СИЛЬНЫЕ МЕСТИ НЕ ЖАЖДУТ
1
Машина шла еще ровно, но Задеснянский чувствовал, что управление повреждено и мотор сдает. А сзади наседали немцы — два наглых «мессера». Догнав «лаг», они упорно преследовали его. Желтый хохол одного из них был так близко, что Задеснянский в ожидании удара как бы окаменел, весь сжался, собрался в комок за бронезащитной спинкой сиденья.
Немец не стрелял. Пальцы фашиста подрагивали на гашетке, оставалось лишь нажать на нее. Но он все прилаживался, ждал удобного момента, чтобы красиво, по всем правилам закончить бой.
И тогда Задеснянский из последних сил, уже не надеясь на спасение, ни о чем не думая, толкнул от себя ручку управления. Толкнул с отчаянием, налег на нее всей тяжестью тела, и «лаг» — громадина в три тонны весом — стремительно понесся вниз, к земле. Задеснянский сразу овладел собой, почувствовал себя увереннее в тесной, закопченной кабине. Мысль заработала с бешеной скоростью: «Оторваться!.. Во что бы то ни стало оторваться!..»
«Мессеры» пикировали за ним. Быстро надвигалась земля, широкой паневой наплывала на глаза. Внизу по шоссе двигались вражеские танки. Задеснянский потянул рукоятку на себя, потянул сильнее, еще сильнее. Нос самолета начал задираться вверх, неимоверная тяжесть придавила Задеснянского к сиденью, веки как-то сами собой закрылись, и лишь в следующее мгновение он увидел плывущую под ним полосу дороги.
«Мессеры» висели высоко в небе. Вероятно, вражеские летчики решили, что он отлетал свое, а может быть, не считали возможным атаковать самолет над колонной своих войск. Барражируя, они пристально следили за советским истребителем, в то время как он, объятый дымом, несся серой тенью над дорогой.
Внезапно у Задеснянского возникла дерзкая мысль — посадить самолет! Где и как — об этом он не думал, но, пока в двигателе есть сила, пока машина держится в воздухе, надо действовать!
Неподалеку в лесу он успел заметить небольшую ровную поляну. Круто развернув самолет, нацелился на нее. Затем резким движением сорвал с глаз защитные очки, уперся одной рукой в приборную доску и, не выпуская шасси, почти вслепую направил «лаг» между деревьями. Самолет скользнул фюзеляжем по кустам, ссек несколько молодых сосенок, тяжело заскрежетал по траве и в самом конце поляны врезался в земляной вал.
Задеснянскому почудилось, что откуда-то сверху, с охваченного огнем неба, на него свалилось гигантское дерево. Горячая, нестерпимая боль сдавила грудь. Он глотнул воздух и потерял сознание.
Две человеческие фигуры в оцепенении застыли на лесной опушке: девушка в зеленом пальто и такого же цвета берете, рядом парнишка в просторной свитке на вырост. Пораженные, с побелевшими лицами, они испуганно разглядывали поляну. Такого, пожалуй, вовек не увидишь! Только что, всего минуту назад, с неба рухнул самолет, врезался в землю и вспыхнул смолянистым огнем.
— Наш!.. Видишь, Зоська, наш! — прошептал парнишка, держась обеими руками за локоть высокой, стройной девушки.
Летчика выбросило из кабины. Он лежал неподалеку, уткнувшись лицом в песок, подобрав под живот руки. Рядом — крыло, на нем — большая красная звезда.
— Наш, — почти не разжимая губ, произнесла девушка.
Парнишка опустился возле летчика на колени, прикоснулся пальцем к холодной, туго облегавшей спину кожаной тужурке. Девушка, быстро осмотревшись вокруг, тоже подошла к пилоту. Вдвоем они повернули его на спину. Кажется, живой! Лицо в царапинах и ссадинах, залито кровью. Веки чуть заметно подрагивают, будто летчик пытается, но не может открыть глаза…
От горящего самолета несло жаром. «Он может взорваться», — подумала девушка и, взяв летчика под мышки, попробовала оттащить его по усыпанной желтыми листьями траве в реденький березняк. Проволокла несколько шагов и в изнеможении упала. Ноги будто сами подкосились.
Паренек, не отрываясь, смотрел на огонь.
— Отойди, Василь! — задыхаясь от усталости, крикнула ему девушка. — Беги быстрее в село, пусть дядька Иван Григорьевич пришлет сюда подводу.
Треск огня заглушил ее голос, и Василек, ничего не слыша, по-прежнему неподвижно стоял в нескольких шагах от горящего самолета. Его губы были сжаты, тонкая ребячья шея вытянута.
— Беги, Василек, за подводой!
Парнишка вытер тыльной стороной ладони глаза, тяжело вздохнул и молча побрел по лесной просеке.
Зося машинально сняла с головы берет, скомкала его, затем опять натянула на пышные темно-русые волосы. Склонилась над летчиком, всматриваясь в его лицо: «Неужто не очнется, не придет в себя? Неужели это конец?..»
Разбитые губы летчика слегка вздрагивали. Ему, вероятно, хотелось вздохнуть глубоко и свободно, но он никак не мог этого сделать: болела грудь.
Еще ни разу не случалось Зосе, красавице и смехотунье Зоське, оказываться в таком трудном положении. Шла из села на связь с партизанами, и вдруг эта беда, страшная беда! На шоссе, совсем близко, — немцы, а она, точно завороженная, не может шевельнуть рукой, и ноги словно одеревенели. Эх, Зоська, Зоська, отчаянная ты душа! Ну тащи же летчика в лес, спасай его, пока не поздно!
Раненый чуть приоткрыл рот. Задышал ровнее, глубже. Сейчас очнется!.. Может, нет никакой раны, может, просто ушибся? На лбу, правда, глубокая ссадина, к ней прилипла прядь русых волос. Да это все пустяки, быстро заживет.
Летчик открыл наконец глаза. Спокойно, сосредоточенно посмотрел на девушку. В уголках его губ затеплилась вымученная улыбка. Вдруг он что-то услышал, весь напрягся.
— Уходите отсюда!.. Быстро!.. Слышите? Немцы! — зло бросил он, будто эта лесная фея могла помешать ему достойно встретить врагов.
Но зеленый берет упрямо клонится к нему. На девичьем лице — испуг и радость. Девушка нервно кусает губы, вот-вот заплачет. Летчик с мучительной тревогой смотрит в сторону березняка, за которым все явственнее слышатся чужие голоса. Туда же смотрит и Зося.
— Вы не боитесь! — говорит она почти спокойно. — Мы заберем вас. Скоро будет подвода. Тут совсем недалеко.
— Документы у меня… — неожиданно вспомнил летчик и стал торопливо ощупывать изуродованными пальцами нагрудный карман под тужуркой.
А Зося уже копала в песке ямку. Летчик, вынув из кармана документы и продолжая держать их в руке, искоса посматривал на девушку, наверное еще не вполне осознавая, что она хочет сделать. Зося взяла у него пакетик с документами, завернула в свой берет, положила на дно ямки и одним ловким движением засыпала песком.
Голоса за деревьями становились все громче.
— Уходите! Вас убьют! — требовательно повторил летчик, и лицо его исказилось гримасой отчаяния. — Ну!.. Уходите же! Уходите!..
Шум за березняком нарастал. Все отчетливее слышались шепот, смех, выкрики команд. Зося продолжала стоять на коленях возле летчика. Руки ее неподвижно лежали на холодной коже его тужурки.
— Флигер! Флигер!{[1]} — несется из-за деревьев. Немцы совсем близко. Их ярко-зеленые шинели мелькают между березками.
— Флигер! Вир хабен ин!{[2]} — разносится по лесу.
Зося встала, чувствуя, как от колен по всему телу расходится ломящий холодок. Вокруг уже не видно деревьев — со всех сторон накатываются немецкие шинели. А на поляне возвышается догорающий остов самолета. Огонь лижет обшивку, рвется к небу. Застывшие неподалеку тонкие березки, кажется, до смерти напуганы, оцепенели от жалости и исходят слезами от горького дыма.
По шоссе нескончаемым потоком движутся вереницы машин и подвод с немецкими солдатами. Грудастые бельгийские битюги тянут на прицепах пушки. Слышится пьяная песня какого-то вояки, что примостился на орудийном лафете. Однотонно поскрипывает губная гармошка.
Небо слегка проясняется. Пробившись сквозь осенние тучи, неяркое солнце устало смотрит на Зосю. Девушка с грустью глядит на небо, так как смотреть больше не на что: вокруг одни немцы в длиннополых шинелях — усталые, безразличные, угрюмые. А небо такое же, как всегда, как было утром, как будет завтра, послезавтра, через неделю, год…
Немцы сгрудились возле летчика, который лежит на обочине дороги в расстегнутой тужурке, с широко раскинутыми в стороны руками. «Русиш ас! Прима!» — гогочут солдаты. Кто-то пытается снять с летчика сапоги. Кряжистый фельдфебель заглядывает под тужурку пленного, видит на его груди Золотую Звезду. Лицо фельдфебеля делается почтительно-важным. Он расталкивает солдат, пытается отогнать их подальше.
— Вег! Вег!{[3]} — с требовательным самодовольством покрикивает он.
Ему, упитанному здоровяку из обозной команды, просто невмоготу от привалившей удачи. Два года топал он по тыловым дорогам, о наградах и думать перестал, а тут вдруг — русский летчик с Золотой Звездой. Он, фельдфебель, взял в плен русского аса!
Неожиданно возле сгрудившейся толпы останавливается штабной автомобиль, закамуфлированный, полосатый, издали чем-то напоминающий экзотическое животное далекого юга. Вслед за ним скрипнул тормозами другой, такой же открытый, развалистый «опель». Из передней машины вышли два офицера. Обрадованный фельдфебель бросился им навстречу. Выпучив глаза, громко доложил о случившемся.
Один из офицеров, в черном дождевике, бледнолицый, с густыми, точно подкрашенными бровями, прошел прямо к толпе. Остановился возле летчика. Нагнулся. Рукой в серой перчатке приподнял полу кожаной куртки. Глаза его вдруг потемнели, сделались строгими и злыми.
Другой офицер, молодой и красивый, перетянутый широким ремнем, стоял чуть в стороне. Выставив вперед правую ногу в начищенном до блеска остроносом сапоге, он ритмично постукивал ею по грязному асфальту.
— Вас ист да лос?{[4]} — вежливо спросил он своего старшего попутчика. В уголках его нежно-розовых губ таилась добрая юношеская улыбка.
Высокий офицер в черном дождевике выпрямился. Теперь от его грозного взгляда веяло холодом.
— Дизе идиотен габен ден летцтен бефель фон Штеммерман фергесен, — произнес он ворчливо, обернулся к фельдфебелю и как бы придавил его своим ледяным взглядом. — Ду, менш! Русишер флигер ист унзер фунд! Ихь неме ин мит{[5]}.
Раненого летчика осторожно укладывают в задний автомобиль. Туда же сажают и Зосю. К ним втискиваются охранники, пьяно-беспечные и крикливые. Зося, низко опустив непокрытую голову, жмется к сиденью, застывает клубочком боли и безнадежности. Посиневшими от холода пальцами придерживает полы пальто.
Фельдфебель с надеждой пожирает глазами высокое начальство. Он так рассчитывал на внимание! Хотя бы одно доброе слово! Но машины трогаются, пыхнув ему под ноги синим дымом. Колеса тяжело буксуют по неровному шоссе. Фельдфебель зло кричит на солдат, срывая на них досаду, натягивает на уши пилотку и неторопливо бредет к своей подводе.
2
В штабе 11-го армейского корпуса майора Блюме считали строгим, волевым службистом. Многие штабные офицеры не только уважали его, но и откровенно побаивались. Адъютант командира корпуса генерала Штеммермана обладал способностью любого привести в смятение своим проницательным взглядом, умел, как говорили в штабе, вогнать человека в холодный пот и вывернуть наизнанку. Довольно молодой, стройный, высокий, с бледным продолговатым лицом, Блюме выглядел типичным представителем арийской расы. Его голубые глаза под широкими черными бровями, казалось, постоянно таили в себе скрытую угрозу.
На одном офицерском банкете генерал Штеммерман сказал своему коллеге генералу Маттенклоту: «Я имею адъютанта, твердости и волевым качествам которого может позавидовать каждый. С таким можно дойти до самой Индии. Настоящий рыцарь арийской крови!» Стоявший рядом Блюме в ответ на высокую похвалу почтительно наклонил голову, стукнул каблуками и скупо улыбнулся: он знал, что генерал не кривит душой. Он, майор Блюме, и в самом деле не жалел для службы ни сил, ни времени, был точным и исполнительным офицером, который никогда не подводил начальство. Эти качества своего адъютанта генерал Штеммерман ценил особенно высоко.
Однако сидевший рядом с Блюме в машине обер-лейтенант Кирш догадывался, что майор не такой уж ретивый службист, как могло показаться с первого взгляда, и не только арийской верностью преисполнено его сердце. Кирш знал, что Блюме хорошо разбирается не только в тонкостях военной субординации, но и в секретах человеческой психологии, владеет множеством незаурядных качеств, которые помогают ему прочно держаться возле старого генерала. Чего доброго, через год-два адъютант и сам нацепит на мундир генеральские погоны! А что? Будет командовать войсками ничуть не хуже того же Штеммермана или старика Маттенклота.
Кирш не впервые встретился с майором Блюме. Как офицер связи при штабе 112-го полка, он нередко отвозил в корпус секретные донесения майора Гауфа. Кирш очень любил такие поездки, приносившие некоторую разрядку после обременительной окопной жизни, и особенно любил потолковать по душам с майором Блюме.
В это утро Блюме сам приехал к ним в полк на Восточный рубеж{[6]}. Вместе с Гауфом внимательно осмотрел систему траншей, главные опорные пункты, отметил что-то у себя на карте. Потом был сытный обед под открытым небом, возле позиции зенитной батареи, в патриархально-уютной тишине, прямо под шелестящей на ветру бронзоволистой грушей. Во время обеда обер-лейтенант Кирш впервые почувствовал в голосе корпусного адъютанта какие-то скрытно-колкие нотки. Когда трапеза кончилась, Блюме и Кирш пошли побродить по селу. Увлекшись разговором, не заметили, как оказались на одинокой, угрюмой круче, с которой открывалась затянутая голубоватой осенней дымкой привольная панорама Левобережья Днепра.
Всматриваясь в горизонт, над которым растекались далекие дымы пожарищ, Блюме сказал, что там сейчас проходит линия фронта, отступающие немецкие части жгут деревни, осуществляя тактику «выжженной земли». В тоне его глуховатого голоса обер-лейтенант Кирш ощутил скрытую досаду. Поняв майора по-своему, обер-лейтенант невольно почувствовал жалость к нему и с бодрой, почти мальчишеской уверенностью сказал, что тактика «выжженной земли» непременно даст нужный эффект и русские уже не смогут пробиться за Днепр дальше оборонительных рубежей Восточного вала, о котором теперь твердит весь мир. Им придется всю зиму оставаться на опустошенной, безлюдной равнине. А когда на следующую весну они попробуют взять штурмом днепровские бастионы, тогда…
«Вы уверены, что русские будут ждать до весны? — непривычно грубо перебил его Блюме, и в глазах майора, как показалось Киршу, мелькнуло что-то язвительное. — Вы уверены, что Конев и Ватутин меньше смыслят в стратегии, чем генерал Цейтлер, наш уважаемый главком сухопутных войск?»
«Для чего же тогда мы сжигаем дотла деревни, разрушаем города, герр майор?! — с искренним удивлением воскликнул молодой офицер. — Ведь на войне все должно иметь определенный смысл!»
«Тотальная война, мой друг, не всегда учитывает то, что вы называете смыслом. Вы должны знать, обер-лейтенант, что такое тотальная война… — Майор точно осекся на слове, обжег посторонним взглядом Кирша, а после небольшой паузы добавил с легкой бравадой: — Ницше говорил: война есть смерть, и тот, кто жалеет врага, не жалеет себя самого».
Киршу послышалась в этих словах тонкая насмешка, и он с чувством обиды, а может, просто от сознания своей неспособности до конца разгадать майора мрачно уставился в землю, долго молчал и лишь на обратном пути с чуть заметным раздражением произнес:
«Я не знаю, что говорил Ницше о тотальной войне, и вообще не терплю его философских постулатов, герр майор, но я верю в нашу победу. И мне жаль, что вы ведете себя норой неосторожно. У нас в полку много говорят о скандальном провале генерала Маттенклота и о вашей, простите за откровенность, рыцарской защите его…»
«Рыцарской?! — изумленно вскинул брови Блюмс. — Должен вас разочаровать, обер-лейтенант. Никакого рыцарства с моей стороны, да, собственно, и никакого скандала не было. Всего лишь ничтожная штабная интрижка, из тех, которыми пробавляются иногда высокие чины для поддержания боевого духа… Старика Маттенклота давно уже не жалуют в имперской ставке, считают наивным чудаком с манерами фридриховских времен. Вы знаете, что своими добропорядочными причудами он намного превосходит даже моего шефа. Чтобы свалить Маттенклота, а проще говоря, избавиться от беспокойного старца, некоторые «умные» головы начали против него кампанию клеветы, хотели втянуть и меня, но я дал понять, что никогда не был и не буду клеветником. Я — офицер! Мое дело — штабная служба и русская кампания. К тому же в душе я тоже немного старомоден, испытываю слабость перед нашей милой филистерской стариной».
«Я слышал, герр майор, вам обещали пост начальника оперативного отдела штаба корпуса?»
«Да. Если бы я согласился поддержать измышления против старого Маттенклота, в штабе сорок второго корпуса меня ждало неплохое местечко. Но, дорогой Кирш, мы живем не во времена Римской империи. Я не Гай Марий, а Маттенклот не Цецилий Метел{[7]}. Интриги давно утратили свой романтический блеск. От них попахивает гнильцой. И потом меня вполне устраивает должность адъютанта генерала Штеммермана, дорогой Кирш».
Разговор на днепровской круче оставил в юношеской душе обер-лейтенанта горьковатый привкус неудовлетворенности, ощущение какой-то недосказанной правды. Киршу хотелось слышать другие слова. Оп улавливал их в тоне майора, ждал их и боялся.
Из полка майор Блюме выехал в штаб корпуса вместе с Киршем. Обер-лейтенант вез секретный пакет. Задание было срочное и сопряженное с определенным риском. Киршу даже дали охрану. И вдруг в пути это происшествие с русским летчиком, с красавицей партизанкой. Как понять майора? Зачем он захватил с собой русскую девушку? Для грубых наслаждений после очередной попойки со штабниками?.. Обер-лейтенант не допускал мысли, что интеллигентный, с изысканными манерами корпусной адъютант способен соблазниться туземкой, уподобиться мужланам-солдафонам, которые скрашивают свою фронтовую жизнь пьянством и развратом. Возможно, Блюме не лучше других? Может, его внешний аристократизм — только ширма?
Кирш беспокойно заерзал на мягком сиденье «опеля», демонстративно выпятил грудь и твердо сжал колени. К черту романтику! Сестра пишет из Берлина, что получила повестку явиться в управление трудовой повинности. Ей придется работать на танковом заводе «Панцернорд верк», стать полурабыней, полусолдатом. Теперь она непременно попадет в заводской цех. А у нее слабые легкие. Такие долго не выдерживают. Все кончится скоротечной чахоткой. Нация не имеет возможности и не хочет заботиться о слабых.
За машинами гналась золотая украинская осень, горела желто-красным листопадом на горбатых полях этого таинственного, зловеще непокорного края. Под колесами — разбитое шоссе, в небе — прозрачные облака… И письмо сестры, письмо, на которое необходимо ответить. Сестра ждет его последнего слова, последнего совета.
— Господин обер-лейтенант! — прервал тяжкие раздумья Кирша майор Блюме. — Дорога на Корсунь прямо. Я, к сожалению, вынужден расстаться с вами. Меня надет бригадефюрер Гилле.
— Вы передадите пленных в гестапо?
— Да… возможно.
— Но, герр майор, вы только представьте себе: эта девушка — в руках эсэсовцев, в руках Гилле… Простите меня, герр майор, я не смею думать, что вы… — На юношеском, почти детском лице Кирша проступило отчаянное волнение. — Вы благородный человек, герр майор… В конце концов, отправьте ее в лагерь военнопленных.
Блюме положил руку на плечо Киршу, с минуту задумчиво смотрел куда-то вдаль, потом резко обернулся, глянул обер-лейтенанту в глаза. Милый, сердобольный Кирш! Совсем еще мальчик, с юной, чистой душой! Что ему скажешь? Как объяснишь железную логику времени? Может, так вот и рождается первое взаимопонимание между людьми? Чистые души легче находят общий язык, мерзость окружающей действительности открывает им глаза, помогает увидеть правду. Да, наверное, так и есть. Однако рано еще, рано.
— Вы давно в партии, Кирш? — спросил Блюме, вглядываясь в лицо обер-лейтенанта с неясной надеждой.
— С сорок первого, герр майор, с того самого дня, как начался наш победный поход на Восток.
— Скажите откровенно, Кирш, вы вступили бы в партию теперь, ну сейчас, когда наши войска отступают и фюрер вынужден выравнивать фронт?
— В тяжкую годину моей отчизны…
— Вы до сих пор повторяете, как клятву, слова своего штурмфюрера из «Гитлерюгенда». Речь не об этом, Кирш. Я спрашиваю: если бы вам предложили вступить в партию сейчас, как бы вы отнеслись к этому?
— Все равно, герр майор… — Кирш словно обо что-то споткнулся, голос его погас, в нем послышалась неуверенность. — Все равно, — повторил он, отводя глаза в сторону. — Я верю в тысячелетнюю германскую империю. Иначе трудно жить, тяжело бороться, герр майор.
— Но вы, однако, не хотите, чтобы я передал пленных в руки бригадефюрера Гилле?
— Не хочу, герр майор. Из чисто человеческих соображений. Война закончится, а люди останутся людьми, должны остаться.
— Наивный оптимизм молодости! — тяжело вздохнул Блюме, и его густые брови будто сделались чернее, тень от них отразилась в голубых глазах. — Каким будет конец войны, такими останутся и люди. Но об этом пусть судят философы, Кирш, а вам я обещаю, что бригадефюрер Гилле не получит удовольствия. Я надеюсь, что этот разговор останется между нами. Вы понимаете?
— Герр майор! — выпрямился взволнованный Кирш. — Клянусь именем моей матери!
— Прекрасная клятва, друг мой.
— Никому ни слова, герр майор!
— Я верю вам.
— Спасибо, герр майор.
— За что? За веру? — Брови майора вновь нависли хмурым козырьком над зоркими глазами. — В конце концов, может, и так: за веру в наше будущее. Ну что ж, обер-лейтенант, поживем — увидим. Как сказал древний Саади: слушайтесь своего сердца, оно никогда не изменит.
Он тронул за плечо водителя. Машина остановилась. Сзади скрипнул тормозами «опель». Кирш должен ехать прямо, вон туда, где виднеется за горбатыми полями Корсунь, а ему, майору Блюме, нужно налево: в лесную неизвестность, к грозному эсэсовскому генералу Гилле. Путь незнакомый, в лесу партизаны, но это не так страшно, ничего с ним не случится. Он поедет без охраны, вдвоем с водителем. И двое пленных. Пусть солдаты перенесут летчика сюда, на заднее сиденье. Рядом с ним сядет фрейлейн. Вот и все! Можно прощаться. Добрый, простодушный Кирш! Он уже стоит возле своей машины, руки по швам, локти по давнему прусскому ритуалу разведены немного в стороны. До свидания, обер-лейтенант! Помните, что надо слушаться своего сердца. Сзади был мудрым человеком, его мудрости хватит на весь мир.
— Будьте осторожны, герр майор.
— Спасибо, Кирш! Только это не лучший способ сохранить жизнь.
«Опель» Блюме сворачивает налево, в сторону укрытых багряными лесами кряжей. Машина Кирша с ходу набирает скорость и несется к древнему Корсуню.
Дует, мечется ветер над полями. В сером осеннем небе застыло неяркое солнце.
К лесу вела гладкая, хорошо наезженная дорога, и машине сразу будто полегчало. Водитель нажал на акселератор. Мотор упруго загудел, и «опель», захлебываясь встречным ветром, стремительно понесся вперед. Бежавшие по сторонам поля затанцевали в дикой пляске, деревья испуганно бросились врассыпную.
Зося сидела на жестком брезентовом свертке, чувствовала во всем теле страшную усталость. Цепляясь мыслями за отрывочные воспоминания, мучительно старалась что-то уяснить, что-то придумать, на что-то решиться. Если бы полковник Хонн, красивый, молодцеватый полковник Хони с усиками-стрелками и золотым блеском глаз, узнал про ее теперешнее положение, он взбесился бы от досады. Может, сказать этому немцу в черном дождевике, что она, Зося, имеет надежного покровителя? Среди офицеров корсуньского гарнизона у нее есть влиятельные поклонники: сам командир эсэсовской дивизии «Викинг» бригадефюрер СС Гилле целовал ей руку на одном шумном офицерском банкете.
Нет, пожалуй, не стоит напоминать о знакомстве с Гилле. Это лишнее. Ведь майор в черном плаще, как она догадывается, везет их именно к этому очкастому зверю, лысому живодеру. Значит, встреча неизбежна. Эсэсовец, наверное, удивится. Непременно вспомнит об их беззаботно-веселой болтовне, когда они встречались на банкетах, о ее заразительно-озорном смехе, о милом кокетстве с престарелым генералом Штеммерманом.
Зоська, Зоська! Как же это ты просчиталась? Ведь за такие просчеты платят головой. Где же твоя находчивость, твоя ловкость? Летчик у горящего самолета… непрошеные слезы… жалость… Пожалела летчика, погубила себя… и его тоже… Полковник Хонн называл тебя великим украинским чудом, скифской красавицей, говорил, что ты можешь стать украшением любого европейского театра, а ты расчувствовалась над раненым летчиком, не сумела совладать с собой. Дорогой ценой заплатишь теперь за минутную слабость.