Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тень друга. Ветер на перекрестке - Александр Юрьевич Кривицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Существуют ли в советском законодательстве и в воинской повинности льготы по религиозным убеждениям?

Павленко ответил:

— Ничего не могу сказать по этому поводу. Не знаю. За всю мою жизнь — а мне пятьдесят лет и я воюю за свою Родину с девятнадцати — мне не приходило в голову скрываться от военной службы.

Между тем с 1921 года у Павленко начался легочный процесс, к несчастью ставший пожизненным. 14 июня 1951 года Павленко возвратился из Чехословакии. На следующий день мы с женами вчетвером обедали в «Арагви». Петр увлеченно и увлекательно рассказывал о поездке. А через сутки его не стало. Мне сообщили тотчас же, но я не мог вырваться из редакции ни на минуту — дежурил по номеру. Я знал, кому позвонить: Тихонову, на улицу Серафимовича. Там после войны, в его квартире, полной книг, рукописей, географических карт и камней — обломков скал, покоренных хозяином, сиживали мы но одну ночь под теплым крылом гостеприимства Марии Константиновны.

Часто собирались и у Павленко, на улице Горького. Разговоры и споры длились допоздна. В них участвовали тогда молодой и веселый хирург Александр Александрович Вишневский, Ираклий Андроников.

Хозяйкой этих вечеров была Наташа Тренева. Загадочно-непроницаемая, она варила по одной ей известному рецепту кофе, и после двух-трех чашечек этого напитка обострялось сознание и весело играла душа.

К утру стол, за которым сидели друзья, был завален книгами. Это значит, собеседники читали любимые стихи, доказывали свою точку зрения в споре. Ссылаясь на первоисточники, снимали с полок то сборник стихов, то том мемуаров, то энциклопедический словарь. Тогда плацдарм застолья более всего походил на книжный развал букиниста.

Конечно, гвоздем этих полуночных бесед были, как два радиомаяка наведения, Тихонов и Павленко. Один вел слушателей на своей волне, пока не раздавался голос другого: «А вот был случай...» Их устные рассказы были бесподобны, ничего равного этому не знаю и попозже кое-что на эту тему расскажу...

В 1942 году мой разговор с Тихоновым в гостинице «Москва» имел тайную цель, известную только мне и редактору. Мы хотели побудить Николая Семеновича написать стихи о двадцати восьми героях.

Ленинградца трудно удивить мужеством. Но Тихонов слушал, беспокойно вышагивал по номеру своей кавалерийской походкой, испытующе разглядывал меня добрыми глазами на лице свирепого викинга. «Попробую», — был его ответ.

Через две недели он читал нам двоим, редактору и мне, поэму «Слово о 28 гвардейцах». Было это в здании «Правды» 21 марта 1942 года. В небольшой промерзшей комнате звучали обжигающие слова:

Безграничное снежное поле, Ходит ветер, поземкой пыля, — Это русское наше раздолье, Это вольная наша земля. И зовется ль оно Куликовым, Бородинским зовется ль оно, Или славой овеяно новой, Словно знамя опять взметено, — Все равно — оно кровное наше, Через сердце горит полосой. Пусть война на нем косит и пашет Темным танком и пулей косой...

Слушаю, и в возбужденном сознании проносятся обрывки картин, навеянные строчками поэмы. Куликовская битва... Хорошо, что князь расположил тогда засадный полк воеводы Боброка в лесу, у самого поля. Это и решило исход битвы. Вижу ратников в белых холщовых рубахах, княжеских витязей в тяжелых кольчугах, слышу звон мечей, глухие удары стали о железо.

Наверно, все-таки битвы того времени были сравнительно бесшумными — холодное оружие, стрелы, пущенные из лука. Под Полтавой было уже иначе: «Катятся ядра, свищут пули; нависли хладные штыки». Там гремели бомбарды, трещали мушкетные выстрелы.

На Бородинском поле звуки пехотного боя и топот кавалерии уже покрывал непрерывный артиллерийский гул. Стволы батареи Раевского раскалялись докрасна. Сколько французских пушек обрушилось на Семеновские флеши? Кажется, триста или даже четыреста — надо посмотреть в книге Левицкого.

Нет, героев не сбить на колени, Во весь рост они стали окрест, Чтоб остался в сердцах поколений Дубосекова темный разъезд.

Это уже о наших днях, о том, что было рядом, совсем недалеко от здания, где сейчас читает Тихонов.

Там, у Дубосекова, да и повсюду на рубежах Подмосковья гремел ад. Бушевало взаимодействие всех родов войск. Но умолкал грохот самолетов, танков, артиллерийских систем. Полыхал минометный огонь — снова и снова раздавалось коварное бульканье, будто кто-то льет жидкость из полной бутылки, потом протяжный шорох, словно волочится траурное покрывало по снегу, превращая его в черное месиво, и, наконец, звук смертельного хлопка.

Смерть удивленно их уносит: Таких не видела она.

Я слышу в стихах продолжение жизни и резко, отчетливо сознаю: они вернутся в жизнь. И возглас политрука Клочкова: «Велика Россия, да отступать некуда — позади Москва». И предсмертные слова Натарова, которые слышал я в госпитале... И мои первые строки о двадцати восьми. Не пропадут, не исчезнут в забвении, а вернутся в жизнь, пойдут в бой и будут звучать долгим эхом великого подвига. Я верил: так будет!

Пока все в поле в сизом дыме, Раскрой страницы книги старой И гвардию большевиков Сравни с гвардейцами иными. Увидишь синие каре Наполеоновой пехоты. Где офицеры в серебре, В медвежьих шапках гибнут роты. Ваграм с убийственным огнем, И Лейпциг — день железной лавы, И Ватерлоо в резне кровавой, — Вам не сравниться с этим днем Гвардейской русской вашей славы! Переверни еще листы, Увидишь Торрес-Ведрас ты, Красномундирные колонны И с пиренейской высоты Солдат бывалых Веллингтона... И в битвах на вершинах горных Унылых берсальер Кадорны. ...И Гинденбурга гренадер В болотной Фландрии воде... ...Нет, нет, они дрались не так, — Чтоб до последнего, чтоб каждый С неотвратимой силой жаждал Врага в могилу взять с собой, Чтоб смерть играла им отбой!

Тихонов читал звучные строфы, а я синхронно расшифровывал про себя географические названия, имена собственные и другие обозначения.

Да, конечно, именно «красномундирные колонны». Красное — цвет английской гвардейской пехоты. В те времена поле боя было разноцветным — голубые ментики гусар, белые лосины кавалергардов, желтые уланы, кивера — черные, бирюзовые, синие, коричневые. Тогда еще не существовало снайперов. Можно было гарцевать на виду у противника. Теперь война оделась в серое, пепельное, мышиное, летом еще в зеленое для камуфляжа, зимой в белые маскхалаты... Война затаилась за горами, за холмами, на аэродромах, на дальних огневых позициях.

...А Торрес-Ведрас — это, кажется, в Португалии. Да, так! На этой окраине наполеоновских войн в Европе Артур Веллингтон поддерживал в интересах Англии народное сопротивление узурпатору. Торрес-Ведрасская укрепленная позиция! За ее оборону в 1810 году Веллингтон получил титул маркиза Торрес-Ведрас. Одержав победы над маршалами Жюно и Сультом, он, уже после поражения Наполеона на русских равнинах, вторгся в 1813 году в Южную Францию.

Ваграм, Лейпциг, Ватерлоо — ну, это общеизвестные понятия. При Ваграме в 1809 году французские войска разбили Австрию, она потеряла иллирийские провинции. Лейпциг — год 1813-й, «битва народов». А Ватерлоо — 1815 год. Во все языки мира это название вошло синонимом окончательного поражения.

«...И Гинденбурга гренадер в болотной Фландрии воде» — это первая мировая война, последнее немецкое наступление в 1918 году, отчаянная попытка кайзеровской Германии изменить ход событий в спою пользу.

А берсальеры с перьями на шляпах итальянского генерала Луиджи Кадорна — это, дай бог памяти, осень 1917 года. Немцы прорвали тогда итальянский фронт на Изонцо, у Капоретто. Эпизод этого разгрома драматически описан Хемингуэем в романе «Прощай, оружие!». Но откуда же взялись в строке поэта «и битвы на вершинах горных»? Значит, Тихонов видит то, что произошло чуть позже, — отступление берсальер за реку Пьяве, в горы...

Примеры обдуманные... В каждом из этих сражений на карту были поставлены но только воинская честь, но и исход военной кампании и судьба страны. Тихонов написал прекрасные батальные стихи. Он восславил подвиг двадцати восьми героев на грозном фоне военной истории. Поэма звучала как реквием, как салют над их последним окопом.

Я подписал стихи в набор. Редактор завизировал. Через час, когда Тихонов, распрощавшись, уехал в гостиницу, я получил гранки, вычитал поэму и отправил в секретариат. Оттуда она ушла в типографию.

А мне неудержимо захотелось прочитать ее вслух, громко, но без посторонних ушей. Попробовал сделать это в своем кабинете, но на звук зычного голоса немедленно сбежались люди, проходившие по коридору. «Что у тебя случилось? С кем скандалишь?» Сконфуженный, я выпроводил коллег и ушел с гранками в пустую столовую. Был неурочный час, обед уже прошел, а до ужина, увы, далеко.

Я начал декламировать среди столов, на которых кверху ножками лежали стулья. Пахло сыростью, видимо, здесь недавно мыли пол. Я читал громко, с неподдельным волнением — мне было близко каждое слово. Голос мой то прерывался, то чеканил строку за строкой.

Я кончил читать и задумался над начинающимся движением во времени и пространстве славы двадцати восьми героев-панфиловцев; вот она уже звучит в поэме, а будут скульптуры, картины, монументы, будут таблички на улицах — я представлял все это воочию, как вдруг в тишине столовой, среди голого, безлиственного леса перевернутых стульев, прозвучало какое-то восклицание.

Оказывается, у меня были слушатели. Сколько и кто они? Раздался хрипловатый голос буфетчицы Любы:

— До чего хорошие слова... За душу берут. И как хорошо вы их передавали, товарищ Кривицкий!

— Правда?

— Правда, — серьезно сказала Люба. — Я даже не шевелилась.

Она сидела за столиком, совсем рядом, но эти чертовы ножки стульев скрыли ее, как заросли.

Неожиданно она протянула мне что-то серебристое и золотистое, что до той минуты вертела в руках. Ах, да это же луковица и головка чеснока! Неслыханный подарок.

— Возьмите, товарищ Кривицкий, что-то вы у нас совсем бледненький ходите...

Назавтра поэма была напечатана. А мой внутренний жар не остывал. Я читал со вслух товарищам, на фронте в землянках, читал в Панфиловской дивизии, много раз повторял ее строки мысленно и, само собой, выучил наизусть. Помню ее всю, от начала до конца, и сейчас.

Свою публикацию «Завещание двадцати восьми», ставшую первооткрытием подвига, и большой подвал в газете, где были названы имена героев и рассказаны подробности их исторического боя, я, безусловно, не считал литературой, не числил даже очерками, хотя потом они вошли без изменений в мою повесть-хронику «Подмосковный караул». Поэма же Тихонова взволновала меня, как чудо преображения жизни в поэзию.

Оно, это чудо, свершилось вблизи, рядом, на глазах, и я гордился теперь не только тем, что судьба дала мне возможность рассказать о великом событии в мировой истории военных подвигов, но и быть свидетелем, участником самого начала литературного процесса, идущего по следам героев.

Не у одного меня была потребность читать эту поэму Тихонова вслух — себе или другим. На фронте и в тылу ее знали миллионы. Она звучала с импровизированных эстрад армейской самодеятельности. Никого в стране не оставила равнодушным история подвига двадцати восьми героев. Отклики неслись со всех сторон. В том числе и сюжетно неожиданные. Об одном из них расскажу.

Генерал Игнатьев, автор книги «Пятьдесят лет в строю», часто бывал в редакции и до войны и после. Он когда-то носил графский титул, начал военную службу в Петербурге, в кавалергардском полку. Был он мужчиной саженного роста, таких только и верстали в этот полк тяжело вооруженной кавалерии. В легко вооруженных гусарах служили люди пониже ростом, такие, как Тихонов. И тактические задачи разным видам кавалерии ставились различные, и конский состав там соответственно был неодинаков. Но это так, между прочим.

Значит, граф Игнатьев. В годы первой мировой войны был он военным атташе русского посольства в Париже. По должности своей общался с крупнейшими военачальниками стран Антанты, с маршалом Фошем например. После Октября оказал Родине серьезные услуги, отвернулся от белогвардейщины, стал советским подданным, приехал в Союз, получил у нас звание генерала и работал в Наркомате обороны, в Главном управлении учебных заведений. Был он красив и элегантен.

В «Красной звезде» он больше всего дружил с Левой Соловейчиком, вольнонаемным сотрудником отдела культуры, не слишком обращавшим внимание на одежду и в мирное время, а в военное и подавно. Худенький Лева был статному, величавому, по-воински нарядному генералу чуть повыше пояса, да еще прихрамывал и потому опирался на палку. Это не мешало им подолгу прогуливаться по редакционному коридору и весьма оживленно беседовать. Начальник отдела Петр Корзинкин досадливо пожимал плечами:

— О чем они там воркуют часами, ума не приложу. Сделай милость, разними их, забери графа к себе, этот чертов Соловейчик нужен мне для срочной работы.

Так вот, в 1942 году генерал Игнатьев находился в Куйбышеве или Саратове — не помню точно. Однажды вечером он с женой «принимал» гостей — предстояло скромное чаепитие. Пришли давние светские знакомые. Когда-то жизнь забросила их из Петербурга в этот город. Узнали о приезде генерала Игнатьева и дали о себе знать, а среди них вроде бы две фрейлины императорского двора, теперь старушки. Они давно служили в каких-то канцеляриях местных учреждений. Ради такого случая они надели праздничные наряды, украшенные старинными, уже пожелтевшими кружевами.

Принесли газеты, их доставляли тогда поздно, и Игнатьев развернул «Красную звезду». Ему бросилась в глаза поэма Тихонова. Извинившись, он прочел ее про себя, а потом выпрямился во весь свой огромный рост и, покрывая светский щебет, гаркнул фрейлинам и камердамам:

— Бабы, смирно!

Громко и с выражением Игнатьев прочел всю поэму. «Бабы» плакали, а старый генерал, желая скрыть слезы, ушел в другую комнату.

Вскоре после войны я как-то обедал у Алексея Алексеевича; любил генерал самолично стряпать, знал толк в кулинарном искусстве. За кофе он поведал мне эту историю. Спустя много лет я взялся пересказывать ее Тихонову. Он усмехнулся, достал какую-то папку, извлек оттуда письмо.

— Игнатьев еще тогда мне написал про это, из Куйбышева. Письмо дошло в блокадный Ленинград.

Нетрудно себе представить, какие счеты с Советской властью были у этих фрейлин, хотя, возможно, время и примирило их с потерей былых привилегий. Но слезы их, конечно, были искренними.

Я невольно подумал о белой эмиграции. В ее среде произошло резкое расслоение, размежевание. Многие охотно пошли в услужение Гитлеру, подвизались в карательных отрядах, зверствовали на Советской земле. Другие же молились о ниспослании побед советскому оружию.

Лев Любимов — сын царского сановника, губернатора Вильно, а впоследствии Варшавы, — проводя в эмиграции тридцать лет, вернулся к родным пенатам, написал книжку «На чужбине», а в ней рассказал, как, слушая подпольно московское радио — передачу о подвиге двадцати восьми героев, — впервые глубоко задумался о своем месте в этой войне. От него я впервые узнал и о судьбе княгини Вики Оболенской. Ее расстреляли гестаповцы за участие во французском Сопротивлении.

Множество загадок загадывает жизнь, но она же их нам и разгадывает...

А теперь вернемся на четыре месяца назад, к прерванному рассказу об утрате нашего смятения в пустынной редакции.

6

Это замешательство питалось реальной обстановкой, а большего мы не знали. Не знали, что именно те дни и были кануном нашего наступления под Москвой.

Мы приехали в штаб армии Рокоссовского, чтобы оттуда найти дорогу в Панфиловскую дивизию. Я попробовал подвигнуть командующего на статью для «Красной звезды», предложил, как водилось, свою помощь. Но Рокоссовский, тщательно выбритый, одетый с той военной щеголеватостью, которая на фронте всегда как бы говорила окружающим: «Я спокоен, собран, а вы?» — выслушал меня внимательно, не торопясь, и сказал:

— Заказ я принимаю. Помощь мне ваша не нужна. Если уж писать, то самому. Но давайте повременим. Вы хотите статью об опыте обороны. Но есть и другие виды операций. Повременим. И, милости прошу, приезжайте через недельку-другую.

Слова эти прозвучали для меня райской музыкой. Все-таки я уже не один год работал в «Красной звезде» и кое в чем разбирался. Мог иногда и расшифровать военные иносказания.

Мы простились с командующим, и я сказал Павленко:

— Петя, наступаем — это точно!

Возбужденные, мы побежали в политотдел, в штаб к направленцам, в разведотдел, но выскакивали оттуда как после ледяного душа. Ни одного слова, какое могло бы подкрепить мою догадку, нам никто не сказал. По всем разговорам выходило: нажим противника не ослабевает. Но это мы хорошо знали и сами. А перспектива? Ответом было пожимание плечами.

В тот же день вечером я вернулся в редакцию. Павленко решил остаться в армии на несколько дней. На мою долю выпало доложить начальству, что он наткнулся на интересный материал. Но не так-то просто это выглядело на деле. Редактор разгневался, сказал:

— Все хотят на фронт. А кто будет работать здесь? Павленко не имел права без приказа оставаться. Это — безобразие, распущенность, нарушение дисциплины.

По-моему, в потоке характеристик мелькнуло даже «дезертирство». Надо было знать нашего редактора. Он не бросал слов на ветер. Над Павленко собиралась гроза. И она разразилась. Когда он приехал в редакцию, то подвергся знаменитому «остракизму». Опала кончилась через несколько дней. Пятого-шестого декабря началось наше наступление под Москвой. Слова Рокоссовского я истолковал правильно. Через сутки-двое Павленко и я выехали в армию.

В штабе мы встретили Владимира Ставского, работавшего спецкором «Правды». Вместе с ним мы сопровождали командующего в только-только отбитую у немцев Истру. Машины он распорядился оставить в подлеске, а сам, поглядев на нас, сказал:

— Пойдем на КП дивизии вот этой лощинкой. Она как будто простреливается, так что вам этот маршрут необязателен. Можете заняться своим делом и здесь.

Ставский был массивен и рыхл. Он громко расхохотался. Его большой живот ходуном заходил под шинелью.

— Так вы о нас понимаете, — с веселой сердитостью сказал он. — Давай, «Красная звезда», пойдем вперед, проторим дорожку.

Мы пошли. На лощине разрывались мины, вырывая из ее белоснежья черные столбы земли. Справа и слева от нас падали бойцы, пробиравшиеся в направлении КП. Снег вокруг них становился кроваво-красным, а потом истаивал розовой пеной.

Почему мы пошли этой проклятой лощиной, хотя, как потом выяснилось, на КП вела и другая, более безопасная дорога, я не знаю. На войне бывает по-всякому. Бывает и так: неудобно показаться перед другими слишком уж аккуратным, осторожным, хотя обстановка позволяет избежать опрометчивости. У Ставского храбрость играла в крови. Он был безрассуден и не изменил себе и на этот раз. Павленко недовольно буркнул что-то себе под нос, но двинулся за Ставским. Я пошел, потому что пошли все. Но вот зачем так рискнул Рокоссовский — этого я никак не мог понять.

Между тем разгоралось, набирало силу наше наступление под Москвой. Оно началось на рассвете пятого декабря, когда удар по врагу нанесли войска левого крыла Калининского фронта. Утром шестого декабря во взаимодействии с авиацией пошли вперед ударные группы Западного и правого крыла Юго-Западного фронтов.

Седьмого декабря армия Рокоссовского с боями двигалась на Истринском направлении, где нам и давал урок храбрости сам командующий.

К началу января нового, сорок второго года советские войска разгромили соединения группы армий «Центр», прорвавшиеся к ближним подступам Москвы с севера и с юга, успешно выполнили задачу, поставленную Верховным главнокомандованием.

Стрела наступления была спущена с тетивы обороны.

Угроза столице Советского государства и Московскому промышленному району миновала.

7

Во время войны и после нее я, по разным поводам, виделся с Рокоссовским и дома и на чужбине. Разговаривал с ним в Варшаве, когда по предложению польского правительства и с согласия советского он принял звание маршала народной Польши и стал ее военным министром.

Глядя на спокойное, почти непроницаемое лицо Рокоссовского, слушая его всегда логически выстроенную речь, ощущая весь облик этого точно управляющего собой человека, я не мог взять в толк, как это он тогда, под Москвой, столь безрассудно, без видимой причины, пошел через смертельно простреливаемую лощину.

Повторяю, существовала обходная дорога, вполне безопасная, была она длиннее, но давала возможность проехать на машине. Так что в конечном счете она-то и оказалась бы самой короткой. Но ведь пошел он через лощину...

Мучимый желанием проникнуть в разнообразные «тайны» воинской психологии, я при каждой встрече с Константином Константиновичем жаждал завести разговор о том давнем случае. И всякий раз что-нибудь мешало. Рокоссовский был человеком сдержанным, и, встречаясь с ним, досужее любопытство волей-неволей училось смирению.

Но однажды беседа на долгожданную тему состоялась. Мы увиделись с Рокоссовским «далеко от Москвы» на праздновании юбилея Панфиловской дивизии — в сорок первом году она входила в состав его армии. После торжественной церемонии — днем на плацу, а вечером в городском театре — любезные хозяева пригласили нас на легкий ужин.

Уже тогда серьезная болезнь точила Константина Константиновича. Но в этот вечер он чувствовал себя хорошо, был оживлен, весел без суеты, без натуги и, как обычно, по-военному элегантен. Высокий, подтянутый, красивый, почти семидесятилетний мужчина, при виде которого слово «старик» никак не шло на ум. Вы видели перед собой солдата без возраста, человека подлинно мужских кровей.

Мы стояли рядом с ним у нарядно сервированного стола. Где-то далеко-далеко за чередой годов вставало Подмосковье в страшном венце пожаров, в тяжелом грохоте войны»,



Поделиться книгой:

На главную
Назад