– Ой, Свенсен!
– Где? – своевольная Молчановская рука, позабыв о лучевке, дёрнулась к биноскопу.
Дик без сопротивления отдал прибор:
– Самую большую хижину видишь? Колья вокруг видишь? На третьем слева.
Да уж, это впечатляло. Всё-таки кое в чём цивилизация Терры-бис достигла высочайших высот. Например, в таксидермии. И в чувстве юмора – правда, несколько своеобразном. Вряд ли дегенеративно-восторженная улыбка, которою так и сияла насаженая на кол медноволосая голова, была свойственна неведомому Свенсену при жизни. Хотя, кто знает…
Что ж, юмор там, или не приукрашенная правда жизни, а долго любоваться подобным зрелищем Матвею как-то не захотелось. Да и наблюдение уже давно пора было возобновить. А Крэнг… Ничего страшного, пускай еще пообретается в сознании… пока.
Матвей повёл объективом биноскопа по окрестностям стойбища, и вдруг закляк, окаменел, словно бы сам угодил под разряд стопера.
Дик тронул бывшего друга за локоть, спросил испуганно:
– Что там?
Молчанов только фыркнул в ответ.
«Что…»
Одинокий абориген, идёт прочь от Стойбища. Очень быстро идёт, то и дело помогая ходьбе левой рукой. Помогал бы и правой, да она занята: придерживает лежащий на плече каменный топор. Ничего, этот уродец и так движется крайне прытко – ежели не сбавит шагу, часа через пол окажется за пределами дистрикта.
Вот так: за пределами. И он один. Наконец-то!
Всё, бедненький наивненький Дикки-бой.
Всё, бедненькие наивненькие жандармы с недоразвитой Альбы.
Всё.
Матвей Молчанов дождался.
Вот в чём разница между умными и дураками: головы дураков уродцы насаживают на колья, а умному те же самые уродцы с сегодняшнего дня начнут таскать изолинит. Сами. По доброй воле. Килограммами. Центнерами. За пределы хальт-дистрикта. Понял, Крэнг?
А ты… Уж ладно, обойдемся без многодневных обмороков. Какая же радость Профессионалу от его Профессионализма, если рядом нет восхищённой публики?!
Эта жизнь выдалась ещё хуже прежней.
Прежняя была хуже пред-прежней, а пред-прежняя была хуже пред-пред-прежней, а дольше, чем до четырёх, считать скучно. И трудно. И глупо, потому что так велось всегда, от самого Истока Жизней: следующая хуже, чем прежняя.
Наверное, у других всё иначе.
У других всегда всё иначе. И лучше. Даже если хуже – всё равно получается лучше. Почему?
У других перепонки между пальцами на ногах почти не заметны. У всех почти не заметны. У всех плохие перепонки, все плавают хуже. Задние уши (те, которые дышат водой) у всех маленькие, плохие. У Четыре Уха – большие, хорошие. Почти такие же хорошие, как и передние, которые слышат. Четыре Уха плавает быстрее всех, ныряет глубже и дольше. Но все смеются. Смеются над перепонками (большие), над задними ушами (широкие и пушистые). Смеются над Четыре Уха.
Даже Клопосос смеётся.
Клопосос глупее самого глупого Дурака. Даже в Смертных Виденьях никто не отважится оскорбить свой рот предвкушением печени Клопососа. И он – такой! – вместе со всеми смеётся над Четыре Уха. Он, который боится сосать кровь из вражьих жил, и потому сосёт её из клопов – смеётся. А когда Четыре Уха хотел убить его обгрызенной костью, все засмеялись ещё веселее. «Старый Четыре Уха вконец ослаб, – закричали все, – разучился убивать воинов, соблазнился головой Клопососа!»
Тогда Четыре Уха пошел в свою хижину, взял топор, вернулся и нарочно убил трёх молодых сильных воинов. Убил, хотя те трое были сытые, а Четыре Уха очень голодный. И он убил их не молча и не в спину, как сделал бы каждый. Нет, Четыре Уха долго рычал на молодых и ударял себя кулаком в живот. А когда трое молодых, наконец, испугались и взяли оружие, он стал биться с ними, пока у всех троих не поломались сначала топоры, потом – ноги, и только потом – шеи.
Те трое молодых и сильных уже совсем перестали смеяться. И все остальные пока перестали смеяться, потому что заопасались. А Клопосос смеяться не перестал, потому что не заопасался. Он, вонючий ползун… Нет. Он – помёт вонючего ползуна. Он понял: если Четыре Уха его убьёт, над Четыре Уха за это будут смеяться. И ещё он понял: Четыре Уха боится, когда смеются. И теперь приходится думать: как бы так изловчиться, да и сломать загривок вонючему помёту вонючего помёта вонючего ползуна, чтобы не углядел этого кто-нибудь из всех, или кто-нибудь из богов, или хоть даже из Дураков кто-нибудь.
Всё это было в прошлую жизнь. И Смертные Виденья после этого тоже были какими-то помётными. Но всего помётней выдалась следующая жизнь. Нынешняя.
В нынешней жизни Четыре Уха обиделся на бога. На того желтого, ослепительного и горячего, который рождается и умирает вместе с Народом Озера. На того бога, который от каждого рожденья до каждой смерти успевает пересечь небо. На бога Огненная Катышка.
Причина, по которой Четыре Уха обиделся именно на этого бога, прорастала из самого Истока Жизней.
От самого Истока все над Четыре Уха смеялись. Смеялись даже больше, чем теперь, потому что в те давние свои жизни он ещё не носил набедренную повязку, и каждый из всех мог видеть, какой у него хвост. Поэтому чуть ли не от самого Истока редкая жизнь проживалась Четыре Уха без драки.
Он быстро понял: если в драке побили, становится больно, а смеявшиеся смеются ещё сильнее. Когда же побиваешь ты, некоторые из тех, кто раньше смеялся, начинают плакать. А ещё он понял, что если не начинать плакать первым, а всё драться, и драться, и драться, то в конце концов начнет плакать враг.
Четыре Уха понял это давно, когда был чмокалкой – одним из тех, кому плавать легче, чем ходить по земле, кто сосёт молоко и дерётся пустыми руками. Позже, через много жизней, оказалось, что понятое для пусторучных драк годится и в драках с оружием. Единственная разница: побитые оружием не плачут. И не смеются. И потом не оживают опять.
Так и вышло: все приучили Четыре Уха каждую жизнь драться, а сам он приучил себя никогда не бывать побитым. Поэтому никто из всех не мог драться лучше него. И поэтому никому из всех ещё не удавалось прожить столько жизней, сколько их прожил Четыре Уха.
Это очень плохо.
Никто из всех не знает, что если прожить много-много жизней, зубы начинают слабо держаться во рту. Зубы тех, чей Исток был рядом с Истоком Четыре Уха, держатся во ртах крепко только из-за того, что эти рты вместе с головами крепко держатся на кровельных кольях. Даже сам Четыре Уха не знал бы плохого про свои зубы, если бы не помётный бог Огненная Катышка.
Это он, бог, которого называют ещё и Небесным Ходоком, от жизни к жизни вздумал делаться всё злее и злее; это он убил мокрых богов речной и озёрной вод и даже бога воды, падающей с мохнатого неба. А смерть мокрых богов убила бога вкусной рыбы. И саму вкусную мягкую рыбу убила тоже.
В прежние мокрые времена Народ Озера редко охотился на бегучее мясо. Рыба вкуснее и мягче мяса, её легче ловить. И ещё: где много бегучего мяса, там всегда много грызунов. Они – грызуны – сильные, свирепые и проворные. И глупые, потому что путают Народ Озера с мясом, на которое можно охотиться.
А в теперешние жизни из-за глупой свирепости Небесной Катышки приходится есть мясо – ведь Озёрный Народ не умеет совсем ничего не есть.
Но мясо – не рыба. Мясо жесткое. Именно мясо впервые сказало, что Четыре Уха ослаб зубами. Однажды, вместо чтоб откуситься, мясо выдернуло из его рта кусательный клык. Это случилось столько жизней назад, сколько пальцев на одной руке или сколько ушей у Четыре Уха. Значит, он не ел уже руку жизней. Нет, две руки жизней он не ел: тогда, когда мясо отняло зуб, он так и не проглотил ни куска. Потому, что стал бояться откусывать. Если мясо отнимет все зубы, нечем станет есть. И нечем станет щёлкать и скалиться на тех, кто смеется. А уж как все станут смеяться над Четыре Уха, когда узнают, что у него вдобавок к перепонкам и задним ушам ещё и зубы вынимаются изо рта…
Четыре Уха всё думал и думал, как теперь быть. Из-за этих раздумий он прожил на одну жизнь меньше, чем все – так задумался, что позабыл умереть и просидел живым всю темноту.
А недавно (тени с тех пор успели вырасти лишь на две ладони), когда Камнелоб, хихикая, попросил его пошевелить ушами – пусть-де подует сильный ветер и всем станет прохладно – занятый раздумьями Четыре Уха даже не стал драться. Он всего лишь оторвал Камнелобу тот хвост, который сзади, и пообещал оторвать тот, который спереди. Все уже стали звать Камнелоба Бесхвостым, но зубы у Четыре Уха от этого, наверное, не окрепли.
А потом, наконец, он придумал. Он понял, что во всём виноват Огненная Катышка, очень обиделся и придумал этого бога убить. Совсем убить, чтоб больше не оживал.
Четыре Уха придумал всё очень умно. Всё-таки Огненная Катышка – бог, он сильный и убить его трудно. Значит, нужно дождаться, когда он устанет и отправится умирать, нужно пойти следом, подкрасться к логову, где бог смотрит в темноте Смертные Виденья (раз у людей есть хижины, то должен же и бог иметь хоть плохонькую какую-нибудь лежку!)… Подкрасться, да и ударить помётного Катышку топором.
Только нужно идти водиночку. Помощь от любого из всех плохая, а главное – никто из всех никогда ещё не убивал бога. Если все узнают, что Четыре Уха сделал то, чего не делал никто, все станут смеяться. Ведь смеялись же все, когда Четыре Уха нырял туда, куда никто из всех донырнуть не мог!
А ещё Четыре Уха придумал идти сразу, пока не ослаб от голода и пока не успел испугаться грызунов. Четыре Уха умный…
Вот только от ума пользы выходит мало.
Четыре Уха идёт, идёт, идёт… Быстро идёт. Очень-очень долго идёт. Помётный Катышка уже совсем низко опустился, он потемнел, выкраснел, как остывающий уголь… И он вроде бы сделался больше – значит, стал ближе. Но только он, Огненный-то Небесный Ходок, сделался больше уж очень не на много. На самую малозаметную чуточку. Значит, до его логова ещё идти, и идти, и идти… Не богу – Четыре Уха.
Значит, Четыре Уха успел пройти совсем немного. Это, наверное, оттого, что он две руки жизней не ел. И ослаб. Колени дрожат, болит плечо, натёртое топором; кожа так вспотела, что все клопы повылазили из-под чешуи и забрались на набедренную повязку – там суше; в пустом животе урчит гулко и бесперывно… Подкрадываться с таким урчанием в животе глупо – даже мёртвый бог услышит, оживёт и не позволит себя убить насовсем… Да Четыре Уха и не успеет в нынешней жизни дойти до логова помётного бога. Он, Четыре Уха, уже теперь не смог бы ответить (это если бы кого-нибудь глупого укусило спросить) чего ему, Четыре Уха, больше хочется: есть, отдохнуть или умереть до нового света? Наверное, всё-таки есть. И отдохнуть. И умереть.
Но помётный Катышка пускай не надеется. Четыре Уха в нынешней жизни обязательно убьёт какое-нибудь мясо, съест это мясо… Ну, ещё несколько зубов потеряет – не страшно, никого из всех рядом нет, а Четыре Уха потом сумеет придумать хороший рассказ, почему потерялись зубы. Вон Рыбогуба задел по лицу хвостом рогатый хрипун – у Рыбогуба теперь всего два клыка осталось, и почти никто из всех над Рыбогубом за это не смеётся…
Так вот, Четыре Уха в нынешней жизни поест, отдохнёт мёртвым, а уж в жизни будущей, сытый да отдохнувший, обязательно дойдёт до логова помётного бога. Обязательно дойдёт… вот только бы прежде не встретиться с грызуном. Хотя… Четыре Уха так устал… Не только от ходьбы устал; устал от всей вереницы своих никак не желающих закончиться жизней. От каждожизненных драк – вон голов на кровле столько уже, что хижина вот-вот провалится внутрь себя… От смеха устал (ведь надо всем смеются – даже над тем, что столько голов на кровле нет больше ни у кого)… До того устал, что с радостью бы отдохнул в брюхе у грызуна. Так бы даже лучше. Тогда никто из всех не сможет украсить кровлю головою Четыре Уха, не сможет сказать: «Я навсегда убил Четыре Уха, которого до меня ещё не убивал никто из всех-всех»…
Он думал и думал про всё про это, а сам шел и шел. Несколько раз ему казалось, будто бы сзади кто-то подкрадывается – тогда он перехватывал топор обеими руками и оборачивался, но за спиной не оказывалось никого, кроме его же собственной длиннющей тени. И Четыре Уха вновь клал оружие на плечо и отправлялся дальше.
Ещё ему казалось, будто кто-то всё время следит за ним. Наверняка это следил Огненная Катышка. Следил да подсмеивался: «Не доберёшься до меня, не успеешь в этой-то жизни. А следующая у тебя вряд ли будет…»
Именно из-за этих насмешек Четыре Уха всё шел и шел. Думал про охоту, про отдых, но упрямо шел вдогонку Катышке: злоба на помётного бога никак не хотела угомониться. А ещё – из-за жажды. Она (жажда) вконец освирепела, она сделалась злее усталости, голода и собственной Четыре-Уховой злобы… Но ямы с водой, оставшиеся от Озера после смерти мокрых богов, были далеко-далеко позади, а Водопой был впереди и очень близко.
Небесный Ходок Катышка уже поранился о край земли. Четыре Уха тоже поранился – острой травиной проколол перепонку на левой ступне. Теперь какой-нибудь грызун непременно учует кровавый след Четыре Уха и пойдёт по этому следу. Обидно. Из бога вылилось очень-очень много крови – пол неба запачкано, а из Четыре Уха только по маленькой капельке выдавливается на каждом шагу, но грызуна привлекут именно эти капельки, а помётный Катышка и тут выскользнет, как ползун из мокрой ладони… обидно.
Четыре Уха шел.
Под ноги стелилась Земная Шкура – желто-коричневая, ощетиненная хрусткой травою, истрескавшаяся, как пятки Четыре Уха, как пересохшая чешуя на его спине.
Потом началась кудлатая Земная Грива. Тут было темней, чем на Шкуре, и тут было гораздо громче. Тут шуршало, похрустывало, потрескивало. Всё время. Иногда – громче. Иногда – тише. Но совсем тихо тут не бывало.
Какое-то мелкое мясо выскочило из-под самых ног. Четыре Уха от неожиданности едва не выронил топор и подавился невесть откуда взявшейся во рту слюной. Но он не погнался за мясом. Он пошел дальше, громко объясняя грызунам, почему старый Четыре Уха хочет в грызуний живот. Может, грызуны – как все и как боги? Может, им тоже хочется делать совсем не то, о чём просят?
Потом Грива тоже закончилась. Четыре Уха увидел Водопой.
Здесь когда-то было озерцо, а теперь осталась только большая яма засохшей грязи, посреди которой была небольшая яма мокрой грязи, посреди которой была совсем маленькая лужа, из середины которой бил мутный родник.
А рядом с лужей в мокрой грязи лежал огромный мохнатый грызун. Лежал и грыз какое-то длинноногое мясо.
Если бы Четыре Уха тише хрустел сухими ветвями и разговаривал с грызунами не во всю глотку, а шепотом, он бы издали расслышал, как вот этот грызун грызёт. А так он не расслышал. Зато грызун издали расслышал Четыре Уха. Расслышал, поднял от мяса перемазанную кровью зубастую морду (у него-то клыки наверняка не остаются в кусаемом), зажег красный огонь в глазах…
Четыре Уха сразу понял: этот грызун не как боги. Этот сделает именно то, что просил Четыре Уха. И Мешок На Горле, который очень ждёт съесть Четыре-Ухову печень, может больше не ждать: печень достанется не ему.
Четыре Уха стало обидно. Не за Мешок На Горле – тот пусть обижается за себя сам. Четыре Уха сперва даже не мог понять, отчего ему стало обидно. Может быть, в оскале и рычании грызуна ему померещился смех? Да, точно – смех. Помётный грызун смеялся над Четыре Уха. Даже он, который вообще не должен уметь смеяться – даже он!!!
Четыре Уха ни о чём больше не думал. Он просто сделал, как делал всегда, когда над ним начинали смеяться: свирепо завыл, обеими руками высоко поднял топор и бросился на грызуна.
А грызун…
Очень большой, очень зубастый грызун хныкнул, как ушибленный чмокалка, повернулся и убежал. Как вонючий ползун. Как вонючий помёт вонючего ползуна.
Четыре Уха опустил топор и остановился. Потом сел. Потом перестал выть. И задумался – старательно шевеля губами, чтоб помочь мыслям.
Сначала он, думая, сидел. Потом, всё так же думая, напился, сходил в Гриву за хворостом, достал из-за набедренной повязки огниво, развёл костёр и принялся жарить недогрызенное грызуном ногастое мясо.
«Хорошо, что рядом не было никого из всех, – думал Четыре Уха. – Ни от кого из всех еще никогда не убегал ни один грызун. Все бы очень громко смеялись». А ещё Четыре Уха думал, что эта жизнь выдалась очень-очень плохой, гораздо хуже всех прежних. И во всём виноват помётный бог Небесный Катышка.
Все-таки следить за уродцами издали было гораздо приятней. Конструкторы биноскопа добились поистине волшебного качества изображения и звука, но – к счастью! – напрочь упустили из виду запах. Господи всеблагий, как же несусветно воняет все Стойбище, если даже один-единственный неандерталоид источает такую… такое… Черт знает, как и назвать-то – подходящих слов не подыскивается ни в глобаллингве, ни в англосе, ни даже в родимом великом и могучем.
На двадцати метрах от эпицентра першит в горле и режет глаза – каково же оказаться рядом? А ведь это вскорости предстоит – рядом-то… Что ж, сцепим зубы и вытерпим, игра того стоит…
…Матвей Молчанов висел метрах в двадцати над аборигеном, погруженным в приготовление своего малоаппетитного ужина.
Вот вам еще одно отличие умного человека от дурака: тот же Кренг для слежки за путешествующим уродцем наверняка воспользовался бы мимикрокуполом – то-то натворило бы шуму да треску это громоздкое сооружение давеча в лесу! Никакая мимикрия бы не спасла…
А умный Матвей Молчанов воспользовался ранцевой бесшумной летучкой.
Умный Матвей Молчанов зазубрил все, написанное про Терру-бис и про ее аборигенов. Это ведь просто: нашел в Интерсети соответствующий каталог, ввёл ключевое слово – и будь любезен получить полную подборку на интересующую тебя тему. Так что умный Матвей Молчанов теперь знает всё, что ему нужно знать. Например, он знает, что местные «птицы» по причинам мелкоты да костлявости не пробуждают в уродцах ни опаски, ни гастрономического интереса. Потому умный Матвей Молчанов уверен: даже заподозрив слежку, неандерталоид черта с два додумается искать соглядатая в небе. Единственная причина, которая могла бы привлечь к Матвею неандерталоидское внимание, это тень. Могла именно бы, поскольку «мокрая кожа», как известно, никаких теней не отбрасывает.
Так что пока все складывается исключительно удачно… Нет. Все складывается почти удачно. Дело изрядно подгадила своим поведением тигроподобная тварь, на которую уродец наткнулся близ источника. Матвей уже возблагодарил было судьбу за непрошенный подарок, уже и лучевку выхватил… Но чудище, казавшееся сверху бесформенной путаницей полос, когтей и саблевидных клыков, ни с того, ни с сего кинулось наутек. Не может быть, чтобы полосатая кошмарина испугалась жалкого аборигена с его никчемным оружием. Единственно, что есть в уродце действительно страшного, так это его сногсшибательный запах.
Самого уродца, кстати сказать, поведение клыкастой твари тоже весьма озадачило. Выглядит он теперь каким-то пришибленным и знай себе шевелит губами… Беспрерывно шевелит, истово. Молится? Благодарствует за чудесное избавление? Несомненно. И это просто прекрасно, это очень наруку некоему Эм. Молчанову.
Интересно, станет ли путешествующий абориген отчебучивать ежевечерний уродцевский обряд? Вода здесь есть, и грязи предостаточно… И солнце уже на четверть за горизонтом – самое время… в смысле, обычно именно в эту пору они…
Так, началось.
Не донеся к огню очередную хворостину, уродец выронил ее и изо всех сил шлепнул себя ладонью по макушке. Потом он шлепнул себя по макушке второй ладонью. Потом…
В общем, все шло в точнейшем соответствии и с научными описаниями, и с результатами собственных Молчановских наблюдений. Шлепки учащались, в них прорезалось некое подобие упорядоченности: макушка – затылок – спина, макушка – затылок – спина… Конечно, уродец то и дело сбивался, но ведь глупо ожидать безукоризненного чувства ритма от столь неразвитого существа!
Грязносерая чешуя, покрывающая затылок и спину уродца, трещала под частыми яростными ударами; сквозь этот треск пробивались стенания и взвизги – примитивные зачатки ритуального пения, расшифровке которых доктор Ганс Зейдесман посвятил несколько лет жизни и несколько десятков мегабайт в Межрасовом этнографическом вестнике. Что ж, отдельные ругательные словечки оказались по зубам даже портативному и, в общем-то, маломощному Матвееву транслэйтору. А чтобы связать брань, сопровождаемую самоистязанием, именно с предметом этого самого истязания, вряд ли нужно быть доктором этнографии.
Еще одно яйцеголовое светило – столп неоанахоретской теософии Анжело Вайда – усматривает в данном обряде (особенно в его кульминационном действе) общие корни с посыпанием главы пеплом, а также инстинктивную тягу уродцев к усмирению плоти, внеосмысленное понимание ими никчемности телесного перед духовным. По мнению сего высокоученого мужа, для восприятия истинной веры уродцы созрели в гораздо большей степени, чем даже цивилизованнейшие из внеземных рас. Илюстрисимус Вайда сетует, что миссионерская работа в Стойбище невозможна из-за охранных мер ООР, и, кстати, вскользь намекает, будто бы меры эти продиктованы отнюдь не заботой об аборигенах: ООР-де опасается возникновения очага конфликта, подобного Темучинскому, а потому под благовидным предлогом закрыло доступ к изолиниту Терры-бис. Среди ученых, как ни странно, тоже иногда попадаются довольно умные люди.
Вот только касательно готовности приобщиться к истинной вере… Интересно, случалось ли высокоученому сеньору Анжело воочию наблюдать ту самую кульминацию уродцевого обряда, по поводу которой он напустил в Интерсеть столько слюней да соплей? Видел ли досточтимый илюстрисимус, как опоздавшие аборигены иногда усмиряют плоть своих более расторопных собратьев путем вышибания из них мозгов, сворачивания им шей и тэ пэ – единственно в целях отвоевания себе места близ объекта благочестивого поклонения, сиречь у ямы с грязью? Доказывает ли подобный образ действий высокую степень готовности к восприятию истинной…
Матвей вдруг сообразил, что тягучие, как Гюрзианский студень, размышления о научных трудах разных яйцеголовых недотыкомок затеяны им, Матвеем Молчановым, ради единственной простенькой цели: потянуть время. Нет-нет, он ни на иоту не усомнился в себе; он отнюдь не оробел начать то главное, ради которого залез в изнасилованное жарой первобытье планеты-заказника. Но…
Но.
Ведь идея-то родилась ещё чёрт-те когда, ещё на Байсане, но там было слишком много посторонних и слишком мало времени. И там неоткуда было столько узнать о тамошних дикарях, о «всадниках» – не писали о них яйцеголовые; разве только о том писали, как «всадники» умеют расправляться с инопланетными сапиенсами. И там пришлось довольствоваться всего-то навсего несколькими камушками. И вот теперь, здесь… Теперь и здесь, наконец, та, давняя, так мучительно и долго вынашивавшаяся идея близка к…
Ведь это же как вино, как веселая кровь старушки-Земли, векА протомившаяся в пузатой дубовой темнице и выцеженная, наконец, на волю – поиграть рубиновыми бликами в резной хрустальной оправе.
Такое нельзя просто взять, да и отпить. Сперва нужно вдоволь надышаться волшебством, натешить глаз шалостями света в багряно-прозрачной глыби; сперва нужно вообразить себе предстоящий вкус так реально, чтобы воображаемое явственно ощутилось во рту… Только после этого можно позволить изождавшимся губам прикосновение к игривой обещающей алости. Разрешить им подобие первого настороженного поцелуя – и тут же отнять бокал, наслаждаясь упоительной никчемностью предвкушавшегося по сравненью с вкушенным…
Да, вино…
Драгоценное хмельное вино назревающего триумфа, от которого глупыш Крэнг предлагал отказаться ради трехсот грамм…
А что, это мысль! Триумфатору к лицу быть великодушным, а Альбийских лопоухих жандармишек обуть – это нам как два пальца обсосать. Решено, Дикки-бой: вместо стоп-разряда в спину ты получишь триста… нет, даже пятьсот грамм изолинита. А Матвей Молчанов получит возможность хоть одному-единственному человеку изредка говорить: «А помнишь?..» и упиваться неподдельным восхищеньем в ответном взгляде.
Ладно, все.
Хватит делить деньги неубитого клиента. Хватит предвкушать – пора и вкусить.
Одинокий уродец там, внизу, уже приступил к пресловутой обрядовой кульминации: жалобно… нет, униженно скуля, неандерталоид на четвереньках запрыгал к источнику.