Вздохнув, Эмили отпила еще хереса. Провела языком по больным деснам. Обойдется без аспирина, херес помог. Пора и ей натягивать старые брюки и блузку из чесаного нейлона. А как она раньше любила одеваться для Блейза! Она одевалась — сначала туфли, естественно, потом все остальное, — он смотрел. Заставлял ее обряжаться в дорогие, ужасно неудобные тряпки. И обязательно приносил каждый раз какую-нибудь новую штуковину для забав — иногда она даже не знала, что это такое и что с ним надо делать. Как они хохотали, как потом разом умолкали. Да, тогда было здорово. А сейчас? Волнуется ли она по-прежнему перед его приходом? Да, чуть-чуть. И ей по-прежнему чуть-чуть страшно, но того особенного волнения, того трепета уже нет. Их вечные размолвки уже не вмещаются внутрь их большой любви, а выпирают наружу уродливыми ребрами, безжалостно обнажая убожество одинокого страдания. Все время приходится в чем-то признаваться: то накатит очередная, как Блейз говорил, «блажь», что с Люкой не все в порядке, то теперь кварталата, работа, эта сданная комната, эти зубы — эта проклятая жизнь, которая прет куда хочет, не спрашиваясь. У Блейза сразу поскучнеет лицо. Теперь они все время ругаются. Каждый его приход — мука для Эмили. И для Люки тоже. Иногда она уже думала: лучше бы он вообще не приходил. Да, тоска и убожество пустили глубокие корни в ее душе. Порой она чувствовала себя такой несчастной, что хотелось просто лечь и отключиться — пусть не совсем умереть, но уснуть и не просыпаться несколько месяцев. Любой пустяк, любое досадное недоразумение тут же вырастало до размеров кошмара, и было бессмысленно жаль, что все так по-идиотски получилось. О, если бы, тысячу раз твердила себе Эмили, если бы она заставила его тогда порвать со своей разжиревшей супругой — девять лет назад, когда его можно было брать голыми руками, когда он был ее, Эмили, рабом! Тогда, думала она, он сходил по мне с ума, ради меня он бы все послал к черту. Пригрози я ему, что уйду, он бы сделал что угодно. Вот и надо было ковать железо, пока горячо, — а я пожалела. Захотелось быть добренькой, понимающей. Он попросил дать ему время — пожалуйста, я дала ему время. И вот что это время сделало со мной.
Блейз Гавендер вел свой «фольксваген» по Патнийскому мосту. Переезд через реку всегда был для него неприятным моментом. Некоторые не могут понять, как это шпионы ведут двойную жизнь. Для Блейза тут не было ничего непонятного. Просто делишь себя надвое и ставишь непроницаемый заслон между двумя половинками.
Был отлив. Кинув взгляд на бурую гладь речной излучины, Блейз вспомнил, что ему снилось этой ночью. Несколько рыб в грязной илистой заводи медленно и степенно, словно исполняя ритуальный танец, топили одну кошку. У рыб были бледные, наполовину человеческие лица, вокруг которых извивались длинные плавники. Кружась вокруг кошки, рыбы плавниками удерживали ее голову под водой, чтобы не вынырнула. Ну, теперь все, с жалостью думал Блейз, завороженно глядевший на нелепую сцену, кончилась кисонька. Но кошачий хвост снова и снова дергался, появляясь над поверхностью воды.
Учиться на врача, думал Блейз. Глупости, это нереально. Я не могу переменить все в этой части моей жизни, не трогая той. Но для той это непозволительная роскошь. Я должен зарабатывать деньги, просто обязан. Пусть Эмили устроилась на работу, пусть даже удастся выбить субсидию на обучение, но урезать ей содержание, требовать от нее новых жертв — нет, ни за что. А когда же мы с ней будем встречаться? Слава богу, у меня хватило ума не говорить ей ничего насчет учебы, она бы совсем обезумела. И еще неизвестно, чем бы это кончилось. Стоит ли удивляться, что за всю жизнь я не скопил денег на черный день. Столько времени и сил потрачено зря. Проклятый обман испакостил все, всю мою жизнь. И теперь, когда наконец-то появился шанс, я не могу его использовать. Не могу — из-за нее. Как все меня обложили, со всех сторон! Я даже не могу себе позволить быть бедным. Если все всплывет, на моей практике можно ставить крест. Да что практика, это убьет Харриет. Но я и не хочу, чтобы всплывало. И не хочу, чтобы продолжалось. Господи, как же со всем этим разобраться, ведь должен быть какой-то выход. Нет выхода. Все благие намерения тут же пресекаются на корню. Как я могу делать что-то во благо, когда я сам такой подлец? Да и что тут считать благом? Поди разбери.
Иногда, обдумывая свою ситуацию, Блейз приходил к выводу, что больше всего его угнетает утрата добродетели. Кто-то другой мог назвать это утраченное качество честью, девушка, возможно, назвала бы его невинностью. Блейз скорбел о том, что он уже не может чувствовать себя человеком высоконравственным, что он обречен на жизнь во грехе, — хотя грех противен всей его натуре. Размышления о мотивах собственных поступков не помогали вовсе. Мотивы по большей части были вполне понятны, но не имели значения. Хуже всего было то, что теперь он уже не мог быть хорошим, потому что ему приходилось быть плохим; приходилось снова и снова играть ненавистную отрицательную роль, и с этим ничего нельзя было поделать; даже при том, что эта роль была ему совершенно несвойственна. Что же, получается, он оказался самым что ни на есть
Впрочем, если его и угораздило, то произошло это отнюдь не случайно и уж точно не против его воли. Он сам с восторгом, очертя голову бросился в пучину — и воспоминание об этом казалось ему то пыткой, то утешением. Надо сказать, что Блейз с отроческих лет знал за собой кое-какие странности. Они не слишком беспокоили его. Здравомыслие в оценке самого себя и своих особенностей всегда было частью его мудрости — собственно, оно и привело его к изучению психологии. Довольно скоро он осознал, что «странностей» у него не так уж много: не больше, чем у других. Точнее, у других не меньше, чем у него. Что само по себе тоже было любопытно. Отчасти интуитивно, отчасти через самоанализ, расспросы знакомых и чтение специальной литературы он пришел к выводу, что человеческий мозг, включая мозг гениев и святых, вообще склонен к порождению самых неожиданных, а порой даже диких и омерзительных фантазий. Фантазии эти, как он полагал, в большинстве случаев совершенно безвредны. Они живут в человеческом сознании, подобно флоре и фауне в человеческой крови, и даже, подобно той же флоре-фауне, могут приносить известную пользу. Их наличие является, видимо, признаком определенного душевного склада, но, как правило, не влечет за собой никаких последствий, разве что в искусстве. Например, если фантазии человека связаны с убийством, то он, скорее всего, напишет книгу об убийстве, но вряд ли станет сам лишать кого-то жизни. Так, в полном согласии с теорией и здравым смыслом, Блейз продолжал мирно уживаться со своими фантазиями (которые, кстати, в его случае, не имели никакого отношения к убийству). Надо сказать, что — при всей осведомленности Блейза в области тайных человеческих изъянов — мысль о том, что когда-нибудь ему захочется воплотить свои нелепые фантазии в жизнь или же что он встретит родственную душу, исполненную мечтаний сродни его мечтаниям, вовсе не приходила ему в голову. Навязчивые идеи и поиски
Блейз полагал, что человеку душевно здоровому следует любить всяких людей, без предвзятости, — и он любил всяких людей. Естественно, у него не было предвзятости и относительно своей будущей избранницы; разве что он был почти уверен, что она окажется интеллектуалкой. А потом в один прекрасный день вдруг явилась Харриет, совсем не интеллектуалка. А кто? Святая? Возможно, впрочем, дело тут было не столько в святости, сколько во внутреннем, природном благородстве. Что до личных прелестей Харриет, то в них Блейз как раз не нашел ничего особенного, бескорыстие же ее показалось ему шито белыми нитками эгоизма — совершенно по-женски. Зато сколько в ней оказалось удивительного, поистине аристократического достоинства, сколько такта! И хотя за Харриет не было ни знатности, ни серьезного состояния, мать Блейза, женщина отнюдь не без амбиций, тотчас признала ее за прекрасную партию. Разумеется, Блейз полюбил Харриет. Он, в частности, любил ее полную открытость, полное отсутствие каких бы то ни было «странностей», одним словом (хотя это слово и коробило Блейза) ее
Когда жизнь свела Блейза с Эмили Макхью, он пребывал в своем счастливом браке уже десять лет. Они с Эмили встретились во Французском институте, на лекции по Мерло-Понти,[13] куда, естественно, он ездил без Харриет. Эмили училась в педагогическом колледже и писала диплом как раз по Мерло-Понти. Ей было двадцать два. Что-то сразу же поразило Блейза в ее внешности. Она еще тогда не стриглась, темные, почти черные волосы были небрежно стянуты на затылке простой резинкой. Маленькая, худенькая, с лицом строгим и страстным, с маленьким заостренным носиком, с жестким, почти неумолимым блеском неожиданно синих глаз. Голос с легкой хрипотцой, с едва заметным уличным лондонским выговором звучал нарочито насмешливо. С первой же минуты разговора (они познакомились на вечеринке после лекции, их никто друг другу не представлял) между ними завязался флирт. Эмили флиртовала, как ему показалось, несколько механически. Он охотно ей отвечал но почему-то почти тут же, как бы к слову, счел нужным упомянуть «свою супругу». Эмили окинула его странным взглядом. Минут через двадцать Блейзу стало ясно, что он не может просто так отпустить свою случайную знакомую, не может позволить ей исчезнуть навсегда. По каким признакам он понял это так сразу? Впоследствии они много раз задавали друг другу этот вопрос. Уже в тот первый вечер он почувствовал себя (но опять-таки, на каком основании?) как зверь, долго бродивший в уверенности, что зверей
— Как французская вечеринка? Были какие-нибудь интересные встречи?
— Нет, только одна студентка, которая пишет работу по Мерло-Понти. Поспорили о феноменологии. — И это был единственный раз, когда Блейз упомянул Эмили в разговоре с женой.
Харриет ничего не заметила, даже не заподозрила. Ее вера в Блейза не пошатнулась ни на секунду. Как она могла не разглядеть правду в первые же дни — по его сияющему лицу, по особенному дрожанию рук? Блейз до сих пор не мог этого понять. Их с Эмили встреча в кафе близ Британского музея закончилась постелью. Это было исступление, взрыв, сметающий все — так же, как на другом конце катаклизма сметало все непоколебимое доверие Харриет. Грех превратился в пронзительное счастье, перечеркнул все остальное; только для Блейза это был не грех, а его благо, его блаженство — сбывшееся наконец. Да, он оказался в своем «темном углу», — только не было ни угла, ни темноты, а был целый новый огромный мир, пронизанный сияющим светом. Все, что он делал раньше, казалось теперь бледным, жалким и неискренним. Жизнь его счастливо управлялась теперь свободой чистого творчества и чистой случайности. Темные силы, осмелев, выползли из мрака, в котором прятались прежде, — но он не был их марионеткой. Они фонтаном взмывали до небес, и он вместе с ними парил в потоках ослепительного света. Он никогда не рассчитывал и даже не надеялся встретить женщину, которая бы так идеально вписывалась во все его «отклонения». То было не просто острое сексуальное блаженство — но полное, безусловное, метафизическое оправдание. Мир раскрылся перед ним во всех своих бесконечно дробящихся деталях. Он наконец-то жил — впервые по-настоящему чувствовал себя собой, впервые обживал неведомое прежде пространство своего естества.
У Эмили Макхью имелся уже довольно богатый сексуальный опыт, но ничего серьезного или запоминающегося. Она, как она сразу же объявила Блеизу, никогда еще по-настоящему не любила. Она осталась верна своей судьбе, сохранила свою свободу. Она умела ждать, не желала идти на компромиссы, не утратила надежду, не довольствовалась малым. Блейз приуныл. Выходило, что он-таки явил трусость и безверие. Он должен был бродить по лесу столько, сколько нужно, и искать спою пару; он должен был верить и ждать. Не то чтобы теперь он проклинал свою женитьбу или, тем более, Харриет — нет; но он сознавал, что совершил досадную, непростительную ошибку. Терзаясь муками раскаяния, он бесплодно грезил о том, как было бы хорошо вернуться сейчас в прошлое и устроить в нем все, все по-другому. Или о том, чтобы Харриет умерла или просто делась куда-нибудь — в общем, испарилась; но это тоже были бесплодные грезы. Впрочем, когда он был с Эмили, Харриет и так испарялась из его сознания, будто ее никогда не было. Что же до упреков Эмили, то он воспринимал их как драгоценную и желанную добавку к их любви; не менее желанную, чем их «пороки» (им нравилось это слово), вплетавшиеся в саму ткань их совместного существования — вплоть до мелочей, до самых коротеньких словесных перепалок.
Эмили, конечно, тоже не была интеллектуалкой, но зато умела подать себя как интеллектуалка, могла, если нужно, говорить зло и остро, была более или менее начитана. Как нелегко далась эта начитанность ей — девочке, выросшей в нищете, без отца. Храбрая, часто думал Блейз, она даже не догадывается о том, какая она храбрая. Сколько воли и мужества понадобилось той бедной девочке, чтобы хоть краем уха услышать про Мерло-Понти! Однако «умствование» отнюдь не было ее стихией. В ней была чисто животная цельность, не свойственная натуре Блейза, зато идеально ее дополнявшая. Не животная бессловесность или безотчетность — Эмили вполне отдавала себе отчет в том, что делает; но она делала это без суетных колебаний и сомнений — что для Блейза оказывалось источником особенно утонченного наслаждения. Она не находила ничего странного или нелепого в тех ритуалах, которые до сих пор могли существовать для нее разве что в воображении, исполняла их спокойно и уверенно, как жрица, — и торжественная ее уверенность позволяла возлюбленному без боязни ступить на землю, которой не было, но которая мгновенно создавалась у них под ногами, как великолепный сон, кристаллизовавшийся в реальность, как причудливое сращение сна с реальностью. Ритуальный аспект их взаимоотношений зарождался и вырастал совершенно стихийно, и на первых порах этот процесс немало их увлекал. Существовали, например, предметы, один вид которых, даже мысль о которых вызывала у Блейза эрекцию. Однако, как скоро выяснилось к вящему восторгу обоих, было не так уж важно,
За исключением, разумеется, того, что они не жили вместе. Впоследствии им трудно было в это поверить, но долгое время они почти не замечали, что Блейз женат, что ему приходится большую часть времени проводить со своей женой. Вероятно, дело тут было в силе любви. Жестокая разлука только сильнее разжигала их чувства. Проезжая через Патнийский мост, Блейз уже изнемогал от желания, а в момент встречи оба плясали, как дикари, и заливались слезами. Волноваться — да что волноваться, просто думать о каких-то там житейских проблемах казалось пошлостью. Но (эротическая любовь не знает покоя) мало-помалу ситуация изменилась: Эмили начала задавать вопросы. Это, конечно, тоже было неважно: ведь на каждый вопрос очень скоро должен был найтись ответ, они знали, что их любовь восторжествует, что все получится, все сбудется. Вопросы, однако, оставались. Блейз еще не сказал Харриет. То есть понятно было, что скажет, сбросит эту гору с плеч, — но зачем же причинять женщине лишние страдания, нужно время, чтобы устроить все наилучшим образом. Эмили не тревожилась и не давила на него; ей достаточно было того, что она
Люка появился неожиданно. Вдвоем им вполне хватало друг друга, их любовь казалась им такой цельной и совершенной, что для третьего существа в ней попросту не оставалось места. О детях они не то что не мечтали, а даже не думали вовсе. То была проблема из каких-то иных миров и иных измерений. Мысль о детях могла бы еще, наверное, забрезжить в довольно абстрактных планах на будущее, когда Блейз сбросит наконец «гору с плеч» и освободится от Харриет, но не брезжила — ни у Блейза, ни у Эмили (он был в этом абсолютно уверен), до того самого момента, пока она не обнаружила, что беременна. Потом Блейз пытался свалить всю вину на нее: она скрыла от него свою беременность, дождалась, когда уже будет поздно ее прерывать. Эмили отвечала холодным презрением: так он считает, что ей нужны какие-то уловки? Зачем? Чтобы заманить в ловушку того, кто и так принадлежит ей душой и телом? Как бы то ни было, Люка появился на свет, и стоя с двух сторон от его колыбели, Блейз и Эмили смотрели друг на друга новыми глазами, в которых словно бы таились уже новые муки.
До сих пор Блейз посещал свою темную богиню в скромном однокомнатном раю в Хайгейте, теперь его
Впрочем, кое-что Эмили, конечно, могла, и Блейз прекрасно это сознавал. При желании она могла погубить его, стереть в порошок. Для этого ей достаточно было только поговорить с Харриет. Можно было даже не говорить, хватило бы и письма. Эмили, правда, не знала и не желала знать, где он живет со своей «матроной». «Меня не интересует твоя буржуйская жизнь, — заявляла она. — Слышать о ней не хочу, ясно?» — и была в этом так тверда, что Блейз мог не сомневаться: тот, другой дом, куда он снова и снова уходит от нее, внушает ей отвращение и едва ли не суеверный страх. Ей было не только не интересно, мысленно она как бы вычеркивала всю ту его жизнь. Но мало ли что от злости могло прийти ей в голову? Узнать адрес, явиться в дом — что может быть проще.
Блейз не слишком беспокоился по этому поводу. Однажды он предупредил Эмили, что если она решит испортить ему жизнь — пусть больше на него не рассчитывает. Угроза, пожалуй, была излишней. Обдумывая ситуацию со всех сторон, Эмили наверняка понимала, что такой ход был бы не в ее интересах. Блейз пытался угадать ее мысли по глазам, ставшим недобрыми, подозрительными. Верит ли она до сих пор, что, когда Дейвид поступит в колледж, его отец сподобится наконец рассказать обо всем Харриет и переедет жить к ним с Люкой? Верит ли он сам? Он приезжал к ней регулярно, но реже, чем в первые годы. Оба делали вид, что так и надо. «Я никогда тебя не брошу, никогда», — говорил он ей в минуты нежности; таких минут все еще было много. «Знаю», — отвечала Эмили. Она действительно знала. Но от этого было не легче.
Никакого «Магнуса Боулза», разумеется, не существовало; это был вымышленный герой, изобретение Монтегью Смолла. Вскоре после того, как Монти переехал в Локеттс, а еще точнее, в тот краткий злополучный период, когда он считался блейзовым «пациентом», Блейз рассказал ему все. В то время его двойная жизнь уже начала его беспокоить, но он был еще очень влюблен. В доверительной тишине собственной гостиной он поведал Монти свою историю отчасти из глупой бравады и оттого, что его
Монти, взглянув на дело глазом профессионала, тут же указал Блейзу на то, что его «прикрытие» не выдерживает никакой критики и может рассыпаться в любой момент. «Нужно логичное и последовательное алиби, — заявил он, — чтобы ни с какой стороны нельзя было подкопаться». Так появился Магнус Боулз, вызванный к жизни и взращиваемый по мере необходимости создателем Мило Фей-на. Сам Блейз никогда бы не додумался до такой изощренной лжи: вначале любой трезвый расчет казался ему кощунством рядом с его любовью («Это был мой шанс, я не мог его упустить», — говорил он Монти), позже вся эта история так его измочалила, что у него уже не было сил ничего придумывать. Даже когда Магнус «заработал», Блейзу приходилось нередко прибегать к помощи его автора, — особенно после того, как Харриет, совершенно некстати, прониклась искренним сочувствием к бедному персонажу. В последнее время Монти, пожалуй, даже переусердствовал и довел несчастного до полного умопомешательства, так что Харриет переживала не на шутку. Приходилось устраивать еженедельные консультации с автором: Монти расцвечивал историю болезни Магнуса новыми душераздирающими подробностями, а Блейз потом скармливал их Харриет.
При всем доверии к Монти, Блейза несколько угнетала такая зависимость. Он так и не познакомил своего соседа с Эмили, хоть Монти и намекал, что любопытно было бы на нее взглянуть. С появлением Магнуса Боулза все действительно стало проще, теперь регулярные отлучки Блейза не требовали уже никаких объяснений. Раньше, когда Харриет время от времени без всякой задней мысли уговаривала мужа перенести свои «срочные выезды» на другой день, он так дергался, что дело чуть не доходило до нервного срыва. Магнус также оказался удобным предлогом для любых внеплановых отлучек. Харриет даже в голову не приходило ничего «проверять»: отношения Блейза с пациентами воспринимались ею как почти священные. Она уже привыкла к тому, что по ночам, с регулярными интервалами, Блейз работает со своим загадочным Магнусом. Лишь причудливые ночные страхи Харриет, участившиеся в последнее время, указывали Блейзу на то, что его жену все-таки гложет беспокойство. Отсюда и ее удлиняющаяся собачья свита — для Блейза ненавистный символ его собственного тайного грехопадения.
В таком неизменном виде ситуация сохранялась вот уже девять лет, и растущий Люка являл собою самое неопровержимое доказательство ее долговечности. Отношения Блейза с младшим сыном складывались не слишком удачно. С Дейвидом все было иначе: Блейз, как всякий отец, совершенно естественным образом участвовал в его воспитании, и даже теперь, когда у Дейвида был «трудный» возраст, связь между ними не прервалась — Блейз это чувствовал. Связи с Люкой у Блейза как таковой и не было, несмотря на то, что в первые годы он наведывался в Патни достаточно часто и вполне мог сойти за отца; в то время один вид Люки, такого маленького и беспомощного, вызывал у него приливы неистовой, виноватой нежности. Часто, заключая всю свою вторую семью в объятия, словно желая от кого-то защитить, он чувствовал, какие они несчастные, все втроем, и мечтал сделать так, чтобы всем было хорошо. Глядя на их жалкое и убогое, по сравнению с Худхаусом, существование, он испытывал тайную радость собственника и, кажется, любил их от этого еще больше. Но с самого начала, а особенно с того времени, как он стал реже появляться в Патни, было ясно, что в конечном итоге все заботы по воспитанию Люки лягут на Эмили. Так незаметно, постепенно Люка превратился в ребенка Эмили. Правда, одно время — Люке тогда было около пяти — Эмили как будто ненавидела его, даже поколачивала, хоть и не признавалась в этом Блейзу. Блейз чувствовал себя кругом виноватым, но сделать ничего не мог. Люка развивался медленно, страдал ночным недержанием и вообще производил впечатление проблемного ребенка. Пришлось, естественно, отдать его в самую обычную общественную школу. Хорошо еще, Эмили отнеслась к этому спокойно, хотя знала, что Дейвид учится в частной, «снобистской». Потом она, разумеется, возвращалась к этому вопросу, и не раз, но только затем, чтобы побольнее уколоть Блейза. «Сынок твоей миссис Флегмы ходит в школу для богатеньких, — кричала она, — а моему любое дерьмо сойдет, да?» Или еще: «Если бы не Люка, ты, может, давно бы меня бросил». Может, и так, думал про себя Блейз. Или: «Я ненавижу его! Если бы не он, плевать бы я на тебя хотела, жила бы сейчас как человек. Да мне Бильчик в сто раз дороже Люки!..» Конечно, в душе Эмили любила своего сына; просто она всякий раз не могла удержаться и снова и снова использовала его в качестве оружия в их с Блейзом вечной войне.
Естественно, и многие ссоры были связаны с Люкой, причем иногда самым неожиданным образом — через религию. Блейз был человек неверующий, хотя в юности и получил, как все, англиканское воспитание. Ему и сейчас не чужды были некоторые так называемые «религиозные чувства», но, увы, он слишком хорошо знал их подоплеку. Он давно уже уяснил для себя, из чего в свое время возникла его вера и куда потом сгинула. Однако, когда Харриет сказала ему, что Дейвида надо воспитать как христианина, он не возражал. В результате Дейвид узнал, кто такой Иисус Христос, в самом нежном возрасте, еще даже не усвоив вполне, кто такие Харриет и Блейз. Как только Дейвид начал говорить, Харриет научила его молиться. Блейз был не только не против, но даже за. Для душевного здоровья ребенка, считал он, гораздо лучше приобщить его к умеренному христианству — захочет, сам от него потом отойдет, — чем воспитать убежденным атеистом, которому всю жизнь предстоит гадать, что за тайна от него сокрыта. (Под «умеренным христианством» Блейз, понятно, подразумевал англиканскую церковь. С менее терпимыми вероучениями дело обстояло сложнее.) Кроме того, полагал он, спокойная набожность облегчает детям усвоение истории Европы.
Однако, выдвинув ту же самую — вполне разумную — доктрину в Патни, Блейз встретил неожиданно резкий отпор со стороны Эмили, которая считала, что религия вещь не только лживая и вредная, но, хуже того, «буржуйская». «Я не позволю, чтобы моего ребенка заставляли, как дурачка, бить поклоны и бормотать всякую бессмыслицу! Слава богу, отдали его не в снобистскую школу, а в нормальную, там эту комедию никто уже не ломает». Блейз злился, но что он мог поделать? Правда, в школе якобы проводились какие-то уроки «Святого писания», но ни знаний, ни мудрости они Люке явно не прибавили. Недавно он, в присутствии Блейза, ткнул пальцем в картинку, на которой было изображено распятие; жест означал: «Что это такое?» — «Божок, — буркнула Эмили. — На него молятся». Судя по всему, о религии Люка знал так же мало, как обо всем остальном. Хотя что вообще он знал? Бог весть. Как-то в пятилетнем возрасте он спросил, почему папа опять уходит. «На работу собрался», — ответила Эмили и гадко расхохоталась. Потом Люка уже перестал задавать вопросы. Разумеется, они с Эмили ничего ему не объясняли, но в очень темных круглых его глазах Блейзу чудилось то подозрение и враждебность, то словно какое-то неясное знание. Блейз страдал, глядя, как это знание неумолимо обретает свою окончательную форму.
Какой-то философ сказал, что любовь есть одухотворение чувственности. Именно так, думал Блейз; в той его ранней любви к Эмили все было чувство, и все дух, и чувство исполнялось духом, а дух чувством — это давало ему, помимо наслаждения, какое прежде даже не снилось, незыблемую уверенность, и с ней вместе словно бы собственную правду и собственное право решать, что хорошо, что плохо. В свете этой правды его отношения с Харриет казались сплошным лицемерием; не только сейчас — с самого начала, всегда. Когда Эмили говорила, что он женился па Харриет из корыстных снобистских побуждений, он ее не разубеждал: все, конечно, было не так, но ведь нельзя сказать, что совсем не так, думал он. Да, он любил Харриет. Но женился он на ней с помыслами отнюдь не кристально чистыми, как бы в иском полуискреннем ослеплении, и полагая при этом, что делает наилучший выбор. Тем самым он, подобно Морису Гимаррону, совершил грех против Святого Духа, добровольно отрекся от своего единственного шанса на совершенство.
Все это он ясно видел в сиянии темных лучей своей любви. Можно ли сомневаться в абсолютности Истины, когда ее Пришествие совершается на твоих глазах? Блейз чувствовал себя, как апостол перед лицом Христа. Позволяя Эмили думать, что Харриет некрасива, немолода (он даже накинул ей пару лет, чтобы Эмили было спокойнее), толста, глупа и чванлива, что их с Харриет отношения давно выхо-лостились и угасли, он, опять-таки, не совсем лгал: все это хоть и не было правдой о Харриет, зато в каком-то смысле было правдой о нем самом. Да и при чем тут вообще правда, ложь? В любом супружестве всегда есть уровни (не обязательно глубинные), на которых любовь потерпела неудачу. Эмили оказалась лакмусовой бумажкой: не перечеркивая всего остального, она лишь выявила то, что прежде было скрыто, и таким образом прояснила картину.
Теперь Блейз уже не мог объяснить, когда и как на смену этим его взглядам — таким, казалось бы, выстраданным и окончательным — пришли другие. Иногда ему казалось, что причины совершившейся перемены просты до банальности. Внебрачная связь как натянутая нить, она всегда в напряжении. У него бывали периоды безумной подозрительности: он боялся, что Эмили неверна ему, часто являлся без предупреждения. Ему ни разу не удалось ее уличить. Правда, она иногда грозилась, что найдет себе другого, но было понятно, что она просто хочет его помучить. Их с Эмили нить всегда была натянута до предела — с тех самых пор, когда Эмили впервые заподозрила, что он не собирается немедленно уходить от Харриет и неизвестно, когда соберется. Пока эти подозрения Эмили еще только вызревали, Блейз попеременно пребывал то в унынии, то в эйфории. Смутно он понимал, что они с Эмили опоздали, поезд уже ушел, во всяком случае, ушел первый поезд. Обрести «свободу», которой без конца требовала от него Эмили, сказалось не так-то легко. Да и, если на то пошло, ради чего? Почему он непременно должен мучиться, проходить через эти обременительные тяготы «освобождения»?
В другие времена, в других странах мужчина мог иметь двух жен — что там двух, гораздо больше; он поселял их в разных домах и приходил к ним, когда ему хотелось. Постаревшую, разлюбленную жену не обязательно было прогонять, ее можно было оставить при себе в качестве приятной собеседницы, просто из жалости, — и она относилась к этому совершенно спокойно. Вообще мужчине — любому мужчине — нужны разные женщины, ведь любовь так многолика. Почему одна любовь должна непременно исключать другую? Да, он ведет двойную жизнь. Но значит ли это, что он лжец? Он не чувствовал себя лжецом. Просто ему выпало две правды, две жизни, и обе одинаково дороги ему и одинаково бесценны. Приблизительно такие мысли посещали Блейза в минуты уныния. Эйфорическое же его состояние сводилось в основном к одной мысли: «А ведь получается, черт возьми!» Чудилось своего рода величие, даже героизм в том титаническом усилии, которым он, подобно законспирированному Атланту, удерживает две части мира от столкновения. К этому образу, увы, норовил прицепиться другой: Самсон, разрывающий пасть льву. И вообще в последнее время Блейзу уже казалось, что если когда-нибудь все это кончится, то только вместе с ним.
Одной из самых простых и банальных причин совершившейся перемены был, разумеется, денежный вопрос. Эмили никогда не упускала случая указать ему на второсорт-ность и убогость своего существования. Она без конца жаловалась на свою зависимость от него, требовала то одного, то другого, при этом решительно отказывалась выходить на полный рабочий день. «Куда я пойду, с такими цепями, — говорила она. — Люка связал меня по рукам и ногам». — «Но если бы не Люка, — полагалось в таких случаях отвечать Блейзу, — ты бы все равно не бросила меня, да?» — (В последнее время их перепалки становились все более механическими.) — «Как же, стала бы я тут сидеть, если бы не Люка!» — фыркала Эмили. В целом же, принимая во внимание ее характер, она сносила свои «цепи» на удивление безропотно. Но война против Блейза, которую она вела одновременно по многим направлениям, никогда не прекращалась. Иногда Эмили действовала очень умно, явно вынуждая его поторопиться с «решением», но иногда Блейзу казалось, что нескончаемые нападки нужны ей только для того, чтобы измучить его, измучиться самой, выместить зло, испортить, испакостить часы их свиданий.
Она не следила больше ни за собой, ни за квартирой, обе производили впечатление одинаковой неряшливости и нечистоплотности. В доме нестерпимо воняло котами, а до недавнего времени, пока Люка писался в постель, еще и мочой. Бывшее любовное гнездышко разваливалось на глазах, Эмили же, как казалось Блейзу, следила за происходящим с какой-то тайной радостью. Деньги, выданные Блей-зом на новую газовую плиту, ушли на спиртное. Эмили пила все больше, Блейз, когда они бывали вместе, не отставал. Они кричали друг на друга до хрипоты, уже не думая о том, слышит их Люка или нет. А в последнее время у Эмили появилась привычка будить Блейза среди ночи, когда, измученный скандалами и алкоголем, он погружался наконец в тяжелый сон. Растолкав, она продолжала осыпать его упреками или неожиданно заявляла, что они с Люкой эмигрируют в Австралию. Одухотворенная чувственность уже не помогала, даже в качестве анестезии. Туманные отголоски физической боли перетекли в непереносимые муки боли душевной, жизнь их по-прежнему была полна жестокости, но пронзительного счастья больше не было. Ссоры, воспринимавшиеся раньше как игра, как разминка перед постелью, превратились в настоящие сражения, и от них оставались настоящие незаживающие раны. Насмешливый, хрипловатый, такой любимый некогда голос твердил ему теперь о том, какой он жалкий и презренный трус, доводил его до бешенства — и постель уже не приносила разрядки.
Стыд, которого совсем не было раньше, стал теперь постоянным фоном его жизни, только в отношениях с Эмили к этому стыду примешивалось яростное ожесточение, с Люкой — расплывчатый страх. Лишь думая о Дейвиде, он испытывал чистый стыд без всяких примесей; и это было мучительней всего. Если Люка с самого начала казался его отцу некой карой, ниспосланной свыше, то с Дейвидом он в глубине души по-прежнему — несмотря ни на что — чувствовал себя почти обыкновенным,
Пока измученные любовники вели свои нескончаемые бои, Дейвид подрастал, в счастливом неведении переходя от одной жизненной вехи к другой. Что же делать, бесконечно терзался Блейз, неужели скоро ему придется обрушить всю эту тоску и отчаяние на жену и сына, неужели придется прервать счастливое мирное течение их жизни?
Тоска и отчаяние, впрочем, и так не миновали его семью: они красовались в центре композиции — иначе откуда у Харриет этот страх перед грабителями и эта ее собачья коллекция; и Дейвид — почему он все время моргает и отворачивается? Да, где-то в темных глубинах своего мятущегося полудетского подсознания Дейвид тоже
Блейзу было стыдно перед Эмили, стыдно перед Дейвидом, стыдно перед Люкой. Но в его отношениях с Харриет зарождалось что-то новое, значительное, занимавшее его сейчас больше всего. Пока одна тайна блейзовой жизни продолжала свое неуклонное сошествие в теснины страха, вторая его тайна неожиданно воссияла новым светом — что, впрочем, не сулило ни надежды, ни избавления. Когда-то, будучи с Эмили, Блейз забывал о Харриет, о самом ее существовании. Теперь он забывал об Эмили, когда был с Харриет. Раньше Эмили казалась ему явью, а Харриет сном. Теперь Харриет стала явью, Эмили сном. Он говорил Эмили, что давно уже не имеет интимных отношений с Харриет, и так оно и было — тогда. Харриет вела себя безупречно, молчала и ждала. Но с тех пор кое-что изменилось, и Блейз снова был со своей женой. Милая, скромная, целомудренная, непорочная — как бы он наслаждался ею, если бы не его демоны! И таки наслаждался, забывая о демонах, забывая обо всем. Как это ни странно, наслаждение его было полнее, чем от всего, что они «делали» с Эмили. Прежде ему казалось, что Харриет недостает притягательности, которой Эмили обладает в избытке. Но именно она, Харриет, теперь властно притягивала Блейза к себе, странным образом внушая ему почтительность и одновременно желание. Он никогда не испытывал ничего подобного и теперь прислушивался к себе с трепетом и изумлением. Вторая, секретная его жизнь опростилась и словно бы поблекла рядом с этими переменами; новые, но по-прежнему неуправляемые силы влекли его вперед, снова ставя под вопрос само его существование.
Память, разумеется, жульничала и норовила скрыть истинные связи, которых Блейз, возможно, предпочел бы не замечать. Но время шло, и перемены проступали все яснее. Сначала он страдал, глядя, как хиреет и съеживается его великая любовь к Эмили. Потом страдал еще больше из-за того, что его любовь к Харриет, подобно ушедшей под землю реке, не исчезла бесследно, как он думал, но вышла на свет чище, глубже и полноводнее, чем прежде. Да, любовь Блейза к Харриет, невинная и как будто не подозревающая о его порочности, продолжала расти совершенно естественным образом, как естественно растет всякая любовь в супружестве. И сейчас, страдая, он невольно ждал сочувствия Харриет. Она всегда отзывалась на любую его боль, порез на пальце и то вызывал в ней глубокое сострадание — почему же теперь она не может ему помочь? Вот она, животворящая, исцеляющая любовь, только протяни руку — но не протянуть и не исцелиться; и это, возможно, страшнейшая из пыток, на какую может обречь себя грешник. Порок, как и добродетель, автоматически влечет за собой те или иные последствия, Блейз видел это теперь. Но ведь должен же, должен быть какой-то выход, мысленно твердил он, должен существовать моральный выбор, более достойный и менее разрушительный, не может быть, чтобы его грехи были навек неизгладимы? Неужели кротость и терпение не помогут ему выпутаться и избежать кары, неужели эта волна должна непременно смыть его, как крысу с накренившейся палубы? Если муки так невыносимы, должен же кто-то сказать: довольно, он получил сполна, да будет отныне прощен! Но кто произнесет это спасительное слово?
Каким-то образом он чувствовал себя теперь с Харриет абсолютно «правым», будто он уже признался ей во всем и получил прощение. В своих отношениях с ней — благодаря ей — он, как ни странно, не ощущал фальши. Приникая к ее благотворному покою, он чувствовал, как в него вливается сила, сулящая спасение; но спасение не приходило, словно этот источник был для него перекрыт. Безмозглый кретин, как смел он отвергнуть сокровище, пеннее которого нет на свете? Теперь-то, уже не владея им, лишь делая вид, что владеет, он осознал безмерность потери. Ах, будь он сейчас связан прежними чистыми узами с
Вопрос выбора уже не отпускал его, становился все насущнее, будто ему приходилось выбирать между правдой и смертью. Правда? Но она тоже несла в себе смерть. И все же, вдруг прекрасный ангел еще может его спасти? Вдруг этот ангел — Харриет? Ему часто снилось, что он уже сказал Харриет и что все как-то замечательно устроилось. Просыпаясь, он думал: ведь есть, наверное, какой-то способ преодолеть этот страшный барьер, который высится перед ним, как айсберг, как неумолимый символ бедствия? Можно же как-нибудь сказать правду, но так, чтобы все осталось по-прежнему? Ведь циркач, балансируя стопкой тарелок, ухитряется как-то отбросить одну и удержать при этом остальные?
Он сам виноват, сам испакостил свою жизнь. И как все это подло и несправедливо по отношению к Эмили. «У нашей любви просто не было шанса. Всю жизнь прячем ее, запихиваем иод ковер — вот она и расплющилась, как блин!..» Впрочем, какая разница — справедливо, несправедливо, — если эта чаша весов уже перевесила, если картина переменилась. Харриет просто любила его, просто улыбалась, поправляла в вазах цветы, была его законной женой — и наконец
Блейз вдруг вспомнил, что не покормил собак. Собаки, два гладкошерстных фокстерьера, Танго и Румба, жили у него, когда он был еще совсем мальчишкой. Эти имена им дал отец Блейза, большой любитель танцев. Вспомнив, Блейз сначала почувствовал себя виноватым, потом ему стало страшно: ведь он запер собак в старой конюшне. Никто не знал, что они там, и даже если они лаяли, их бы никто не услышал. Они сидели взаперти уже много дней, много недель. Как он мог забыть о них? И что скажет отец? Он побежал, но ноги вдруг распухли, отяжелели, с трудом отрывались от земли. Задыхаясь, он добежал до конюшни, до крайнего денника, отпер верхнюю створку двери и заглянул внутрь. Все было тихо и неподвижно, но Блейз продолжал со страхом вглядываться в темноту. Наконец он увидел. Собаки, почерневшие, высохшие и неестественно длинные, свисали с двух крюков на стене. Он подумал: они поняли, что я не приду, и повесились. Хотя нет, они просто умерли и превратились во что-то другое; садовник решил, что это какой-то садовый инвентарь, вот и повесил их на стенку. Но что это за инвентарь, в который они превратились?
— Да проснись ты, черт тебя подери, ну?!
Эмили трясла его за плечо. Блейз открыл глаза и чуть не ослеп от невыносимо яркого света. Эмили развернула лампу, чтобы свет бил ему прямо в лицо. Блейз зажмурился, потом снова приоткрыл глаза и взглянул на часы. Три часа ночи.
— Опять! Я ведь просил тебя этого не делать. Свихнуться же можно, когда тебя так будят посреди ночи.
— А лежать, думать всю ночь черт знает о чем — по-твоему, лучше? Да еще слушать, как ты храпишь.
— Выключи свет.
— Я хочу тебе кое-что сказать.
— Знаю, вы с Люкой собрались в Австралию. Отправляйтесь, скатертью дорожка.
— Какая к черту Австралия! Где мы возьмем денег на дорогу?
— Ты, я вижу, купила шубу. Хотя я просил тебя не покупать пока ничего из одежды, подождать до распродажи…
— Смотрите, как он все замечает, прямо пинкертон! Чтобы ты знал, шуба эта искусственная, и я ее не покупала. Мне подарила ее Пинн. Я ей дала один фунт.
— Подарок за один фунт это уже покупка. Слушай, выключи свет и давай спать.
— Спать, спать, больше тебе ничего не надо! Раньше до утра не спали — и ничего, а теперь тебя в десять уже тянет баиньки.
— Так пить меньше надо! Сами же доводим себя до коматозного состояния.
— Меньше пить? Мне это нравится. А кто меня приучил? Еще неизвестно, долго ли мы друг друга выдержим без этого пойла.
— Ну давай, выкладывай, что ты хотела сказать.
— Давно надо было сказать, только я боялась, как последняя дура.
— Ну?
— Раньше я тебя не боялась. А теперь, как видишь, всего боюсь, даже тебя.
— Я ушла с работы.
— О Господи! Это еще почему?
— Так мне захотелось. Порядочные мужчины содержат своих жен, вот и ты меня содержи. Все, наработалась, устала. Старенькая стала!
— Но ты же знаешь, что я не потяну! Мы же с тобой условились…
— Тише, Люку разбудишь.
— Люка, скорее всего, уже проснулся… А это что за звук? Черт побери, кто-то возится с дверью в прихожей!..
— Думаешь, миссис Флегма собралась тебя порешить? Успокойся, это просто Пинн вернулась.
—
— Да, и это как раз вторая вещь, про которую я тебе никак не решалась сказать. Я сдала одну комнату. Теперь Пинн живет с нами.
— Ты что, пустила Пинн к себе на квартиру?
— Вот именно.
— Как ты могла — не спросив меня?
— А почему это тебя волнует? По-моему, ты не так уж часто к нам наведываешься. Я здесь живу, это мой дом…
— Мой тоже. Я за него плачу, черт возьми.
— Да? И поэтому считаешь его своим? Кстати, я вспомнила: есть еще третья вещь — тебе тоже не поправится. В октябре повышают плату за квартиру, почти в два раза.
— А ты как будто рада! Но послушай, что это за дурость насчет Пинн? Она там случайно не подслушивает под дверью?
— Успокойся, она уже в своей комнате. В конце концов, Пинн моя подруга. Знаешь, как она мне помогает!
— Не знаю и знать не хочу. Завтра же скажешь ей, чтобы она выметалась. Пока она не уйдет, ноги моей тут больше не будет, так что выбирай! Черт возьми, ты хочешь, чтобы я тут был с тобой, а она бы бродила, где ей заблагорассудится, подслушивала, подсматривала?
— Господи, да теперь-то какая уже разница?
— Ты это нарочно сделала, чтобы меня позлить. И нарочно ушла с работы.
— Может, и так. В конце концов, пора что-то менять.
— Скажи своей подружке, чтобы завтра же убиралась ко всем чертям, не то я сам ей скажу.
— Она мне, между прочим, деньги платит. Хотя как хочешь, дело твое. Только тебе придется удвоить мне содержание. Да что я говорю, удвоить — утроить!
— Ты же знаешь, я не могу.
— Откуда мне знать, ты мне своих банковских счетов не предъявлял.
— Господи, Эм, поставь же себя на мое место.
— Чего ради? Мне вон зубы надо лечить, и то тебе денег жалко.
— Мне не жалко, у меня их просто нет. Тем более сейчас. Харриет тоже приходится экономить…
— Я тебе уже говорила, не хочу даже слышать это имя. Экономит она! Представляю, как-то она, бедненькая, перебивается без золотого сервиза и без третьего автомобиля.
— У нас всего один автомобиль…
— Знать ничего не желаю ни про вас, ни про ваш автомобиль!
— Ну хорошо, с зубами, наверное, надо что-то делать, но не все же сразу…
— Господи, какой жмот! Скажи, ты хочешь, чтобы я выглядела по-человечески, или не хочешь?
— Мне все равно, как ты выглядишь. Мы с тобой так близки, что это не имеет никакого значения.
— По-твоему, кроме тебя, на меня никто и смотреть не должен? Или ты боишься, как бы кто-нибудь на меня глаз не положил?
— Эмили, прекрати.
— В конце концов, зубы не только для красоты. Ими еще, знаешь ли, кушают! Пережевывают пищу.
— Я уже говорил: если тебе действительно что-то нужно…
— Кстати, к вопросу о том, что мне нужно: скоро ли я куда-нибудь поеду? Или в этом году каникулы мне опять не светят? Когда я, наконец, увижу Париж?
— Слушай, заткнись, а?