Они бы сосредоточились на запахах, но в эту минуту раздался удивленный голос Клауса:
— Господин майор! У меня вроде лучше с глазами! Должен вам доложить, что… не знаю, как сказать… ребята, вы не поверите, но я вижу впереди какой-то пустырь, весь покрытый травой и цветами! Больше ничего нет! Снега нигде не видно, хутора тоже нет!
Дитрих понял, что пора ему оглядеть окрестности, как бы ни хотелось ему отложить это мероприятие на потом. Он уставился в смотровое устройство, какое-то время повращал его направо и налево, стараясь охватить взглядом как можно большее пространство, и наконец упавшим голосом сказал:
— Сам не знаю, что это за чертовщина. Бывают разве одинаковые галлюцинации? Я тоже ничего не вижу, кроме какого-то поля с цветами! Неужели русские разработали психотропное оружие?! Вальтер! Ну, что там у тебя? Есть связь со штабом?
Голос радиста — обычно невозмутимого и непроницаемого для всякого рода эмоций — звучал непривычно:
— Никакой внешней радиосвязи, господин майор, нет вообще. Такое впечатление, что мы остались одни в эфире.
— Вот черт, — раздосадованно воскликнул Дитрих. — Я так и знал! Ну кто бы мог подумать! И здесь мы одни! Не знаю, как им это удалось, но теперь самое время красноармейцам заглянуть к нам на огонек.
Кляня себя за свою браваду, за непредусмотрительность, приведшую в результате к таким страшным последствиям, майор саркастически заговорил:
— Генрих, дружище, ты любишь партизан?! Пойду открою им дверь, а то они, наверное, там снаружи стоят, а зайти стесняются! — Он вытер с лица пот. — Фу! Ну и жара! Они, наверное, на обед едят только жареных немцев Этакое блюдо — танкисты-гриль, приготовленные в танке. Видимо, очень вкусно!
Он хлопнул Генриха по плечу, а затем достал пистолет и, держа его наготове, полез открывать люк
— Ну, где вы, любители нетрадиционной кухни?!
Экипаж напрягся, и тут до них донесся вопль:
— Майн Готт! Что это? Где это мы? Глазам своим не верю! Может, в раю?! На том свете?
В танк ворвался запах горячего сена, пыли, травы, нагретой солнцем, и какофония звуков — чириканье, стрекотание, журчание, жужжание и писк, издаваемый мириадами насекомых. Сверху неслись трели каких-то птиц. Дитрих, не заметив в радиусе километра вокруг ни Белохаток, ни домов, ни русской, морозной кстати, зимы, ни прилагающегося к ней снега — не говоря уже о стремительно атакующей танковой бригаде, — окончательно удивился, осмелел и наполовину вылез из люка. Затем, опомнившись, он сделал хитрый ход, совершенно неожиданный для коварного противника, буде он отравил их психотропным газом и затаился неподалеку: майор ущипнул себя за бедро, не жалея. В глазах не стало яснее (да и куда еще?), и летний пейзаж не претерпел изменений. Морунген приложил ладонь козырьком ко лбу и обвел степь взглядом:
— Что за чудеса? Тут и зайцу-то укрыться негде, не то что солдатам! Была бы вся Россия такой, и проблем бы не было…
Он с наслаждением потянул носом свежий нагретый воздух и обратился сам к себе — со вполне понятной симпатией:
— Эх, брат Дитрих! Вот так вся жизнь пройдет внутри этой железной коробки, а вокруг такая красота. — Видимо, красота навела его на какие-то посторонние мысли, ибо он громко добавил: — Хотя здесь явно без партизан не обошлось, это все их происки: повару — медведя, нам — степь летнюю. Ну, как говорят в России, будь что будет. Всему экипажу разрешается выйти из машины!
Когда первый взрыв недоумения улегся и танкисты снова обрели способность рассуждать если и не здраво, то почти, они обнаружили целый букет несообразностей.
Во-первых, танк стоял прямо на развалинах какой-то постройки. Насколько они могли определить ее происхождение по тем жалким остаткам, которые были извлечены ими из-под гусениц танка, это была плетеная — как корзина — хижина, а вдавленные в сухую землю пучки соломы, перевязанные волосяными бечевками, свидетельствовали, что это была крыша. О том, что эта хижина и была тем самым домом, в который Клаус въехал, разрушив бревенчатую стену, и речи идти не могло.
Во-вторых, окружающее было до ужаса реальным, и уже спустя минут десять сперва целенаправленного, а затем и бесцельного блуждания среди травы и цветов они предпочли бы галлюцинацию. Галлюцинация, по крайней мере, была объяснима.
Дитрих рассеянно обрывал ароматные цветы на тонких стебельках, похожие на милые его сердцу маргаритки, и машинально сплетал их в веночек. Вальтер, присев на корточки, долго изучал почву, нюхал ее, растирал между пальцев и вскапывал ножом, чтобы добраться до следующего пласта. Клаус пристроился около Дитриха и ходил рядом с ним, повторяя запутанную траекторию его движений.
— Я, господин майор, все равно ничего не понимаю. Допустим, по нам действительно стреляли из секретного оружия. А откуда здесь взялся этот сарай? Я точно помню, что въезжал в бревенчатую избу и снега вокруг было — хоть на лыжах катайся…
Вальтер на минуту отвлекся от своих агрономических изысканий и поддержал товарища:
— Да, господин майор, радиосвязь тоже так запросто не могла прекратиться. Ни помех, ни шумов, ни русских, никого вообще — один фон. А ведь мы не очень далеко ушли вперед! Эфир сейчас молчит так, как будто мы на Луне.
Признаться, отсутствие связи волновало Дитриха даже меньше, чем отсутствие снега, ибо первому он мог найти какое-то рациональное объяснение, а второму — нет. Он чувствовал острую необходимость успокоить себя, а заодно и своих подчиненных. Поэтому он бодрым голосом объявил:
— Как бы там ни было, мы все пока живы! Находимся на службе у фюрера! И должны выполнять приказы командования! Тем более что нам оказана честь быть экипажем такого уникального танка, как «Белый дракон». — Он легко пожал плечами, ему пришла в голову крамольная мысль: «Майн Готт! Что я несу?» — Затем его строгий зычный голос произнес: — Так! Немного расслабились, поболтали, а теперь за дело! Вальтер, достань карту и сориентируйся на местности! Ганс, Клаус, проверьте состояние машины, осмотрите двигатель! Генрих, подготовь оружие и избавь нас от зимнего обмундирования, но далеко его не прячь — здесь нужно быть готовым ко всему! Я поднимусь на башню с биноклем и осмотрюсь.
Благими намерениями дорога в ад вымощена, считают знающие люди. Через несколько секунд в недрах башни раздался разъяренный крик Дитриха фон Морунгена:
— Где мой бинокль?!! В этом танке когда-нибудь будет дисциплина?! Генрих! Черт возьми, куда теперь задевался этот бинокль? Я что, должен всю дорогу сидеть с ним в руках, как Мадонна с младенцем?!
Не прошло и двадцати минут, как сосредоточенные и подтянутые члены экипажа стояли перед командиром, докладывая по очереди:
— Ваше приказание выполнено, господин майор, оружие подготовлено, боекомплект в порядке, мною пересчитан, снарядов хватит даже Москву сокрушить. Зимнее обмундирование убрано, пулемет на башне установлен. У меня все, — бойко отчитался Генрих.
От тандема Ганс-Клаус выступал механик-водитель:
— Господин майор, танк без повреждений. Двигатель в норме, управление отличное, подготовка машины к летним условиям дороги завершена, топлива почти полный бак, хватит на сто двадцать километров прямого хода по степи. У нас все.
В отличие от остальных, голос Вальтера звучал не слишком уверенно:
— Мне, господин майор, определить по нашей карте, где мы находимся в данный момент, не представляется возможным. Ничего не ясно. Тут степь, — он описал рукой широкую дугу, — а тут ее нет. — Ткнул пальцем в карту. — Тут обозначены река, лес и пространство болот, а здесь нет ничего похожего. Может, у вас есть какие-нибудь другие карты, господин майор? А то на этой самая большая степь — это колхозное поле, — закончил он растерянно.
Морунген, возвышавшийся на башне, как памятник самому себе в день наивысшего триумфа, не рассердился, вопреки ожиданиям, а довольно весело сообщил:
— Ладно, Вальтер! Мне повезло сегодня больше, чем тебе, хотя я не меньше вашего удивляюсь, как нас угораздило сюда попасть. — Тут он, как опытный оратор, выдержал многозначительную паузу. — Так вот, мне удалось кое-что, а точнее — кое-кого приметить в бинокль. Кажется, мы тут не совсем одни. Примерно в километре отсюда, вон там, по дороге идет, судя по всему, русская женщина. Она безоружна. Исходя из ее странного вида, я делаю вывод, что она сможет нам объяснить, что здесь происходит и где мы находимся. Наша задача: как можно быстрее ее нагнать, случайно не задавив танком и не упустив. Клаус! Это на тебя я так строго и внушительно смотрю! И взять живой и невредимой для допроса. Ганс! Это я обращаюсь к тем из нас, для кого движущаяся мишень является непреодолимым соблазном. Всем все ясно? Если вопросов нет, приступаем к делу! В случае успеха этот прием будет называться… — Дитрих резко наклонился в сторону Вальтера, — как, Вальтер?!
— «Иван Сусанин», господин майор! — не растерявшись, рявкнул тот.
— Правильно, молодец! — одобрительно кивнул Морунген. — Все по местам!
Такое надо видеть, и мы искренне завидуем огромным могучим птицам, парящим в бледно-голубом, изнывающем от жары небе, — им полностью открыта картина происходящего, но они-то и не могут оценить ее по достоинству.
Кругом голая степь, простирающаяся от края до края горизонта. Полдень. Солнце поднялось уже очень давно, и с каждой минутой воздух становится горячее. Это царство ярко-зеленого и всех оттенков желтого цвета, только местами расцвеченное брызгами сиреневого, голубого и розового. Абсолютно неуместный на этом фоне танк, покрытый зимним, бело-серым камуфляжем, кажется ослепительным пятном и, конечно, привлекает к себе внимание. Единственное, что утешает, — привлекать особенно некого. Пуста и безлюдна степь, а ее коренных обитателей — животных, птиц и насекомых — танк вовсе не интересует, разве что вызывает испуг.
И не то чтобы танк с зимним камуфляжем посреди летней степи — это уж такая необычайная редкость: промашки случаются у кого угодно и в сколь угодно важном деле. На этот самый зимний камуфляж можно было бы закрыть глаза, но удивление вызывает абсолютно не он. Любого стороннего наблюдателя, мягко говоря, поражает то, что танк этот несется на предельной скорости, оставляя позади себя тучи пыли и столбы темного дыма; несется уже не первый десяток минут, и взъерошенный офицер, высунувшийся из башенного люка, подпрыгивает на ухабах и кочках и время от времени чертыхается так, что небесам должно быть жарко. При этом он орет как заведенный, пытаясь перекричать рев мотора:
— Стоит! Хальт! Стреляйт буту!!!
А впереди, оторвавшись метров на пятьдесят от стремительной машины, улепетывает со всех ног женщина в сером козьем платке, телогрейке и валенках. Причем бежит она не просто так себе, по прямой, как стайер на длинной дистанции (хотя одно это можно было бы расценить как своеобразный рекорд), но еще умудряется петлять, вихлять и вообще выписывать такие зигзаги и кренделя, что у преследователей начинает кружиться голова. Кроме того, хоть некому это услышать, а значит, и засвидетельствовать, женщина бубнит себе под нос на бегу:
— Ой, мамочки! Ой, беда! Ой, кошмар! Что же это такое делается? Тевтонцы поганые… Хунды паршивые! Куда ж это мне деваться теперь? И там они, и здесь они! Нигде от этих иродов спасения нет! Может, я чего не то?.. Может, это я что-то перепутала?! Может, кого прогневала из владык небесных? Ой, ужас-то какой, ох, беда-то какая, ой, страсти какие! Куда ж теперь податься? И там они, и здесь они! Говорят, от судьбы не уйдешь, а я еще, дура, не верила, считала — колдовская сила-спасительница, сила великая, от любых напастей меня убережет! Так нет тебе, вот тебе, на тебе — бабку загубили, прабабку извели, прапрабабку замучили, прапрапрабабку истерзали — теперь за меня принялись!..
Первые минут десять захваченные погоней танкисты особо не задумывались над феноменом неуловимости русской поселянки, видя в ней единственную возможность выяснить, что с ними произошло после того, как они въехали в эту проклятую избушку. Да и дикие крики командира «Хальт! Стоит!…» — и далее по тексту — несколько сбивали с толку. Однако безмятежность очень быстро испарилась, уступив место страшным подозрениям: а как это укутанной в зимнюю одежду фрау удается все время опережать быстроходный танк, да еще и на ровной местности? Задумавшись об этом, Дитрих почувствовал, как по спине его поползли холодные колючие мурашки, и даже временно забыл про становящееся уже традиционным «хальт!».
— Господи! — истово обратился он к равнодушному небу. — Господи, умоляю тебя — пусть это будет галлюцинация. Иначе я не выдержу.
Очевидно, сходная мысль посетила и Ганса, ибо он обратился к своему командиру:
— Господин майор! Может, это и не поселянка вовсе, а мираж — вроде африканского? Быть такого не может, чтобы человек мог столько времени бегать наперегонки с лучшей машиной вермахта, да еще в этих унтах.
— Валенках… — машинально поправил скрупулезный Дитрих.
— Так точно, в валенках. А если может, — добавил он про себя, — то зря мы с ними войну затеяли.
— Отставить пораженческие настроения! Сейчас мы проверим, какая это галлюцинация! Дай-ка предупредительную очередь.
Ганс бормотнул «слушаюсь» и дал короткую очередь из пулемета поверх головы странной русской фрау. Откровенно говоря, Дитрих очень рассчитывал на то, что либо женщина сейчас растворится в знойном мареве, либо будет продолжать свой неистовый бег, как и положено приличной галлюцинации, и тогда им придется остановиться, перевести дух и выработать новую стратегию. Однако в тот день ангел-хранитель барона фон Морунгена явно взял выходной и потому ни одно из его чаяний не сбылось: услышав короткий и сухой звук выстрелов, русская фрау остановилась и, не поворачиваясь, медленно подняла руки. Совершенно очевидно, что скорость во время преследования она сумела развить бешеную, ибо Клаус с трудом справился с управлением разогнавшейся многотонной машины и ему пришлось проскочить мимо застывшей на месте фигурки, чтобы не раздавить ее. Затем он дал задний ход, виртуозно проехав по собственной колее. Наконец танк неумолимой громадой застыл возле беглянки.
— Стоит! Стреляйт буту! — немного запоздало сообщил Дитрих, свешиваясь из люка.
Затем майор перевел дух и стал внимательно разглядывать женщину.
Лязгнула крышка нижнего люка, и на поверхности появилась голова Клауса, который обязательно хотел знать все из первых рук; Ганс вылез на броню, пропуская Генриха посмотреть на неуловимую русскую фрау, и только невозмутимый Вальтер продолжал возиться с мертвой рацией, не интересуясь лишними подробностями. Он был уверен, что главного все равно пропустить ему не дадут.
Если сбросить со счетов зимнюю одежду, которая скрадывала фигуру женщины, делая ее чересчур упитанной, серый платок, закрывавший лоб, а также пыль, грязь и пот, покрывавшие ее лицо, то она явно была привлекательной. Дитрих на глаз определил, что фрау цветет как раз третьей, самой знойной, молодостью и вполне способна еще разбить пару сердец. У нее были правильные, строгие черты лица, какие он совершенно не ожидал увидеть у жительницы глухой русской деревеньки и приличествующие скорее какой-нибудь античной богине, — прямой, тонкий нос, полные чувственные губы и крутой изгиб бровей. Огромные пушистые ресницы обрамляли черные бархатные глазищи, которые тревожно глядели на немецких танкистов.
Русская поселянка явно не относилась к тому роду людей, которых страх заставляет замкнуться в молчании. Но бег наперегонки ее все-таки утомил, хотя и не истощил до предела, — она тяжело дышала, и в такт дыханию вздымалась и опускалась ее пышная грудь, которую не в силах был скрыть ни один ватник. Эта грудь невольно притягивала к себе взгляды и побуждала фантазию к полету, что сильно отвлекало от насущных проблем.
Наконец Дитрих прервал неуместное созерцание бюста и решил уточнить самые важные моменты, требовательно вопросив:
— Матка?! Стоит! Стреляйт буту! Стоит, кому каворью?
— Тоже мне матку нашел, сыночек песий! — вскипела женщина, но тут же успокоилась и ангельским голоском ответила: — Стою! Стою, милок, только не стреляй!
Она попробовала было еще выше поднять руки, но в тяжелой фуфайке это оказалось ей не под силу, и она уронила их вдоль тела.
Дитрих решил, что с русскими главное — не ввязываться в дискуссию, а задавать четкие и понятные вопросы. Возможно, тогда удастся что-то выяснить. И еще нужно придать себе строгий и важный вид, а то эта поселянка все время что-то бормочет, проявляя жуткую непочтительность к цвету и гордости германской нации. Поэтому он быстро и довольно сердито спросил:
— Ты кто такойт? Почьему бежат? Партизана? Нет? Не партизана? Отвечайт бистро! Корошо! Не то я стреляйт! — Он был уверен, что произнес весьма вразумительную и содержательную речь.
Что касается загадочной поселянки, то она одновременно предприняла столько действий, что у немцев зарябило в глазах. Она стащила с головы шерстяной платок, обнаружив под ним огромную толстую косу, уложенную короной; сложила платок, развернула его и заново сложила — ну точь-в-точь как фокусник в кабаре; встряхнула платок, накинула его на плечи, расстегнула верхнюю пуговицу телогрейки, поймала строгий взгляд Дитриха, нервно застегнула верхнюю пуговицу телогрейки, но зато расстегнула среднюю…
Приблизительно в этом месте Генрих потряс головой, чтобы сосредоточиться.
Единственное, что могло их утешить, — что и в ушах тоже зазвенело, до того быстрая и звонкая оказалась речь у русской фрау.
— Не партизанка я, не партизанка, не стреляйте! Живу я здесь! Здешняя я!… Шла вот тут, видишь — нет?.. Гуляла себе, цветочки смотрела, значит, глядю, батюшки-светы! — вы едете. Ну и испугалась маленько, думала, поспеваете шибко скоро, меня можете не увидеть, да ишо чего ненароком придавите. Машина-то у вас вон какая, агромадина: в ней когда сидишь, разве что на дороге мелкое заприметить можно?
Дитрих почти ничего не понял из ее взволнованной речи, но решил придерживаться избранной линии. Он тонко улыбнулся поселянке, принимая вид человека досконально разбирающегося во всех славянских хитростях, и погрозил ей пальцем:
— Ой, маткааа! Ты мне зупы не заговариват! Тебья трутно не заметит! Уж сколко еду, догнат не моку! Однако бистро ты тут гуляйт в цветиках. Что-то мне коворьит, что ты ест драпайть!
Поселянка изобразила на замурзанном лице неестественно огромную улыбку:
— Да что ты, милай?! Что ты, Господь с тобой, куда мне тут драпать? Сам погляди, здесь как в песне — степь да степь кругом.
Морунген сочувственно покачал головой, нахмурился, припоминая, но затем спохватился и снова перешел на деловой тон. А острое чувство голода, ощущаемое где-то посредине между сердцем и желудком, подсказало ему самую актуальную тему:
— В пестне, коворишь? Ну та латно. Тепьерь коворьи, где ест твой курка, яйко, млеко, мьясо?
Женщина демонстративно всплеснула руками, затем скрестила их на груди с видом великомученицы:
— Да что ты, родимый! Какие такие нынче «курки, яйки, млеко»? Уж второй месяц, как без домашней скотины живем! Партизаны все по селу собрали и в лес увели! — Тут она зажмурилась и прошептала: — Господи, твоя воля! Шо же это я такое несу? Какие тут партизаны?
— Опьят партизаны! — оживился майор. — Ты знайт, где естъ партизаны?! Ты покасыфайт дороха до партизаны?!
Все время, пока Дитрих демонстрировал подчиненным свое блестящее знание русского языка, они сидели рядом с ним притихшие и окончательно запутавшиеся. Время от времени то Ганс, то Генрих, то Клаус пристально осматривали окрестности, наблюдая, чтобы противник не подкрался внезапно и не застал их врасплох. Но если бы им сейчас учинили допрос с пристрастием, то они бы признались, что где-то втайне даже начали мечтать о противнике, о стрельбе и взрывах — о чем-нибудь, что хотя бы немного приблизило их к утраченной внезапно реальности. Что касается русской фрау, она была весьма симпатичной, но что-то подсказывало танкистам, что дорогу на Белохатки эта дама им не покажет.
— Нет! — в это время встревоженно говорила фрау. — Нет! Я не то хотела сказать! Понимаешь, партизаны того… ту-ту… нет их уже, скот забрали… скот — муу-уу-у, понимаешь — нет?… млеко, яйки и ту-ту… нах хаус до дома, до хаты… теперь шурупишь? А дорога, она кому известна, дорога-то? Откуда мне знать, я ж не партизанка!
Обилие неясных и смутных «муу-уу», «ту-ту» и «шурупишь» в быстрой речи женщины окончательно запутало и рассердило Дитриха:
— О! Да, я корошо шурупишь! Ты естъ партизана, который забыфатъ дороха нах хаус! Это ошень пльохо, но ничефо, мы тебье помагайт находит этот дороха.
Женщина аж вскинулась, но моментально оценила расстановку сил и снова взяла себя в руки. Она изобразила на лице еще более натянутую и нелепую улыбку, демонстрируя при этом великолепные белые зубы, и принялась объяснять все заново, как говорится — на пальцах. Немного есть в мире народов, которые умеют так жестикулировать, и все они сосредоточены в основном гораздо южнее Берлина. Одним словом, немцы к ним не относятся, и потому Дитрих как завороженный следил за порхающими в воздухе руками поселянки.
— Ну вот, ты опять ничего не понял, башка тевтонская! Я же тебе говорю, я нихц партизана! Я есть тот, кто жить на селе и разводить курка, млеко, яйко, ферштейн зи? Ты вообще по-немецки шпрехаешь или как? Шпрехен зи дойч, спрашиваю?! Ферштейн?
— О! Йа, йа! Ферштейн! — машинально откликнулся немного ошалевший Дитрих и тут же поспешил уточнить, чтобы фрау еще чего доброго не заподозрила, что он не понимает: — Курка, млеко, яйко очен любьит кушайт доплесный немеский зольдат!
— Ну наконец-то, разобрались! Слава Богу! — с облегчением выдохнула она.
О наболевшем, как известно, говорят с кем угодно, особенно же с тем, кто сможет тебя понять. Дитрих в этом смысле не был исключением, и потому он продолжил с упорством, присущим прусскому офицеру:
— Та, расабралис! Тепьерь ты ехайт с нами и дафать курка, млеко, яйко! Феликий Германья и фьюрер тебья никокта не забыфать са этот допрый… как это коворьить по-русски?.. — И он страдальчески сморщился, пытаясь вспомнить нужное слово.
— Ага! Разбежалась! Да в гробу я видела твоего фюрера вместе с его Германьей! Я, может, и покажу тебе дорогу, но только из своих соображений и при одном условии — вы от меня отвяжетесь, понимаешь, фашистская твоя рожа? Оставите меня в покое! У меня свои дела — у вас свои. Встретились нечаянно, а теперь разойдемся как в море корабли. И чтобы я от вас по степи больше в валенках не куролесила, ферштейн зи — нет?
— Латно, ферштейн, — с неподражаемым достоинством ответствовал на это Дитрих. А что взять с женщины? Она является существом несовершенным, даже если у нее такой точеный античный профиль. — Я делайт вид, что не слышат тфой глюпый больтофня. Ты покасыфайт, где ест курка, млеко, яйко. И есчо, ты ест не куролейсить по степи в фаленках, а ест залесат съюда, ко мне, на бистрый немеский панцер.
— Знаю я твой «бистрый немеский панцер» — уже и душу, и глаза намозолил. Руку даме дай, что уставился гляделками? Или у вас там в Германьи такое не заведено?
Последнее слово поставило Дитриха в тупик, и он спросил с доверчивостью ученого-натуралиста:
— Что значит ест «зафедено»? Почьему я не знайт такой руский слофо?
— Заведено — это когда… ну, понимаешь, нет? Вот твой дурацкий панцер сейчас гыр-гыр-гыр-гыр: за-ве-ден. — Она ритмично поколотила кулаком по танку в такт словам. — Соображаешь?! Заведен — это когда я, как дура, значит, здесь внизу должна кричать, чтобы ты там, наверху, хорошо меня слышал, наглая твоя фашистская морда! Соображаешь, ферштейн?! — И, бросив короткий взгляд на меняющееся на глазах выражение лица немца, пробормотала: — Ой, нет! Наверное, неудачный пример, по новой объяснять придется.
Что бы ни чувствовал в этот момент сам барон фон Морунген, он не уронил ни чести фамилии, ни чести мундира. Руку даме протянул и помог ей взобраться на танк. Затем повернулся к своим подчиненным и отдал несколько коротких распоряжений, после чего все моментально заняли свои места, словно их больше не интересовали объяснения, которые им могла дать эта женщина
— У-ух, — сказала она, прикасаясь к горячей броне. — Ишь как раскалился на солнце. Как же вы в нем выдерживаете-то в такую жару? — Ей очень хотелось добавить вслух «так вам и надо», но она мудро воздержалась.
Тем временем Дитрих поспешно рылся в памяти в поисках самой точной формулировки:
— Гыр-гыр-гыр, кофоришь. Фашиский морда все понимайт! Будьеш мнохо больтать, я прикасыфайт, и Ганс делайт тебья пух-пух из этот пульемет! А тепьерь дафайт покасыфайт, пока я допрый…
Майор Дитрих фон Морунген был несколько озадачен: если верить всему, чему его учили на протяжении последних лет, то он должен был испытывать к этой поселянке исключительно холодное презрение, каковое совершенно исключало возможность на нее обидеться. Обидеться ведь можно только на равного. Однако, невзирая на необычность ситуации, в которую они попали, и на совершенную неопределенность будущего, Дитрих страшно обиделся на русскую фрау за ее пренебрежительный тон и плохо скрытую неприязнь. Разумом он понимал, что к завоевателям никто пылкой любви не питает, и все же… Он бы с удовольствием не разговаривал с русской, чтобы своей неприступностью и холодностью дать ей понять, как он обижен, но обстановка обязывала его поступать совершенно противоположным образом. Поселянку следовало допросить поподробнее, чтобы наконец установить, где они и что с ними могло стрястись. Для начала он решил продемонстрировать свою проницательность и, указав пальцем сперва на ватник, а потом на валенки, спросил:
— Почьему так хлюпо выхлядеть? Что естъ это? А это? — И потянул за платок.