В конце этого лета, в августе, Пашка позвал с собой друга Вальку, и они, взяв тележки, отправились за сушняком. Прямо после обеда — в лес. Валька был в отгуле, а Пашка — с ночной смены. День был сухой, теплый, не жаркий уже, словом, в самый раз для такого путешествия. Вышли они с Валькой с Рабочего поселка и потопали через редколесье, ведущее к аэродрому. Аэродром лежал между Егошихинским оврагом и Коноваловскими пашнями, там взлетали и садились самолеты, стрекотали моторами со всех направлений. Когда ребята с тележками подходили к лесу, какой-то летчик идущего на посадку маленького самолета высунулся из кабинки, что-то прокричал и погрозил им кулаком. «Поймай, поди-ко!» — усмехнулся про себя Пашка.
Сушняк они набирали долго: где его было искать, не одним им нужны дрова! И только заполнили тележки павшими сучьями и сухими стволами — ударил дождь. Да такой проливной! И нигде в лесу не скроешься от него. Еще и пуще текут на тебя потоки с листьев, с хвои. Веревками они подвязали дрова и отправились домой. По лесу шли довольно ходко — еще и силы были, и почва была довольно тверда, а вот когда вышли на дорогу — прямо смерть! Грязь, огромные лужи, вязнут ноги, колеса. Добрели еле-еле до Валькиного барака в Рабочем поселке. Пашка сел на крыльцо, закрыл глаза:
— Все, больше не могу. — От лица — пар, сверху дождик сечет… Посидели вдвоем минут пять, Пашка говорит: — Валька, сбегай узнай, сколько времени.
Валька вернулся, а Пашка уже выталкивает свою тележку с их двора. Догнал:
— Паш, десять уже. Ты беги давай скорей, тебе ведь на работу в ночь, а тележку здесь оставь!
— Оставь… Ты что? Пошел человек за дровами, а обратно — и без дров, и без тележки? Нет, я как-нибудь добреду.
И ведь добрел! Правда, в Запруде уже, в одном месте, чуть не спустил свою тележку обратно под гору. Толкает, толкает ее — а она ни с места! И сил больше нету. Все вышли, сколько было. И тут проходила мимо ста-аренькая, горбатая уже старушка. Остановилась:
— Ну-ко, внученек, давай, что ли, вместе попробуем. Старый да малый — что-нибудь, глядишь, и выйдет у нас?
Только тронула ручку у тележки — она и пошла. Да легко так.
— Ой, спасибо, бабушка!
— Не за что, паренек. Это я тебе не тележку катить помогла. Человек свою силу должен почуять, вот ты ее снова и почуял. Иногда и соломинка спину переломит, иногда и старой бабушки худая сила человека взбодрит. Иди с боушком!
И опять Пашка попер свой воз в крутую гору.
Подходил к дому — шатался, оранжевые круги в глазах, глядит — бежит навстречу мамка:
— Павлик! Павлик! Кровинушка моя! Да ведь времени-то полдвенадцатого, опаздываешь ты!
Пашка встал:
— Докатишь одна тележку-то?
— Да как ино не докачу, ведь рядом.
— Ну, а я пошел на работу.
Повернулся и — бегом по улице! Нет уж, на работу-то он не опоздает. Ведь это какой позор — опоздать-то! Кто опаздывает — тот последний человек. Эту истину Пашке внушил еще отец, и он усвоил ее крепко.
14
Через неделю после выходного Пашку как-то вечером вызвал из цеха Валька Акулов — они работали в вечернюю смену — и сказал:
— Слышь, Паш, дядя-то Игнат вчерась ведь помер. Завтра с утра хоронять будут. Ты провожать придешь?
— Надо ли? Кто меня там ждет?
— Дурак ты, Пашка! Да хоть никто не жди! Он ведь нам не чужой был. Песни с нами пел, на баяне играл. Приди, но?
— Но.
И Пашка ушел обратно в свой цех, к пушечкам-полковушечкам. Только когда шел домой с двумя брусками пиловочника в руках, понял вдруг: да ведь дядя Игнатко помер, баянист синеглазый, его больше нет и не будет совсем! Пашка даже остановился как вкопанный от такой мысли. Не придешь больше к нему пить вкусный чай из самовара, не сыграет он тебе на звонком своем баяне, не споет веселой частушки. Постой, а как же Зойка? Осталась, выходит, без отца, без матери. Вроде Лены. Но Лена — другое дело. Зойка все-таки своя, мотовилихинская, у нее и в руках все горит, и на словах она никому не даст спуску. Нет, не похожа Зойка на сироту. А как ни прикидывай — все равно выходит сирота, вот и поди ты…
Хоть устал Пашка, а спал в ту ночь плохо, вскидывался чаще обычного; снились ему и война, и живой дядя Игнат торговал почему-то мороженым в саду Свердлова вечером, под доносящийся с танцплощадки духовой оркестр. Встал мрачный, злой, сразу оделся и пошел в магазин, выкупать хлеб по карточкам. По возможности он это делал сам — с тех пор как брат Витька прошлой зимой по дороге из магазина слопал целых полбуханки. Витьке тогда, конечно, досталось и от Пашки, и от матери, но ведь хлеб-то не вернуть!
Принес домой хлеб, сказал матери:
— Я, мамка, теперь только уж перед работой появлюсь. Надо идти дядю Игната хоронять.
— Кого это? — встрепенулась мать. — Баяниста-то? Из охраны? Ой, царство небесное. У него ведь еще, ты говорил, девчонка была? Куда она теперь?
— Почем я знаю…
— Павлик, возьми меня-а… — занюнил четырехлетний Генька. — Ты хотел со мной гулять!
— Не сегодня! — отрубил Пашка. Но, подумав маленько, решил взять мальчишку: вдруг ему там на поминках перепадет что-нибудь сладенькое? Да и поест в людях. Положено ведь в таких случаях угощение. — Ладно, собирайся, да скорее, а то на завтрак опоздаю.
И пожалел, что взял: Генька шел тихо, вертелся из стороны в сторону, болтал всякую пустяковину. А в трамвае заревел: посади да посади, охота стало ему посидеть около окна, и что ты хошь делай!
— Гень, пойми, — урезонивал он брата. — Люди едут с работы, они устали, в ночь работали, им надо отдохнуть. И вот они будут стоять, а ты сидеть, словно фон-барон! Ты вот, к примеру, сегодня что-нибудь сам поработал?
Но брат его не слушал, закатил такую рёвку, что будь здоров. Пашка разозлился, хотел уж на остановке вытащить Геньку из вагона да увести домой, но тут пожилой, уже почти старый мужчина с выглядывающими из нагрудного кармана шинельного сукна куртки синими очками — такие Пашка видал у сталеваров — встал с сиденья и сказал Геньке:
— Садись, малец.
— Что вы, что вы! — замахал на него руками Пашка.
— Не мешай ему, пускай садится. Я домой еду, там отдохну. Взял бы его на колени, да роба, вишь, у меня грязная. Что он еще понимает — работал, не работал! Маленький. Пускай сидит, смотрит. Это у него сейчас детство, игра, все интересно. И за то стювать, гонять ребятишек не надо: то, другое не делай! Надо просто видеть — вправду ему интересно или он специально на вред кому-то хочет сделать. А он маленький, ничего еще толком не видал, как ему неохота из трамвайного окошка глянуть! Часто он на трамвае-то ездит?
Пашка задумался: сам он с Генькой никогда не ездил на трамвае. Мать — тоже вряд ли. Куда?
— Ты, Генька, первый раз на трамвае-то, что ли?
— Ага!
Вот тебе и на! В городе, называется, живет пацан.
Чем ближе подходили Пашка с братом к бараку, где жил Игнат, тем тяжелее становилось у Пашки на душе. Из столовой, где перед этим «ремеслуху» кормили завтраком, Пашка вынес малышу краюшку хлеба, чтобы тот не нюнил и не приставал по дороге. Иногда было страшно, иногда интересно: какой дядя Игнат мертвый? Пашка только один раз имел отношение к похоронам — когда шесть лет назад умерла бабушка Степанида Федоровна. Но он тогда пробегал почти все время на улице с ребятами и ничего как следует не запомнил, разве только то, что бабушка лежала на столе.
Пашка постучал — открыла какая-то незнакомая тетка, впустила их и сразу ушла к плите, готовить. Они вошли в комнату. Дядя Игнат лежал в гробу на столе, лицо его стало еще острее, он распрямился, вытянулся. По обе стороны стола, друг против друга, сидели Зойка и Валька Акулов. У Зойки лицо было хоть печальное, но сухое, — видно, она уже изрядно наплакалась, А у Вальки блестели мокрые глаза, он часто сглатывал. В комнате находились еще два человека из охраны завода, товарищи Игната по работе, скорбные соседки, свободные соседи-мужики.
Генька подошел к Зойке, дернул ее за рукав кофты:
— Тетенька, почему это дядя лежит на столе?
Зойка вздрогнула, оглянулась; увидала Пашку, поняла все, погладила малыша:
— Да он умер.
— Ну, ничего! Вот Павлик получит по карточкам хлеба, даст ему, он поест и встанет.
— Кы-ышш! — зашипел сзади Пашка, оттаскивая брата от Зойки.
Какой-то запах, такой сладкий, приторный, никогда его не было в комнате дяди Игната и Зойки. Легко всегда пахло: травкой, крепким чаем. А идешь под окном — слышно: пикает баян. Пашка всегда отличал, когда играл дядя Игнат, когда Зойка. Зойка все-таки тяжеловато играла, без тех красивых легких россыпей, на какие мастер был синеглазый Игнат. Мастер. Был. Был… Тут горе так сильно сдавило впервые Пашкино сердце, что он заревел в голос, с рыданиями, всхлипами. Зойка за ним тоже заплакала, закричала:
— Папка! Ты что, папка-а?
Под окном заржала лошадь. Кто-то глянул на улицу и сказал:
— Вот и телега по Игнашу приехала. Давайте посидим с ним в последний раз да и станем выносить…
Провожающих собралось немного, вместе с ребятами — человек десять. Генька сидел на телеге, болтал ногами.
А когда вернулись с кладбища и сели за убогий стол, низенький сухой старичок, сослуживец покойного по отделу охраны, сказал так:
— Проклятая война! Это она убила Игнашу. Будь другое время — разве мы допустили бы, чтобы человек почти до смерти на работу ходил? Отправили бы его на курорт, в санаторий, а то и просто в деревню — молочка попить, на солнышке погреться, по лесу походить. Или на все лето — баянистом в пионерлагерь. Что сейчас говорить! Зубы крепче сжать да дальше…
— Эх-ха! — ударил кулаком по столу молчаливый сосед. — Сколоть бы его от Сталинграда, осиновый бы кол ему в глотку! Бьет и бьет и по фронту, и по тылу — одна зараза! Это солдат падет, к примеру, на фронте, а дома-то ведь семья у него, ей каково теперь будет — вот и подумай!
Провожавшие посидели немного, распрощались с Зойкой и ушли. Женщины убрали со стола и тоже исчезли. Остались ребята: Зойка, Валька, Пашка да малолетний Генька. Генька шумел, бегал, и Пашка выгнал его на улицу, играть с малышами.
Как пусто стало в комнате! За время болезни отца Зойка, чтобы подкормить его, продала самовар, шифоньер, маленький диванчик, кой-что из одежи — своей и Игнатовой, много посуды. Ничего почти не осталось теперь, только стол, кровать да табуретки, и те не все свои, половину надо тащить по соседям, отдавать обратно. Скучно! Скучно, тоскливо.
— Дай-ко мне, Зойка, баян! — попросил Пашка. — Поиграю. Надо поиграть, а то тяжко чего-то… Давит. Может, и вам маленько полегче станет.
— Ох, Паша! Баян-то ведь продала я.
Вот тебе на! Продала и баян. А он думал — стоит себе под кроватью, задвинутый на время суеты. Значит, не осталось здесь, в этой комнатке, ни души дяди Игната, ни его дыхания…
— Баян-то уж, Зойка, можно было и не продавать, наверно?
— Зачем он мне? Я больше здесь жить не собираюсь. Что его с собой таскать? Деньги будут — новый куплю.
— Так ты уходишь отсюда, что ли?
— Конечно! Пойду в ремесленное, с девчонками в общежитии буду жить. Там веселее. А тут что? Возись с этим домом, одних дров не напасешься. В школу мне теперь все равно не ходить — на что жить-то? Ты не представляешь, как мне сегодняшние поминки дались. Соседи помогли, спасибо, так ведь все равно — то надо, другое надо. До баяна ли?
— Зойка, Зойка! Тяжело тебе придется, девка. Работать-то ведь тяжело. Ну, ты ничего, нос не вешай. Мы вон с Валькой тоже работаем. И правильно, что в ремесленное идешь. У нас паек хороший, лучше рабочего. До свиданья, Зой. Жалко дядю Игната, а что поделаешь? И тебе тоже ничем не могу помочь.
— Что ты, Паша! Кто мне сейчас поможет, да и можно ли? Пришел, проводил папку — и ладно, спасибо. До свиданья! Хоть мне приглашать тебя больше и некуда будет. Ну, да в одном городе живем, может, еще и свидимся!
Замерзшего на улице младшего брата Пашка отогрел в Валькиной квартире. Налил ему горячей воды в кружку, сунул взятый на поминках пряник: «Лопай, озорник!» Валька попросил дождаться его, пока он переоденется в рабочее.
— Так ведь рано еще на работу-то! — удивился Пашка. — Куда тебя несет? Сидел бы да сидел еще дома целый час.
— Да это… надо мне в одно место, понимаешь?
— В какое место?
Друг конфузился, помалкивал. Только когда они дошли до спуска и Валька не свернул налево, к заводской лестнице, и не двинулся наискосок, чтобы выйти к площади 1905 года, а намерился отправиться дальше, вдоль по Уральской, в Пашкиной голове зародилось смутное подозрение. И, чтобы проверить его, он тоже пошел с Валькой, хоть им и не было по пути.
У отворота на улицу Грачева Валька крикнул:
— Ну, пока! — и хотел оторваться от друга. Да не тут-то было!
— Эй, молодой! К сиротинке ленинградской пошел? Завлекли парнишку? Как это она пела: «Дочь капитана Джин Грей, прекрасней ценных камней… и заглушая печаль, гремел разбитый рояль…» Вот для кого старалась! Я понял! И понял, для кого ты у Зойки пряник в газетку заворачивал!
Валька побледнел, выпучил глаза. Наскоком, боком, словно петух, он стал приближаться к Пашке:
— Тебе жалко, да? Тебе жалко, да? Она ленинградка, блокадница, в чужом месте… тебе жалко, да?
— Во-первых, мне не жалко, — заливался Пашка. — Во-вторых, ты успокойся, не прыгай. В-третьих, была она когда-то ленинградкой, да. Так ведь это давно было! Теперь она никакая тебе не ленинградка, а наша мотовилихинская девушка. А насчет того, что блокадница, так они там все, в этом детдоме, такие. И кормят их всех одинаково, как положено. А ты ей пряники с чужих похорон таскаешь.
— Да ты чего разоряешься-то? — Валька даже растерялся, до того его поразила Пашкина речь. — Я что, этот пряник — украл у кого-то, что ли? Сам ни одного не съел, если хочешь знать, чтобы ей с братом принести!
Пашка и сам не мог понять, чего это он так разозлился. Но злость не проходила. Ишь ты, какая хитрая оказалась красотка Джин Грей! Так вот и получается: сначала кока Дима ушел на фронт, потом умер дядя Игнат, да и Зойка исчезает с горизонта, а теперь еще — Валька предает дружбу ради какой-то заезжей цыпы-дрипы!
— Ууххх!..
Пашка растопырился ежом, хотел уже заехать лучшему другу в нос, но опомнился: неудобно при Геньке, подумает — что это они дерутся, словно пьяные мужики? Еще перестанет уважать. И все-таки они идут с похорон, надо быть в таких случаях постепеннее, как-никак, хоронили хорошего, доброго человека. А через час смена, неудобно показываться в цехе исцарапанным, с синяками? Лучше уж подраться с Валькой как-нибудь перед выходным. А за выходной синяки можно прекрасно свести голодной медью.
Пашка окинул еще раз взглядом замершего напротив в боевой стойке друга, сплюнул ему под ноги и пошел своей дорогой. Только бросил на прощанье:
— А прозывать тебя буду — Матрос-Гарри-без-слов! Понял? Смотри, не замарай ее, фифу, кавалер в комбинезоне!
И заорал на всю улицу:
15
Перед Октябрьскими праздниками получили письмо от Димы:
«Прошли пешком 176 километров. Снаряды рвутся за нашей деревней Мазенка. Утром идем в бой. Мы, мотовилихинские, держимся вместе: я, Миша Косогов с электроцеха, Саша Любов с мартена, Коля Будашкин из ОГМ, еще другие ребята. Немец разит, но и мы сейчас прем не хуже, хоть война и другая, чем я думал».
Дальше шли приветы.
Пашка носил письмо с собой, показывал знакомым, говорил:
— Ну, фриц, теперь тебе по горбу-то нащелкают! Наши мотовилихинские ребята тебе спину-то вымоют!
Прошли праздники, и наступила зима. Замерзла грязь на улицах, повалил снег, ветер раздул его — стало вьюжить, пуржить. Бежишь на работу из тепла — а ветерок прохватывает, лезет за воротник, холодит стриженую голову. Шапка-то — рыбий мех! Если же пришел домой, то сразу — «кипяточку, мамка, налей скорее!» Обхватишь ладонями жестяную кружку — ох, хорошо-о… Кружка жжется, успевай только перехватывай.
Холодно, темнеет рано, светает поздно — словом, зима. Привезут в цех пушки с полигона, с опробования, тронешь металл, и если палец или ладонь влажные — мигом прихватит, оторвешь — оставишь лоскуток кожи. А в рукавицах не ко всему можно подобраться, приспособиться.
Как-то старший мастер пролета сказал:
— Пал Иваныч, зайди к начальнику цеха после смены. Что-то у него дело к тебе.
Сергей Алексеевич Баскаков был краток: