Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лев Толстой против всех - Павел Валерьевич Басинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Первые ассоциации со словом «толстовство» в массовом сознании — это ненасилие, отказ от имущества, опрощение, вегетарианство. «Толстовцем» обзывает себя Остап Бендер в «Золотом теленке», передумав отправлять отнятый у Корейко миллион народному комиссару финансов: «Тоже, апостол Павел нашелся, — шептал он, перепрыгивая через клумбы городского сада. — Бессребреник, с-сукин сын! Менонит проклятый, адвентист седьмого дня! Дурак! Если они уже отправили посылку — повешусь! Убивать надо таких толстовцев!» «Жил-был великий писатель / Лев Николаич Толстой, / Не ел он ни рыбы, ни мяса, / Ходил по аллеям босой», — поется в популярной песне, сочиненной накануне войны Сергеем Кристи. Примеры, разумеется, можно множить.

Между тем все это очень важные, но все же следствия. Исходная точка толстовского учения — убежденность, что человеку необходимо представление о смысле жизни, находящемся вне его самого. Без этого его ждут тоска, безысходный ужас, самоубийство.

Известно, что толстовство появляется в результате того духовно-нравственного перелома, который Толстой переживает в конце 1870-х годов. Однако на вопрос, в чем суть этого перелома, ответить не так-то просто. Многие базовые положения позднейшего учения Толстого легко различимы в его знаменитых романах: напряженные духовные искания героев, идеальный «естественный человек» Платон Каратаев в «Войне и мире», фальшь современного брака и светских отношений в «Анне Карениной» (эпиграф «Мне отмщение, и Аз воздам» относится, вопреки распространенному мнению, не к супружеской измене как таковой, а ко всему изображенному образу жизни — глубоко порочному, по убеждению автора). Толстой смотрит глазами Наташи Ростовой на оперу с тем же презрительным недоумением, с каким через несколько десятилетий разбирает шекспировского «Короля Лира»[8].

Что в таком случае меняется в 1878–1880 годах? Основное изменение — все эти мысли высказываются Толстым теперь напрямую, без посредничества художественных образов; систематизируются, становятся основным предметом его рефлексии, главным делом его жизни. А главное — они подтверждаются образом жизни автора: Толстой становится первым толстовцем, превращается из писателя в вероучителя.

Главное обвинение, которое Толстой предъявляет современному миру, — его избыточность. Развитие государства, общества, культуры, науки идет по пути производства множества ненужных человеку вещей (будь то большие поместья, модная одежда или музыка Бетховена) и тем самым уводит его всё дальше от естественного состояния. Так же избыточна и Церковь: в ней слишком много внешнего, формального, того, что замутняет прозрачность первоначального источника. Вообще если пытаться сформулировать суть учения Толстого в одной фразе, то звучать она будет примерно так: «Все простое человеку на пользу, а все сложное — порочно». Поэтому, в частности, необходимо вернуться от Символа веры к Нагорной проповеди, от догматического богословия к этическому учению.

Сама идея представить христианство как нравственную проповедь, искаженную последующими наслоениями, рассказами о чудесах, введением сказочного, мифологического, мистического элемента, очень характерна для современников Толстого. С близким подходом мы сталкиваемся, скажем, в «Жизни Иисуса» Эрнеста Ренана или в так называемой Библии Джефферсона, написанной раньше[9], но впервые опубликованной практически одновременно с толстовским «Соединением и переводом четырех Евангелий». Но в случае Толстого она приводит к одному важному противоречию. Начинаясь с убеждения, что человеку нужна опора в чем-то внеположном ему, высшем, чем он, с поиска трансцендентного, его проповедь в итоге сводится к тезису «Царство Божие внутри нас» (каждый человек сам себе церковь), к попыткам очищения религии от всего, что обычный человек не может повторить с помощью нравственного усилия. В конечном итоге — к замене Бога «хорошим человеком».

Толстой вообще внутренне противоречив, и эта раздвоенность не следствие тех изменений, которые происходят с ним во второй половине 1870-х, скорее наоборот. Страстный охотник, боевой офицер, любитель женщин и светской жизни, он уничтожающе описывает героический тип личности в «Войне и мире» и других сочинениях, а в дневнике постоянно признается в мизогинии, то есть в отвращении к женщинам, и в отвращении к плотской любви. Толстовство — скорее попытка уйти от этой раздвоенности, однако не вполне удавшаяся. Существуют воспоминания о том, как пианист Антон Рубинштейн пригласил Толстого на свой концерт, тот обрадовался «и даже совсем оделся для выезда», но в последний момент усомнился, не противоречит ли это его проповеди, и в результате с ним случился истерический припадок, «так что пришлось даже посылать за доктором»[10]. Современник иронически замечает по этому поводу, что невозможно представить себе Христа или Магомета размышляющими о соответствии их поступков их же учению.

У «религии» Толстого множество источников: протестантизм, русская народная религиозность, философия Сократа и Шопенгауэра. Важно понимать, что это и один из первых результатов знакомства Европы с восточной мистикой, с тем самым Лао-цзы, который в XX веке окажет громадное влияние на западную культуру от Германа Гессе до рок-музыки. Но все-таки в первую очередь Толстой — сын своей рационалистической и антропоцентричной эпохи. Отсюда неприятие его проповеди младшими современниками — первыми декадентами и символистами, для которых его религиозный поиск оказался недопустимо банальным (вспомним хотя бы знаменитую фразу Дмитрия Мережковского: Толстой упал «хуже, чем в бездну, — в яму при большой дороге, по которой ходят все»[11]).

Толстой как религиозный проповедник вообще оказывается неприемлем для многих современников. Мы помним об отлучении его от церкви, о конфликте с церковными и светскими властями, о преследованиях, которым подвергались его сторонники. Поэтому Толстой представляется нам едва ли не революционером. Однако в борьбе двух лагерей, радикального и лоялистского, которая определяла политическую и социальную жизнь России тех лет, он был в равной степени далек от обеих сторон. Лоялистам он казался опасным анархистом, отрицающим государство и все его институты. Настоящих же революционеров, эсеров и социал-демократов, отталкивало толстовское убеждение, что переустройство общества — лишь производная от внутреннего самосовершенствования человека и социальный переворот сам по себе ничего не даст. Поэтому, кстати, Толстого довольно жестко критикует Ленин.

Тем не менее у него оказывается множество последователей из самых разных социальных слоев. И дело тут не только в писательской известности Толстого, хотя и в ней, конечно, тоже. Самое главное — его проповедь удивительно совпала с духом времени. Достаточно вспомнить судьбу его ближайшего соратника и друга Владимира Черткова, который, будучи выходцем из того же социального слоя, что и Толстой, одновременно с ним и даже чуть раньше пришел к тем же вопросам, а отчасти и к тем же ответам и практическим выводам: осуждал роскошь, переселился из господского дома в комнатку в ремесленной школе, стал ездить в вагонах третьего класса и т. д. Стремление к опрощению вообще оказалось созвучно чаяниям многих представителей высшей аристократии: неслучайно среди ближайших сподвижников Толстого не только конногвардеец Чертков, но и гусар Дмитрий Хилков, морской офицер Павел Бирюков, родовитый дворянин Виктор Еропкин и многие другие. Не менее характерны для эпохи движения трезвенников, пацифистов, вегетарианцев, также находящие поддержку и сочувствие в разных стратах. Отказ брать в руки оружие и борьба с пьянством — характерные черты многих народных религиозных движений.

В силу всех этих причин учение Толстого стремительно приобретает популярность. Возникают толстовские коммуны, народные школы, издательство «Посредник»[12]; начинается новый вариант «хождения в народ», в том числе в связи с голодом 1891–1892 годов в Центральной России. Первоначально заражены толстовством оказываются преимущественно южнорусские губернии, Украина, Кавказ. В этом нет ничего удивительного, если вспомнить ту громадную роль, которую сам Толстой и его последователи отводили работе на земле.

Толстой не просто утверждает необходимость для каждого человека заниматься физическим, лучше всего — земледельческим трудом (прямо говоря, что было бы желательно любому из нас надеть лапти и идти за сохой). Важнее, что он видит в этом императиве религиозный смысл, своего рода дополнение к заповедям блаженства. Поэтому естественно, что первым и самым прямым следствием толстовского учения стала организация сельскохозяйственных коммун, где трудились самые разные люди: аристократы, земские интеллигенты, военные, крестьяне. Надо сказать, что интеллигентские земледельческие колонии возникали и раньше, вне связи с Толстым. В конце 1860-х — начале 1870-х годов коммуны такого рода появились на черноморском побережье и на Кубани, однако просуществовали недолго. Новая попытка отличалась от предыдущих массовостью и относительной унификацией участников: в толстовских коммунах ходили в крестьянской одежде, причем старой и часто рваной, питались растительной пищей, вели аскетический образ жизни.

Личного имущества у коммунаров, как правило, не было: за счет коммуны их кормили и выдавали одежду, когда старая изнашивалась, а книги они брали из общинной библиотеки. Наиболее радикальные из них вообще отказывались от своего жилья и обуви, даже лаптей, проповедовали идеал целомудрия, называя брак делом «похотливым, затемняющим истину и порабощающим» (впрочем, признавая, что жениться все же лучше, чем прелюбодействовать). Один из лучших знатоков сектантства рубежа XIX–XX веков Александр Пругавин неслучайно назвал толстовцев «современными Диогенами».

Неприспособленность большинства толстовцев к жизни на земле, невозможность последовательно провести в жизнь принцип ненасилия (например, заниматься земледелием без эксплуатации домашних животных), постоянные полицейские преследования привели к тому, что подавляющее большинство проектов по организации коммун оказались весьма недолговечными. Исключение — известная колония «Криница» около Геленджика, просуществовавшая несколько десятилетий. Современник оставил выразительную зарисовку быта такой коммуны:

«Надо было запрячь в водовозку лошадь, и вот человек пять начинали „трудиться“: один тащил вожжи, другой дугу, третий хомут, а двое старались „вопхнуть“ лошадь в оглобли. В криках, понуканиях не было недостатка, и часто кончался этот „труд“ тем, что лошадь так и оставалась незапряженной, ибо никто из „работников“ не знал, как надо запрягать ее, да и побаивался, как бы она не вздумала брыкнуть»[13].

Стремление «сесть на землю» сопровождается сильным антикультурным настроением. Один писатель начала XX века передает свой разговор с последователем Толстого, интеллигентным врачом, который мечтал сжечь все книги, кроме Евангелия, так как они «вреднее и опаснее всякой холеры, всякой чумы». В толстовцах вообще очень сильно это недоверие к культуре, особенно к письменной культуре. Отсюда интерес к устному слову, устной проповеди. Один из самых известных толстовцев, Исаак Фейнерман, писавший под латинским псевдонимом Тенеромо, издал несколько сборников записанных им высказываний Толстого. Свою деятельность он объяснял как раз необходимостью зафиксировать для современников и потомков свои беседы с Толстым, где индивидуальность учителя проявляется полнее, чем в его писаниях. Вероятно, в этом сказывается ориентация на Евангелие как на письменную фиксацию устной проповеди.

Отдельная и очень сложная тема — толстовцы и Толстой. Выше мы говорили о Толстом как о первом толстовце. Но сам он говорил про себя: «Я Толстой, но не толстовец». Точнее будет сказать, перефразируя Козьму Пруткова, что в писателе жило огромное «желание быть толстовцем» — желание, которое он никогда не смог реализовать до конца в силу все той же двойственности своей натуры, которая проявилась в несостоявшемся походе на концерт Рубинштейна и во многих других эпизодах. Главное колебание Толстого, длившееся годами, — уйти ему из Ясной Поляны или остаться? «Все так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду — стыд и страдание…» — такими записями пестрят его дневники. Конфликт Толстого с семьей начинается в середине 1880-х годов и продолжается четверть века, практически до смерти писателя. На идейные разногласия накладываются имущественные споры: Толстой пытается отказаться от авторских прав, не препятствует яснополянским крестьянам расхищать барское имущество; жена и дети предсказуемо против.

Надо понимать, что Толстой не уходит из имения не от привычки к барской жизни, в чем обвиняли его недоброжелатели. Наоборот, он полагает, что уход — это слишком легкий выход, бегство от своего креста вместо готовности нести его до конца. Но со стороны это воспринимается по-другому. «Конечно, нам досадно, что отрицатель собственности, семьи и всех „мирских прелестей“ продолжает жить в барской обстановке Ясной Поляны, где самая строгая вегетарианская диета и „ручной труд“ кажутся в конце концов только лишней прихотью», — иронизировал литератор Петр Перцов[14], который резко отрицательно относился к учению Толстого и, в отличие от подавляющего большинства современников, довольно скептически — к нему самому. Но растеряны и идейные последователи Толстого. Накануне ухода и смерти писателя болгарский толстовец Христо Досев делится с Чертковым своим недоумением: тот факт, что Толстой по-прежнему живет в Ясной Поляне, «затушевывает в глазах людей все значение и смысл его слов и мыслей». Приезжающие в Ясную Поляну толстовцы чувствуют недоброжелательное отношение к себе со стороны жены Толстого Софьи Андреевны и его сына Льва Львовича и не понимают, почему «учитель» недостаточно горячо за них заступается. По сути, они требуют от Толстого, чтобы он отказался от родственников по плоти ради тех, с кем он связан родством в духе.

С другой стороны, и Толстого раздражают некоторые последователи с их склонностью спорить о деталях учения, игнорируя главное в нем. Он саркастически описывал богословские полемики о всяких не стоящих внимания мелочах — и вдруг его сторонники начинают вести себя так же. Кроме того, Толстой чувствует опасность превращения толстовства в «лидерское движение», секту. Писатель противится его оформлению, для него толстовство — меньше всего структура, организация. Отсюда его резкая реакция на предложение двух единомышленников провести в 1892 году съезд толстовцев в Ясной Поляне: «Не грех ли выделять себя и других от остальных? И не есть ли это единение с десятками — разъединение с тысячами и миллионами?» Любовь Гуревич[15] вспоминает, как иронически Толстой реагировал на газетные сообщения о предстоящем съезде:

«Вот отлично!.. Явимся на этот съезд и учредим что-нибудь вроде Армии спасения. Форму заведем — шапки с кокардой. Меня авось в генералы произведут. [Дочь] Маша портки синие мне сошьет…»[16]

В этой борьбе с собственными поклонниками Толстой победил: толстовство не превратилось в скованную догматами окаменелость. Тот же Пругавин с полным основанием констатировал:

«Из Толстого, как из моря, разные люди почерпают различные моральные и религиозные ценности. Каждый берет то, что ему более сродно, что отвечает его наклонностям, его духовным запросам»[17]. .

Более того, даже границы самого понятия «толстовство» установить зачастую трудно, если не невозможно. Современники отмечают склонность сторонников Толстого сводить любой разговор на любую, сколь угодно сложную, тему к набору элементарных постулатов: «все люди братья», «все мы дети единого Отца», «весь мир есть дом Божий». Понятно, что при таких исходных данных толстовцев не всегда можно отграничить от представителей других религиозных учений. Известен непреходящий интерес Толстого и его последователей к духоборам, штундистам, молоканам, разного рода «братцам» (низовым проповедникам). Особенно активно занимался этим один из самых колоритных толстовцев Иван Трегубов, основатель «Общины свободных христиан». А в 1920 году Павел Бирюков предлагает советской власти издавать журнал «Сектант-коммунист».

Вообще, тема взаимовлияния Толстого и сектантов сложна и многогранна. Накануне пережитого им духовного кризиса и тем более после него он пристально следит за активностью разнообразных толков и сект, от самодеятельных до более крупных, вникает в особенности их вероучения, читает материалы о них, знакомится с исследованиями и исследователями. Однако в этот момент Толстого еще отделяет от сектантов определенная дистанция. Свидетель его встречи с самарскими молоканами в 1881 году отмечает, как негативно реагирует Толстой на шутки молокан о духовенстве и православной обрядности[18]. В дальнейшем Толстой постоянно увлекался то одним, то другим проповедником и «народным философом»: Василием Сютаевым, Александром Маликовым, Тимофеем Бондаревым. Но постепенно началось обратное воздействие. Вскоре один из главных оппонентов Толстого, обер-прокурор Святейшего синода Константин Победоносцев, обобщая полевые наблюдения православных миссионеров, проницательно заключает:

«Как более свежее и богатое умственными силами учение, толстовство начинает подчинять себе все другие сектантские лжеучения, мало-помалу теряющие под влиянием его свою самостоятельность и оригинальность».

Примеров тому множество. Остановимся подробнее на событиях в селе Павловка Сумского уезда Харьковской губернии, которые личный секретарь Толстого Николай Гусев назвал «страшным взрывом, прогремевшим на всю Россию». В сентябре 1901 года группа павловских сектантов, много лет конфликтовавших с местным священником и урядником и подвергавшихся преследованиям (в числе прочего — за отказ от присяги на верность императору и от воинской службы), ворвалась в церковь, осквернила алтарь, разломала хоругви, разбила иконы, опрокинула престол, разорвала напрестольное Евангелие, поломала крест. По выходе из церкви погромщики были избиты разъяренной толпой, арестованы, судимы и отправлены кто на каторгу, кто в ссылку.

Самое любопытное в павловских событиях то, что и в отчетах светских и духовных властей, и в газетных репортажах люди, разгромившие храм, именуются то штундистами[19], то толстовцами, то есть и власть, и журналисты затрудняются с четким определением их религиозной принадлежности. Сами они называли себя «детьми Божиими». Впрочем, поскольку религиозное брожение в губернии началось после того, как последователем Толстого объявил себя местный помещик князь Хилков, можно с уверенностью утверждать, что «дети Божии» если и не были чистыми толстовцами, то, по крайней мере, испытали сильное влияние идей яснополянского проповедника. Неслучайно в адресованном харьковскому губернатору рапорте о заседании суда по этому делу утверждалось:

«Все, получившие земли от князя Хилкова, делаются сектантами, являются на беседы к князю, выслушивают его толкование Евангелия по графу Толстому».

Интересно, что при всем рационализме толстовства оно, попав на народную почву, обрастало своей мифологией. Так, павловские крестьяне верили, что в саду Хилкова «росло дерево, приносящее добрые плоды, и кто вкушал того плода, то тот познавал, в чем добро и зло»[20].

Еще один пример такого пограничного религиозного движения — так называемые духоборы-постники, выделившиеся в середине 1890-х годов из среды традиционного духоборства в особое течение именно под влиянием толстовской проповеди. После переезда с помощью Толстого и толстовцев в Канаду от преследований российского правительства они раскололись еще раз. В результате нового раскола образовалась группа «Сыны свободы», решившая бороться с цивилизацией при помощи террора. Ее члены начали уничтожать сельскохозяйственную технику, поджигать школы и линии электропередачи. Как и павловские события, деятельность духоборов-свободников опровергает распространенное убеждение, что проповедь Толстого нельзя использовать для обоснования насилия.

Вообще, толстовство легко подвергалось радикализирующим трансформациям. Несмотря на то значение, которое сам Толстой придавал земледельческому труду, некоторые его последователи отказывались пахать и сеять, так как это насилие над живым организмом матери-земли. Нередко толстовцы не ели не только мясо и рыбу, но и растительную пищу, не пили не только спиртное, но и чай (и тем более кофе), отказывались называть свое имя и место рождения, ибо всё это формы казенного учета, придуманные государством для закрепощения подданных. Уже упоминавшийся толстовец Трегубов планировал своего рода «новое крещение» Руси: он мечтал провести в Киеве «крестный ход», по окончании которого участники выбросят в Днепр новых идолов — иконы и хоругви.

Но, конечно, прямое насилие действительно для толстовства крайне нехарактерно, все-таки их этос строился на прямо противоположных основаниях. Известен случай, когда двух толстовцев заперли в вонючей и душной арестантской. Когда один из них стал колотить в дверь, требуя их выпустить, другой объяснил ему, что такого рода протест против насилия невозможен с точки зрения учения Толстого, и первый усовестился и признал свои действия «соблазном и падением».

Один из индийских поклонников Толстого уверял, что, живи писатель в Индии, он был бы объявлен новым воплощением Будды или Кришны[21], и в этом утверждении было гораздо меньше восторженного преувеличения, чем может показаться нам сейчас. «Над Толстым горит теперь такой венец, какого при жизни не имел решительно ни один человек — „с основания земли“ и с начала человеческой истории»[22], — писал уже русский его современник Петр Перцов, относившийся к Толстому весьма критически, а потому едва ли склонный в данном случае к гиперболам.

Проповедь Толстого имела самые разные следствия. Не без его влияния возникли, например, «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга» священника Георгия Гапона, увлекшегося толстовством еще в полтавской семинарии. Толстой оказал огромное влияние на религиозные и общественно-политические движения по всему миру, например на Махатму Ганди, на русскую литературу: так, Пастернак проецирует свой путь на путь Толстого («Нельзя не впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту»), строит роман «Доктор Живаго» во многом по образцу «Воскресения». Пафос земледелия как идеального занятия для любого человека сказался на опыте первых палестинских кибуцев, создававшихся евреями — выходцами из Российской империи, многие из которых находились под сильным влиянием проповеди Толстого.

Лев Толстой и Достоевский

Автор протоиерей Георгий Ореханов


«Как бы я желал уметь сказать все, что я чувствую о Достоевском. <…> Я никогда не видел этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор, и литераторы все тщеславны, завистливы, я по крайней мере такой литератор. И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и считал своим другом и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я один обедал, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу».

Это письмо Толстой отправил своему другу и многолетнему корреспонденту философу Николаю Страхову сразу, как только узнал о смерти Достоевского. Письмо носит характер исповеди, написано в 1881 году, то есть как раз в то время, когда Толстой чувствовал себя особенно одиноким на своем новом пути. Человека, которого он никогда не видел, с которым нередко расходился во взглядах и эстетических вкусах, он называет своим другом, самым-самым близким, дорогим, нужным («это мое»), опорой, которая «вдруг отскочила». Присутствие Достоевского в мире Толстого было очень важным, необходимым, по ощущению Толстого. С уходом Достоевского что-то существенно изменялось. Почему?

Оба великих русских писателя были современниками, но при этом никогда не встречались и не обменялись ни одной строчкой в письмах. Кроме того, они были очень разными людьми и очень по-разному смотрели на мир. Именно поэтому по отношению к ним я употребил специальный термин — «невстреча».

Говоря о невстречах Толстого и Достоевского, я имею в виду идейные встречи — пересечения на перекрестках мыслей, чувства, интуиции, истории, когда по каким-то важным обстоятельствам, связанным с особенностями психодуховной конституции, Толстой и Достоевский расходятся в разные стороны. Или, еще более формально, это встречи их текстов и встречи в их текстах, когда они либо прямо говорят друг о друге, либо говорят о чем-то важном для обоих, то есть обсуждают, по сути, одни и те же вопросы, но уже не обязательно при этом упоминая друг о друге. Эти пересечения всегда показывают, насколько по-разному эти два человека смотрели на жизнь и веру. И оказывается, что таких идейных невстреч в их жизни было достаточно много, но только один раз Толстой и Достоевский имели реальную физическую возможность встретиться друг с другом.

10 марта 1878 года они оба присутствовали на публичной лекции молодого магистра философии, доцента Московского университета, в будущем отца русской религиозной философии Владимира Соловьева. Санкт-петербургские лекции Соловьева, прочитанные по поручению Общества любителей духовного просвещения, начались с Великого поста в январе 1878 года и составили знаменитый цикл «Чтений о богочеловечестве». Писатели даже не подозревали, что они оба одновременно находятся в лекционном зале. Причем Достоевский присутствовал на лекции с женой Анной Григорьевной. В этом же зале находился человек, который был знаком и с Толстым, и с Соловьевым, и с Достоевским, — это был упоминавшийся Николай Страхов. Но по какой-то загадочной причине, до сих пор до конца не выясненной, он не счел нужным познакомить двух писателей. Теперь существует целая научная литература по вопросу, почему же все-таки Страхов этого не сделал.

Ситуация действительно сложилась совершенно парадоксальная: два великих русских писателя не смогли познакомиться друг с другом, при этом каждый из них в отдельности был прекрасно знаком со многими другими современниками — с Тургеневым, Гончаровым, Некрасовым, Островским. Видимо, здесь имело значение некое особое обстоятельство. Дело в том, что Николай Страхов — человек сложный, мнительный и завистливый — понимал свое собственное значение в передаче всему миру той или иной информации о Толстом и Достоевском и не хотел эту позицию друга, наперсника (в первую очередь для Толстого) и корреспондента терять. Ибо знакомство и дружба с Толстым — «немалый моральный капитал»[23].

Возможно, впрочем, как полагает литературовед Игорь Волгин, что этой встречи не хотел и Толстой. В период обострения своих религиозных исканий граф не боялся встречаться с известными старцами, богословами и церковными деятелями. И, более того, не только не боялся, но и сознательно искал этих контактов. Но именно встречи с Достоевским, человеком того же духовного масштаба и измерения, Толстой мог не желать и даже почему-то опасаться.

К сожалению, в тот момент и сразу после него оба писателя даже не знали, что находятся в одном помещении. Много позже, уже после смерти Достоевского, когда его вдова единственный раз в жизни лично беседовала с Толстым и сообщила ему о своем присутствии на этой лекции вместе с мужем, граф очень расстроился и произнес многозначительную фразу: «Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить». Об этом пишет Анна Григорьевна Достоевская в своих воспоминаниях.

Я хотел бы обратить внимание еще на одну очень важную невстречу. Двоюродная тетка Толстого, графиня и фрейлина Александра Андреевна Толстая, познакомившись с Достоевским незадолго до его смерти, признавалась в своих воспоминаниях, что «часто спрашивала себя, удалось ли бы Достоевскому повлиять на Толстого». Мы можем сколько угодно гадать на эту тему, но доподлинно известно, что за 17 дней до смерти Достоевского, а именно 11 января 1881 года, Александра Андреевна Толстая передала последнему одно из писем, полученных ею от Толстого. Прочитав его, Достоевский схватился за голову и воскликнул: «Не то, не то!»

Но что именно «не то»? Текст, который видел и читал Достоевский, — это письмо Толстого тетушке от 2 или 3 февраля 1880 года. В этом письме Толстой заявляет, что не может верить в то, что представляется ему ложью, и не только не может, но и уверен, что в это верить нельзя. Что «бабушка» (так в шутку писатель называл фрейлину, которая была на 11 лет его старше) верит «с натуги», то есть заставляет себя верить в то, что не нужно ни ее душе, ни отношениям этой души с Богом. Такое насилие над душой и совестью есть кощунство и служение князю мира сего. В этом же самом письме Толстой провозглашает, что вера в Воскресение, Богородицу, искупление есть для него также кощунство и ложь, творимые для земных целей.

Интересно, что Толстой указывает на невозможность для мужчин с образованием «бабушки» верить в такие истины. В финале письма Толстой призывает «бабушку» проверить, крепок ли тот лед, на котором она стоит, и говорит ей: «Прощайте!» Сам писатель «чуть-чуть со вчерашнего дня» открыл для себя эту новую веру, но вся его жизнь с этого момента переменилась: «Все перевернулось, и все стоявшее прежде вверх ногами стало вверх головами». Конечно, для Достоевского это открытие Толстого не могло быть чем-то близким и сродным. Он планировал отвечать Толстому, но, к сожалению для нас всех, не смог из-за скоропостижной смерти реализовать свой замысел.

Очень интересный комментарий к реакции Достоевского, вот к этому «Не то, не то!» на письмо Толстого, Александра Андреевна дает в своем письме, более позднем, жене писателя Софье Андреевне Толстой. Сравнивая Толстого и Достоевского, «бабушка» отмечает, что оба горели любовью к людям, но последний, то есть Достоевский, цитирую, «как-то шире, без рамки, без материальных подробностей и всех тех мелочей, которые у Лёвочки стояли на первом плане. А когда Достоевский говорил про Христа, то чувствовалось то настоящее братство, которое соединяет нас всех в одном Спасителе. Нельзя забыть выражение его лица, ни слов его. И мне сделалось тогда так понятно то громадное влияние, которое он имел на всех без различия, даже и на тех, которые не могли понять его вполне. Он ни у кого ничего не отнимал, но дух его правды оживлял всех».

Говоря о Толстом и Достоевском, всегда поражаешься тому, как по-разному сложились их биографии. Оба будущих писателя были представителями одного поколения: Достоевский родился в 1821 году, а Толстой — в 1828-м. И оба они дворяне. Но насколько разные: Толстой был самым именитым русским литератором и состоял в родстве с известнейшими дворянскими фамилиями России. Почти все предки Толстого принадлежали к поместному дворянству и прошли через «государеву службу». Примечательно, что среди его дальних родственников числятся не только известные Толстые (художник и медальер Федор Толстой, поэт Алексей Константинович Толстой, министр внутренних дел Дмитрий Андреевич Толстой), но также среди его предков — Александр Сергеевич Пушкин (по линии матери родная сестра прабабушки поэта доводится прапрабабкой писателю), а также родственниками Толстого были Федор Тютчев, Александр Одоевский, философ Петр Чаадаев, декабристы Волконский и Трубецкой, канцлер Горчаков и, в общем, многие другие.

Достоевский не может похвастать такой биографией и родней. Он всю жизнь, в отличие от Толстого, испытывал большую нужду. Причем если Толстой карточные долги мог довольно легко отдавать с помощью своих помещичьих доходов, то у Достоевского таких доходов не было и он, также имея склонность к острым игровым ощущениям, вынужден был впоследствии за это расплачиваться горько, жить просто в долг, забирая в издательствах деньги вперед под ненаписанные сочинения.

Оба писателя в середине 50-х годов находились в довольно трудных жизненных обстоятельствах. Но если Толстой в Крыму на войне имел возможность заниматься литературой, вести дневник, стал, по отзывам современников, храбрым офицером, то Достоевский, лишенный всех прав состояния, на каторге и в ссылке в Сибири должен был фактически начинать жизнь заново, имея возможность читать только одну книгу, и этой книгой было Евангелие.

И так во всем — или почти во всем. Если один богат, то другой беден. Если один получает баснословные гонорары, то другой пишет ради куска хлеба. Если один буквально боготворит Руссо и почитает его за призыв возвратиться к естественному состоянию человечества, то другой к Руссо относится очень критично и равнодушно. И наоборот, в жизни Толстого Вольтер не сыграл значительной роли, а для Достоевского это очень важный автор, влияние которого, например, очень хорошо прослеживается в скептицизме Ивана Карамазова. Если один становится всемирно известным писателем сразу после выхода «Анны Карениной», то второму долго придется доказывать свою гениальность. В середине 1850-х годов и тот и другой создают два крайне примечательных документа. Это своеобразные «символы веры», то есть тексты, отражающие их религиозные представления. Хотя тексты эти созданы достаточно молодыми людьми, они имеют огромное значение для понимания их мировоззрения.

Вот «символ» Толстого, датируемый 1855 годом:

«Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией — вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».

А вот как выглядит «символ» Достоевского. Он был сформулирован в письме, отправленном Наталье Дмитриевне Фонвизиной из Омска, где Достоевский в тот момент отбывал ссылку. Наталья Фонвизина — жена декабриста Михаила Фонвизина, последовавшая в ссылку за мужем в Сибирь в 1828 году. Знакомство с женами декабристов очень поддержало Достоевского по пути на каторгу. В январе 1850 года Наталья Дмитриевна подарила Достоевскому единственную книгу, которую, как я говорил, он, в соответствии со строгими правилами содержания в заключении, сможет читать, — это Евангелие. И вот в письме 1854 года Достоевский, вспоминая этот эпизод, попутно формулирует свое понимание веры в Христа:

«Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталия> Д<митриевна>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как „трава иссохшая“, веры, и находишь ее, собственно, потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен. В эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее, разумнее, мужественнее, совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».

Попытаемся сопоставить эти два текста, которые, как я сказал, появились практически в одно и то же время. Возникает впечатление, что оба писателя в первой половине 1850-х годов шли в одном направлении, искали отправной точки, фундамента веры. И оба пережили при этом глубокий мировоззренческий, религиозный кризис. И для обоих фундаментом новой жизни стал Христос.

Что же общего и разного было у писателей в восприятии Христа? Общее, я бы сказал, это печать гуманистического понимания его образа, выделение и подчеркивание в нем человеческого измерения. Ницше скоро скажет свое знаменитое «слишком человеческое»[24]. Толстой пишет об этом прямо, стремясь освободить этот образ от всего, что противоречит его собственным представлениям и представлениям его учителей — просветителей XVIII века. В «символах» писателя, созданных уже в ранней молодости, противопоставление того Христа, которого хочет знать Толстой, тому Христу, которого он знать не хочет и не может, выражено совершенно определенно. А вот у Достоевского, с моей точки зрения, этого противопоставления нет. Есть только Христос, которого он хочет любить. И им любоваться. Но и он подчеркивает в своем видении Христа только человеческие качества, обратите внимание: «прекрасное», «глубокое», «симпатичное», «разумное», «мужественное», «совершенное». Это тоже пока еще «слишком человеческое». Пожалуй, только красота здесь стоит несколько особняком: для Достоевского всю жизнь это понятие значило гораздо больше, чем только эстетическую категорию. Так вот, образ Христа — это проблема, которая является одной из центральных в творчестве Достоевского, и в таком виде она почти не существовала для Толстого.

Поразительно, но очень часто те или иные формулировки Достоевского фактически были ответом на вопрошания Толстого, которые Достоевскому просто не могли быть известны. Я напомню, что Достоевский скончался в 1881 году, то есть в момент именно религиозного кризиса Толстого. После этого Толстой прожил еще 30 лет. Вся жизнь Достоевского проходит в размышлениях над вопросом, который был так актуален и для Толстого: «Возможно ли веровать?», «Возможно ли серьезно и вправду веровать?», «Можно ли веровать, быв цивилизованным, то есть европейцем, то есть веровать безусловно в божественность Сына Божьего Иисуса Христа?» (ибо вся вера только в том и состоит). И наконец, еще одна формулировка: «Можно ли веровать во все то, во что православие велит веровать?» И все эти формулировки берутся из подготовительных материалов к роману Достоевского «Бесы». В одном из своих писем Достоевский говорит, что самый главный для него вопрос — как заставить интеллигенцию согласиться с христианством: «Попробуйте заговорить — или съедят, или сочтут за изменника».

Совершенно справедливо русский литературный критик и богослов, профессор парижского Свято-Сергиевского православного богословского института Константин Мочульский указывает:

«С беспощадной логикой намечается трагическая дилемма — или верить, или „все сжечь“. Во всей мировой литературе вопрос о возможности веры для цивилизованного человека XIX века не ставился с такой бесстрашной откровенностью, как в этом черновике к „Бесам“. Спасение России, спасение мира, судьба всего человечества в одном этом вопросе: веруеши ли?»

Итак, уже в ранних «символах» двух писателей заложено важное различие. Толстой со своим, можно так выразиться, панморалистическим отношением к жизни и действительности хочет слышать Христа, для него главным является вероучение, выраженное в Нагорной проповеди. Этим учением Толстой способен восхищаться и вдохновляться. Для Толстого Христос — только учитель, пусть и великий учитель. Это этический критерий, но он не хочет — скорее не может — видеть Христа. Для Достоевского главное здесь — не слышать, а именно видеть. Эстетический критерий является определяющим. В первую очередь важно не учение Христа, а сам лик Христов, неразрывно связанный с красотой. Красота лика Христова является, как скажет Достоевский несколько позже, страшной силой, спасающей мир. Спасающей, конечно, и учением, и заповедями.

Уже в XX веке, после первых ужасов и зверств большевистской революции, русский философ Николай Бердяев напишет, что моралистический нигилизм Толстого явился для России глобальным несчастьем, наваждением, соблазнительной ложью, противоядием против которой должны были стать «пророческие прозрения Достоевского». Даже из этого короткого анализа видно, что просвещенческий гуманизм Толстого и Достоевского имеет общие корни, но разные плоды. Можно сказать, что это противопоставление этического и эстетического гуманизма.

Важно и другое. «Символ» Толстого невероятно жестко очерчен и замкнут. Кажется, что это окончательная чеканная формулировка, в которой никто не может измениться, к тому же ориентированная на чужое восприятие («человечество»). Наоборот, «символ» Достоевского открыт для движения, динамики, творческого переосмысления и, что очень важно, для обогащения своего маленького и несовершенного опыта чем-то принципиально и абсолютно отличным от него. Но легко заметить, что и для Достоевского оппозиция «Христос — истина», так емко сформулированная в письме к Наталье Фонвизиной, представляет огромную проблему. Впоследствии он много раз будет возвращаться в своем творчестве к этому сюжету. Я думаю, эта оппозиция была главным камнем преткновения и соблазна для всех образованных современников двух писателей, для всех тех, кто искал веры. Беспощадная война, которую секулярный мир, эксплуатируя знание, науку и рациональность как фундаментальный жизненный принцип, объявил Евангелию, Христу и Церкви, — вот эта война была вызовом для всех, кому было суждено родиться в XIX веке.

Теперь я хотел бы немного сказать о разных методах — методах Толстого и Достоевского. Вот это различие их методов является, с моей точки зрения, достаточно яркой иллюстрацией сказанного выше, причем это различие в методах и творческих, и, можно сказать, духовных. Здесь слово «метод» я употребляю в очень широком смысле: это и художественный метод, и духовные установки, и всё, что с этим связано.

Метод Толстого — это выявление «инстинкта Божества» в живых существах. Что это такое — видно из следующей цитаты, то есть из записи, сделанной Толстым в дневнике в 1865 году:

«Вчера увидал в снегу на непродавленном следу человека продавленный след собаки. Зачем у ней точка опоры мала? Чтобы она съела зайцев не всех, а ровно сколько нужно. Это премудрость Бога. Но это не премудрость, не ум, это инстинкт Божества. Этот инстинкт есть в нас».

Итак, что нам хочет сказать Толстой? В каждом человеке есть врожденный инстинкт, который, в частности, дает ему представление о Боге. Но не только о Боге. Например, полководцу Кутузову в романе «Война и мир» этот инстинкт дает способ не нарушать естественного хода событий и дождаться, так сказать, естественного конца, когда враг, то есть французы, Наполеон, будет повержен не с помощью каких-то особых военных ухищрений и стратегических планов, а просто потому, что такова логика войны. Этот инстинкт так же естественен, как нюх собаки или полет пчелы в поиске пыльцы.

Теперь мы понимаем, почему Дмитрий Мережковский назвал Толстого «тайновидцем плоти». Дело в том, что для Толстого в этом земном мире нет тайн. Он знает, о чем думает лошадь, как ступает по снегу собака, куда и зачем летают пчелы, на сколько именно цветков они должны сесть. Но важно, что это всегда земная перспектива, это всегда духовная горизонталь. Мысль Толстого, как правило, никогда не поднимается в заоблачные дали, не стремится к горнему, Толстого не интересуют вопросы о бессмертии души, о воскресении. Мысль Толстого привязана именно к земле. И тот же Мережковский назвал Достоевского «тайновидцем духа». Почему? Потому что, по мысли Достоевского, человеческая природа сокрикосновенна мирам иным. «Миры иные» — это выражение старца Зосимы из последнего романа Достоевского «Братья Карамазовы». Что это такое — миры иные? Старец Зосима говорит о том, что человеческое «я» не укладывается в земной порядок вещей, а ищет чего-то другого, кроме земли, «чему тоже принадлежит оно». На земле есть только одна высшая идея — идея бессмертия человеческой души. Все остальные человеческие высшие идеи вытекают из этой. Если эта идея так значительна для человека, для его бытия, то бессмертие есть нормальное состояние человека и всего человечества. Бессмертие души человеческой, с точки зрения Достоевского, существует несомненно. Именно поэтому сам Достоевский определял суть своего метода (причем художественного метода и духовного) следующим выражением: «реализм в высшем смысле». Это очень важная формулировка. Что она означает? Дело в том, что сам по себе метод реализма, конечно, был очень распространен в XIX веке и далее; реализм — это попытка изобразить действительность так, как она нам представляется, со всеми ее хитросплетениями, со всей грязью и так далее и тому подобное.

Так вот, Достоевский утверждает, что в этом смысле реализм не изображает действительность, он просто ее копирует. Потому что за этой подкладкой, которую мы видим и которая проступает в писателях, в трудах писателей, присутствует некоторая религиозная подоснова, можно сказать евангельская подоснова. Метод Достоевского заключается в том, чтобы вскрыть эту евангельскую подоснову. Именно поэтому в романах Достоевского очень часто некий евангельский эпизод является ключевым. Например, в романе «Преступление и наказание» переломным моментом является чтение Соней Мармеладовой Раскольникову повествования о воскрешении Лазаря. Я напомню, что воскрешение Лазаря — это один из главных, ключевых эпизодов Евангелия от Иоанна, четвертого Евангелия, в котором говорится о том, что Христос воскрешает четверодневного мертвеца, то есть по всем законам человеческой жизни и логики человеческой этот человек воскреснуть уже никак не может. А вот Христос его воскрешает, и воскрешение Лазаря становится прообразом воскресения самого Христа. А в романе «Братья Карамазовы» таким очень важным для понимания фабулы романа и замысла Достоевского эпизодом является глава «Кана Галилейская». Кана Галилейская — тоже эпизод, взятый из Евангелия от Иоанна, из второй главы, где говорится, что Христос совершает свое первое чудо: он превращает простую воду в очень вкусное вино. И это чудо, во-первых, первое чудо, совершенное Христом, — так, как его описывает евангелист Иоанн. А во-вторых, это тоже очень важный с точки зрения логики Евангелия прообраз. Это прообраз страданий Спасителя, указание на его кровь, которая станет искупительной для всего человечества, и также это указание на будущее причащение, на таинство евхаристии. Оба этих отрывка — и воскрешение Лазаря, и Кана Галилейская — очень мистические эпизоды. Достоевский говорит о том, что реализм в высшем смысле — это вскрытие этой евангельской мысли в действительной жизни.

Выдающийся русский богослов и философ XX века Сергей Булгаков, впоследствии протоиерей Сергий Булгаков, отметил как-то, что оба писателя, посещая Оптину пустынь, у самого известного оптинского старца Амвросия видели, в сущности, одно и то же: они оба видели толпу людей, которая приходила со всей России. Но один из них, а именно Толстой, нарисовал картину мрачную, грустную, холодную, без любви и сострадания и в чем-то безнадежную. Ну, например, главный герой повести Толстого «Отец Сергий», священник, совершает тяжелый грех и оставляет свое служение. А Достоевский рисует картину светлую, радостную, в чем-то даже веселую. Здесь я имею в виду главу «Верующие бабы» в романе «Братья Карамазовы». В этом романе старец Амвросий Оптинский стал одним из прототипов как раз отца Зосимы. Но, безусловно, оба писателя были причастны к тайне Божьего мира. Потому и восклицал Достоевский «Не то, не то!», что вместе с Толстым искал, а где же то. Потому и плакал Толстой о смерти Достоевского, столь дорогого ему человека.

Я хочу закончить лекцию словами замечательного русского философа Василия Розанова, которые он сказал о трех гигантах XIX века — Толстом, Достоевском и Леонтьеве[25]. Процитирую этот отрывок из одной из статей Розанова:

«…с Достоевским и с Толстым Леонтьев разошелся, как угрюмый и не признанный брат их, брат чистого сердца и великого ума. Но он именно из их категории. Так Кук открыл Австралию, Колумб — Америку, и хотя они плыли по румбу разных показаний компаса, однако история обоих их описывает в той же главе: „великие мореплаватели“. Сущность этого „великого мореплавания“ заключается в погружении в умственный океан, в отдаче всего себя, до последних фибр, до злоключений, до опасности и личного несчастья, — диковинкам его глубин и отдаленностей. Все три они, и Достоевский, и Толстой, и Леонтьев, не любили берега, скучали на берегу. Берег — это мы, наша действительность, „Вронские“».

Лев Толстой и смерть (18+)

Автор Павел Басинский


Тема смерти занимает важнейшее место в творчестве любого русского писателя. Наш замечательный пушкинист Валентин Семенович Непомнящий однажды попытался объяснить, в чем разница между русской и европейской культурой. Хотя понятно, что очень много общего и что русская культура во многом вышла из европейской, но тем не менее в чем разница? И он сказал, что европейская культура — это культура рождественская, а в России главный религиозный праздник скорее Пасха. Почему так? Рождество — это приход Иисуса в мир и преображение мира. А Пасха — это смерть и воскресение Иисуса, но все-таки прежде всего смерть на кресте. Вот почему именно Пасха стала в России ведущим религиозным праздником? Наверное, это что-то говорит об особенностях русской культуры.

В русской литературе, конечно, тема смерти занимает огромное место, и Толстой здесь не исключение. Эта тема играла огромную роль и в его творчестве, и в жизни, причем не только после его знаменитого духовного переворота, когда Толстой стал совершенно иначе смотреть на мир, но и в раннем творчестве. В 1859 году в журнале «Библиотека для чтения» он публикует короткий рассказ «Три смерти», который вызвал некоторое недоумение у публики. Если коротко, там рассказывается о трех смертях. Одна — это смерть барыни, которая болеет чахоткой. Она вместе с мужем пытается уехать в Италию, чтобы вылечиться. От чахотки вылечиться в запоздалой стадии было тогда невозможно; мы знаем, что от чахотки умер, например, Чехов. Она рвется за границу, она верит, что доедет до Италии и выздоровеет. Муж понимает, что она, скорее всего, и до Берлина-то не доедет, что лучше остаться здесь, в имении. Она говорит: «Что ж, что дома?.. Умереть дома?» И вот этот страх смерти, страх потери индивидуального существования на земле, как бы олицетворен в образе этой барыни. Вторая смерть — это смерть мужика, которая происходит в ямщицкой избе, где они оказываются по дороге в Италию. Обычный мужик, он умирает тихо, смиренно, не боится смерти. А третья смерть — это смерть дерева, которое срубают в лесу, для того чтобы поставить крест на могилу этого мужика. Это дерево просто падает, и дальше у Толстого такая деталь: другие деревья как будто даже радуются тому, что освободилось место, стало больше солнца. То есть это дерево, падая, своей смертью дает больше солнца другим деревьям.

Когда публика прочитала этот рассказ, многие пришли в недоумение. Смерть барыни — да, она избалованна, она боится смерти, ей есть что терять. Смерть мужика тоже понятна: он мужик, ему терять нечего, он жил трудно, а там, на том свете, может быть, что-то будет хорошее. А вот при чем здесь смерть дерева? И это совсем ранний Толстой, 1858 год. Это еще не тот Толстой, который напишет «Смерть Ивана Ильича» и детально будет показывать процесс умирания человека. Это даже еще не Толстой «Войны и мира», где будет показана смерть князя Андрея на глазах у Наташи и понимание этого события обоими. Это еще совсем ранний Толстой. Но уже очевидно, что он отдает предпочтение в этих трех случаях смерти дерева. Дерево умирает самым правильным образом: оно освобождает жизнь для других и послужит тем, что станет крестом на могиле простого мужика.

Собственно говоря, в этом рассказе уже заложено отношение Толстого к смерти, которое впоследствии он просто будет развивать в своем сознании. Потому что о смерти он будет думать постоянно. Если мы будем читать дневники Толстого (а это 13 томов), то мы увидим, что размышления о смерти — это лейтмотив всего дневника: как умирать, что будет после смерти, зачем живет человек. Да и сам его духовный переворот конца 1870-х — начала 1880-х годов был во многом продиктован именно страхом смерти. Толстой писал об этом совершенно прямо в своей «Исповеди».

Толстой писал там, что однажды вдруг понял, что его существование на земле абсолютно бессмысленно, потому что он умрет. Он писал: ну хорошо, ну, стану я очень богатым помещиком, будет у меня четыре тысячи, шесть, двадцать тысяч десятин земли — и что? Ведь я же умру. Ну хорошо, стану я знаменитым писателем, буду я известнее Шекспира. Ну и что? Ведь я же все равно умру[26]. И вот эта мысль о смерти, о том, что смерть делает бессмысленным существование человека, собственно, и приводит его к духовному перевороту.

В 1869 году, как раз когда Толстой заканчивает «Войну и мир», с ним происходит то, что впоследствии назовут «арзамасским ужасом». Вкратце история такова: этот огромный роман он писал (особенно последние страницы) с невероятным напряжением. У него были головные боли; он решил, что называется, развеяться. В одной из газет он прочитал, что в Пензенской губернии довольно дешево продается одно имение, и поехал его присмотреть. И вот по дороге в это имение в арзамасской гостинице на него напал невероятный страх. Ночью ему вдруг стало страшно — непонятно почему. На следующий день этот страх повторился, но он был к нему уже готов, и поэтому это прошло легче. В тот же день Толстой писал жене, но ни о каком ужасе, ни о каком страхе смерти в этом письме нет. Но спустя 15 лет, как раз когда начался его духовный переворот, он пишет повесть «Записки сумасшедшего», где вспоминает об этом событии и описывает его именно уже как страх смерти. Причем смерть появляется как героиня этого рассказа[27].

В «Исповеди» Толстой пишет, чем с ним произошло то, что происходило с путником в одной восточной притче, когда он бежал от дикого зверя по пустыне, прыгнул в колодец, повис на ветвях кустарника, который рос через стены этого колодца, и увидел, что внизу находится огнедышащий дракон, который его поглотит, если он упадет туда. Вверху — дикий зверь, внизу — дракон, он держится за ветки, и эти ветки подтачивают две мыши — одна черная, другая белая: это день и ночь, то есть время. И он понимает, что рано или поздно он все равно упадет в пасть этого дракона. Но пока он висит на этих ветвях, он видит, что на ветках — капли дикого меда, и начинает их слизывать языком. И Толстой пишет, что вся эта жизнь, все приобретения, имения, занятия искусством — это все временные капли дикого меда. Но все равно ты упадешь и умрешь очень скоро.

Тема страха смерти неожиданно появляется в финале «Анны Карениной». Обычно все помнят, что Анна бросилась под поезд, и всё. На самом деле там еще есть большая часть о жизни Левина и Кити в имении. Левин абсолютно счастлив со своей Кити, прекрасная семейная жизнь, и тем не менее он вдруг приходит к мысли о самоубийстве. И боится ходить на охоту, прячет от себя веревки. То же самое происходило с Толстым в начале его семейной жизни. Толстой потом вспоминал о том, что он уходил на охоту и не брал с собой патроны, боясь застрелиться. Он прятал от себя веревки. Почему? С одной стороны, страх смерти, с другой стороны — тяга к самоубийству. Толстой писал в «Исповеди», что он пребывал в каком-то очень странном состоянии. Он пишет, что мог есть, жить, дышать и не мог ни есть и ни дышать[28]. То есть, с одной стороны, ты не можешь жить, потому что ты понимаешь, что ты умрешь и жизнь бессмысленна, а с другой стороны, ты не можешь не жить, потому что физиология требует того, чтобы ты дышал и ел. Вот такой замкнутый бессмысленный круг.

Где здесь может быть спасение? Конечно, только в религии. И духовный переворот Толстого, безусловно, связан с тем, что Толстой становится религиозным человеком. Это необходимо понять: Толстой после духовного переворота — это религиозный человек. Это человек, для которого вера в Бога является главным, что есть в жизни. Толстой в «Исповеди» прямо пишет, что без веры в Бога нет жизни. Если человек не верит в Бога, он не живет. И одновременно, когда с Толстым происходит духовный переворот, он приходит к Церкви. Это, может быть, немножко странно звучит для современного человека: что значит «приходит к Церкви»? В нашем представлении люди XIX века все были церковные. На самом деле это не так. Религиозными были мужики, крестьянская масса, безусловно, но что касается просвещенного дворянства, уже начиная где-то с Петровской, Екатерининской эпохи вольнодумство и несколько пренебрежительное отношение к Церкви и религии было очень модным. Это было повальное явление среди просвещенных людей.

Посмотрите начало «Войны и мира»: старый князь Болконский и князь Андрей — они же абсолютные атеисты! Да, по необходимости они ходят в церковь, потому что без церкви нельзя креститься, венчаться, потому что она одновременно была еще и институцией, которая просто закрепляла гражданские права человека. Но веры никакой нет. Когда князь Андрей уходит на войну и его сестра, княжна Марья, дает ему образок, который, как она говорит, «еще твой дедушка носил на войнах», что говорит ей князь Андрей? Он говорит: мол, ну давай, не пуд же он весит…[29] То есть он отшучивается, хочет сделать приятное сестре. Это потом будет небо Аустерлица, это потом, перед смертью, Андрей станет религиозным человеком, совершенно по-другому станет смотреть на эти вещи. Это было принято среди просвещенных людей того времени. И таким же был молодой Толстой.

А вот в конце 1870-х — начале 1880-х годов, когда с ним происходит духовный переворот, он становится человеком религиозным. Первое, что делает Толстой, — идет в церковь. Но дружбы Толстого и Церкви по многим причинам не получилось. Сам Толстой в «Исповеди» объясняет это тем, что он не смог поверить в таинство евхаристии, не смог поверить в то, что хлеб и вино претворяются действительно в кровь и тело Иисуса. А принимать это просто как условность, которую нужно исполнять, он тоже не мог. Это характер Толстого: он был максималистом. Он писал, что, когда идешь по тонкому льду, по краю реки или пруда, нужно пробивать до материка, до твердого основания.

И в своей мысли Толстой всегда старался идти до конца. То есть если он не верил в это, то принимать это просто как условный ритуал он не мог. Но, конечно, было много и других причин, почему Толстой не мог стать церковным человеком. Все-таки он был поклонником разума, наследником века просвещения. И вот эта мистическая, ритуальная сторона религии была неприемлема: Толстой в нее не верил, считал сказками. И одновременно считал, что жить без Бога и без веры в Бога невозможно, потому что тогда приходит страх смерти и жизнь лишается смысла.

Это был очень важный конфликт в сознании Толстого. Казалось бы, ну приди к Церкви — и все, спасен. Нет, Толстой так не может. Он ищет свою религию, свои основания веры. Он пишет один за другим несколько сочинений на эту тему — «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?». Главный, пожалуй, религиозный трактат — «Царство Божие внутри вас», где он пытается обосновать свое основание веры, которое заключалось в том, что Бог, безусловно, существует, но мы его не знаем и знать не можем. Представлять его в виде человека — это неправильно. Кто сказал, что Бог — человек, что он выглядит так, а не иначе? Кто сказал, что он вообще-то он, допустим? То есть Бог — это нечто, это неограниченное все, которого человек является ограниченной частью. То есть человек исходит из Бога и затем после смерти приходит к нему.

Вот это в общих чертах основание толстовской веры, которое он развивает во многих своих религиозных сочинениях и художественных произведениях. Например, одно из самых потрясающих произведений позднего Толстого — это повесть «Хозяин и работник». Фабула этой повести очень проста: купец вместе с мужиком, который работает у него возницей, заблудились в метель в степи и должны погибнуть. И один должен закрыть другого своим телом. По законам такого сентиментального жанра, конечно, работник должен закрыть хозяина: хозяин спасется, работник выполнил свою миссию. А у Толстого происходит наоборот: у него купец Василий закрывает своим телом работника, замерзает, а работник остается в живых. Но дальше после этого происходят удивительные вещи. Толстой показывает в художественном произведении, что происходит с купцом Василием после смерти, как он легко и буквально переходит в Царство Божие, освобождаясь от всего земного. Почему? Потому что он сделал главное, что должен сделать человек на земле: он поработал работником у высшего хозяина — у Бога, он спас другого человека, он отдал себя.

С другой стороны, примерно в это же время Толстой пишет повесть «Смерть Ивана Ильича», где происходит нечто обратное. Финалы очень похожи, но поначалу в повести происходит нечто другое. Иван Ильич умирает от рака и страшно боится смерти, потому что боится потерять свою индивидуальность, боится потерять свое «я». И только когда, уже приближаясь к смерти, он понимает, что «я» — это не главное, что главное — это Бог, главное — это вечность, тогда тоже происходит вот такой свободный переход в Царство Божие.

Проблема была еще и в том, что, вступая в конфликт с Церковью, Толстой вступал в конфликт с государственным институтом. Не признавать церковные обряды, выступать против церковных обрядов — это было государственным преступлением. Россия была православным государством — это нужно понимать. Поэтому ни одно из произведений Толстого на религиозные темы до 1905 года, когда появился известный манифест о свободе слова, не было опубликовано в России. Они печатались только за границей и приходили сюда в нелегальных изданиях.

В 1901 году произошло очень важное событие, которое буквально всколыхнуло всю Россию и имело огромный резонанс в мире. Произошло то, что называют отлучением Толстого от церкви. Действительно, в феврале 1901 года появился акт об отпадении Толстого от Православной церкви. Формально отлучение Толстого от церкви не являлось отлучением. То есть слова «отлучение» не было в том акте, который был выпущен Святейшим синодом. Акт назывался «Определение с посланием Святейшего синода… об отпадении графа Льва Толстого от Церкви». Дальше было изложено, почему он отпал. И там все было правдой. Отпал, потому что не признаёт ни одного из церковных догматов, — и он действительно их не признавал.

И еще одна вещь, которая инкриминировалась Толстому (и тоже было правдой), — это злосчастная глава в романе «Воскресение», который выходит как раз в конце 90-х годов, где были две маленькие главки с описанием евхаристии — таинства причастия — в церкви пересыльной тюрьмы, где оказывается главная героиня романа Катюша Маслова. И действительно, евхаристия, в общем, описана Толстым в таких, мягко говоря, иронических, а грубо говоря, в издевательских тонах. Надо сказать, что эти две главы в первом издании в России не были, конечно, опубликованы, они были выброшены из романа, но в зарубежном издании были Чертковым[30] изданы, поэтому были прочитаны и в России. Это была, конечно, большая обида для Церкви.

Фактически это было отлучение. Или гражданская смерть. Почему? Россия была православным государством. Для того чтобы узаконить ребенка, его нужно было крестить. Для того чтобы вступить в брак, нужно было венчаться. Если человек признавался отпадшим от Церкви, его не могли после смерти отпеть и похоронить на православном кладбище, что было очень важным моментом для жены Толстого Софьи Андреевны. Она понимала, что ее муж умрет раньше нее, он был намного старше, и для нее было принципиально, чтобы муж был похоронен так же, как уже умершие малолетние дети, — по православному обычаю, на православном кладбище. Фактически этот акт лишал ее возможности сделать это. Кроме того, после вынесения такого определения за Толстого нельзя было молиться в церкви, и это был очень важный момент, потому что среди поклонников Толстого (в том числе и позднего Толстого, в том числе и Толстого, пришедшего к своим радикальным религиозным воззрениям) было очень много людей церковных. И для них молиться за Толстого в церкви было очень важно. Поэтому, когда Толстой в своем ответе Синоду писал, что в этом определении есть некая доля лукавства, он, конечно, был прав, потому что все-таки это было отлучение.



Поделиться книгой:

На главную
Назад