— Правда? Расскажите-ка нам об этом.
— Он и впрямь не туда попал. Он искал террористические организации.
— Что он искал?
— Террористические организации. Он думал, что СБГН — тоже террористическая организация, и хотел сообщить мне о каком-то митинге, на который он созвал целое сонмище этих самых террористических организаций, и пригласить меня туда.
— Я-то думал, ваша ватага — пацифисты, убежденные отказники от военной службы.
— Это верно. Юстэли дал маху.
— По-вашему, ему был нужен Всемирный союз борьбы за гражданскую независимость?
— Что?
— Вы не рассчитываете, что мы в это поверим, не так ли? — подал голос
— Скорее всего, не поверите, — признал я. — Хотя во что вы вообще верите?
— Вопросы задаем мы! — прошипел
— О! — воскликнул я. — Зато я задаю риторические вопросы.
— Не умничайте, — посоветовал мне
— Что вы сказали этому парню Юстэли? — спросил
— Сказал, что он заблуждается. Он тоже мне не поверил, подумал, что я просто осторожничаю.
— А что он… — начал
— Расслабьтесь, — посоветовал я. — Вероятно, это какой-нибудь пацифист.
Я подошел к двери и открыл ее.
Я оказался прав: пришел пацифист. Точнее, дорогая и близкая мне пацифистка, которая последнее время обстирывает меня, вечно теряя мои носки, моет посуду, приносит из забегаловки бутерброды, меняет простыни и помогает мне их пачкать. Моя Беатриче. Моя Изольда. Анджела Тен Эйк.
Как же прекрасна Анджела. И как великолепно одевается. И как благоухает. И как сияет! Вероятно, это единственная девушка к югу от Четырнадцатой улицы, от которой пахнет преимущественно мылом. Впрочем, она живет не южнее Четырнадцатой улицы, а южнее Центрального парка, на Южной Сентрал-Парк-авеню.
Анджела — дочь Марцеллуса Тен Эйка, промышленника, фабриканта оружия, который прославился своим вкладом в военные усилия Америки во времена второй мировой. Это он выпускал танк 10–10, который иногда называли «три десятки», или «три Т». Тот самый танк, из-за которого в 1948 году Конгресс по-тихому начал проводить специальное расследование. Оно ни к чему не привело, поскольку его быстренько прикрыли.
Любой психоаналитик мог бы сказать отцу, что оба его ребенка непременно станут враждовать с ним, когда вырастут. Так и случилось. Сын, Тайрон Тен Эйк, смылся за бамбуковый занавес в Северную Корею в 1954 году, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу, если не считать нескольких крикливых и непристойных радиопередач, в которых он выступал. Дочь, Анджела, четыре года назад, будучи еще совсем зеленой, плюнула на свою сиятельную и влиятельную семейку (во всяком случае, символически) и заделалась пацифисткой. (Бытовало широко распространенное и, возможно, небезосновательное мнение, что предательство дочери старик переживал гораздо тяжелее, чем предательство сына. Тайрон, по крайней мере, не стремился сделать своего папашу безработным. Наоборот, он, можно сказать, помогал отцу в делах.)
Анджела одевается так, что мне всегда хочется разорвать ее наряд в клочья, чтобы побыстрее оставить Анджелу в чем мать родила. Не подкачала она и сегодня: на ногах были сапожки — черные, с обтягивающими икры голенищами, на шпильках. Увидев их, я вспомнил Марлен Дитрих. Над сапогами — черные обтягивающие брючки, строгие и чуть лоснящиеся. Они навели меня на мысль о горнолыжных курортах. Еще выше — пушистый мешковатый шерстяной свитер ярко-желтого канареечного цвета, заставивший меня подумать о сенокосе. А под всей этой одеждой — я знал — скрывается тело, еще хранящее свежесть утреннего душа.
Голова Анджелы, во всех смыслах, менее всего заслуживает внимания. Не то чтобы она не была хорошенькой, нет, она очень даже ничего. Скажу больше, это просто прелестная головка. Волосы, золотистые от природы, обрамляют личико, черты которого безупречно правильны. Оно в меру скуласто, а линии подбородка до того изящны, что кажутся выведенными кистью живописца. Глаза у Анджелы синие, большущие и добрые, нос немножечко ирландский, а губы пухленькие и почти все время улыбаются. Но, увы, эта очаровательная головка совершенно пуста. В ней гуляет ветер, и лишь крошечный комочек серого вещества мешает воздушным потокам беспрепятственно перемещаться от одного уха к другому. Моя Анджела, прекрасная и богатая обладательница желтого «мерседеса» с откидным верхом и водительских прав, студентка престижного женского колледжа в Новой Англии, квартироплательщица (она вносит часть моей арендной платы за жилье) и горячо любимая мною девушка, в придачу ко всему этому — непроходимая дура. И я не могу умолчать об этом.
Судите сами. Она вошла и поцеловала меня в заляпанную чернилами щеку, взглянула на фэбээровцев и сказала:
— Ой, у нас гости! Как здорово!
Анджела (и на это способна только она одна) даже не заметила, что они — федики.
— Как вас зовут?
— Анджела, — с лучезарной улыбкой ответила она. — А вас?
— Дорогая, — сказал я, — эти двое…
— Придержите язык, — велел мне
— Что вам известно о… — он заглянул в свою записную книжку, — о некоем Мортимере Юстэли?
Анджела встрепенулась, будто птичка на ветке.
— О ком? — переспросила она.
— О Мортимере Юстэли, — медленно, по складам, повторил
Анджела смотрела все так же настороженно. Потом повернулась ко мне и, сияя улыбкой, спросила:
— Дорогой, я знакома с кем-нибудь по имени Юстэли?
— Под дурочку работает, — заметил
— Посмотрим, — откликнулся
— Ваше полное имя?
— Анджела, — ответила она. — Анджела Евлалия Лидия Тен Эйк.
— Да ладно вам, давайте не бу… Постойте, вы сказали, Тен Эйк?
— Ну конечно, — любезно проговорила Анджела. — Это мое имя.
Поэтому весьма своевременное прибытие Анджелы положило конец разговору, обещавшему быть долгим и утомительным (я сразу выложил
Анджела повернулась ко мне и сказала с лучезарной улыбкой:
— Какие милые! Кто они, дорогой? Новые соратники?
3
За чашкой кофе я рассказал ей, что произошло. Анджела слушала, восклицая после каждой моей фразы: «у-у-у!», «огого!» или «вау!», но я мужественно и упорно продолжал свое повествование, пока не добрался до самого конца. (Я уже много лет делил ложе и стол с умными и богатыми девушками, но два эти качества ни разу не совместились в какой-то одной из них, так что, если Бог и впрямь существует, я бы очень хотел спросить его, почему он допускает такую чертовщину. Почему у меня не может быть умной и богатой девушки или, на худой конец, богатой и умной? Будь она и богата, и умна, я согласился бы даже на дурнушку, хоть у меня и душа эстета.)
В общем, когда я умолк, Анджела издала еще одно «го-го!» и добавила:
— Что же ты будешь делать, Джин?
— Делать? Почему я должен что-то делать?
— Видишь ли, этот мистер Юстэли собрался совершить какой-то ужасный поступок, не так ли? Может, взорвать здание ООН или что-нибудь в этом роде.
— Возможно, — ответил я.
— Но ведь это ужасно!
— Согласен.
— Значит, ты должен что-то предпринять!
— Что? — спросил я.
Она беспомощно оглядела кухню.
— Не знаю. Сказать кому-нибудь. Сделать что-нибудь, как-то остановить его.
— Я уже сообщил в ФБР, — ответил я.
— Сообщил?
— Я ведь тебе говорил, помнишь?
Она туповато посмотрела на меня.
— Говорил?
— Эти два парня. Эти милашки. Мы как раз об этом и беседовали.
— Ах, они?
— Они. Я им рассказал.
— И что они намерены предпринять? — спросила Анджела.
— Не знаю, — ответил я. — Вероятно, ничего.
— Ничего? Господи, почему?
— Потому что вряд ли они мне поверили.
Она разволновалась пуще прежнего.
— Ну… ну… ну… — выпалила Анджела, — ну… ну… тогда ты должен заставить их поверить тебе!
— Нет, не должен, — ответил я. — Мне и без того хватает неприятностей с ФБР. Я не собираюсь наводить их на мысль о том, что СБГН имеет тесные связи со всевозможными террористическими организациями. Если они опять придут ко мне с вопросами, я, как всегда, расскажу им чистую правду. А не поверят, так пусть пеняют на себя!
— Джин, ты понимаешь, что говоришь? — спросила она. — Ты понимаешь, что это такое? Это называется недонесение, Джин, понятно тебе?
(Надо сказать, что обвинение в недонесении в тех кругах, в которых я вращаюсь, чревато еще большими неприятностями, чем, к примеру, обвинение в атеизме в общинах, обитающих на севере Манхэттена, обвинение в симпатиях к дяде Тому в Гарлеме или обвинение в совращении малолетних в пригороде. Недонесение, в глазах пацифиста, — не единственное из всех возможных прегрешений, но зато единственный, с его точки зрения, смертный грех. И если кто-нибудь обвинит меня в недонесении, то лишь мои стойкие пацифистские убеждения помешают мне расквасить нос этому обвинителю.)
Короче, я побледнел, пролил кофе и рявкнул:
— Ну-ка, ну-ка, минуточку, черт возьми!
Но криком Анджелу не запугать.
— Именно недонесение, Джин, — сказала она. — И ничто иное. По-моему, ты и сам это знаешь, а?
— Я сообщил в ФБР, — угрюмо буркнул я.
— Но этого недостаточно, — ответила Анджела. — Джин, ты же лучше меня знаешь, что этого мало.
Черт побери, я и впрямь знал это лучше, чем она. Но вот ведь незадача: мне и без того забот хватает. Печатный станок, например. Или то обстоятельство, что мы с Анджелой были единственными членами СБГН, которые не задолжали членские взносы самое меньшее за два года. Или моя делопроизводительская оплошность: я обещал, что в следующее воскресенье моя группа будет участвовать в двух совершенно разных пикетах, один — возле здания ООН, а второй — перед авиационным заводом на Лонг-Айленде. Или еще…
А, черт с ним! Но вот то, что именно Анджела призывает меня исполнить мой гражданский долг, действительно обидно, и нет смысла делать вид, будто это не так.
И все же я предпринял последнюю попытку сохранить лицо. Я сказал:
— Любимая, что еще я могу сделать? Я не в силах убедить ФБР хоть в чем-нибудь. Это я-то! Чем больше я расскажу им про Юстэли, тем меньше они мне поверят.
— Ты сперва попробуй, — посоветовала Анджела.
Я вспылил, с грохотом поставил свою кофейную чашку, вскочил, замахал руками и выкрикнул:
— Хорошо! Что я, по-твоему, должен сделать, черт побери? Побежать на Фоули-сквер и устроить там пикет?
— Не надо лукавить, — с легкой обидой проговорила Анджела.
Я открыл было рот, чтобы сказать ей пару ласковых, но тут раздался звонок в дверь.
— Ну, кто там на этот раз? — прорычал я, радуясь возможности сорвать зло не на Анджеле, а на ком-нибудь другом, и бросился в прихожую.
За дверью стоял Мюррей Кессельберг в черном костюме и при галстуке, с атташе-кейсом под мышкой и трубкой в зубах. Глаза поблескивали за стеклами очков в роговой оправе, пухлые, мясистые, чисто выбритые щеки лоснились.
Ни один человек на свете не похож на молодого нью-йоркского еврея-адвоката так, как Мюррей Кессельберг. Поняли, кто он такой?
— Пвивиет, Вжин, — произнес он, не вынимая трубку изо рта. — Ты ванят?