– Сударь, оружие выбираете вы,– предлагаю гостю.
– Нет, оружие мое – выбирать вам.
– Ой, как интересно! – вплеснула руками Женщина. А я буду секундантом.
Разобрались, кому из чего стрелять. Третий камнем нацарапал мишень – крестик поставил. Цветка моего будто не заметил.
Я выстрелил в цветок. Он – в свой крестик. И оба удачно. Нам поаплодировали. И потребовали:
– Вы и так умеете, дайте я еще раз!
Третий глянул в мою сторону, я отозвался согласным взглядом, просто здорово, как легко мы друг друга поняли: одновременно швырнули наши игрушки за скалу, туда, где море.
– Умники! Вы бы чуть раньше за ум взялись.
А нам все равно хорошо, радуемся, будто и впрямь что-то значит, что-то решает наш поступок. Мы отсюда кому-то демонстрируем, как легко и просто такое сделать.
– Когда нас уже трое, лучше без этих штучек,– весело поясняю Женщине.
– Именно! – подтвердил мой партнер по успешному разоружению. – Я подозреваю, что и там первым выстрелил третий. По вашему реактору, по нашему...
– Тем более что в каждом человеке тоже трое запрятаны.
– Ну вот, пошла арифметика,– заскучала наша Женщина.
Нет, это совсем не скучная материя. Мой пом, общительный, как все одесситы, часами просвещал тех, кто готов был слушать, когда подлодка наша подремывала в энном квадрате, развивал спасительные, как ему казалось, идеи о «многоотсечном человеке». Которого, если правильно, научно разгадать и просветить, высветить изнутри, можно подтолкнуть в спасительном направлении.
В каждом человеке, говорил мой одессит, размещаются три команды, по одной в каждом из трех отсеков. Три командира со своими послушными, преданными соратниками. И каждый хотел бы, чтобы остальные команды тоже шли его курсом к его цели. А курс и цели у каждой команды свои и разные. Отсек номер один – «песни и пляски» (это если огрублять). Этим – чтобы все сразу и тотчас: однова живем! – самое лучшее, вкусное, приятное и всего от пуза. Немедленно плыть к острову, где молочные реки и кисельные берега!
– Это вот ты! – показал я на нашу Женщину.
– Согласна! Кто со мной?
– Подожди, разберемся дальше. В отсеке номер два «чадолюбцы».
– Это ты! – спешит Она, не теряя улыбки.
– Допустим. На стенке, на механизмах, даже на корпусе ракеты или торпеды – везде семейные фотографии, мордашки-кудряшки. Ради них готовы хоть в ад. Туда, туда, куда мы укажем,– ради детей, счастья потомков, даже с подтянутым брюхом!
– Что же останется мне? – поинтересовался Третий.
– Ну а третий отсек – это Некто. Самый таинственный, позже других объявившийся, но уже много успевший. Возможно, больше остальных. Человек-идея! И команда соответствующая – фанатики из фанатиков. Кисельные берега, мордашки-кудряшки – это если и интересует, то лишь как «идея киселя», «идея мордашек». Выбирать между идеей и киселем не будет. Он давно и навсегда выбрал: не суббота для человека, а человек для субботы!
– Ну нет, это не я! – запротестовал Третий.– Это какой-то фюрер.
– Зря отказываетесь. Первых двух в любом кролике отыщете, они – реликты. Именно третий, «идеолог» делает людей людьми. Удерживает и поднимает. С четверенек на ноги. Обязывает заботиться, думать не только о себе и не только о своем – это он. Жить мечтой о всеобщем счастье и благе – это он. Не будь его, шагу бы не сделали от гнезда-лежбища. Он и только он научил, учит заботиться об общем благе, интересе. О благе не только рода (тут и реликты что-то значат), но и любых других человеческих сообществ именно как человеческих. Иное дело, насколько то или иное сообщество действительно ради общего блага. Вот вы о фюрерах упомянули. Да, что получится – это не сразу угадаешь: храм братства или пирамида, памятник до небес во славу «организатора работ»? Вот здесь и зарыта собака – в жажде, азарте полной власти (и обязательно нераздельной) у каждого из командиров отсеков. А ее, нераздельную, даже весь человек долго нести не в состоянии, не становясь черт знает чем. Это еще Рим засвидетельствовал. Плутарх говорил. Тем более не по зубам она для одной трети нашей природы и породы. Но кого это и когда останавливало, удерживало? Ни первого, ни второго, а третьего и подавно. И – постоянная борьба, соперничество, подсиживания, неустойчивые союзы – весь набор, именуемый историей человека на Земле!
– Ничего себе красавчики, если не наврал твой одессит! – Женщина разглядывает нас как-то особенно пристально.– Значит, вас было не шесть миллиардов, а три раза по шесть. Нет, больше: там еще и команды. Теперь понятно, почему никак не могли ужиться. Если в себе никакого мира, какой же – с другими?
– Я же говорю, что выстрелил кто-то из-за нашей спины,– Третий гнет свое.
– Да, как это я забыл: не три, а четыре отсека-каюты. Вот и я забыл, а не следовало бы! Может, потому, что нас тут трое А есть еще и некто четвертый в нас. Дверь этого отсека снаружи вся мелом, краской, дегтем и чем только не исписана, не измазана: «Трус!», «Шкура!», «Предатель!» Это недружественная рука соседей. Презирают. А как не презирать, если отсюда нет-нет да и прозвучит команда, да такая грозная и мощная, что и своих забудешь, а помчишься исполнять: «Бросай, бросай все и спасайся! Падай! Беги! Ты мертвый, не шевелись!»... И детей при этом забывали, бросали, случалось, и стариков немощных – попробуй не послушайся: команда – как удар под дых! И про стыд-совесть забудешь. Но потом мучайся, терзайся – и все из-за него. Мы этот отсек назовем так: Свистать Всех Наверх! СВН. А если научно: Инстинкт самосохранения особи. И «чревоугодники» и «чадолюбцы» его презирают, но трусовато, как лакеи барина. Никак не готовы признать, что без СВН не смогли бы отвоевать место под солнцем ни брюху своему, ни тем же детям. Пинками да грозным окриком «держись, не сдавайся, если хочешь жить!» вгоняет, вколачивает СВН в «чревоугодников» и «чадолюбцев» такую стойкость, выносливость, силу, что сами потом поражаются: как добежали? как одолели? как смогли-сумели? мы это или не мы?! А когда подоспел, организовал свою группу – по соседству с реликтами – «идеолог», тут уж пошло-закрутилось! Первым делом все героическое он переадресовал себе. А СВН еще дружнее стали презирать и поносить как паникера и эгоиста, себялюбца. Тысячелетние состязания, борьба «идеолога» и СВН – это самые прекрасные страницы самых величавых саг, книг, кинофильмов. Побеждал в наших симпатиях чаще всего «идеолог»: его герои, его любимцы, все, кто ему верен, умирают красиво, говорят долго (время и деньги не лимитируют, техника-то информационная, как и всякая другая,– его детище), если надо – стихами, поэмами, серенадами. О, эта героическая кровь Каина! – сказано в давние времена, но как бы о наших, ядерных. Удивительно ли, что и остальные реликты льнут к «идеологу» и пинают (пока он дремлет) СВН. Были, объявились, правда, и у СВН союзники. Даже в стане, в отсеке «идеолога». Уговаривали выбить для Инстинкта самосохранения особи дефицитный статус Инстинкта самосохранения рода человеческого. Того самого, которым обделила нас непредусмотрительная матушка природа. Ну да разве мог поступиться своим главенством, хотя бы частью своего авторитета «идеолог»? Или сам измениться в том направлении достаточно быстро? Ну, и еще такая вещь, как сила слова, точнее сила традиции в употреблении слов. Вот кто из вас – трус? Желающие называться трусом есть? А предателем? А подлецом и врагом собственного народа? Что-то не вижу охотников-добровольцев! То-то же! Ну а что, может быть, спасаешь род человеческий – это надо еще доказать...
– Не знаю, как вы, а я считаю,– Третий вдруг заговорил серьезным тоном, но в глазах нет-нет да и плеснет усмешечка,– считаю, что люди и есть бириты. Ученые, как всегда, напутали. Слышали про биритов? Это племя человекоподобных или обезьян; считается, что тупиковая ветвь развития. Тупиковая-то тупиковая а вышли в люди! Не знаю, как вы, а я насмотрелся. Брюхо ниже колен, а глаза печальные, как у шакалов. Потому что вечно голодные: при такой-то лохани горло у них, как у маленькой пичужки. Сколько ни нагреб всего, все равно мало, голодный блеск в очах. Аппетит – во, а горлышко – во!
– Ну, послушать вас обоих!..– не нашла больше и слов, так возмутилась наша Женщина. И уже совершенно по-детски:– Так что же, и я, выходит, такая? Не хочу ничего вашего знать!
Тут мы показали, какими умеем быть подлизами, какими не окаянными, а покаянными – оба. Нам и самим стыдно и обидно, что у Нее такие соседи, родня по острову и т. д. и т. п.,– пока Она не рассмеялась.
Но я все-таки вернулся к отсекам, сообразив, что напутал, переврал моего одессита. Выдал-таки желаемое за сущее. В том-то и беда, что четвертого отсека в нас нет: о, если бы великий Инстинкт самосохранения прямоходящих имел такую самостоятельность, свою дружную команду. Да нет, ютится СВН при «веселых ребятах», служит-услужает им по мелочам: попугает обжору какой-нибудь болезнью, пьяного из-под колеса выхватит,– да и то люди не ему в заслугу поставят, а самому создателю: мол, щадит пьяненьких, бережет!..
И только в экстремальных условиях царит, командует он, вот тут уж свистит всех наверх!..
Третий мою мысль перехватил, но за какой-то дальний, мной упущенный кончик:
– В нашем летающем гробу тоже были свои философы. Тоже мучились, кто трус-предатель, а кто герой, если теперь одна бомба на всех. Врач наш – все рентгены-бэры у него в тетрадках – дразнил самых больших патриотов: «Вот ты как считаешь – отдельный человек ради народа жизнь отдать должен? Правильно, обязан, и с радостью. Умничка! Ну а отдельный народ – во имя человечества? Разве он не такая же единица по отношению ко всему роду, как я и ты – по отношению к своему народу?.,» На десять витков хватало софистики!..
– Постой-постой! – вдруг спохватилась и Она, посмотрев на меня в упор.– Интересно бы взглянуть, а какими мордашками-кудряшками были оклеены стены твоей каюты?
Третий аж застонал, прислонившись спиной к скале,– так ему стало весело:
– Я себе представляю! По своей посудине: Сорок вторая улица во всем блеске!
Я же чуть не ответил Ей (и это была бы правда): «Твоими!»
Да, были там и всякие-разные, их мне приносили, дарили, наклеивали друзья-офицеры, понимавшие толк в «современной обнаженной натуре». Но и они тоже завороженно и подолгу рассматривали Венеру, стоящую на огромной перламутровой морской раковине,– бесконечно светлый и в то же время непроясненно печальный, почти детский взгляд ее, лишь подчеркнутый наготой прекрасного женского тела. Она ласково смотрит, но это – на мир, ее встречающий, а не на тебя, а потому ничей взгляд наготу ее смутить не может. «Черт, умели рисовать!» – пробормочет один; а другой так и руками взмахнет, покажет: волосы такие, что и не удержать на вытянутых!..
Боттичеллевскую эту, уверенную в своем бессмертии красоту, спокойную ласку женских глаз уносил я всякий раз с собой, погружаясь в сон, она, рождающаяся, встречала меня при каждом пробуждении – Ее уносил, Она встречала...
«Рождение Венеры» – репродукция, купленная во Флоренции, такая же цветная,– и на подволоке центрального поста. Прямо над главным командирским табло прикрепил, не пожалев технического клея, чтобы осторожненький мой заместитель не соскоблил перед очередной проверкой-комиссией.
10
Потопом были уничтожены все создания; один лишь Ману уцелел... Желая иметь потомство, он стал вести благочестивую и строгую жизнь. Он также совершил жертвоприношение «пака»: стоя в воде, принес жертву из осветленного масла, кислого молока, сыворотки и творога. От этого через год произошла женщина. Когда она стала совсем плотной, то поднялась на ноги, и, где она ни ступала, следы ее оставляли чистое масло... Она пришла к Ману, и он спросил ее: «Кто ты такая?» «Твоя дочь»,– отвечала она... Вместе с ней он продолжал вести благочестивую и строгую жизнь, желая иметь потомство. Через нее он произвел человеческий род, род Ману, и всякое благо, которое он просил через нее, было дано ему.
На свою голову я наболтал про «многоотсечного» человека. Теперь чуть что (настроение такое у Нее все чаще) – слышишь: «Третий– это ты!», «Ты и есть тот третий!»
Тот, дескать, который сам тенями-идеями питается и всех бы ими кормил.
– Может быть, и я для тебя только идея, тень!
Но мучения Ее глубже, не только в моих достоинствах или недостатках дело. Как раковая опухоль под черепом, растет в ней догадка, подозрение, ужас, что мы действительно лишь тени, тени умершей жизни, и все нам только кажется. Ниточка памяти, тянущаяся к ржавой двери за водопадом, все напряженнее в Ней – вытягивает новые и новые детали, подробности, смутные, но болезненные. В том гранитно-стальном гробу, так здорово задуманном, сконструированном, построенном для долгой жизни с замкнутым циклом обращения веществ (растения должны были поглощать углекислоту, а человеческие фекалии питать растения), очень скоро сами люди превратились или в надсмотрщиков-палачей, или в лагерную чернь, истребляемую поголовно. Со все большей лютостью надсмотрщики охотились за всеми, а потом уже и друг за другом. И скоро в погасшем, пропитанном трупным ядом, мирке осталось лишь двое. Девочка и немой. Как часто бывает, уцелели самые слабые и беспомощные: жизнь порой прячется в оболочке, где ее меньше всего рассчитывает отыскать смерть.
Девочка смертельно боялась немого, как и все там под конец боялись друг друга. Но вскоре она поняла, что нужна ему, без нее он не отдаст команду компьютерам и не получит воду, пищу, задохнется (аппараты неисправно, но все еще подавали запрашиваемое). Но и немой ее боялся. Потому что без него-то она могла просуществовать. Спал он неизвестно когда, все следил за ней. Или уходил куда-то на время, прятался среди трупов и, видимо, отсыпался. А затем появлялся снова. Ей было уже страшно, что когда-нибудь он не вернется, что останется одна. Даже привязалась к этому страшному, истощенному, как скелет, существу – единственно живому в мире смерти. Сама не заметит, как потянется к его руке (он испуганно отдергивал). Рассказывала ему вслух свои сны или фантазии: про то, как дверь открыли, впустили дневной свет и они вышли, а там все как было, солнце, трава, но она искала и не находила маму. И проснулась в слезах.
– А ты ее помнишь?
– Нет. Ничего не помню, я самый несчастный на земле человек!
Утром, оставив Ее наконец измученно уснувшей, я выбрался из нашей пещерки, привычно поискал глазами косу. Третий еще спит под нездешними березками, сон у него крепкий, ничего не скажешь. Нет, услышал меня, приподнял голову. Я показываю косой: пойдем, мол, поработаем. Только тихонько! Он тоже повращал глазами, догадливо кивая на пещеру, и мы удалились.
Что несколько усложняет и запутывает и споры наши, и вообще чувства к соседу и собрату по островной жизни, так это что он не просто американец (недавний противник), но еще и цветной (а значит, объект нашего с детства привитого сочувствия). Был бы он, как я, белый (хотя загар мой погуще, чем его природная смуглость), легче было бы выяснять и делить наше неразумное прошлое.
Нет, будь я на месте Ее – влюбился бы. В эту плывущую, плавную, как у зверя, пробирающегося по густой траве, походку. В эти по-особенному изящные руки, сухие и длинные ноги, гордую шею – не может быть, чтобы не замечала! Вот еще одно доказательство (в помощь науке), что начинался человек не где-нибудь, а в Африке. Лучшие лекала, еще не разбитые штампы господа бога употреблены были, истрачены на них, на первых.
Это все островные мои чувства и мысли, здешние, теперешние. Но есть еще и прошлые, воспитанные, во многом книжные. Мир двигался, усложнялся – и белый и цветной. А менять ничего не хотелось, так это было привычно.
В нас камнем никто не кинет. Не мы изобрели дискриминацию черных. Наоборот. Настолько наоборот, что возможны были, случались с нами такие вот нелепости.
Полная беловолосая дама, одна из наших, прямо в римском аэропорту, как только увидела чернокожего, сразу полезла в сумочку, извлекла бордовый значок, повертела, изучая как его прикреплять, и устремилась это сделать – приколоть к лацкану превосходно сидящего на чернокожем ослепительно белого костюма. Возникла непонятная какая-то борьба, мельтешение рук – белых, темных. Проще говоря, было яростное отпихивание темными мужскими благословляющих на братство белых женских. Мы еще увидели уносящиеся по перрону белые туфли, белые штаны и бегущих следом двух типов, клерков с виду, белолицых, возмущенно оглядывающихся. Встречавший нас земляк пояснил безнадежно-устало, как бы в сотый раз: «Ну зачем же вы сразу так? Это же американский миллионер!»
А что, если рассказать историю эту нашему цветному американцу!
Он слушал неожиданно серьезно, внимательно.
– Что я не миллионер – это уж точно. И вы, как я догадываюсь. Но вот в чем ирония: вы, белые, эту бомбу придумали и сами себя первых извели. А заодно и всех остальных, желтых, черных полосатых. (Впрочем, и у них кое у кого тоже было что швырнуть, добавить в общий котел.) И снова в выигрыше оказались вы. Вас – две трети теперь. А я – лишь одна треть. А было наоборот
И только здесь он привычно зашелся смехом.
Вот они, проклятущие, снова за ночь их выперло, ступить некуда! Под ногами даже хлюпает от раздавленной грибной сырости – прямо какое-то цветочное болото. Я, отступив, принялся сбивать желтые жабьи головы. Ногами сдвигаю весь этот ненужный «сенаж» к ущелью, показываю Третьему: мол, давай помогай.
А он вместо этого по-утреннему потянулся, повертел руками как мельница, и снова смотрит на меня непонимающе. Ладно, справлюсь один. Он принимается рассказывать мне, какие тренажеры установлены в их аппаратах, интересуется, как занимались физкультурой мы.
Я все же подал ему свой вращательный агрегат (коса вся в молочайной слизи, липкой, чернящей руки).
Он инструмент взял, разглядывает: что за штуковина, зачем она? Попробовал вертеть не очень умело. Вопросительно посмотрел на меня. Я показываю на высокий ковер из цветов, а он все валяет дурака, будто не понимает или не видит. Но меня уже прохватил холод: а что, если их и правда нет? Не только запаха, но и их самих?!
– Да вот же! – прошептал я как крикнул, ковырнул ногой скошенное.
Забрал у него косу, и мы уселись на камни. Словно ничего не было, не произошло. Он, видимо, так и считает, ничего не понял, а во мне как будто что-то оборвалось. С трудом доходит, о чем он рассказывает. На ладонях каучукообразные липкие катыши, я их перетираю в пальцах, соскабливаю камешком (вот же, вот же они!). О чем он там толкует? А, об этой нелепости: ядерная засада, аппараты «последнего удара», «возмездие» – кому и за что собирались мстить? Недобитым обезумевшим живым существам, последней «биологической массе», когда уже нет принципиальной разницы между насекомыми, зверюшками, людьми!..
Возмездие настигло нас самих, громовое:
– Ах вы подлецы! Вот вы кто! Если я верно поняла, где-то еще летают и плавают ваши эти... И должны еще раз выстрелить.
Мы обернулись испуганно: Она стоит и, кажется, не замечает, что неодетая (костюм свой смяла в руках), глаза мечут искры.
– Гады вы, вот кто! Недобитые.
– Приказ такой,– виновато смеется Третий,– мы люди военные. А недобитые потому, что еще не выполнили приказ.
– Господи, и мне с вами тут быть! А еще эта гадость!..
Как я обрадовался Ее брезгливому движению, знакомой гримасе в сторону цветов! Она их видит, мы двое видим, все есть, ну а что с ним – это его забота.
Через десять минут мы уже весело дурачились по дороге к водопаду. Она привычно «подъезжала» на мне, внезапно повисая кошкой, нет, ни разу не ошиблась и не бросилась ему на шею. А что, полетать бы на таком «дельтаплане»: плечи, торс! Он смешно и опасливо сторонится, Она это заметила – теперь-то и жди, выкинет какой-нибудь фокус. Нате, мол, вам и разбирайтесь!
Наперебой обыгрываем тему о женщинах-инопланетянках. Женщина не коренная землянка, она сброшена к нам из Космоса или вытолкнута из антимира. А может, по женскому любопытству, сама явилась. Ну а мы – коренные, аборигены-обезьяны, женщине ничего не оставалось, как поднять нас до своего уровня, очеловечить. Хорошо бы и нас, вояк, очеловечить!
– Малоинтересное занятие.
Она критически оглядела нас, тряхнула волосами и ушла вперед. Бросила через плечо:
– Вам надо еще родиться. Я еще подумаю, надо ли это делать.
И вдруг остановилась на крутом спуске, повернулась к нам.
– А помнишь...
И стала рассказывать притчу, от меня же услышанную, про двух женщин, которые горячо доказывали свое материнское, единоличное право на ребенка. И как мудрец испытывающе предложил «поделить пополам».
– Понимаете, живого пополам!
Истинная мать, конечно же, уступила все права ненастоящей. Ну а лжемать, она на что угодно готова была.
– Кто-нибудь из вас уступил? Только бы жили дети? – судяще вопрошает наша Женщина.
– Уступали! Многое! – хором.
– Ну а в большом поступиться? Раз уж так далеко зашло, Дети же, дети!
– Есть вещи, дальше которых политики пойти не могут потому именно, что они политики,– явно скучая, пояснил Третий.
– А что, мир состоял из одних политиков? Не было отцов, матерей?
– Были еще и эти, которые... – Третий дурашливо зарычал.– Президент бросил им кость, потом попытался забрать триллиончик, а они – грр, цап за руку! Не те ребятки, чтобы поделиться чужим!
– Мы уступали сколько могли,– пытаюсь растолковать, объяснить, да и сам понять,– но сколько же можно? Если они как глухие! Старые газеты если поднять, даже их...
– А мы,– Третий явно дурака валяет, с Женщиной всерьез о политике разговаривать – это не по нем – мы так: лучше детям умереть с богом в душе, чем все равно потом – коммунистами! Они же все атеисты.
– А вы?
– Мы, конечно, тоже, но про это вслух не говорили. И нам очень хотелось отгрохать Ноев ковчег, космический. Чтобы на нем только чистые спаслись, а нечистых – на распыл. Но в компьютерах господа бога какой-то сбой, ошибочка случилась – и вот мы тоже здесь.
Он вот так, но Она-то всерьез. Чуть не плачет.
– Значит, поделили? Ребенка – пополам!
И провела рукой в сторону, где кончается наш остров, наш непонятно как существующий мирок. Там в кипящей от молний и штормов, заледеневшей саже погребено все – и правота одних и неправота других, все истины, все идеи, все слова.
«Я вас взвесил, и найдены легки...» – странно громко порой слышишь голос собственной памяти: вычитанное когда-то, из разговоров запомнившееся.
Ночью я проснулся оттого, что Она, прижимаясь, шепчет ласковые слова.
– Тише,– уже привычно предупреждаю,– он, может, не спит.
– Ушел. Куда-то ушел. Вот бы насовсем.