Члены Земской Думы пользуются личной неприкосновенностью во время исполнения ими их обязанностей. К функциям Земской Думы относится в первую очередь — утверждение бюджета; в этом вопросе она, по образцу английской палаты общин, является окончательной инстанцией и не разделяет своих прав с Думой Боярской: «во всякой благоустроенной стране, — говорит по этому поводу Долгоруков, — бюджет вотируется народом, который оплачивает его, и расходуется под контролем страны; между тем истинными представителями страны являются члены Земской Думы»[193]. В случае конфликта с правительством по этому вопросу, оно имеет право распустить палату и объявить новые выборы. Другой функции, которую Земская Дума несет всецело на себе и не разделяет с Боярской Думой, — является разрешение конфликтов между министерством и областными сеймами.

Законодательные свои функции (утверждение законов, вносимых правительством, и право законодательной инициативы) Земская Дума разделяет с Думой Боярской. Точно так же разделяет она с нею право привлечения к уголовной ответственности министров за «противозаконные» действия, — довольно примитивная форма, в какой мыслится Долгоруковым ответственность министров.

Нет необходимости подробнее останавливаться на Земской Думе Долгорукова — она ничем существенным не отличается от обычного типа буржуазного представительного собрания, и в основном списана с английской палаты общин. Нельзя не отметить, что система выборов имеет некоторые общие черты с той, которая существовала после 1905 года при выборах в Государственную Думу (представительство собственнических классов и интеллигенции).

Гораздо характернее для идеологии Долгорукова проектируемая им конструкция Боярской Думы, соответствующей английской палате лордов. По своему происхождению, по всему укладу мышления — Долгоруков не мог не сочувствовать великобританской потомственной пэрии, «этому учреждению, служащему в одно и то же время преградой к безурядице масс и самовластию правительства»[194].

Но разрыв, происшедший между ним и русской знатью, не позволял ему механически перенести на русскую почву принципы английского майората. Он прямо ставит вопрос так, что в России нет элементов, из кот орых можно было бы создать наследственную пэрию. «В России, — говорит он, — есгь много людей почтенных и заслуженных; некоторые из них обладают значительным состоянием, что для наследственной пэрии не только представляет серьезное преимущество, но является даже необходимым условием. Тем не менее, люди эти не составляют окружения двора; они не создание всемогущей камарильи; поэтому не на них пал бы выбор правительства, которое бы в этом случае возвело в звание потомственных пэров членов Государственного совета, главнокомандующих, сенаторов, сановников двора, флигель-адъютантов императора, его камергеров и т. д. Длительное рабство положило препятствие… созданию в России аристократии; в Петербурге имеются только рабы, и выбор правительства может пасть только на фаворитов из числа этих рабов, на титулованных холопов в мундирах непосредственного его окружения»[195]. С другой стороны, делать звание «бояр» выборным Долгоруков тоже не хочет, и он останавливается на компромиссе. Звание «боярина» не должно быть наследственным, но оно — пожизненное (несменяемая палата). Комплектоваться состав Боярской Думы («числом, примерно, до 500») должен из числа «только тех людей, которые владеют имуществом, законом установленным» и достигших 35—40-летнего возраста. Порядок комплектования двоякий: половину членов назначает государь, а другую половину избирает Земская Дума из кандидатов, представленных Областными сеймами, — порядок, отчасти напоминающий систему выборов в Государственный совет после 1905 года (члены от правительства и от земств). Затем в Боярскую Думу входят наследник престола и все великие князья, образующие разряд «бояр по праву рождения». Наконец, по образцу палаты лордов, в ней должны заседать и церковные магнаты («бояре духовные»), назначаемые пожизненно правительством. Наряду с духовенством православным (15–20 чел.) и духовенством других христианских вероисповеданий — римско-католическим, лютеранским и старообрядческим (по 4–5 чел.), предусматривалось введение в состав Боярской думы и одного-двух еврейских раввинов и стольких же мусульманских мулл. В общем итоге, по мнению Долгорукова, «все русские знаменитости по всем поприщам без исключения могли бы на будущее время иметь доступ в Думу Боярскую или по назначению царскому, или, что гораздо более лестно, по выбору Думы Земской», и в этом учреждении сосредоточились бы «все те личности, которые своим умом и характером своим заслуживали всеобщее уважение». Невольно возникает мысль, что самого себя Долгоруков предназначал на это почетное положение и мечтал уже видеть себя «облеченным в звание боярское». Функции Боярской Думы те же, что и Земской, за исключением указанных двух пунктов, о которых сказано выше (бюджет и конфликты администрации с областными сеймами)[196].

Остается вопрос о взаимных отношениях между верховной властью и народным представительством, как его понимал Долгоруков. «Происхождение династии и способ, каким она достигла престола» не должны были внушать ему чувств пиетета перед носителями царского венца, а «если вспомнить безумное тиранство сумасшедшего Павла, фельдфебельское тиранство Аракчеева и полусистематическое, полусумасшедшее тиранство Незабвенного, то легко будет понять, почему русские дворяне не могут питать к государям своим чувств французского монархиста или английского роялиста эпохи Стюартов»[197]. Долгоруков неоднократно позволял себе чрезвычайно едкие насмешки над «монголо-немецкой» «Голштейн-Готторпской» династией, и, тем не менее, какие-то пережитки, унаследованные от вековой вассальной службы предков московским сеньорам продолжали бессознательно тяготеть над его политической мыслью, не позволяя порвать с традиционным феодальным преклонением перед верховной властью как таковой. Рассуждая о возможности революции, он выражает заботу о личной безопасности царской семьи[198]. Членам императорской фамилии он готов предоставить привилегированное положение в новой конституционной России: право заседать в Боярской Думе, изъятие из общей подсудности[199] Нас не должно поэтому удивлять, если Долгоруков весьма внимательно оберегает прерогативы короны от возможных притязаний «представителей народа». «Государь, — пишет он, — не должен подлежать никакой ответственности; особа его должна быть неприкосновенною и священною; вся ответственность лежит на его министрах, без скрепы которых ни один указ государя не имеет законной силы и не подлежит исполнению; государю присвояются следующие права: назначение и смена всех чиновников и служащих лиц, назначение пожизненных членов Боярской думы, Верховного уголовного суда и сената; верховное начальство над всеми военными силами, руководство всей внешней политикой: объявление войны, заключение мира, заключение договоров (единственным ограничением является требование утверждения торговых трактатов и статей, связанных с расходом, Земской Думой); смягчение судебных приговоров и помилование осужденных и, наконец, «раздача орденов и всяких знаков отличий». Государю предоставляется распускать «по своему благоусмотрению» как Земскую Думу, так и областные сеймы, под условием немедленного назначения новых выборов; за ним сохранялось право «veto». Впрочем, в одном вопросе Долгоруков был неумолим — в вопросе о содержании царского двора. Безмерность этих расходов он неоднократно подвергал самой резкой критике в своих публицистических произведениях; он придавал поэтому большое значение тому, чтобы «суммы, которые предоставлены будут государю на его придворные расходы» и на «содержание» членов императорской фамилии назначались Земской Думой»[200].

Говоря о прерогативах короны, надо, однако, иметь в виду, что Долгоруков рассуждал отвлеченно и имел в виду не обязательно Голштейн-Готторпскую династию, в способность которой перейти к конституционным приемам управления он не верил. Он предусматривает возможность таких обстоятельств, когда «безопасность отечества непременно требует перемены династии, возведения на престол династии новой, которая уже не могла бы мечтать, что ее подданные принадлежат ей, а понимала бы, что в наш век государи должны принадлежать подданным и должны свято охранять права подданных своих»[201]. Недоброжелатели Долгорукова намекали, что он сам втайне считал себя претендентом на престол мономаховичгй. Это, вероятно, злая сплетня, но, во всяком случае, оставаясь в принципе монархистом, к этой новой возможной династии Долгоруков далеко не относился с тем недоверием, которое внушала ему царствовавшая династия.

Таковы основные черты выработанной Долгоруковым конституции.

Легко усмотреть, что вообще вся система народного представительства, проектируемая Долгоруковым, имеет целью обеспечить его умеренность. «Обе Думы должны заключать в себе представителей всех сил страны, и сил нравственных и сил вещественных, взаимное содействие коих друг другу служит основою общественному порядку (разрядка наша. — С.Б.) и благоденствию общественному»[202]]. Выработанные им принципы политического устройства России должны, по мысли Долгорукова, лечь в основание особого «Всероссийского устава государственной свободы» или «Всероссийского Государственного устава», изменение которого Думами обставляется ими значительной сложностью[203].

В общем нельзя не согласиться с отзывом Н. А. Белоголового, что программа Долгорукова «в то возбужденное время не могла не казаться слишком пресной и бесцветной»[204]. Но он сумел воплотить в ней живые политические чаяния, дальше которых не шли ни обуржуазившаяся часть дворянства, ни нарождавшаяся крупная буржуазия, и очень долго его программа оставалась для этих кругов русского общества крайним пределом политического вольнодумства.

Свои общие политические представления Долгоруков неоднократно пытался обосновать исторически. Русскую историю он знал, интересовался ею с ранних лет и имел в своих руках большое собрание ценных и малоизвестных исторических материалов. Созданная им историческая концепция разрывает с официальной традицией Карамзина; по существу, это типичная либерально-буржуазная концепция, напоминающая исторические представления декабристов. Можно даже догадываться, что на нее оказали непосредственное влияние исторические схемы Фонвизина и Николая Тургенева, с которыми Долгоруков познакомился еще в начале 40-х годов. Вся русская история представляется ему в виде последовательной борьбы между началом свободы и деспотизмом, между стремлением к гражданскому равенству и сословной исключительностью; весь исторический процесс мыслится им как приближение к высшей цели, каковой являются буржуазные «свободы». В начале русской истории «700 лет тому назад народ русский пользовался свободою гораздо более значительной, чем какою пользовались народы европейские, подчиненные тяжкому игу феодализма». До 862 года общественный строй восточных славян был «полупатриархальный» и «полуреспубликанский», представляющий полную аналогию с позднейшим «миром»; «не было никакого различия в правах сельского жителя и горожанина, все должности, даже высшие, замещались прямым избранием, которое производилось на вече; на вече же обсуждались общественные дела и принимались постановления, касавшиеся нужд и интересов города и его области». Такова политическая идиллия древнейших славян. С призванием варягов дело меняется. До тех пор «звание князя было выборное и означало не государя, а военачальника»; теперь оно стало наследственным, и вскоре «новгородцы увидели, что защитник, призванный ими для обороны, дерзновенно посягает на их права». В старых городах вече сохранило, однако, свою силу; наоборот, новые города, основанные князьями, оказываются в полном у них подчинении. «Под влиянием татарского ига форма правления приняла характер самого абсолютного и варварского деспотизма». Татарское иго «приучило представителей власти, особенно русских государей, смотреть на народ, как на стадо, которым они имели полное право свободно и безотчетно распоряжаться». Таким образом, политическая идиллия, нарушенная в 862 году установлением монархии, была уничтожена совершенно благодаря татарскому нашествию. Социальная идиллия еще продолжалась: «До XV в. не существовало в России сословий. Все должности были доступны всем: самые высокие звания, даже боярство, не были наследственными. Существовали семьи, которые благодаря заслугам их членов или благодаря богатству, или благодаря счастливому стечению обстоятельств удерживались в течение ряда поколений в высших государственных должностях, но это была аристократия в высшей степени подвижная, носившая исключительно личный характер, без наследственных привилегий, вроде той, которую видим в Швейцарских кантонах. Земледельцы пользовались свободой перехода… Рабов не было, кроме военнопленных и людей, которые, не имея средств к существованию, выбирали доброго и гуманного человека и отдавались ему добровольно в рабы, чтобы получать у него помещение, одежду и пищу»[205].

Но и эта идиллия подверглась изменению, после того как московские князья при помощи татар сосредоточили в своих руках единодержавие, прикрепили к службе служилых людей и в угоду им установили крепостное право на сельское население. «Россия сделалась страною рабства и осталась ею до наших дней. Крестьяне были рабами помещиков, помещики — рабами царя, все сословия превратились в холопов; стали служить не отечеству, а прихоти царя и прихоти начальников; убеждения заменены были розгами, плеть заменила совесть, кнут заступил место чести»[206].

Во время смуты была сделана попытка положить предел царскому абсолютизму. При избрании Михаила Федоровича он должен был присягнуть исполнять конституцию и управлять совместно с земским собором[207]. Согласно этой конституции государь не имел права устанавливать новые законы, объявлять войну, заключать мирные договоры и подписывать указы без предварительного согласия «думы боярской» и «думы земской». Филарет Никитич по возвращении из плена ценою окончательного закрепощения крестьян привлек на свою сторону среднее дворянство и восстановил самодержавие[208]. Избирательную грамоту 1613 года он велел «истребить» и написать новую, «в коей вовсе не упоминалось об ограничении власти». Новая попытка ограничить верховную власть была сделана в 1730 году и окончилась неудачей вследствие узких олигархических тенденций верховников. Вопрос о конституции всплывал и при Екатерине II; ради нее пошли в Сибирь «мученики 14-го декабря». Таким образом, начиная с 1613 года, он видит во всем ходе русской истории ряд сменяющихся попыток подойти к разрешению вопроса о конституции, попыток, оканчивавшихся неудачно вследствие антагонизма отдельных сословий и отсутствия политического чутья и такта у господствующего класса.

Какими средствами думает сам Долгоруков добиться намечаемых им реформ? Революции он боится и не хочет.

Наилучшим выходом было бы, если бы сам Александр II даровал конституцию, но Долгоруков отлично понимает, что на это рассчитывать нельзя. Тогда — неизбежна революция в форме дворцового переворота или военного пронунциаменто, или банкротство, возможно, заставит «правительство, теснимое напором вопроса польского и других обстоятельств, а внутри обессиленное безденежьем» — «прибегнуть к помощи подданных, к помощи земства». Долгоруков не предвидит или, вернее, боится предвидеть возможность выступления масс. Действовать должны господствующие классы, в крайнем случае — армия; со стороны «народных масс» можно допустить «деятельное сочувствие», но нельзя упускать из рук инициативу. Если уже необходима революция — то наиболее безболезненной и, следовательно, наиболее желательной формой переворота является для Долгорукова старый, испытанный дворянский способ XVIII века: «заговор в столице, при участии умной, благонамеренной, отчизнолюбивой части гвардейцев», как имело место в Швеции в 1809 году. Иначе говоря, повторение опыта декабристов[209]. Но 14 декабря потерпело неудачу вследствие отсутствия «деятельного сочувствия народных масс». Поэтому перевороту должна предшествовать большая подготовительная работа, которую Долгоруков тоже мыслит в формах, не далеко опережающих декабристскую практику. В основу им кладется «учреждение в России тайных обществ». Он проектирует образование тайных обществ в каждой губернии, в каждой военной дивизии, в каждой флотской эскадре. Вся организация возглавляется центральною думою из 7—10 человек; каждое общество сносится с нею «через двух или трех из среды своей избранных вождей». Это в сущности повторение опыта декабристской организации, только в более законспирированной форме[210]. Но Долгоруков — ив этом, несомненно, значительный шаг вперед против декабристов — на их примере убедился, что нельзя замыкать движение в рамки законспирированных тайных обществ. Необходимо подготовить «сочувствие» более широких кругов. Он горячо призывает «молодых офицеров, цвет и надежду русской армии» принять участие в революционной работе и рекомендует им вести пропаганду среди «подчиненных им солдат»: «Особенно полезны при этом могут быть унтер-офицеры и ефрейторы как наиболее близкие к солдатам и имеющие влияние в войске». «Наивны Гольштейн-Готторпы, — пишет он с задором, — если они думают свековать при своих штыках и пушках. Не все же военные будут олухами, как были по сию пору, поймут же они, наконец, свою пользу и еще более пользу дорогой своей родины»[211]. Большое значение придавал Долгоруков раскольникам, «потому что раскол, будучи тайным обществом, воспитал в них все качества заговорщиков» и по связям, которые они имеют по всей России. В них он видит большую революционную силу, на них возлагает большие надежды. Как историк, он любил вспоминать о роли раскола в Пугачевщине и предполагал со стороны его приверженцев восстание в случае неудачной войны. В бытность за границей, он стремился установить связи с старообрядцами, вступал в сношения с белокриницким митрополитом Кириллом и атаманом некрасовцев Гончаром. «Вооружайтесь, ваше преосвященство, — писал он Кириллу, — против нашего и Вашего врага»[212].

Одним из главных средств организованной борьбы за конституцию является в глазах Долгорукова широкая пропаганда посредством печати. В этих целях он «убедительнейше» приглашает «друзей свободы заводить в России тайные типографии»[213]. В первую очередь пропаганда должна быть направлена к дискредитированию правящих кругов. «Пусть друзья свободы, — говорит он, — по всей России всеми силами выставляют окружающих государя, зловредную дворню царскую, в ее настоящем виде, виде подлом и презренном… Оно тем необходимее, что едва ли Александр Николаевич добровольно расстанется с окружающею его сволочью»[214].

Эту последнюю область деятельности — печатную пропаганду, в частности разоблачение «царской дворни», Долгоруков и взял на себя, когда выехал из России и попал в условия для того благоприятные.

V

Первые годы своего пребывания в эмиграции, с 1860 по 1864 год, Долгоруков всецело посвятил себя публицистике.

Страстный и темпераментный, не стеснявшийся в средствах, Долгоруков развивал бешеную пропаганду своих идей. Одну и ту же книгу он издавал на французском языке, переводил на русский язык, переиздавал, печатал статьи, выпускал их отдельными брошюрами и в каждом своем печатном произведении уже грозил выпуском какого-нибудь нового издания, сообщал о ходе своих очередных работ, об имеющихся в его распоряжении сенсационных материалах, торопился, проявляя лихорадочную деятельность, не боясь беспрестанных повторений, упоенный мыслью о страхе, который он думал внушать в Петербурге. А в Петербурге его действительно боялись не тем сосредоточенным и почтительным страхом, который вызывал Герцен, а тем страхом, который почтенное и приличное мещанство испытывает перед озорством хулигана.

В своей публицистической деятельности Долгоруков не мог не попытаться использовать своим орудием периодическую прессу. Успех «Колокола» побудил его тотчас по приезде в Париж, приступить к изданию собственного орг ана, который бы был для него такой же трибуной для проведения его политических идей, каким был «Колокол» для Герцена и Огарева. В 1860 году Долгоруков вступил в соглашение с владельцем книжного магазина А. Франка в Лейпциге Фивегом на предмет издания под его, Долгорукова, редакцией «русского листка», которому было присвоено заглавие «Будущность» (L’Avenir). Первый номер вышел 15 сентября и заключал в себе краткое изложение программы журнала. Это — обычная умеренно-либеральная программа Долгорукова, с конституцией в виде краеугольного камня. «Будущность» просуществовала 15 месяцев; за это время сменился издатель, так как Фивег в 1861 году продал магазин. С новым владельцем, Герольдом, у Долгорукова начались недоразумения. По его словам, новый владелец потребовал от него изменения направления журнала, «неприятного русскому правительству». Долгоруков отказался, и после № 25 (31 декабря 1861 года) «Будущность» прекратила свое существование. 24 февраля 1862 года Долгоруков уже заключил договор с лейпцигским издателем Вольфгангом Гергардом о редактировании нового журнала, под заглавием «Правдивый» (Véridique), первый номер которого вышел 27 марта 1862 года. В предуведомлении читатели оповещались, что «Правдивый» будет продолжением «Будущности» — с прежним «монархически-конституционным» направлением. Поэтому русскому правительству и новый журнал должен был быть «неприятен», и издание его оборвалось на № 6 — 12 июля 1862 года. В этом номере было помещено за подписью Гергарда примечание следующего содержания: «Князь Петр Долгоруков не хочет подчиниться законам книгопечатания и потому более не участвует в издании «Правдивого». Одновременно объявлялось, что журнал будет продолжаться под заглавием «Правдолюбивый» в духе «конституционных и либеральных стремлений».

Долгоруков со своей стороны печатно заявил, что уход его из редакции был вызван попыткой Гергарда «ценсуровать» его статьи и очень прозрачно намекал, что перемена фронта у Гергарда явилась результатом посещения русского консула Томгаве и денежной сделки. Гергард действительно придал своему «Правдолюбивому» направление, угодное русскому правительству. Первый номер, вышедший без Долгоруковской редакции, нарочито подражал «Правдивому» в подборе статей, но содержание их было значительно смягчено, и из нападок на русское правительство заботливо выгораживалась личность Александра II, которого осыпали довольно неловкими комплиментами; в дальнейшем он все более принимал аполитичный характер, помещая лишенные политической остроты известия, исторические документы, проект университетского устава, корреспонденции с курортов и т. п. В нем, по ироническому замечанию Долгорукова, «сообщаются России весьма любопытные для нее известия о том, что в Бадене погода теплая, а в Швейцарии холодная, и виноград кисел». Своему «Правдолюбивому» Гергард присвоил в виде подзаголовка прежнее название «Правдивый» — Véridique — что показывает, что Долгоруковский журнал имел свой круг читателей, которых он не хотел упускать. Долгоруков энергично протестовал против такой «лжи и мошенства». Одновременно он переселился в Брюссель, где стал издавать на французском языке свой собственный «Véridique», превратив его в небольшой толстый журнал, первый номер которого вышел уже в августе того же 1862 года. В Брюсселе же он завел новое издание типа «Будущности» и «Правдивого» — «Листок», первый номер которого вышел в ноябре. «Листок» всецело принадлежал Долгорукову и печатался им в собственной типографии. Когда весною 1863 года Долгорукову пришлось перебираться в Лондон, он перенес туда издание «Листка» (с № 6, в мае 1863 года). Всего вышло 22 номера «Листка»; последний был от 28 июля 1865 года.

Из сказанного видно, что все три издания представляют собою в сущности один и тот же журнал, менявший лишь заглавие. И по содержанию, и по программе они являются единым целым. Нельзя сказать, чтобы содержание было особенно разнообразно: корреспонденции из России о злоупотреблениях администрации, полемика с русскими публицистами, занимавшими более правую позицию (Кошелевым, Кавелиным, Безобразовым), материалы по декабристам, статьи о реформах, о внешней политике, характеристики русских государственных деятелей, исторические материалы и т. п.

Значение этих публикаций расценивалось современниками разно. Н. А. Белоголовый отзывался о них, как о брани заграничной прессы, которая «служит личным интригам, сплетням, искажает события, дает фальшивое представление о вещах» и тем «подрывает доверие к печатному слову» и потому «крайне вредна». Самое «изложение» Долгорукова он находил «вялым»[215]. Наоборот, Герцен признавал журнал Долгорукова полезным и называл свой «Колокол» — его «единоутробным братом»[216]. Последний отзыв, даже в шутливой форме, конечно, может вызвать одно лишь недоумение; но и суждение Белоголового вряд ли вполне справедливо. В той литературной войне с царским самодержавием в России, которую вела русская эмиграция в начале 60-х годов, Долгорукову принадлежит известное, хотя и не передовое, место. Нельзя не считаться с тем, что современники ставили его имя непосредственно за именами Герцена и Огарева; показательно и то, что лейпцигский издатель счел для себя выгодным сохранить за своим журналом название Долгоруковского «Véridique» и даже сохранить прежнюю нумерацию, очевидно, с целью воспользоваться популярностью Долгоруковских публикаций. Упорство, с которым русское правительство стремилось подорвать журнальную работу Долгорукова, также показывает, что она казалась опасной в Петербурге.

Я думаю, впрочем, что этим временным успехом Долгоруков меньше всего был обязан публицистическому таланту. Природного огня, силы трибуна, у него не было. Он не лишен остроумия, но у него не хватало терпения обдумывать и обтачивать свои мысли, он был слишком ленив и слишком распущен, чтоб работать над своим стилем, и чаще всего заменял язвительную остроту бранью, а пламенный порыв — раздраженным повторением одних и тех же суждений. Сила Долгорукова-журналиста заключалась исключительно в том, что он знал хорошо ту правящую среду, против которой он направлял тяжеловесный огонь своих батарей, и не стеснялся вскрывать перед читателем ее реальную физиономию. На страницах его листков — русский, попавший за границу, с захватывающим любопытством читал самые интимные подробности о таких людях, имена которых у себя дома, в России, он не дерзал произносить вслух; а в Петербурге ни один из самых блистательных сановников не мог быть уверен, что в очередном номере «Будущности» или «Листка» он не найдет свой портрет, облитый грязью. А поскольку всем было известно, что Долгоруков до своего отъезда был действительно близок к тем сферам, которые он теперь так жестоко разоблачал, то это придавало его разоблачениям особенную пикантность, а его инвективам — особенную убийственность.

Таким образом, ріèсе de resistance[217] Долгоруковских журналов составляли характеристики. Уже в «Будущности» появилась биография знаменитого М. Н. Муравьева-«вешателя» (№№ 5–6), впоследствии перепечатанная с дополнениями в «Листке» и затем вышедшая отдельной брошюрой в Лондоне, и очерки «Министр Ланской» (№ 1), и «Великий князь Константин Николаевич» (№ 23). В «Будущности» же были напечатаны и первые «Письма из Петербурга», в которых читатель находил обозрение политической жизни столицы в данный момент, анекдоты о петербургских сановниках, иногда коротенькие характеристики лиц, выплывавших в эту минуту на поверхность административного моря[218]. Первоначально характеристика Марии Александровны в № 19–20 является как бы наброском, предваряющим последующую ее характеристику в «Правдивом». В одном случае мистификация проглядывает с почти полной очевидностью. «Правду сказал Вам сенатор NN года три тому назад», пишет мнимый корреспондент Долгорукова, и последний от имени редакции «Будущности» спешит подтвердить в подстрочном примечании, что сенатор NN действительно говорил ему приводимые слова в 1858 году. Эти корреспонденции носили довольно случайный характер и помещались часто даже в «Смеси» в виде отдельных небольших отрывков, но среди них попадаются два «письма», дающих очень полную характеристику министра финансов А. М. Княжевича и его сотрудников (в № 9 и № 24)[219]. Только с 1-го номера «Правдивого» «Письма из Петербурга» начинают печататься по известному плану, как продуманная серия портретов русских правительственных деятелей, начиная с самого Александра II. Сначала Долгоруков поддерживал еще фикцию неизвестного корреспондента (см., например, прямое обращение к «князю Петру Владимировичу» в тексте настоящего издания, примечания «редакции» и т. н.), но эти наивные уловки никого не обманывали. Мы имеем к тому же свидетельство издателя «Правдивого» В, Гергарда о том, что «Письмо из Петербурга», помещенное в № 5 этого журнала, писано рукою Долгорукова[220]. В дальнейшем Долгоруков перестал прикрываться фикцией мифических корреспондентов и в «Листке» продолжал свои корреспонденции под заглавием «Петербургские очерки» (под каковым они и издаются нами). Наряду с этим Долгоруков время от времени помещал, вне серии «Очерков», отдельные характеристики, как то: «Законодатель Войг» («Листок» № 17), некролог Г. С. Батенькова (№ 16). Кроме того, в издававшемся Долгоруковым в 1862–1863 годах для французской публики ежемесячнике «Le Véridique» помещались обозрения русских дел на французском языке, в которые были вкраплены характеристики всех современных государственных деятелей, написанные несколько в ином стиле, чем те, которые печатались им в его русских изданиях. В том же ежемесячнике (т. II, № 2) появились биография гр. П. Д. Киселева и французский перевод статей, посвященных Муравьеву и Батенькову.

«Петербургские очерки» оборвались на полуслове летом 1864 года с переездом Долгорукова из Лондона и прекращением им издания «Листка». Много позже, в 1867 году, он поместил «Письмо из Петербурга» в № 235–236 от 1 марта и № 237 от 15 марта «Колокола»; письмо это подверглось предварительно редакционной обработке со стороны Герцена и вышло поэтому в литературном отношении более выдержанным, чем прежние; но поскольку Долгоруков в данном случае пользовался сведениями из вторых рук, оно менее интересно для нас, чем более ранние его письма, составленные по личным впечатлениям.

В общем итоге Долгоруков оставил нам значительный материал, характеризующий петербургские правящие сферы 1860-х годов и предшествующих годов. Ценность этого материала, как неоднократно отмечалось, заключается в том, что Долгоруков больше чем кто-либо мог считаться осведомленным в предмете.

«Мы были лично знакомы, — пишет о себе сам князь Петр Владимирович, — с большею частью людей, в течение последнего 25-летия управлявших делами России, равно и с большею частью тех, которые ныне (1860) имеют влияние на дела; нам коротко известны биографические о них сведения, подробности об их частной жизни и о взаимных сношениях между собою. Нам известны также тайные причины многих событий. Мы живали в обеих столицах и во внутренних губерниях; мы изведали и ссылку; мы находились в связях близкого знакомства с лицами, стоящими на различных; ступенях лестницы общественной, от самых высших, до самых низших»[221]. Одного поверхностного обозрения его произведений достаточно, чтоб убедиться, насколько он прав. Страницы «Очерков» пестрят встречами и интимными разговорами с такими крупными личностями на бюрократическом горизонте России, как председатель Государственного совета Д. Н. Блудов, министр юстиции В. Н. Панин, будущий министр народного просвещения А. В. Головнин, вице-канцлер князь А. М. Горчаков, шеф жандармов князь В. А. Долгоруков, начальник III Отделения Тимашев и многие другие, с такими выдающимися общественными фигурами как А. П. Ермолов или декабрист князь С. Г. Волконский.

Благодаря своим связям, Долгоруков был всегда в курсе закулисной жизни правительственных учреждений, тех взаимоотношений и группировок, которые в них существовали, хода в них работ Он сам рассказывает, что о деятельности комитета по амнистии, организованного при Александре II, ему говорил Блудов; от него же он получил копию «с проекта комитета 6 декабря» и узнал «подробности» об их судьбе.

Человек не служащий, отрезанный от непосредственного делового общения с правительственными дельцами, к тому же запечатленный подозрением в неблагонадежности, Долгоруков не мог, однако, иметь в этой области полную и серьезную осведомленность. Беседы, о которых он пишет, по большей части случайные салонные разговоры, часто характерные, но мало содержательные, во время которых собеседники скользили по поверхности вопросов, больше заботясь о том, как сказать, чем о том, что сказать. И по характеру своему Долгоруков едва ли был способен глубоко вникать в суть вопросов. Он, по существу, — салонный bel-esprit[222], умеющий остро сказать, зло подсмеяться, ехидно посплетничать на чужой счет. Он любит салон, и его любят в салоне. Он «делит время между любимыми своими научными занятиями и беседами, которые он любит чрезвычайно как человек умный и острый, каким он проявляет себя в самых блестящих аристократических и дипломатических салонах»[223]. Здесь, на почве салона, он перекинется либеральной шуткой с «сановником-стародуром», ввернет политическую мысль в банальный разговор, заденет политического противника двусмысленным намеком; но, главное, здесь он может болтать и болтает без стеснения с дамами высшего света, умными и неумными, злыми и добродушными, но неизменно занятными, галерею портретов которых он набросал злой и мстительной рукою в своих «Очерках». Что это были за разговоры, которые велись светскими дамами с «умным каналией» — легко угадать. Они нашли себе отражение в письмах к баронессе Боде, представляющих собою «болтовню в письменной форме», в которых, по осторожному выражению его адвоката, он «затрагивает слишком свободно репутации»[224]]. Великосветское злословие, политическая сплетня — вот чем питалась рассеянная мысль молодого князя в аристократических салонах Петербурга и Москвы, которые он посещал с таким увлечением, пока не покинул Россию. Отсюда те черты, которые характерны для «Очерков» и шокировали современников: преобладание анекдота, пристрастие к сплетне, склонность делать большие выводы из мелких фактов. Но в этом же и ценность его очерков-мемуаров для нас. Долгоруков вскрывает в них то, что нельзя найти ни у кого из других мемуаристов: то, что говорили с глазу на глаз, что думали про себя, как отзывались друг о друге в том замкнутом высшем петербургском кругу, из которого выходили вершители судеб России; он громко говорит то, о чем шептали жены министров, состоящих в должности министров в отставке и министров in spe[225] Он позволяет нам судить о том, как глядела на себя сама правящая верхушка, когда ей не надо было разыгрывать комедию перед посторонней аудиторией и можно было быть откровенной в кругу «своих». Тут, в кругу «своих», говорилось много лишнего, много необдуманного, часто «ради красного словца», в полной уверенности, что все сказанное не выйдет за стены великосветской гостиной, а «замечательная память» Долгорукова, которой удивлялся Герцен, все это запечатлевала, чтоб потом сделать соответствующее употребление из, казалось бы, невинной салонной болтовни.

В «Очерках» Долгорукова нашла себе отражение и другая сторона жизни их автора в России — его историко-генеалогические интересы. Материалы для своих генеалогических трудов Долгоруков искал не только в тех исторических документах, которых он собрал очень много, но и в личных беседах с представителями видных дворянских фамилий, у которых он выспрашивал терпеливо про их фамильные предания. «Я знавал много стариков, — говорит он, — я всегда любил вызывать их на разговоры, слушать их, записывать их рассказы; воспоминания некоторых из них шли далеко назад и часто основывались на воспоминаниях других стариков, которых они сами знавали в отдаленные дни их молодости»[226]. Перед юным генеалогом ничего не скрывалось: с феодальным тщеславием перед ним раскрывались семейные архивы. «Явись к большей части таких людей, — говорит Долгоруков, — человек, занимающийся историей, хоть будь Тацитом или Маколеем, ему бумаг этих не сообщат… Но явись человек, хотя бы ума ограниченного, только занимающийся родословными, и ему поспешат все показать и все сообщить»[227]. С такою же охотой делились и сведениями, сохранившимися в словесной передаче; следы таких преданий рассеяны по всем сочинениям Долгорукова. Говоря о царствовании Петра III, он, например, записывает некоторые подробности, слышанные от князя Д. Вл. Голицына, гр. П. А. Толстого и П. Ф. Караганова, «отцы коих были современниками» этого императора; от князя же Д. В. Голицына слышал он про ответ князя Федора Барятинского князю Воронцову по поводу своего участия в убийстве Петра III и т. д. [228].

Высказывания не ограничивались давно прошедшими временами. Ог Блудова он слышал весьма подробные рассказы о его собственных молодых годах, об эпохе Александра I. о декабристах. Эти рассказы легли в основу соответствующих его «Очерков». Касались эти разговоры и современников, людей живых. По существу, это была та же непринужденная салонная болтовня со «своим человеком», которому не стеснялись на ухо сообщить не подлежащую разглашению политическую тайну или не совсем цензурный фамильный скандал, в полной уверенности, что «свой человек» не выдаст. Так накопился в руках Долгорукова значительный запас материалов по истории дворянских фамилий, как документальных, в виде писем и других фамильных документов, так, главным образом, словесных. По использовании всего, что было возможно, в печатных трудах по генеалогии, у него оставалось еще много таких данных, которые не могли быть опубликованы; их он бережно хранил, предполагая рано или поздно использовать. Его «Mémoires», посвященные XVIII веку, над которыми он работал за границей и I том которых ему удалось выпустить в 1867 году, базируются именно на этих фамильных преданиях. Получилось, в сущности, скандальное приложение к официальной «Родословной книге» — «Бархатная книга русского дворянства», как назвал «Мемуары» Долгорукова Герцен, «Бархатная книга» наизнанку, злостная и беспощадная.

I том «Мемуаров» был посвящен первой половине XVIII века, последующие тома должны были довести изложение до современности; этими своими мемуарами он беспрестанно угрожал русскому правительству, и перспектива их опубликования очень нервировала петербургские сферы. После смерти Долгорукова III Отделение приняло меры к тому, чтоб через подставное лицо приобрести весь его архив, и даже для устранения подозрений издало из него кое-какие материалы по второй половине XVIII века. Однако нет уверенности, чтобы III Отделению достался весь Долгоруковский архив целиком; во всяком случае, дальнейшая его судьба неизвестна[229].

Можно, мне думается, с уверенностью сказать, что для «Петербургских очерков» автор использовал материал, предназначавшийся для его записок. Они представляют собою как бы первичный набросок будущих мемуаров. В них поэтому отразились — ив подборе фактов и в их освещении — характерные черты того словесного предания, которое жило в кругах родословного русского дворянства XIX в. Оппозиционная дворянская легенда густой паутиной покрывает все воспоминания о недавнем прошлом. Наиболее ярким образцом ее является фантастическая басня о чухонском происхождении ненавистного дворянству Павла I, воскрешающая представления XVII века о «подложном царевиче», которыми в свое время оперировали предки Долгорукова в отношении царей Алексея и Петра I. Много способствовал Долгоруков созданию той легенды о декабристах, которая так прочно впоследствии держалась в кругах либерального дворянства. Сведения о декабристах собирались из-под полы, передавались шепотом; понятно, что они часто весьма неточны, особенно в той мере, в какой были почерпнуты из рассказов вторых лиц вроде Блудова. Наоборот, данные, которые Долгоруков получил непосредственно от самих декабристов, например, от кн. С. Г. Волконского, имеют свою ценность. Но вне зависимости от источников его осведомленности, Долгоруков окутывает имена и деятельность «мучеников 14 декабря» флером сентиментальной идеализации, сквозь которую чувствуется наряду с восхищением самоотверженными героями его сословное негодование по поводу обращения верховной власти с представителями дворянства. Наличие этой дворянской легенды приходится учитывать при оценке исторического значения «Очерков».

Таковы источники осведомленности князя Долгорукова. В эмиграции к ним присоединилась информация «Колокола» и зарубежная русская литература. «Былое и думы» Герцена оказали несомненное влияние на некоторые детали «Очерков»; у Герцена, например, заимствовал он эпитет «трехполенный» в применении к Панину, прозвище «инквизитора» для кн. А. Ф. Голицына и т. д. На «Колокол» он беспрестанно ссылается при сообщении фактов: в ряде случаев (например, при изображении в «Правде о России» деятельности генерал-интенданта Затлера во время Севастопольской кампании) он безоговорочно повторяет сведения «Колокола» от своего имени. С другой стороны, факты, сообщаемые им, в той или иной форме находят себе отражение и на столбцах Герценовского органа. К сожалению, поскольку Долгоруков сам являлся одним из источников осведомления «Колокола», очень трудно установить степень влияния последнего на него и наоборот.

Остается наиболее трудный вопрос, — вопрос о степени достоверности помещенных в «Очерках» разнообразных сведений. В какой мере можно доверять произведениям пера столь страстного и несдержанного. Густой налет сплетни и брани производит малоблагоприятное впечатление; иногда трудно удержаться от мысли, что личные отношения играли большую роль в оценках титулованного эмигранта, как отрицательных, так и положительных, и что, говоря словами Тучковой-Огаревой, он в своих писаниях «сводил свои личные счеты, по совести или нет — ему одному известно»[230]. Современники, как общее правило, относились отрицательно к этой стороне его публицистической деятельности. «Долгоруков только повторяет то, что всякому как истина или как сплетня более или менее известно, приукрашивая свой рассказ бранными словами», — категорически пишет д-р Э. С. Андреевский[231]. Н. А. Белоголовый с удовлетворением отмечает, что Долгорукову пришлось «поплатиться за свои не всегда достоверные печатные обличения», и что «он не мог представить в защиту своей книги (La Vérité sur la Russie) никаких серьезных документов»[232]. Есть указания, что Герцен, ценя его как сотрудника «Колокола», тем не менее относился с некоторой осторожностью к его суждениям. По поводу печатавшегося в 1867 году в «Колоколе» «Письма из Петербурга» он категорически настаивал на смягчении его тона: «Я решительно не могу допустить без подписи все, что вымарал, — писал он Огареву 4 марта. — В этом у меня уступки не жди. Я кладу полное veto. Даже с подписью я вряд напечатал бы. Читал ты или нет? Rather (вернее) нет… О Жуковском я вымарал для сына, — добавляет он, — да оно же и неверно». «В статье Долгорукова, — подтверждает он 7 марта, — мои вымарки следует исполнить. Ответственный редактор — я, и на себя не беру писать про Соллогуба, что он вор»[233]. Если верить некоторым показаниям, Герцен и после смерти Долгорукова «далеко не высказывался в пользу направления, которому следовал Долгоруков в I томе «Мемуаров»; по его мнению, многое было через меру резко, как продукт желчного характера князя, и часто историческая истина принесена в жертву мелкой сплетне, до чего, как известно, Долгоруков был страстный охотник»[234]. Вероятно, и Н. А. Тучкова-Огарева отражала мнение Герцена, когда писала: «Страстный характер Долгорукова бросался в глаза: нельзя было безусловно верить всем его подозрениям». В тех кругах, которые были непосредственно задеты обличениями князя, отзывы о литературной деятельности его были гораздо резче. В петербургском высшем свете о нем прямо говорили, как о «замечательном лгуне»[235]. «Брань такого человека не стоит даже презрения», — заявлял поэтому обиженный им незаслуженно кн. В. Ф. Одоевский[236]. В том же тоне высказывалась та часть русской прессы, которая так или иначе была связана с правительственными и аристократическими кругами. Суворин едко писал в 1868 году, что «воспоминания Долгорукова о собственной жизни и лицах, бывших с ним в близких отношениях» отличаются «мифичностью»[237]. Бартенев в «Русском архиве» напоминал в 1870 году, что воронцовский процесс «доказал всю недобросовестность автора La Vérité…» и крайнюю осторожность, с которой надо пользоваться его часто «весьма интересными данными»[238].

И среди французской публики, по крайней мере тех ее кругов, которые были связаны с верхами русского общества, желчные инвективы Долгорукова не встретили ни доверия, ни сочувствия. «Знаете ли что это такое?» — с пафосом восклицал на суде прокурор по поводу «La Vérité». «Это — памфлет… Выражение неточно и слабо. Это — пасквиль, и пасквиль отвратительный, направленный против предков и против отдельных личностей. Под предлогом анализировать учреждения своей родины, он их диффамирует без всякой меры, и страстность увлекает его до такой степени, что он доходит до самой грубой карикатуры… Главным образом нападает он на личности. Какой мотив заставляет его диффамировать на каждой странице и в каждой строчке лица и должности? А между тем эти 400–500 страниц переполнены скандалами»[239].

Нам известно несколько случаев, когда при жизни Долгорукова лица, задетые им, выступали с возражениями. В примечаниях мы приводим заметки князя Одоевского на свою карикатуру. Граф Яков Толстой, которого под очень прозрачными инициалами он обозвал в своей «La Vérité sur la Russie» «шпионом русского правительства», вызвал было его на дуэль, но согласился удовлетвориться печатным опровержением: Долгоруков напечатал 11 апреля 1860 года в «Les Débats» двусмысленное заявление, в котором объяснял, что «автор, не помещающий собственных имен или отмалчивающийся инициалами или даже первыми буквами, не называет, в сущности, никого». Из сопоставления с письмом Толстого, напечатанным по его требованию в том же номере, всем, кому до тех пор было невдомек, становилось ясно, кого Долгоруков назвал в своей книге шпионом. Самое пикантное во всем этом эпизоде было то, что, как выяснил совершенно точно М. К. Лемке, Толстой действительно был агентом III Отделения, и Долгоруков был в самом деле задержан на границе по его доносу; его опровержение, таким образом, лживо от начала до конца[240].

Позже, в своих «Mémoires» Долгоруков, обиженный тем, что И. С. Тургенев, в бытность в Женеве, не отдал ему визита, рассказал известный эпизод, имевший место с будущим писателем в 1838 году во время пожара на пароходе «Николай I». 10 июля 1868 года Тургенев обрушился на него в письме в «Петербургские Ведомости» за то, что ему «заблагорассудилось выкопать старый анекдот о нем». Однако, из самого текста опровержения видно, что что-то в этом роде имело место[241]. Наконец Н. А. Белоголовый, со слов вдовы декабриста Поджио, передает, как ее муж был возмущен написанным Долгоруковым некрологом Волконского, «в котором устами покойника задел Киселева», рассказав про его сношения с декабристами. Поджио, по словам Белоголового, негодовал на то, что Долгоруков «заявил себя хранителем тех тайн, которые будто бы покойный доверял ему для оглашения лишь после его смерти». «И это же ложь, все — ложь. Но сочинителю, вероятно, хотелось свести свои личные счеты с Киселевым, и он воспользовался удобным для того случаем и под прикрытием интервью… хотелось самому порисоваться и для этого придумал пустым рассказам придать характер какой-то политической исповеди»[242]. Хотя, по уверению Белоголового, Долгоруков защищался «неудачно и бездоказательно», но и тут правда была на его стороне. Как известно, об осведомленности Киселева о заговоре говорит и И. Д. Якушин (в частности о том что свою «Русскую Правду» Пестель читал у него), и сам Волконский на следствии с большой осторожностью давал понять, что Киселев дал ему возможность своевременно предупредить Орлова. Сравнение некролога с подлинными записками С. Г. Волконского не оставляет сомнения в том, что он написан на основании собственного рассказа декабриста, и в этом отношении представляет большой интерес. Таким образом, и тут Долгоруков более прав, чем его обличители.

Приведенные факты показывают, что и к заявлениям критиков Долгорукова следует относиться очень осторожно. Конечно, Долгоруков далеко не беспристрастен. По справедливому замечанию гр. П. Д. Киселева, «личная обида, задетое самолюбие, зависть и желание мести, без сомнения, не чужды оценкам автора»[243]. Нередко под влиянием озлобления он бывает слишком категоричен в своих суждениях. Если Я. Толстой был действительно шпионом, то вряд ли справедливо было даже при самой горячей фантазии назвать «полицейским шпионом» А. В. Никитенко, которого можно было обвинять лишь в излишней податливости перед властью[244].

Он слишком легко подозревал всех во взяточничестве и в казнокрадстве, и это приводило его иногда к самым комичным qui pro quo[245], вроде недоразумения с генералом Гернгроссом, которого он в марте 1861 года в № 9 «Будущности» называет вором, а в декабре в № 24 объявляет безукоризненно честным человеком[246]. Человек импульсивный, пишущий под влиянием момента, он слишком быстро делает заключения на основании случайных впечатлений, но нет оснований думать, что он сознательно искажает истину, и там, где он не знает, он предпочитает молчать. «О некоторых из членов Государственного совета, — говорит он, например, — а именно о генералах П. А. Тучкове, Ф. С. Панютине (и других)… мы говорить не будем, за неимением нами биографических сведений»[247]. О вновь назначенном министре финансов Княжевиче он воздерживался от суждения, пока не выяснилась его физиономия, как администратора и человека и т. д. Очень часто он называет точно лиц, от которых он слышал те или иные подробности, и обстановку, при которой имело место описываемое происшествие. Все это, конечно, не гарантирует полной объективности высказываний Долгорукова. Страстный темперамент князя не позволяет принимать без большой критической проверки его суждений о людях. В примечаниях к настоящему изданию приводится некоторый материал для такой проверки. Из него видно, что ряд характеристик, данных Долгоруковым, совпадает с отзывами других современников, часто людей совершенно противоположных взглядов, и лишь в редких случаях они являются совершенно неверными. Особенно любопытно сравнить характеристику императрицы Марии Александровны, которую дает Долгоруков, с той, которую находим в записках А. Ф. Тютчевой, человека искренно преданного ей. Еще показательнее сравнение биографии кн. В. И. Барятинского с воспоминаниями В. А. Инсарского, которые подтверждают ее во всех мельчайших подробностях, хотя автор глядел на своего бывшего хозяина совершенно иными глазами[248].

Как общее правило, можно сказать, что он изображает людей такими, какими они были в действительности, но с иной точки зрения, чем это делалось обычно, подчеркивая темные стороны их характеров и давая отрицательное освещение их поступкам. Например, отмечаемая всеми современниками нервная хлопотливость великой княгини Елены Павловны, в которой ее друзья и поклонники видели проявление живого интереса ко всему окружающему, рассматривается им как стремление всюду «совать нос» из честолюбия; ее общественная деятельность, вызывавшая восхищение ее политических единомышленников, казалась ему вызванной исключительно тщеславным желанием играть роль; наконец, то, что другие называли в ней тактом, представлялось ему хитростью. В итоге ни одной неверной черты, но каждая из них перетолкована и человек весь рассматривается как бы со стороны изнанки.

Изложение Долгорукова — это зеркало Андерсеновской сказки, имевшее свойство отражать все предметы в отрицательном, но не в ложном свете, и если вспомнить, что громадное количество мемуаров страдает противоположным недостатком, раболепно рисуя сильных мира сего в одном и том же бесцветном трафарете условного приличия и сановной добродетели, то нельзя не признать, что желчные выпады Долгорукова часто вносят в понимание людей его времени очень существенный корректив.

Предубеждение, которое иногда вызывают к себе «Очерки», мне кажется, в значительной степени, объясняется языком, которым они написаны. Долгоруков не владеет уменьем высказывать злые вещи в корректной форме. Для усиления впечатления он злоупотребляет грубыми выражениями и «ругательствами». Это, несомненно, ослабляет впечатление. Когда он работал в «Колоколе», то Герцену приходилось «постоянно вымарывать» в его статьях излишние резкости[249]. Вместо общепринятых иностранных терминов он прибегал в русском переводе к новым сочетаниям слов, не лишенным известной остроты и своеобразным, но придававшим оскорбительный оттенок понятию и часто грубоватым по форме: слово «бюрократия» он переводил «чиновная орда», «камарилья» — «царская дворня», «реакционеры» — «стародуры» и т. д. Одни и те же грубые эпитеты и прозвища повторяются с таким плоским однообразием, что они перестают производить впечатление на читателя.

Во всем этом сказывались, кроме природных свойств Долгорукова, его барская распущенность, привычка и в жизни не стесняться в выражениях, лень работать над своим стилем и, может быть, недостаточное знакомство с литературным русским языком. Когда Долгоруков принимался за французский язык, то перо его скользило легче, фразы округлялись, резкие выражения теряли свою грубость, не утрачивая своей остроты. Он, по-видимому, лучше знал французскую речь, чем русскую, а необходимость угождать вкусам более требовательной публики и подражать изысканному литературному стилю заставляли его писать осмотрительнее.

Недостатки формы не должны заслонять ценные стороны Долгоруковской публицистики как материала мемуарного. Долгоруков в общем итоге сумел показать нам без условных прикрас «большое азиатское дитя в европейском платье, называемое русским правительством», показать во всей его наготе петербургский придворный круг — «этих полумонголов, полувизантийцев, имеющих претензию на значение английских лордов», «этих холопов превосходительных, сиятельных, светлейших», всю эту «холопию, воображающую себя аристократией».

Сам Герцен, столь неодобрительно относившийся, как мы видели, к приемам политической полемики Долгорукова, отдавал должное его литературным произведениям, столь богатым «материалом, касающимся каторжников, которые у нас называются министрами», и находил его «Петербургскую корреспонденцию», написанную в 1867 году для «Колокола» — «превосходной»[250].

Позднейшие исследователи высоко ценили «Очерки» Долгорукова как исторический источник. «Долгоруков был страшен правительству, — говорит М. К. Лемке, — постоянными разоблачениями всевозможных интриг и закулисных дрязг среди выдающихся его членов; своими биографиями Долгоруков вскрывал многое, что без него надолго, если не навсегда, оставалось бы неизвестным»[251].

Еще определеннее отзывается об «Очерках» Долгорукова П. Е. Щеголев: «Многочисленные биографические очерки министров и сановников государства, написанные со знанием дела, с желчной иронией и злостью, рисовали картины глубокого развращения и падения правящих слоев России. Нельзя не пожалеть о том, что все эти материалы не сделались достоянием исследователей и не вошли в научный оборот»[252].

П. Е. Щеголев, так высоко ценивший историческое значение «Петербургских очерков», собрал и подготовил их к печати для настоящего издания. К сожалению, преждевременная смерть не позволила ему довести дело до конца. «Петербургские очерки» печатаются по копии, предоставленной им редакции «Записей прошлого» и проверенной и дополненной по подлинникам, хранящимся в Государственной публичной библиотеке имени Ленина.

В наше издание вошли: 1) «Письма из Петербурга», помещенные в «Правдивом», начиная с № 1 и кончая № 5; письмо, которое напечатано в № 5, вышедшем уже без участия самого Долгорукова, подверглось редакционной обработке издателя В. Гергарда, но, по его словам, он ограничился тем, что «только вычеркнул личные обиды и бранные слова»[253]; 2) «Петербургские очерки», печатавшиеся в «Будущности»; 3) «Письмо из Петербурга», напечатанное в №№ 235–236 и 237 «Колокола» за 1867 год, принадлежность которого Долгорукову устанавливается из писем Герцена к Огареву от 20 февраля, 4 марта и 7 марта 1867 года[254]; 4) отдельные биографические очерки, разбросанные на страницах «Будущности» и «Листка»; 5) два «Письма из Петербурга», посвященные деятельности министерства финансов, помещенные в №№ 9 и 24 «Будущности», принадлежность которых перу Долгорукова определяется не только общностью стиля, но и частичным совпадением фактического содержания (эпизод с вызовом Ребиндера из Кяхты) и наличием излюбленного Долгоруковым сравнения русского правительства с Крыловским возом, которое повторяется в его позднейших «Письмах», и, наконец, 6) русский перевод биографического очерка П. Д. Киселева, помещенного во французском ежемесячнике Долгорукова «Le Véridique», t. 1, № 2.

При печатании «Петербургских очерков» допущены следующие небольшие изменения: опущены ссылки на предшествующие и последующие номера журналов, нарушающие связность повествования, и в одном случае пропущено стихотворение слишком грубого содержания, что и отмечено многоточием в прямых скобках. В остальном все произведения Долгорукова печатаются без пропусков с соблюдением своеобразных Долгоруковских синтаксиса и словонаписания.

Подстрочные примечания к тексту принадлежат Долгорукову за исключением тех, которые поставлены в прямые скобки и внесены редакцией. Подробные примечания отнесены в конец книги; в виде дополнения к «Петербургским очеркам» и отдельным биографиям здесь напечатаны все отсутствующие в них характеристики современников Долгорукова, которые разбросаны в других его произведениях (как в «Правде», так и в отдельных журнальных статьях, в частности в «Le Véridique») с таким расчетом, чтобы весь важнейший материал такого рода был собран в нашем издании. Не приводится только биография А. П. Ермолова, вышедшая отдельной брошюрой на французском языке, как дающая мало характерных данных.

Указатель составлен Н. П. Чулковым, которому редакция чрезвычайно признательна за содействие. Редакция приносит также глубокую благодарность Государственной публичной библиотеке имени В. И. Ленина за предоставление возможности воспользоваться принадлежащими ей изданиями князя Долгорукова.

С. Бахрушин

Москва.

7 мая 1934 года

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Орфография и пунктуация в книге П. В. Долгорукова «Петербургские очерки» приведены в соответствие с современной нормой, однако сохранены некоторые особенности авторских написаний, несущие смысловую нагрузку или отразившие речевой этикет середины XIX века. Орфография имен собственных, а также названий литературных произведений и периодических изданий в тех случаях, когда она отражает широко бытовавшую практику, не приводится в соответствие с современной нормой. Оформление сносок не изменялось и соответствует нормам, принятым в 1934 году.

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ОЧЕРКИ

I

Нынешнее положение дел при дворе. Взгляд назад. Император Александр Николаевич. Его характер и образ жизни. Его жена Мария Александровна

Да лебедь рвется в облака, Рак пятится назад, а щука тянет в воду.

Эти слова крыловской басни «Лебедь, рак и щука» вполне применимы в настоящее время к петербургскому правительству. Правду сказал вам четыре года тому назад N. N. (хотя сенатор, а человек умный): «У нас, в России, пошла всеобщая игра в ералаш, которая со временем уступит место игре в бескозырную!»

Чтобы объяснить нынешнее положение дел при дворе, необходимо бросить взгляд назад.

Государь, не имеющий определенной политической системы и вовсе не понимающий дел, даже самых несложных, всегда шел то вправо, то влево, беспрестанно меняя свое направление, и особенно склонный к испугу от малейших событий, выходящих из обыденной колеи. В прошлом году, издав Положение о крестьянах и вместе с тем разослав по губерниям генерал- и флигель-адъютантов, людей не только ненужных, но и положительно вредных, которые штыками и пулями хотели приучать крестьян к свободе, государь вдруг перепуган был варшавскими событиями. Не имея никаких политических понятий, он не догадался, что неудовольствие можно уничтожить только либеральным направлением, а что гнет и давление увеличивают неудовольствие; он не догадался, что стремление к беспорядкам уничтожается просвещением, а развивается невежеством, и вместо того, чтобы распространять просвещение, он допустил открыть гонение на университеты. Издав самые нелепые постановления насчет студентов, государь уехал на южный берег Крыма, оставив власть в Петербурге в руках стародуров. Пока государь прогуливался под миртами и тополями Ливадии и прислушивался к плеску волн Черного моря, в Петербурге, в Москве и в Варшаве стародуры творили черные дела, а между тем через телеграф беспрестанно пугали государя. Таким образом они выхлопотали у него объявление в осадном положении Царства Польского и западных губерний и закрытие Петербургского университета, имевшее столь горестные последствия. Когда после закрытия университета между оскорбленными студентами обнаружилось весьма понятное неудовольствие, петербургские паши: великий князь Михаил Николаевич, Игнатьев, Шувалов и Паткуль спросили по телеграфу у государя, каким образом поступать со студентами. Государь отвечал им: по-отечески. Паши пришли в недоумение: что значит эго слово? К ним на совет явился долговязый, полоумный, трехполенный Панин и объявил, что, по его понятиям, поступить по-отечески значит: высечь розгами! К счастью студентов, граф Блудов, узнав об этом, поехал к великому князю Михаилу Николаевичу и упросил его не делать подобной мерзости. Таким образом, студенты спасены были от розог и обязаны этим тому просвещенному и честному старцу, который еще в 1848 году спас университеты от уничтожения, умолив Николая Павловича не закрывать университетов, что Незабвенный{1} хотел было сделать!



Поделиться книгой:

На главную
Назад