Удивительная вещь: когда в феврале 1901 года выходит это определение, Толстой как раз через несколько месяцев оказывается тяжело болен. Причем об этом пишут все газеты. Толстой уже очень знаменитая фигура; каждое событие, которое происходит в Ясной Поляне, отслеживается газетчиками. Толстой тяжело заболевает, и его увозят в Крым в надежде, что там он вылечится. Туда едет вся семья: Софья Андреевна, дети. Толстовец Павел Буланже, который служил на железной дороге, предоставляет им целый вагон. Очень богатая графиня Софья Панина предоставляет им свою дачу в Гаспре. Толстого привозят туда, и там ему становится еще хуже. И фактически в эту зиму 1901–1902 годов Толстой находится на грани смерти. Софья Андреевна пишет в дневнике: «Мой Лёвочка умирает». Он переносит подряд три тяжелейших заболевания: малярию, воспаление легких и брюшной тиф. Притом что он уже достаточно преклонного возраста, он неминуемо должен был умереть. Это было какое-то чудо, что он выжил.
И вот в этот момент, когда Толстой находится в Крыму, митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский и первенствующий член Святейшего синода Антоний (Вадковский), который и был инициатором вынесения определения об отпадении Толстого, обращается к Софье Андреевне с письмом, в котором просит ее, чтобы она уговорила Льва Николаевича вернуться в лоно Православной церкви. Это было важно и для Церкви, и вообще для государства. Потому что ситуация была скандальна: великого писателя отлучили, средневековый акт. Говорили, что чуть ли не анафеме его предали, хотя анафеме тогда уже никого не предавали.
И Софья Андреевна идет к Льву Николаевичу с этим предложением Вадковского. Больше того, она сама пытается уговорить мужа. Она говорит ему: мол, Левочка, ну что тебе стоит? Смирись. Не надо каяться (его не просили каяться), просто скажи, что ты примиряешься с Церковью. И вот это очень интересный момент, потому что Толстой сам думает, что умрет (к нему приезжают все сыновья, и он напутствует каждого, то есть ведет себя как умирающий отец), и когда жена приходит к нему с этим предложением, то он ей говорит: «О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?» И далее: «Напиши ему, что моя последняя молитва такова: „От тебя изошел, к тебе иду. Да будет воля твоя“» — имеется в виду Бог. А когда Софья Андреевна уже ушла и ее место у постели больного заняла старшая дочь Татьяна, он сказал ей, чтобы она пошла и сказала матери, чтобы та не отвечала Антонию вообще ничего.
Это очень важный момент, потому что он показывает, что, казалось бы, умирающий хватается за соломинку. Примирись — вдруг ты не прав? Нет, Толстой был убежден в своей правоте. В этой связи говорят о его гордыне. Не знаю, гордыня это или нет, но Толстой очень твердо придерживался своего взгляда на Бога и на веру. Это можно назвать, условно говоря, таким практическим христианством. Толстой считал, что главная сторона христианства не в следовании обрядам, а в исполнении того, что завещал Христос: любить ближнего, не воевать, не проявлять насилия по отношению к другому, отвечать добром на зло, поделиться последней рубахой и так далее. Вот это главное. Человек — работник, Бог — хозяин. Иисус объяснил, как нужно служить Хозяину, как нужно служить Отцу. Интересно, что в дневниках Толстой очень часто Бога называет Отцом. «Отец, Отец, помоги мне, объясни мне» — подобные выражения в его дневнике встречаются очень часто.
Отлучение от церкви сыграло очень серьезную роль в конце жизни Толстого. Дело в том, что с этим была отчасти связана и проблема завещания. Ведь неслучайно завещание называют духовным завещанием. В ночь на 28 октября 1910 года была глухая беззвездная ночь; Толстой внезапно встал, спустился со свечой в комнату к своему лечащему врачу и другу доктору Маковицкому, разбудил его, потом разбудил дочь Сашу и ее подругу Варвару Феокритову и сказал, что решил ехать. Это было внезапное решение, этого никто не ожидал. То есть ждали, что что-то случится в Ясной Поляне, но что это произойдет так внезапно, никто не ожидал. И состоялся ночной отъезд с очень быстрыми сборами, чтобы не разбудить Софью Андреевну.
Конечно, этому событию предшествовал целый ряд очень серьезных конфликтов, которые происходили в семье. И главный конфликт был связан с завещанием. Дело в том, что вставал вопрос: когда Толстой умрет, кто будет распоряжаться его литературным наследием? Это было огромное наследие, причем не все было опубликовано. Не были опубликованы дневники, не были опубликованы многие произведения, в том числе и классические: «После бала», «Хаджи-Мурат», «Живой труп» и другие вещи. И здесь конфликтовали две стороны: жена Софья Андреевна, которая считала, что распоряжаться этим должна она (у нее, безусловно, были на это права: она была супругой Толстого 48 лет), и Владимир Григорьевич Чертков — главный духовный ученик, духовный друг Толстого, главный толстовец, который считал, что всем должен распоряжаться он, потому что он знает, как правильно этим распорядиться. И на Толстого оказывалось, конечно, колоссальное давление в этом плане с обеих сторон: и со стороны Черткова, и со стороны Софьи Андреевны. Каждая сторона требовала, чтобы права были только у нее.
Победил Чертков. Причем не самым красивым образом, потому что завещание было подписано тайно, буквально в лесу, возле деревни Грумант (недалеко от Ясной Поляны), куда съехались свидетели. Сам Чертков туда не поехал, потому что понимал, что впоследствии, когда обнаружится, что завещание продавил он, его присутствие при подписании этого акта будет совсем уж неприличным.
Формально все литературные права были отписаны младшей дочери Толстого, Александре. Из всех детей Толстого она была единственной, кто в тот момент жил в доме в Ясной Поляне: у остальных уже были свои семьи, они жили в других местах. Саша была абсолютно предана отцу, его идеям, но в то же время она была предана еще и Черткову. Она была не только толстовкой, но и, если так можно выразиться, чертковкой. И у нее были очень сложные отношения с матерью — по разным причинам. Формально по завещанию все отдавалось Саше, но реально заниматься изданиями Толстого будет Владимир Григорьевич Чертков.
После смерти Толстого завещание было обнародовано. Семья во главе с Софьей Андреевной (главным образом сыновья) поначалу пыталась протестовать, но они не стали оспаривать это завещание в суде. И, в общем-то, воля Толстого была выполнена. Почему уход Толстого был с этим связан? Потому что завещание это было подписано втайне, но Софья Андреевна была очень чуткой женщиной, и по каким-то движениям, которые происходили в Ясной Поляне, по регулярным появлениям Черткова она понимала, что у нее за спиной что-то происходит. И однажды она все-таки обнаружила маленький дневничок мужа, который он прятал от нее, где было указание, что такое завещание подписано. И уж тогда разразился грандиозный скандал!
Проблема была еще и в том, что Толстой не мог сказать жене правду, потому что в этом случае весь гнев пал бы на Александру. А солгать он тоже не мог. Такая вот удивительная вещь: в семье Толстых нельзя было говорить неправду в глаза. Так был воспитан Толстой, и так были воспитаны все его дети. Молчать можно было, а вот сказать неправду в глаза было нельзя категорически. И Толстой оказался в жуткой ситуации: он и правду сказать не мог (что подписал завещание), и молчать не мог, потому что Софья Андреевна постоянно спрашивала об этом. Поэтому в какой-то степени его уход был связан с тем, что он просто бежал от этого противоречия.
Хотя, конечно, одним семейным конфликтом объяснить его уход нельзя. У Ивана Бунина есть совершенно замечательное эссе, которое называется «Освобождение Толстого». Бунин в нем рассматривает уход Толстого как некий буддический акт. Действительно, в уходе Толстого, если посмотреть, есть что-то похожее на то, что происходило с молодым Буддой. Будда, который был князем и жил в богатстве, в роскоши, с прекрасной женой, вдруг однажды выходит за стены своего уютного замечательного мира и сталкивается с морем человеческих страданий. И тогда он понимает, что так жить нельзя, и уходит в этот мир, с тем чтобы победить эти страдания — с этим, собственно, и связана религия буддизма.
С Толстым отчасти происходит то же самое, только уже в преклонном возрасте. Он тоже живет в Ясной Поляне, тоже, условно говоря, окружен такой роскошью (хотя эта роскошь относительная). Но тем не менее рядом живут мужики под соломенными крышами, живут очень тяжело. И Толстой уходит из этого мира и умирает на железнодорожной станции Астапово.
Причем интересный момент: когда Толстой уходил из Ясной Поляны, толстовцы предполагали, что он поедет к ним. Но когда они едут с Маковицким на коляске, он говорит, что, мол, только не в толстовскую коммуну. И это тоже совпадает с тем, что происходит с Буддой в конце жизни: Будда отказывается умирать в буддийском монастыре (которые уже возникли по всей Индии) и умирает в уединенном месте, под деревом. Поэтому Бунин, который рассматривает уход Толстого как некий буддический акт, наверное, тоже в чем-то прав.
Когда Толстой оказывается в Астапове и уже действительно умирает, возникает новая ситуация, которая тоже показывает отношение Толстого к смерти. Перед тем как оказаться в Астапове, Толстой едет в православный монастырь, и не просто в православный монастырь, а в Оптину пустынь. Это один из самых сильных православных монастырей. В связи с этим поздние биографы Толстого пытались понять, с чем это связано. Может быть, это было связано с тем, что Толстой действительно хотел помириться с Церковью и выйти на какой-то другой этап религиозности? На самом деле это достаточно сомнительно. Дело в том, что Оптина пустынь для Толстого была в какой-то степени родным местом. Он бывал там довольно часто, ему нравилось это место, ему нравились старцы. Он был знаком еще со старцем Амвросием, беседовал с ним несколько раз. Наконец, в Оптиной пустыни была похоронена его тетушка Александра Ильинична Толстая (Остен-Сакен). Возможно, Толстой поехал в Оптину пустынь просто потому, что ему нравилось это место. Вообще, он любил монастыри и в течение жизни ездил в разные: в Киево-Печерскую лавру, в Троице-Сергиеву лавру, совершал такие паломничества. Я думаю, что Толстой просто искал какое-то уединенное место. Возможно, он хотел остановиться где-то возле Оптиной пустыни, рядом со старцами. Это не получилось. Он поехал в Шамордино. Шамордино — это женский монастырь рядом с Оптиной. В нем жила монахиней его сестра Мария Николаевна. И он хотел снять избу рядом с монастырем, в деревне, и там жить. Тоже не получилось. Толстой боялся, что приедет Софья Андреевна, приедут дети, и поехал дальше, в результате заболел, вынужден был сойти на станции Астапово и там, в домике начальника станции Озолина, и умер.
Последние дни фактического умирания Толстого удивительны в том плане, что это тоже была такая же проверка, как Крым. Поначалу, когда Толстой сошел в Астапове, у него было воспаление легких, он не думал еще, что умирает, он думал, что вылечится и поедет дальше. Но в какой-то момент он понимает, что дело близится к этому, и — удивительная вещь — диктует дочери свое определение Бога. Вот представьте себе: человек лежит на смертном одре, и что он делает? Он пытается дать формулу Бога. Формула Бога Толстого звучит так: «Бог есть неограниченное всё, которого человек является ограниченной частью»[31]. Там есть еще дальше продолжение объяснения этой формулировки, но суть он формулирует вот так. Все, кто видел Толстого в Астапове (а это довольно большое количество людей: это и Чертков, и дочь Татьяна, и дочь Саша; это некоторые толстовцы, которые туда приехали, это и несколько врачей, которые лечили Толстого), отмечали какую-то удивительную такую умиротворенность Толстого. Один врач, который приехал туда по вызову, подошел к Толстому, наклонился, и в этот момент Толстой вдруг обнял его и поцеловал. А когда он увидел весь синклит врачей, которые собрались вокруг него, он посмотрел на них и сказал: кто эти милые люди?
И еще очень важный момент в умирании Толстого, на который не обращали внимания его биографы, а он чрезвычайно важен. Считается, что последними словами Толстого перед смертью были такие слова: «Только одно прошу вас помнить: вокруг много людей, а вы смотрите на одного Льва»[32]. Действительно, Толстой произнес эти слова незадолго до смерти, и это слова потрясающие совершенно, потому что великий человек, человек, которого знает весь мир, напоминает людям о том, что он не главный на земле и что не надо всем концентрироваться только на нем, но не это были последние слова Толстого. Последние слова Толстого, как свидетельствует его врач Маковицкий, который присутствовал при этом, были: «Не надо морфину». У него заплетался уже язык, и он произносил: «Не надо парфину…»
Почему морфию? Ну, это была обычная врачебная практика, медицинская практика, когда человеку, чтобы он не испытывал предсмертных мук, вкалывали наркотик. Тогда это был морфий. И он спокойно в бессознательном состоянии умирал. Это делается и сегодня очень часто. И врачи, которые находились при Толстом, собирались как раз вколоть ему морфий. И Толстой это понял и стал говорить: «Не надо… Не надо парфину…» Притом что он мучился, безусловно, Маковицкий пишет об этом, он задыхался, отказывало сердце. Почему?
Дело в том, что Толстой, особенно в поздние годы жизни, очень болезненно относился ко всякого рода вещам, которые затуманивают сознание. Он не пил даже чай, он не пил кофе, не говоря уже о том, что не пил вина, бросил курить в 60-летнем возрасте. И для него всякий препарат, всякое возбуждающее или, наоборот, затуманивающее вещество — это отказ разума. Толстой хотел встретить смерть с открытым, ясным разумом. Увидеть этот переход, как его увидел его герой, купец Василий, в «Хозяине и работнике». К сожалению или нет, врачам было виднее, морфий все-таки ему вкололи, и Толстой умер в бессознательном состоянии.
Вот так тема смерти проходила через всю жизнь Толстого и через его творчество. И любопытно, что, когда Толстого отлучили от церкви, он ведь написал ответ Святейшему синоду. Ответ по объему был почти в шесть раз больше, чем само определение. То есть Толстой искал, он хотел объяснить, почему он не в Церкви — это не был момент презрения какого-то, это был мучительный для него вопрос. Он сначала долго пытается объяснять, почему он не принимает того догмата, сего догмата, то есть сначала идет как бы такая богословская часть. А в конце Толстой неожиданно переходит на совершенно личную интонацию. Он пишет, что, в конце концов, ему одному жить и ему одному умирать. Для него это личный вопрос. И я, пишет он, не могу вернуться обратно в церковную веру, как не может птица, которая вылупилась из скорлупы, вернуться обратно в скорлупу[33]. Вот такая удивительная метафора.
Прав ли был Толстой в этом конфликте или не прав — вопрос очень сложный, который дискутируется до сих пор, и на эту тему пишутся целые книги, трактаты. Этот вопрос волнует и серьезных богословов, и богословы об этом очень много пишут. Факт тот, что Толстой прошел этот путь, и прошел его самостоятельно, и был последователен и честен на этом пути. И его смерть в Астапове это, безусловно, доказала.
Самое сильное место в Ясной Поляне — это, конечно, могила Толстого. Она находится довольно глубоко в лесу, далеко от дома, до нее довольно долго идти, причем идти такой темной дубовой аллеей. И когда ты идешь по ней, ты приходишь к обрыву в лесу, а на краю этого обрыва находится холмик, который украшен только еловыми ветками. Вот под этим холмиком лежит писатель, который считается сегодня писателем номер один во всем мире. И, конечно, когда люди впервые оказываются на могиле Толстого, возникает очень много вопросов. Зачем, почему так — без креста, без ограды?
Эти вопросы возникают в голове, когда ты видишь другое захоронение: примерно в трех километрах от Ясной Поляны находится село Кочаки, где есть старинная церковь, рядом с церковью кладбище, и там похоронены очень многие Толстые. Там похоронен отец Толстого, его мать, его дед Волконский, его брат Дмитрий. Там похоронена Софья Андреевна, шестеро из тринадцати их детей. Они все лежат под крестами. Мать и отец в склепе, а вот Софья Андреевна, дети — они все лежат под простыми деревянными православными крестами. Очень дружно, семейно лежат, если можно говорить так о захоронении.
А вот Лев Николаевич — один, да еще и далеко от дома, да еще и в лесу. Конечно, это могила, которая как бы предполагает быть очень скромной: вот просто похоронили в лесу. На самом деле, конечно, она оставляет ощущение невероятной гордости. И я бы эту могилу сравнил вообще с египетскими пирамидами или с Тадж-Махалом, потому что эта вроде бы скромная могила, конечно, говорит о каком-то вызове Толстого. Она возникла по завещанию Толстого. Он не хотел, чтобы его хоронили на обычном кладбище. Это место было связано с детской легендой, что будто бы его старший брат Николенька в свое время зарыл здесь зеленую палочку, на которой была написана формула человеческого счастья. Когда люди найдут эту палочку и прочитают, что на ней написано, на земле исчезнут страдания, голод, несправедливость и так далее. Такая, в общем, детская игра у них была. На самом деле для Толстого это был повод, конечно.
Толстой считал, что человеческое тело после смерти не стоит ничего, что дух, душа его уходит куда-то к Богу, происходит некое воссоединение, а тело — от него нужно просто избавиться как-то. Удивительная вещь: Толстой, например, очень рано потерял зубы, поэтому в старости он ел в основном кашу, мягкий хлеб. И он не смущался этого, говоря, что, мол, нет зубов и меньше тела осталось. Больше духа, меньше тела. С другой стороны, в этой могиле, которая находится в лесу, есть и что-то языческое. Потому что Толстой как бы ушел в природу, а природу, он, конечно, невероятно любил, чувствовал глубоко, умел описывать. Вспомним тот же дуб знаменитый в «Войне и мире», который является просто одним из главных, ключевых героев этого романа. Князь Андрей увидел его и возродился к жизни, увидел, что на этом старом дубе распустились листочки. Поэтому это такой уход еще и просто в лес, в землю.
Очень много вопросов задает эта могила. Иногда говорят, что неправильно человеку быть похороненным так. Я считаю, что Толстой похоронен правильно. Потому что могила задает еще и другой вопрос: насколько нужно окружать великого человека после смерти всякого рода монументами, постаментами, мемориалами, мавзолеями и так далее. Толстой говорит о том, что великий человек должен быть максимально скромен. Вот такая парадоксальная могила.
Лев Толстой и власть
В сентябре 1878 года Толстой переживал острый духовный кризис. Это было время отказа от художественного творчества, перехода к творчеству религиозному, принятия православия, от которого он впоследствии отказался в пользу собственного вероучения. Свое религиозное обращение он описал на последних страницах «Анны Карениной» — религиозное откровение Левина хронологически совпадало с обращением самого Толстого. В этот же период Толстой начинает набрасывать несколько вариантов автобиографии. На переломе, перейдя в новую фазу своей жизни, он считает необходимым оглянуться на пройденный путь. Один из этих вариантов автобиографии, знаменитая «Исповедь», хорошо известна. Но есть и другая. Он начинает писать текст, который называется «Моя жизнь», от которого в итоге остается буквально несколько разрозненных фрагментов, несколько страниц.
Вот первый из этих фрагментов, в котором Толстой описывает свое первое жизненное впечатление, каким он его помнит:
«Вот первые мои воспоминания. Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят, нагнувшись, кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы, и жалость над самим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи, собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страданье, но сложность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня, и я, кому все нужно, я слаб, а они сильны».
Стоит отбросить накопленную за XX век привычку подвергать ранние детские воспоминания психоаналитическим толкованиям. Я хотел бы подчеркнуть, что перед нами не информация из подсознания, добытая на кушетке психоаналитика, а вполне сознательная, отчетливая и сделанная взрослым человеком реконструкция собственного детского воспоминания, рефлексия над ним, его (вос)произведение и (вос)создание. Но очень характерно, что на решающем переломе собственной жизни Толстой описывает это впечатление как первое и самое сильное. Это впечатление несвободы, впечатление чужой власти, с которой ты ничего не можешь сделать, и особенно страшной и невыносимой, потому что эта власть не враждебная. Люди, стоящие над ним, любят его и думают, что они делают как ему лучше. А маленький ребенок, которым себя видит в этом воспоминании Толстой, протестует против этой навязываемой ему любви, которую он переживает как насилие. Он связан, ему надо вырваться, он протестует, его не слышат, не понимают, люди жалеют его, но не развязывают. Это, возможно, центральная коллизия жизни Толстого — власть, насилие, которое иногда открытое, враждебное, легко понятное, но в данном случае дружественное и именно поэтому особенно невыносимое и страшное.
Интересно, что Толстой говорит, что его поражает сложность и противоречивость чувства, — то есть в этом же впечатлении есть характерные начатки специфической толстовской психологии, психологического анализа. Маленький ребенок понимает, что насилие над ним исходит из любви и заботы. О человеке вроде бы заботятся, но забота проявляется неизбежно в насилии. И эта борьба с насилием, с правом одного человека осуществлять власть над другим становится, на мой взгляд, центром и нервом жизни, философии и судьбы Толстого.
Характерным образом взгляды Толстого по очень многим вопросам бесконечно менялись на протяжении его жизни. Софья Андреевна, еще не будучи его женой, написала повесть под названием «Наташа», в которой изобразила своего будущего мужа. Толстой был чрезвычайно задет тем, что одной из черт героя, которому он послужил прототипом, была «переменчивость мнений». Он действительно часто менял свои мнения, свои позиции. У него менялись взгляды на любовь, на семью, на религию, на родину, на войну и мир, на патриотизм, но в том, что реконструировано в этом первом впечатлении, то, что можно воспринимать как ядро личности, — в этой позиции Толстой не менял свое мировоззрение никогда. Это идея неприятия власти, идея борьбы и внутреннего протеста, желание докричаться, чтобы тебя развязали, попытка и требование к связывающему, давящему, держащему тебя миру: развяжите меня и отпустите меня. Мир не слышит, не понимает, не хочет отпускать. И с этим Толстой проходит через всю свою жизнь, постоянно ища способы устроить собственную жизнь таким образом, чтобы не испытывать над собой этой власти, и потом переходит к устройству общественной жизни, в которой нет этой давящей его власти человека над человеком.
Позиция Толстого — это позиция радикального анархизма. В некоторой степени его религиозная философия, философия ненасилия, может быть выведена из неприятия идеи власти. Власть осуществляется через насилие, через то, что один человек другому приказывает, что тому делать, с помощью угроз применить к нему какую-то степень насилия и при этом исходит из того, что у него есть на это легитимное право. Насильник, наделенный властью, убежден в своем праве насиловать. Он легитимирует это право государственными законами, своим положением правителя, статусом учителя, воспитателя, родителя, старшего, кого угодно. И история жизни Толстого — это история последовательного бунта против вот этой власти, против насилия, это требование свободы — крик «Развяжите меня!». Этот импульс — мощнейший и, на мой взгляд, определяющий многое в биографии Толстого, его судьбе, взглядах на самые разные вопросы.
Толстой проходит военную службу. Армия является примером дисциплины, подчинения чужим приказам. На всю жизнь потом для него армия становится образцом насилия одних людей над другими — не столько даже над врагами, в которых ты стреляешь, сколько образцом насилия командиров над солдатами, над теми, кого посылают на войну, не спросив их воли, заставляют убивать и умирать. Толстой был храбрым и энергичным офицером, но он с трудом воспринимал воинскую дисциплину, которая ему не давалась никаким образом. При первом удобном случае он оставил армию, понимая, что военная служба не для него. И потом история Толстого, история всей его жизни — это история последовательных бунтов против правил и стандартов, которые ему навязывало окружение. Начиная с литературной среды второй половины 1850-х годов: он приезжает в Петербург знаменитым писателем, надеждой русской литературы как автор «Севастопольских рассказов» и «Детства»; он фантастически популярен, его очень рано воспринимают как будущего гения, и с самого начала он начинает провоцировать окружающий его круг. Авторитеты вроде Некрасова (главного издателя, вокруг которого создается кружок «Современника»), Тургенева (самого популярного писателя того времени и друга Толстого) пытаются и искренне хотят ему покровительствовать. Они хотят ввести молодого гения в литературу. Но история отношений Толстого с ведущими литературными авторитетами — это история вызова, оскорблений, протеста, бури, кончающихся всегда острыми разрывами.
Однажды Толстой публично обвинил Тургенева, Некрасова и других собравшихся писателей в том, что у них нет убеждений. Обвинить литераторов круга «Современника» в том, что у них нет убеждений, было самым страшным оскорблением, которое можно было им нанести. Они были уверены, что у них не только есть убеждения, но и что эти убеждения определяют будущую судьбу России: это время обсуждения отмены крепостного права, грядущих реформ и так далее. Толстой сказал, что он за свои убеждения готов сражаться, а для его собеседников это всё слова и салонный разговор. Тогда возмущенный Тургенев, всегда переходивший на фальцет, когда волновался, сказал: а что вы тогда здесь делаете? это не ваше знамя, ступайте к княгине Белосельской-Белозерской[35]. На что Толстой сказал: ну, во-первых, это не ваше дело, куда мне идти, а во-вторых, даже если я уйду, у вас убеждения от этого не появятся.
И это непризнание права других определять собственную повестку дня, решать, о чем ты должен говорить, постоянный протест против господствующего мнения, принятых взглядов и правил определяют всю жизнь Толстого. В 1860-е годы, когда вся страна занята острейшими вопросами, которые занимают Россию после падения крепостного права (судебная реформа, гласность, эмансипация женщин, военная реформа и прочее), Толстой изолирует себя в поместье и пишет роман о том, как прекрасна была жизнь при старом режиме, создает идеальный образ старого времени, идя абсолютно наперекор общественному мнению, общей позиции, тренду, который претендует на власть над умами.
Еще до этого времени, когда Толстой прекращает литературную деятельность, он занимается преподаванием — открывает крестьянскую школу. Преподавание (Толстой учит крестьянских детей) — это сфера деятельности, которая, казалось бы, по определению основана на какой-то иерархии: есть позиция учителя, который хотя бы на основании авторитета возраста и образования учит других, как тем надо себя вести. Самая главная педагогическая идея Толстого состояла в том, чтобы категорически размежеваться с этой позицией. Как пишет Толстой:
«…преподавание и учение суть средства образования, когда они свободны, и средства воспитания, когда учение насильственно и когда преподавание исключительно, то есть преподаются только те предметы, которые воспитатель считает нужными. <…> Воспитание есть принудительное, насильственное воздействие одного лица на другое с целью образовать такого человека, который нам кажется хорошим; а образование есть свободное отношение людей, имеющее своим основанием потребность одного приобретать сведения, а другого — сообщать уже приобретенное им».
И далее:
«Воспитание есть возведенное в принцип стремление к нравственному деспотизму. <…> Права воспитания не существует. Я не признаю его, не признаёт, не признавало и не будет признавать его все воспитываемое молодое поколение, всегда и везде возмущающееся против насилия воспитания».
Это очень радикальная позиция, основанная на том, что ни возраст, ни статус, ни образование, ни авторитет не дают тебе основания считать, что ты знаешь, чему надо учить людей.
Позднее, уже в 1870-е годы, Толстой снова выходит на образовательное поле, исходя из этих позиций: его возмущает идея программ, его возмущает, что образованные люди считают, что они лучше крестьян знают, чему крестьянам надо учиться. Он говорит: образование необходимо, но именно такое, какое человек сам хочет получить. Взбешенный Чернышевский еще на первые яснополянские сборники написал рецензию, где говорится, что, если Толстой не понимает, как надо строить образование, ему надо пойти поучиться в университете, который Толстому не удалось окончить, и что-то сначала узнать, а потом учить и воспитывать. Но за этим стояла очень важная для всего интеллектуального сословия, для всей интеллектуальной элиты убежденность в своем праве говорить за народ и от лица народа, учить его, воспитывать, вести к новой жизни, заступаться, считать, что ты знаешь, что народу нужно, а он по своей темноте и забитости этого не знает. Толстой еще до своего религиозного обращения был уверен, что, кроме самого человека, никто другой не знает, что ему нужно, и ни социальный, ни образовательный, ни авторитетный статус не дает основания что-либо ему навязывать.
Из этой предпосылки можно вывести и философию истории Толстого, какой мы ее знаем по «Войне и миру». Когда Толстой писал свой роман, он еще не был последовательным пацифистом, каким стал позднее. По этому вопросу взгляды его изменились. Защита своей страны, отражение агрессора казались ему делом естественным, законным, вытекающим из самого порядка жизни. Обычно самые радикальные анархисты вынуждены в вопросе войны признавать необходимость государства — кто еще может организовать армию, организовать необходимую логистическую поддержку и как еще устраивать армию, кроме как на основаниях строгой дисциплины? Толстой пишет апологию народной войны, сохраняя радикальность своих анархических убеждений.
Философия истории Толстого состоит в том, что люди идут на войну не потому, что их туда посылает правительство, не потому, что их мобилизуют, а потому, что они сами этого хотят. Философия истории «Войны и мира» связана с представлением, что именно люди на земле, солдаты или крестьяне в мундирах ведут за собой своих командиров и главнокомандующих вплоть до Кутузова и Александра и направляют их. От власти этот импульс не исходит и не может исходить. Позднее в этом смысле интеллектуальная задача Толстого упрощается: он начинает воспринимать власть и любую войну как зло и насилие в чистом виде. И он пишет об этом, что ладно бы многие подчинялись немногим, если бы это были лучшие люди. Но, по глубокому убеждению Толстого, люди, управляющие государствами, пользующиеся политической властью, — это всегда по определению самые худшие люди из всех возможных. По мнению Толстого, не может быть государственной власти, выражающей интересы своего народа и заботящейся о нем. Толстой не принимает не только очевидного российского деспотизма, не имеющего никакого разумного оправдания, потому что в божественное право царей уже никто не верит, но столь же неприемлемой кажется ему и идея представительной власти, идея о том, что власть можно выбрать и ограничить законами.
В своем трактате «Царство божие внутри вас» Толстой пишет:
«Ошибка зиждется на том, что юристы, обманывая себя и других, утверждают в своих книгах, что правительство не есть то, что оно есть — собрание одних людей, насилующих других, — а что правительства, как это выходит в науке, суть представители совокупности граждан. Ученые так долго уверяли других в этом, что и сами поверили в это, и им часто серьезно кажется, что справедливость может быть обязательна для правительств. Но история показывает, что от Кесаря и до Наполеона, того и другого [Наполеона I и Наполеона III], и Бисмарка правительство есть, по существу своему, всегда сила, нарушающая справедливость, как оно и не может быть иначе. Справедливость не может быть обязательна для человека или людей, которые держат под рукой обманутых и дрессированных для насилия людей — солдат и посредством их управляют другими. И потому не могут правительства согласиться уменьшить количество этих повинующихся им дрессированных людей, которые и составляют всю их силу и значение».
Речь идет об армии, полиции, тюремщиках и так далее.
Абсолютная убежденность в том, что никто и никогда и ни при каких условиях не может управлять другим, естественно приводит к идее о том, что любой государственный закон есть институт институционализированного насилия, с помощью которого одни люди принуждают других к повиновению. Никто не имеет права принимать законы, обязательные для других. Единственные законы, которые существуют, — это только нравственные законы, существующие в сердце человека, и никаких других заведомо не может быть. Никакой суд не может быть легитимен, и никакое преступление не может оправдать тюрьмы, присуждения людей к наказанию, казни и тому подобное.
Исходя из тех же радикально анархических позиций, Толстой категорически не принимал идею социальной революции. Революционеры его интересовали: он вглядывался в них с необыкновенным вниманием, он писал о них в последние годы жизни, ему они были симпатичны именно тем, что это люди, обладающие, в отличие от большинства общества, действительно убеждениями, за которые они готовы отдать жизнь, это люди, искренне сочувствующие бедным, но они тоже верят в то, что имеют право принуждать других делать то, что они считают правильным. Как пишет Толстой в предисловии к статье Черткова «О революции»:
«Под свободой революционеры понимают то же, что под этим словом разумеют и те правительства, с которыми они борются, а именно: огражденное законом (закон же утверждается насилием) право каждого делать то, что не нарушает свободу других».
Это, вообще говоря, распространенное определение правового законного государства. Свободное правовое государство — в том, что человек может делать то, что не нарушает аналогичную свободу другого человека.
«Но так как поступки, нарушающие свободу других, определяются различно, соответственно тому, что люди считают неотъемлемым правом каждого человека, то свобода в этом определении есть не что иное, как разрешение делать все то, что не запрещено законом; или, строго и точно выражаясь, свобода, по этому определению, есть одинаковое для всех, под страхом наказания, запрещение совершения поступков, нарушающих то, что признано правом людей. И потому то, что по этому определению считается свободой, есть в большей мере случаев нарушение свободы людей.
Так, например, в нашем обществе признается право правительства распоряжаться трудом (подати) [налоги, одни имеют право требовать деньги у других на основании законов], даже личностью (военная повинность) своих граждан; признается за некоторыми людьми право исключительного владения землей; а между тем очевидно, что эти права, ограждая свободу одних людей, не только не дают свободу другим людям, но самым очевидным образом нарушают ее, лишая большинство людей права распоряжаться произведениями своего труда и даже своей личностью. Так что определение свободы правом делать все то, что не нарушает свободу других, или все, что не запрещено законом, очевидно не соответствует понятию, которое приписывается слову „свобода“. Оно и не может быть иначе, потому что при таком определении понятию свободы приписывается свойство чего-то положительного, тогда как свобода есть понятие отрицательное».
Замечательным образом здесь мы видим анализ, предвосхищающий либеральную идею Берлина о «свободе от» и «свободе для», который считал единственной подлинной свободой негативную[36]. Берлин не ссылается на позднего Толстого, хотя ранний Толстой его интересовал очень, и преемственность здесь в высшей степени очевидна. По Толстому, «свобода есть отсутствие стеснения. Свободен человек только тогда, когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия. И потому в обществе, в котором так или иначе определены права людей и требуются и запрещаются под страхом наказания известные поступки, люди не могут быть свободными».
То есть ни в каком обществе, где существует закон и где права письменно определены и человеку угрожают наказанием, свободными люди быть не могут: «Истинно свободными могут быть люди только тогда, когда они все одинаково убеждены в бесполезности, незаконности насилия».
Это утопия полной и радикальной свободы личности. Вопрос, конечно, стоит тогда таким образом: а как эта абсолютная свобода человека может быть осуществлена? Осуществляется она на основе его внутреннего нравственного закона и реализована может быть только явочным порядком, путем категорического отказа от насилия, от судебных тяжб, от собственности, стесняющей и ограничивающей человека. Собственность требует охраны: тебя могут обокрасть, а значит, ты вынужден прибегать к силе закона, поэтому ты можешь быть свободен, только когда у тебя нет собственности, когда ты в том числе свободен от собственного прошлого, от обязательств, которые ты не можешь на себя брать.
Литературное творчество Толстого показывает то же отношение к психологии личности. Человек становится свободен только в тот момент, когда он оказывается свободен от себя самого. Один из ключевых кульминационных эпизодов в «Войне и мире» — это свидание Пьера и Наташи после войны, когда Пьер сначала Наташу не узнаёт, потом она улыбается, он ее узнаёт — и ее, и свою любовь к ней. «Это была Наташа, и он любил ее» и так далее, потом они начинают разговаривать. И княжна Марья его спрашивает в присутствии Наташи о том, что он теперь свободен, — умерла его жена Элен. И Пьер говорит: да, мы не были примерными супругами, но я так тяжело пережил, смерть без утешения, среди других — это ужасно, и прочее. И он видит, что он сказал то, что нужно, что Наташа сочувствует ему, понимает. Одним месяцем его жизни и примерно 20 страницами раньше рассказывается, как Пьер ворочается в постели и, вспоминая, что его жены больше нет, говорит: Господи, как хорошо. То есть всего, что он рассказывает Наташе, вообще никогда не было. Лжет ли он ей, обманывает ли? Нет. Он стал другим человеком. Под ее взглядом он стал другим человеком и искренне не помнит, что с ним было раньше. Это полное перерождение, это отказ от себя, возможность отказаться от связывающей тебя силы прошлого — это тоже форма осуществления свободы.
В реальной повседневной жизни человека, в сущности, единственной формой реализации вот этого неприятия власти становится жест отказа. Человек оказывается свободен от власти, не подчинен только тогда, когда он отказывается от чего-то важного и уходит. Отказ и разрыв. Историю Толстого, его биографию и жизненный путь можно проследить и представить себе как последовательную цепь разрывов: уход с военной службы, отказ от литературного творчества — самый знаменитый писатель страны (а вскоре и всего мира) отказывается от собственных художественных произведений, от собственного дома, семьи, имущества и тому подобного. В последние годы жизни происходит недооформленный отказ Толстого и от принудительности собственного учения, выраженный в знаменитой формуле «я не толстовец»: Толстой не хочет быть связанным в том числе и обязательствами, которые вроде бы накладывает на него его собственное учение.
В 1862 году Толстой отказался от яснополянской школы. Решение оставить преподавание, много для него значившее, было для него трудным, но ему помог обыск, проведенный у него дома по правительственному распоряжению: в Ясной Поляне искали подпольную типографию, не нашли, но переворошили весь дом (сам Толстой тогда отсутствовал). Как он писал Александре Андреевне Толстой в письме, «хорошо, что меня не было, потому что иначе я был бы сейчас уже под судом за убийство». Он был взбешен и как гражданин, который никогда не подстрекал ни к какой революции и насилию, и как аристократ, права которого нарушены, и как анархист, которому продемонстрировали грубую бессмысленную силу: пришли, вломились в дом с обыском, прочитали его интимные дневники, которые он никому не показывал, напугали его престарелую тетушку и так далее. Толстой думает об эмиграции в этот момент, всерьез размышляет об идее покинуть страну. Но он не уезжает, он отказывается от школы, запирается в Ясной Поляне и начинает работать над «Войной и миром». Этот жест отвращения, который вызвало у него государственное насилие, позднее тоже был отрефлексирован в «Моей жизни».
Первое жизненное впечатление Толстого, воссозданное в этом тексте, отражается и в последних впечатлениях его жизни — в том виде, в каком они зафиксировались в дневниках самого Толстого и в воспоминаниях и дневниках близких ему людей. Вот как Толстой описывает в дневнике свой уход из дома. Он, конечно, долго обдумывал и репетировал свой уход из дома, как и все остальные важные решения жизни, пытался уходить, потом возвращался, но окончательный уход описан следующим образом:
«Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворение дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С[офья] А[ндреевна] что-то разыскивает, вероятно читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожно отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит С. А., спрашивая „о здоровье“ и удивляясь на свет, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать».
Мы знаем, что Толстой не выдержал помещичьего стиля жизни, и это было причиной кризиса в семье. Но фактором, определяющим его окончательное решение уйти, стала попытка контроля. Его попытались поставить под контроль, и этого уже невозможно было выдержать. Он покидает дом, он уходит, отказывается от всего, разрывает последние нити, связывающие его с семьей и его бытом. Вот этот жест ухода и отказа становится самым главным.
В этой связи приобретают особенное значение и последние слова, сказанные Толстым в жизни. Обычно, когда описываются последние минуты или часы жизни Толстого, ссылаются на Александру Львовну, его младшую любимую дочь, которая вспоминала его последние слова. И она пишет, что он уходит со словами «всех люблю, люблю много» и так далее. Но, по дневникам семейного врача Толстых Маковицкого, это были не последние слова. Потому что потом Толстому делали укол камфоры, чтобы поддержать сердце. Толстой не любил медицину, не верил во врачей, не хотел никаких уколов. А ему насильно делали укол — опять к его лежащему телу (он уже был в почти бессознательном состоянии) применяли насилие, власть, заботясь о его здоровье. Как Софья Андреевна заботилась о нем, как те два человека, которые стояли в первый день, так и снова — это была насильственная власть — его пытались насильственно поддержать, помочь, вылечить. Последними, по воспоминаниям Маковицкого, сказанными Толстым уже в почти бессознательном состоянии словами были «Пора удирать куда-нибудь».
Лев Толстой и история
Может показаться странным, что автор самого знаменитого в истории человечества исторического романа не любил историю. Он всю жизнь отрицательно относился и к истории как к науке, находя ее ненужной и бессмысленной, и просто к истории как к прошлому, в котором видел непрекращающееся торжество зла, жестокости и насилия. Его внутренней задачей всегда было освободиться от истории, выйти в сферу, где можно жить в настоящем. Толстого интересовало настоящее, текущий момент. Его главной моральной максимой в конце жизни было «Делай что должно, и будь что будет», то есть не думай ни о прошлом, ни о будущем, освободись от давления, которое имеют над тобой память о прошлом и ожидание. В поздние годы жизни он с огромным удовлетворением отмечал в дневнике ослабление памяти. Он переставал помнить собственную жизнь, и это его бесконечно радовало. Тяжесть прошлого переставала над ним висеть, он чувствовал себя освобожденным, он воспринимал уход памяти о прошлом (в данном случае — о личном прошлом) как освобождение от тяжкой ноши. Он писал:
«Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем выработал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, пользуюсь, но самую работу — не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредотачивается в настоящем. Как хорошо!»
И это же был идеал жизни человека в истории — человечество, которое не помнит о том бесконечном зле, которое оно само над собой совершило, забыло его и не может думать о возмездии.
При таком отношении к прошлому чрезвычайно интересно, каким образом и как Толстой оказался на территории исторической прозы. Кроме «Войны и мира» у него было еще несколько исторических замыслов, которые остались незавершенными и нереализованными. Первые отрицательные отзывы об истории как науке появляются у него уже с университетских лет, в Казанском университете, который он, как известно, не окончил. Толстой всегда там блестяще успевал в языках, а история ему не давалась. И его дневники фиксируют непонимание, зачем его заставляют сдавать эти странные дисциплины: у него не получалось, он не мог запомнить цифры и даты и тому подобное.
И при своем этом в общем глубоко негативном отношении к истории он начинает с рассказа о себе, с «Детства», с рассказа о собственном прошлом. Толстой описывает детство глазами ребенка. Это далеко не первое в истории мировой литературы произведение о детстве и воспоминание о детстве, но первая или одна из первых попыток реконструировать взгляд ребенка, писать из настоящего, когда взрослый человек описывает то, как он ребенком воспринимал свою жизнь. Это ход блистательный и неожиданный для того времени и с художественной точки зрения, и исходя из задачи, которую ставил перед собой Толстой. Но целью было описать идиллическое прошлое, а мир, который он описывал, был основан на крепостном праве, и взрослый человек не мог не осознавать ужаса, зла и насилия, лежащего в основе той идиллической картины, которую он воссоздает. Толстой создает образ мальчика, не видящего этого зла в силу своего возраста и способного воспринимать окружающий мир как идиллию. Автобиографичность «Детства» не стоит воспринимать слишком буквально: детство Толстого менее всего было идиллическим; оно было, видимо, довольно ужасным, и характерно, что смерть матери, главное определяющее событие его детства, сдвинута с двух лет на одиннадцать. То есть в «Детстве» мать еще жива; главная катастрофа, утрата еще не пережиты. Толстой ребенком потерял сначала мать, а потом отца. Но то, с чем он входит в литературу, — это реконструкция опыта мгновенного переживания настоящего. Так же строятся «Севастопольские рассказы», потрясшие читателей и принесшие Толстому славу самого знаменитого русского писателя. Это репортаж о чем-то происходящем прямо на глазах автора.
И Толстой медленно нащупывает пути к своему главному историческому роману тоже из прямого журналистского репортажа. Как известно, «Война и мир» начинается с декабристов: первый подход к «Войне и миру» — это история ссыльных декабристов. То есть декабристы были амнистированы в 1856 году, и в 1856-м Толстой, как он утверждал, начинает писать этот роман — мы знаем, что сохранившиеся главы написаны в 1860 году, но первые подступы к этой теме он, вероятно, делал и раньше. Это еще живой исторический опыт, острая, немедленная, сегодняшняя рефлексия над людьми, его пережившими. Декабристы интересовали Толстого всегда. Описывая вернувшегося декабриста, он, по позднейшему признанию, принял решение сказать об опыте его ошибок и заблуждений, то есть о 1825 годе, о главном и решающем событии жизни героя и русской истории первой половины XIX века. Начав говорить о 1825 годе, он должен был углубиться в корень этих событий — показать, откуда взялись люди 1825 года. А от описания побед русского оружия в 1812 году он ушел к 1805 году — к первым поражениям, из которых вырос 1812 год. То есть Толстой отодвигался, уходил от настоящего вглубь и вглубь, и так роман из современного стал историческим.
В то же время — и это очень существенно — по-настоящему историческим для самого автора роман не стал. Толстой говорил о своей книге как о произведении, действие в котором должно было развиваться вплоть до эпохи его создания, то есть его интересовала длящаяся жизнь. Он пытался воссоздать не отдаленные исторические события, а сам ход времени. Первая часть романа была опубликована в журнале «Русский вестник» под заглавием «1805 год». Это, по-видимому, первое в истории мировой литературы произведение, в котором хронологический маркер, номер года, вынесен в заглавие. (Роман Гюго «Девяносто третий год» начал публиковаться девять лет спустя.) Но важно даже не это, а то, что название, обозначенное цифрой года, века, определением эпохи, обычно указывает на специфику исторического периода, который будет описываться. Это не сегодняшнее время, это 1793 год, золотой век, эпоха Возрождения, то, что прошло и кончилось. Толстовский нарратив, толстовское повествование было устроено таким образом, что читателю с самого первого момента было известно, что оно пойдет дальше и название будет меняться. Центр, фокус переходил с изображения конкретного года на описание движения времени как такового.
Как хорошо известно, Толстой набрасывал предисловия к «Войне и миру». В одном из них он сделал поразительное признание. «…Я знал, — пишет Толстой, — что никто никогда не скажет того, что я имел сказать. Не потому, что то, что я имел сказать, было очень важно для человечества, но потому, что известные стороны жизни, ничтожные для других, только я один по особенности своего развития и характера… считал важным». И продолжал: «Я… боялся, что мое писанье не подойдет ни под какую форму…», а «необходимость описывать значительных лиц 12-го года заставит меня руководиться историческими документами, а не истиной…» В этой поразительно интересной цитате стоит обратить внимание на два обстоятельства. Во-первых, рассуждение о том, что, может быть, то, что я хочу сказать, и не имеет большого значения, но, кроме меня, этого никто не скажет, — это стандартный зачин любого нон-фикшен-повествования: я говорю о том, что лично видел, о собственном опыте, интересном именно своей уникальностью. Толстой приписывает уникальность личного опыта художественному произведению. Это само по себе очень необычный ход. Во вторых, отметим экстравагантное противопоставление: «не историческими документами, а истиной». Откуда автор знает истину, если не из исторических документов? То есть оба эти парадоксальных риторических хода совершенно недвусмысленно указывают на то, что это прошлое, описываемое с 1805 по 1820 год, в котором происходит эпилог, доступно Толстому в живом переживании, это его личный индивидуальный опыт.
Толстой родился в 1828 году, через 16 лет после войны 1812 года, через 23 года после начала романа, через 8 лет после того, как происходит действие в эпилоге. Между тем люди, которые читают «Войну и мир», все время говорят об эффекте погружения в историческую реальность. Какими художественными средствами достигался этот эффект? Здесь есть несколько существенных моментов, на которые я хотел бы обратить внимание, очень важных для отношения Толстого к истории вообще. Одно из этих обстоятельств — это превращение истории страны, национальной истории в семейную. Болконские и Волконские: переделывается одна буква — и мы получаем род Толстого со стороны матери. Фамилия Ростовы отличается от семейной чуть больше, но если мы пороемся в черновиках, первоначально эти герои носили фамилию Толстовы, потом — Простовы, но фамилия Простов, вероятно, слишком напоминала моралистические комедии XVIII века, в результате буква «п» отпала — появились Ростовы. Да, простой гусар Николай Ростов мало похож на либерального аристократа — отца Толстого, а образованная, светская и знавшая много языков Мария Николаевна Волконская — на набожную, погруженную в религиозную проблематику княжну Марью. Но дело в читательском ощущении того, что перед нами — семейная хроника.
Но линия Николая Ростова и княжны Марьи все-таки побочная в романе. Интереснее то, как достигается этот эффект на магистральной линии. Мы знаем, что оба знаменитых романа Толстого — и «Война и мир», и «Анна Каренина» — построены на противопоставлении грубоватого, искреннего, очень доброго, некрасивого, закомплексованного, невротичного человека и идеального образа прекрасного аристократа. Это то, как Толстой видел себя, и его идеализированное представление о том, каким он должен был быть. Он дает два своих альтер эго, расщепляя его между героями. Это личная история автора, которую он только проецирует в историческое прошлое. Каждый из персонажей и «Войны и мира», и «Анны Карениной» (и Вронский, и Левин, и князь Андрей, и Пьер) — это душевная история Толстого, и в обоих случаях это история соперничества за женщину, это история любви. И первоначально героиня влюбляется в аристократа, а потом находит свое подлинное «я», себя и свое будущее в любви к тому человеку, который является в данном случае проекцией биографического Толстого.
То, что Левин — автобиографический персонаж и проекция личности Толстого, общеизвестно, но и про Пьера это можно говорить с такой же степенью определенности. И интересно, что, хотя действие романа происходит в начале XIX века, собственно говоря, вся история Наташи Ростовой — это описание in real time разнообразных любовных переживаний свояченицы Толстого Татьяны Андреевны Берс, в замужестве Кузминской: ее история увлечения Анатолем Шостаком — Толстой даже не потрудился изменить его имя — и потом история ее романа с братом Толстого Сергеем. (Татьяна Берс умоляла Толстого не писать об обстоятельствах ее личной жизни, говоря, что на ней никто не женится, если Толстой ее опишет, но на Льва Николаевича это не произвело ни малейшего впечатления.) Причем роман был начат, когда многие описанные в нем события еще не произошли: Толстой описывал их «по мере поступления». По свидетельству сына Толстого Ильи Львовича, Толстой был влюблен в свою свояченицу (платонически, конечно, но Софья Андреевна сильно ревновала мужа к сестре) и описывал историю их сложных отношений. История становления личности его и любимой героини, которая происходила прямо на глазах и в душе и воображении автора, выплескивалась на страницы исторического романа. То есть время объединяется, прессуется, складывается, настоящее проецируется в прошлое, и они оказываются нераздельны. Это единый комплекс прямо переживаемого настоящего, поданный как реальность прошлого.
Есть и еще один, не менее значимый прием. В эпилоге «Войны и мира» мы имеем дело с конвенциональным, совершенно обычным финалом исторического романа. Чем кончаются романы? Свадьбами. «Война и мир» кончается двумя свадьбами. Причем Толстой говорил, что свадьба — это неудачный финал для романа, потому что жизнь не кончается свадьбой, она продолжается дальше. Тем не менее его роман кончается двумя свадьбами, и, как положено в романическом эпилоге, мы видим, как герои живут счастливо. Вопреки тому, что написано в первой фразе «Анны Карениной», мы видим две счастливые семьи, которые счастливы совершенно по-разному. Но тем не менее, наблюдая за счастьем Пьера и Наташи, мы точно знаем, что с ними будет дальше. Герои не владеют своим собственным будущим. Наташа говорит Пьеру: мол, если бы он никогда не уезжал! Она не знает, что через короткое время ее мужа отправят в ссылку, ей придется ехать за ним и так далее. Но читатель это уже знает. История вроде бы остановилась, для героев ее нет, но изображение этого семейного счастья исполнено глубочайшей иронии, заключенной в динамике времени. Наташа спрашивает мужа, зная, что главным человеком для него был Платон Каратаев: что бы тот сказал про то, чем Пьер сейчас занимается, про вступление в тайное общество? И Пьер говорит: «Нет, не одобрил бы… Что он одобрил бы — это нашу семейную жизнь». Но тем не менее он готов пожертвовать семейной жизнью ради политических химер и погубить свою семью, детей, которых он так любит, жену ради абстрактных неосуществимых идеалов.
Но разница между Пьером и Николаем… В их споре, как всегда, прав неинтеллектуал Николай (Толстой не любил интеллектуалов, хотя сам им был), а не интеллектуал Пьер. Но Пьер оказывается человеком историческим: он входит в историю через 1825 год, он становится действующим лицом большой истории. Толстой как бы одновременно пишет исторический роман о 1812 годе (сегодня мы знаем о войне 1812 года и представляем ее по образу, созданному Толстым; он навязал нам свою модель 1812 года, причем не только русскому, но и мировому читателю), но, с другой стороны, речь идет об описании его собственной семьи, его собственных переживаний на текущий момент. И именно этого сочетания не хватало другим важным историческим замыслам Толстого.
На что еще следует обратить внимание: при всей уникальности опыта Толстого он был человеком своего времени. Время, когда начинается роман о декабристах, — это 1860 год. В 1859 году выходят две самые главные книги XIX века — «Происхождение видов путем естественного отбора» Дарвина и «К критике политической экономии» Маркса. С точки зрения авторов этих двух книг, история движима колоссальными безличными силами. История биологическая, эволюция человечества или история экономических формаций — это процесс, в котором отдельный человек не имеет значения и роли. Как начинаются обе эти книги? Я приведу короткие цитаты из предисловия к «Политической экономии» и из предисловия к «Происхождению видов». Что пишет Маркс?
«Моим специальным предметом была юриспруденция, которую, однако, я изучал лишь как подчиненную дисциплину наряду с философией и историей. В 1842–1843 годах мне как редактору Rheinische Zeitung пришлось впервые высказываться о так называемых материальных интересах…»
«Первая работа, которую я предпринял для разрешения обуревавших меня сомнений, был критический разбор гегелевской философии права…»
«Начатое мною в Париже изучение этой последней я продолжал в Брюсселе…»
«Фридрих Энгельс, с которым я со времени появления его гениальных набросков к критике экономических категорий… поддерживал постоянный письменный обмен мнениями, пришел другим путем к тому же результату, что и я; и когда весной 1845 года он также поселился в Брюсселе, мы решили сообща разработать наши взгляды…»
— И так далее.
Рассказ о смене экономических формаций начинается с того, что автор себя вписывает в историю, это его личная история, становление его мировоззрения есть часть истории. Как начинается «Происхождение видов» Дарвина?
«Путешествуя на корабле Ее Величества „Бигль“ в качестве натуралиста, я был поражен некоторыми фактами в области распространения органических существ в Южной Америке и геологических отношений между прежними и современными обитателями этого континента».
«По возвращении домой я в 1837 году пришел к мысли, что, может быть, что-нибудь можно сделать для разрешения этого вопроса путем терпеливого собирания и обдумывания всякого рода фактов…»
«…Этот набросок я расширил в 1844 году в общий очерк…»
— И так далее.
То есть авторы рассказывают историю видов или историю экономических формаций, вписывая туда свою собственную личную историю — как они пришли к пониманию своих тем, что с ними при этом происходило и так далее. Так же и Толстой в историю 1812 года вписывает свою собственную историю, потому что история общества, экономической формации, биологического вида — это и есть история человека. Мы познаем историю, двигаясь от себя в глубь времени, из современного положения мы идем обратно, разматывая этот клубок. Это и есть толстовская философия истории — как она изложена в «Войне и мире». Отсюда у него и доступ к прошлому: через себя Толстой узнаёт, как было на самом деле. Не из исторических документов, которые он, конечно, изучал в высшей степени внимательно, но они лишь пособие, важное для точности деталей и так далее. А главное он узнаёт, разматывая обратно текущий момент. Так происходит восстановление прошлого.
Толстого чрезвычайно волновала проблема распадения русского народа на чуждые друг другу европеизированное дворянство и крестьянскую массу. Он очень много об этом думал и, написав о проявлениях этого распадения в «Войне и мире», обращается к эпохе, когда это распадение происходит, — ко времени Петра I. Следующий его замысел — это роман о Петровской эпохе, когда начинается европеизация русской элиты, создающая непреодолимый раскол в обществе между образованным и необразованным сословиями. Через какое-то время он бросает этот замысел, он ему не дается.
Как написала Софья Андреевна Толстая свой сестре Татьяне Андреевне Кузминской (она читала первые наброски), герои есть, они одеты, расставлены, но не дышат. Она сказала: ну, может, еще задышат. Софья Андреевна хорошо разбиралась в том, что пишет ее муж. Она чувствовала: не хватало дыхания. Толстой там тоже хотел вписать свою семью, только по отцовской линии: граф Толстой получил графство от Петра I и так далее, он должен был действовать в романе. Но первый кризис работы над романом был связан с тем, что Толстой так и не смог вообразить себя в этой эпохе. Ему трудно было Петровскую эпоху представить как свое собственное личное прошлое. Ему трудно было вжиться в переживания людей того времени. У него хватало художественного воображения, но он не видел себя живущим среди людей того времени так, как он видел себя среди героев «Войны и мира». Другой замысел был — вывести, показать встречу ссыльных декабристов и крестьян в Сибири; вывести, так сказать, героев и персонажей из истории в географию, но он тоже к этому времени потерял интерес к жизни высшего сословия.
Интересно, что, напряженно обдумывая два исторических романа, Толстой начинает писать и углубляется в роман, действие которого опять происходит прямо сейчас, в текущем времени. В 1873 году он начинает работу над «Анной Карениной», действие которой начинается в 1872 году. Писание идет медленно, и по ходу работы Толстой опять реагирует на события, происходящие на его глазах: гастроли иностранных театров, придворные интриги — и главное, конечно, начало Русско-турецкой войны, которое определяет судьбы героев. В конце романа Вронский уезжает на войну, но она еще не началась, когда роман был начат. То есть, развиваясь и двигаясь, роман всасывает текущую большую историю в себя, меняясь под ее воздействием. Толстой работает в этом же диапазоне переключения режимов между любовным романом, историей адюльтера, историей семьи и журналистской реакцией на текущие исторические события. Застывая, они становятся историей; репортаж превращается в роман.
Уже после духовного кризиса Толстого конца 1870-х годов у него окончательно вызревает уже ранее сформировавшееся представление о том, что история как таковая есть только документация зла и насилия, которое одни люди творят над другими. В 1870 году, еще между «Войной и миром» и «Анной Карениной», он читает, в частности, для своего романа о Петре историю допетровской России как ее описывал Сергей Михайлович Соловьев, великий русский историк. И Толстой пишет:
«Кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? <…> Народ живет, и в числе отправлений народной жизни есть необходимость людей разоряющих, грабящих, роскошествующих и куражащихся. И это правители несчастные, долженствующие отречься от всего человеческого».
Идея романа о Петре I на время преобразуется у Толстого в идею романа, который должен называться «Сто лет». Он хотел описать столетнюю историю России от Петра I до Александра I на протяжении ста лет — то, что происходит в крестьянской избе, и то, что происходит во дворце. И параллельно он продолжал обдумывать роман о декабристах в Сибири, что вместе с уже написанными «Войной и миром» и «Анной Карениной» складывалось в картину монументальной тетралогии, которая бы описывала всю историю России от петровского времени и до того момента, когда Толстой жил. Все царствования, два столетия русской истории. Тем не менее замысел «Ста лет» переживает кризис, потому что одно дело — писать национальную историю, а другое дело — писать историю гангстерской шайки. К 1880-м годам Толстой приходит к выводу, что любое правительство и любой правящий класс есть просто банда, а народ, люди, реально создающие эти ценности, живут вне истории, там реальной истории не происходит, там нечего рассказывать вот в таком сложном нарративе. И эта связь между дворцом и крестьянской избой рассыпается, не держится.
И Толстой постепенно на долгое время отходит от исторических замыслов. Последний его замысел такого рода — это замысел романа об Александре I «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» (он возникает раньше, но Толстой к нему возвращается в 1905 году). Это легенда про то, как Александр I не умер в 1825 году, а бежал из дворца, стал жить в Сибири на заимке в качестве старца Федора Кузьмича. И Толстой, как вспоминал великий князь Николай Михайлович, говорил, что его интересует душа Александра I — «оригинальная, сложная и двуличная, и если он действительно кончил свою жизнь отшельником, то искупление, вероятно, было полное». Что здесь интересно: это исторический роман, но сутью этого романа является выход человека из истории. Александр I отказывается, по Толстому, по замыслу романа, от собственной историчности. Он уходит жить в пространство, где истории нет. Его жизнь старцем, где есть общение с Богом, и есть искупление за его грехи как императора. Потом, прочитав книгу Николая Михайловича об Александре I, Толстой убедился, что это легенда, что этого не было. И первоначально он говорил, что «пускай исторически доказана невозможность соединения личности Александра и Кузьмича, легенда остается во всей своей красоте и истинности. Я начал было писать на эту тему… но едва ли удосужусь продолжать — некогда, надо укладываться к предстоящему переходу [к смерти]. А очень жалею. Прелестный образ». Ну, отчасти было некогда, но отчасти, видимо, все-таки ему трудно было заставить себя писать историческое произведение, когда он перестал верить в истинность того, что он описывает. Просто написать о легенде было трудно. А идея выхода из истории, преодоления историчности, ухода в пространство, где истории нет, продолжала его волновать до последнего дня жизни.