— Харриет, умоляю тебя, не говори ерунды. Откуда ты можешь знать, счастливую жизнь прожила Софи или нет. Я сам этого не знаю. Да и какая теперь разница?
— Мне всегда казалось, что Софи…
—
Она все время пыталась вывести его на разговор о Софи, ей хотелось слышать, как он снова и снова переживает свою утрату, хотелось — неосознанно, разумеется, — восторжествовать над Софи. Любая женщина торжествует, когда мужчина теряет свою партнершу. В известном смысле Харриет претендовала на освободившееся место. Это не слишком задевало Монти, поскольку было вполне естественно.
— Ты хоть что-нибудь ешь? Что-то у тебя на кухне подозрительно чисто.
— Я питаюсь консервами.
— Может, все-таки разрешишь мне разобрать твои письма?
— Письма от матери я просматриваю, остальные меня не интересуют.
— Но есть же, наверное, письма от друзей…
— У меня нет друзей.
— Ну что ты такое говоришь!
Правду, подумал Монти. Софи удалось избавить его от друзей.
— Монти, я твой друг — пожалуйста, помни это.
— Спасибо, буду помнить.
— Ах, Монти, ну зачем ты так… Сделай что-нибудь, разрыдайся, что ли, — только не держи все в себе, не притворяйся, будто тебе все равно! Ты так делаешь себе только хуже.
— Женщины всегда мечтают, чтобы мужчины рыдали, а они бы их успокаивали, — заметил Монти. — Уверяю тебя, мне достаточно плохо без всяких рыданий. И кстати, я и так веду себя не по-мужски. Будь у меня необходимость ходить каждый день в присутствие, давно бы пришлось взять себя в руки. Но я, как видишь, сам себе хозяин, могу хоть целыми днями предаваться скорби. Это дурно и недостойно. Не мне одному довелось потерять близкого человека, но что ж поделаешь, это как болезнь, как грипп — все равно надо жить. Даже Ниоба отвлекалась иногда от своего горя, чтобы утолить голод.
— Не вини себя так…
— Я и не виню. Я давно уже перестал делить людей на правых и виноватых, теперь смотрю на все с чисто эстетической точки зрения. Так вот, с эстетической точки зрения я веду себя как тряпка.
Поднявшись, Харриет подошла к окну и встала рядом с Монти. Под самым окном белая бабочка с обтрепанными крылышками боролась против легкого вечернего ветерка, пытаясь примоститься на лиловую кисть глицинии. Монти и Харриет молча следили за неравной борьбой. Чуть дальше на газоне три собаки из эскорта Харриет поджидали свою хозяйку, чтобы отвести ее домой — через калитку, как и привели. Из всех собак только Аякс мог перемахнуть через забор фруктового сада, и то Харриет каждый раз опасалась за его мужской орган. Панда и Бабуин, неразлучные друзья, играли в любимую игру: по очереди заваливались на травку, как бы предлагая себя обнюхать, потом вдруг в самый неожиданный момент вскакивали. Ближе к окну лежал Ганимед в излюбленной позе коврика — морда на земле, все четыре лапы вытянуты; при виде Харриет он несколько раз лениво махнул хвостом.
— Собаки, как правило, стайные животные, только привязанность к хозяину может приглушить их природные инстинкты. Но в твоих, по-моему, сочетается и то и другое.
Рука Харриет отыскала руку Монти и сжала ее бережно, но крепко, как хорошая охотничья собака сжимает челюстями подбитую дичь. Монти улыбнулся слабой болезненной улыбкой, легонько пожал назойливую руку и отошел от окна. От нежеланного прикосновения его чуть не передернуло. Его плоть скорбела. Харриет вздохнула.
Убирайся, убирайся, думал Монти.
— Харриет, дорогая, думаю, тебе уже пора домой, — сказал он вслух.
— Да, да, конечно. А может, попробуем нашу шоколадную рыбку? Ну, хоть по кусочку?
— Она, наверное, растаяла, — сказал Монти и принялся сдирать обертку, серебристо-розовую сверху, светло-коричневую и липкую изнутри.
— Да нет же, видишь?
Рыба лежала на растерзанной обертке голая и лупоглазая, немного расплывшаяся, но вполне целая. Харриет торопливо оторвала рыбий хвост и отправила себе в рот, пальцы облизнула. Монти подобрал липкий обломок молочного шоколада и тоже сделал вид, что ест. Пальцы вытер свежевыстиранным (не ускользнуло от Харриет) носовым платком.
— А можно я спрошу тебя еще кое о чем — прямо, без околичностей? — сказала Харриет. — Ты ведь знаешь планы Блейза насчет учебы. Так вот, если мы все-таки решимся и если нам понадобятся деньги, ты не сможешь дать нам взаймы?
— Да-да, конечно.
— А если ты вдруг надумаешь уехать из Локеттса — то есть мы, конечно, надеемся, что этого не случится, но вдруг, — мы не могли бы надеяться, что ты продашь нам сад? Ты ведь знаешь, Блейз всегда о нем мечтал.
— Да, конечно.
— Я понимаю, что это нелепо — просить сразу о том и о другом. Возможно, нам еще даже придется продать Худхаус.
— Ради бога, Харриет, зачем вам продавать Худхаус. С деньгами все можно уладить.
— Спасибо, Монти, ты такой замечательный. Да, да, уже ухожу. И, пожалуйста, поговори с Дейвидом насчет того, чтобы он не бросал греческий, хорошо? Он к тебе очень привязан.
— Это у нас взаимно.
— Как я тебе благодарна, Монти. Я возьму еще кусочек рыбки?
— Это я тебе благодарен. Постой минутку, Харриет, прихвати вот это. — Монти взял большую синюю с белым китайскую вазу со столика в прихожей и всучил ее Харриет.
— Монти, ну ты что, нельзя же раздавать абсолютно все! Что скажет твоя мама, когда приедет? Такая вазища, а в прошлый раз ты мне отдал то персидское блюдо!..
— Видимая картина медленно распадается на куски, обнаруживая скрытую за ней действительность.
— Не понимаю, что ты такое говоришь!.. Хотя ты, по-моему, и сам не понимаешь.
Входная дверь отворилась, за ней обнаружился обширный палисадник, где на фоне серой плитки зеленели маленькие островки вероники, лаванды, розмарина, иссопа, сантолины и шалфея; на плитку ложился предзакатный узор из их вытянутых теней. Все три собаки выскочили из-за угла дома и теперь радостно метались между кустиками, задирая лапу над каждым, но почти не задерживаясь, словно участники собачьего состязания «кто быстрей пометит». В центре картины, на полпути от калитки к крыльцу, обнаружился также Эдгар Демарней, уже в светло-коричневом летнем костюме и зеленом непомерно большом галстуке. Его бледные младенческие волосы были тщательно прилизаны, в руке он нес соломенную шляпу.
Харриет, только что шагнувшая через порог, посторонилась, чтобы пропустить Эдгара. Эдгар, дошедший до порога, тоже отступил в сторону и, прижав шляпу к груди, поклонился Харриет, потом Монти.
— Профессор Демарней, миссис Гавендер, — буркнул Монти.
— Собственно, уже не профессор, — не сводя глаз с Харриет, пробормотал Эдгар.
— Спасибо, Харриет. Доброй ночи.
Харриет двинулась к калитке. Эдгар начал что-то говорить, но Монти не слушал.
— Извини, — тихо сказал он, — но я не шутил. Я действительно не хочу тебя видеть. И слышать тоже. До свидания. — Дверь у Эдгара перед носом захлопнулась.
В гостиную Монти вернулся расстроенный и злой на самого себя. Только сейчас он понял, что совершил непростительную ошибку. Надо было задержать Эдгара, дождаться, пока Харриет уйдет. Он же, по собственной глупости, практически толкнул их друг другу в объятия. Чертыхаясь про себя, он прокрался в столовую, чтобы из-за занавески проследить за развитием событий в палисаднике.
Харриет и Эдгар стояли у калитки, увлеченные разговором. Харриет, как младенца, прижимала к груди большую китайскую вазу. Кретин, какой кретин, ругал себя Монти. Стоп. Получается, что он сам имеет какие-то виды на Харриет? Получается, что так. Но хуже всего, что Эдгар теперь начнет слоняться здесь — Эдгар, олицетворяющий для Монти самую темную и ненавистную сторону жизни Софи. Чего стоят одни эти его бессчетные письма с телефонными номерами! Харриет наверняка проникнется жалостью к Эдгару — с ним ведь так неучтиво обошлись. Ей, как всякой женщине, надо во все влезть, до всего докопаться. Она начнет расспрашивать Эдгара, он выложит все как на духу. У Эдгара появится здесь зацепка — да что зацепка, плацдарм. Эдгар вернется. О, кретин, кретин!..
Эдгар и Харриет вместе неторопливо двинулись в сторону Худхауса.
Вернувшись в гостиную, Монти завернул бесхвостую шоколадную рыбу в старый «Тайме» и отнес в мусорное ведро, потом через гостиную вышел на лужайку. Воздух был пропитан бархатным вечерним светом, все контуры проступали с особенной, как всегда в предчувствии темноты, четкостью. В неподвижной светло-зеленой листве бирючины высвистывал свою пронзительную трель зяблик, на деревьях по очереди солировали два черных дрозда и один певчий. Остальные исполнители с нарочитым равнодушием чирикали что-то неразборчивое, создавая общий фон, как оркестр во время настройки. Монти пребывал в раздражении — точнее, он отчаянно и бездарно злился на все и вся. Разговор о купле-продаже сада взбесил его. Инициатором, конечно, был Блейз, не Харриет. Да, типичный Блейз, хамоватый и ненасытный эгоист, которому подавай сразу и то и это. Сворачивая на тропинку фруктового сада, Монти чуть не столкнулся с большим черным зверем, лениво трусившим ему навстречу. Аякс. Монти относился к Аяксу с некоторой опаской, во всяком случае, желания «погладить собачку» у него никогда не возникало. «Пшел вон», — буркнул он псу мимоходом; в ответ послышалось угрожающее ворчание. Монти не оборачиваясь углубился в сад. Он шел по выстриженной тропинке, над которой с обеих сторон свешивалась высокая, тяжелая от росы трава. Промокшие штанины тут же потяжелели. Дойдя до забора, он остановился. Харриет, чего доброго, пригласит Эдгара и в дом. Или не пригласит?
За забором, под самой акацией, обозначился чей-то тонкий силуэт. Дейвид, догадался Монти, но не стал его звать. Дейвид стоял под акацией, безвольно уронив руки и запрокинув голову, и смотрел наверх, в крону дерева. Наконец он медленно побрел к дому, волоча ноги, оставляя в росистой траве длинные смазанные следы. В каждом его движении сквозила слегка стыдливая, слегка наигранная юношеская тоска. Бедный Дейвид, подумал Монти, молча глядя ему вслед, бедный мальчик Дейвид. Где-то залилась лаем собака, потом еще одна. Худхаус стоял молчаливый и неприступный, скрывая свои тайны.
Монти отвернулся и пошел обратно. Софи уговаривала его соорудить деревянную площадку в кроне одного дерева в саду, чтобы по вечерам можно было подняться туда и посидеть с бокалом вина. Не уговорила. Он сказал ей, что это глупая затея.
Он бросился ничком в высокую мокрую траву.
Эмили Макхью давно уже жалела о том, что успела слишком много понарассказать о себе Констанс Пинн. А теперь еще сдала ей комнату. Спрашивается, с какой стати? Может, Пинн ее загипнотизировала? Бывшая уборщица стала квартиранткой, теперь от нее уже ничего нельзя было скрыть. Как, впрочем, и раньше. Правда, на нее можно было оставить Люку, что в свое время позволило Эмили выйти на работу. Но работа кончилась, а Пинн осталась. История с работой была такая.
Эмили устроилась очень удачно: по соседству был дорогой интернат для девочек, куда ее взяли на несколько часов в неделю преподавать французский. Интернат был прогрессивной ориентации — «главное, чтобы ребенку было хорошо», — высоких планок никто никому не ставил. Девочек (как в свое время и их родительниц) явно готовили к жизни, полной развлечений. Юные леди ездили верхом, плавали, танцевали, фехтовали, играли в бридж и между делом почитывали что-то из социологии. Экзаменов не было. Иностранные языки считались предметом трудным и необязательным, и Эмили, которая во французском и прежде была не сильна, а в последние годы и вовсе потеряла интерес к языкам и вообще ко всему, держалась только на том, что ее ученицы больше любили «пообщаться», чем «поучиться», знаний же их никто не проверял. Словом, всем все было ясно, но, по обоюдному молчаливому согласию, уроки спокойно катились своим чередом. Пока наконец однажды не случилось то, чего Эмили больше всего боялась. В классе появилась Кики Сен-Луа, новая ученица, француженка.
Точнее, француженка она была нечистокровная. Ее отец-дипломат был наполовину француз, наполовину корнуоллец. Мать — испанка из Андалусии. Кики одинаково бегло, хоть и не всегда грамотно, говорила по-английски, по-французски и по-испански. Одна такая Кики может отравить жизнь любому учителю: любимица всего класса, красавица с развитыми не по летам формами, привыкшая верховодить, не привыкшая подчиняться и, хуже всего, умная. Эмили, хоть и сознавала опасность, поначалу почувствовала невольную симпатию к новой ученице — да что там говорить, чуть не влюбилась в нее, даже надеялась в скором времени обратить ее в свою союзницу. Этот план с треском провалился. Оценив все преимущества своего положения, Кики не замедлила ими воспользоваться. Произношение Эмили вызывало у нее приступы буйного веселья, а скоро она к тому же научилась презабавно копировать ее английский акцент. Когда Эмили делала ошибки, что случалось теперь гораздо чаще, Кики поправляла ее с самым серьезным видом, будто она учительница, а Эмили ученица. Класс визжал от восторга. Поначалу Эмили просто злилась, но потом ей стало по-настоящему страшно. Она все чаще заигрывала со своими ученицами, шла на любые уступки. На дисциплину и порядок пришлось махнуть рукой. От «учебного процесса» не осталось даже видимости. Каждый новый урок оборачивался бенефисом Кики. Учителя из соседних классов жаловались, что из-за шума невозможно работать. После нескольких предупреждений директриса, так и не разобравшись в ситуации (объяснить, в чем дело, Эмили не решилась), попросила ее больше не выходить на работу. При всей унизительности ситуации, Эмили все же почувствовала немалое облегчение: наконец-то кошмар кончился.
О том, чтобы утаить все это от Пинн, не могло быть и речи. Тем более что, с подачи самой Эмили, Пинн теперь подрабатывала в том же интернате, занималась какими-то бумажками. По слухам, неплохо справлялась. Успехи подруги вызывали у Эмили смешанные чувства. Когда ее учительская карьера оборвалась так бесславно, она взяла Пинн в квартирантки — отчасти из материальных соображений, отчасти потому, что Пинн была ей полезна. Она лучше Эмили умела находить общий язык с Люкой. Она также гораздо лучше готовила, ей как будто даже нравилось возиться на кухне. С ней Эмили могла обсуждать самые странные подробности своей жизни, поскольку Пинн все равно была в них посвящена. Наконец, она все-таки была подруга. Эмили не учла только одного — а именно что ей самой придется теперь все время терпеть эту
Люке было восемь. Слава богу, ночное недержание недавно кончилось. При рождении (крестить ребенка не стали) мальчика назвали Льюком, но со временем имя как-то само переделалось на итальянский манер. Люка был проблемой Эмили, ее тайной непреходящей болью. Когда он был совсем малышом, она любила его как одержимая, постоянно обнимала, тискала, трогала, ни на минуту не оставляла в покое. Так они и жили, вечно в обнимку, как два зверька в одной норе. Она и сейчас любила его не меньше, возможно, даже больше; но в какой-то момент, кажется, года два-три назад, с ним начало происходить странное. По мере пробуждения сознания в его глазах стало все чаще мелькать выражение озадаченности. Он стал отстраняться от матери и вырываться из ее объятий, не лепетал по-детски, как раньше, и плакал теперь гораздо реже. И главное — Эмили даже не смела об этом думать, так это было ужасно, — почти перестал с ней разговаривать. Иногда ей уже казалось, что он немой. Когда она о чем-то его спрашивала, он либо вообще не реагировал, либо объяснялся жестами. Но если вопрос задавала Пинн, он ей отвечал. И в школе, вероятно, тоже что-то говорил. Правда, в своем классе он был последним по успеваемости, но ведь никто еще не объявил Эмили, что у нее ребенок с отклонениями или вообще умственно отсталый.
Читать он до сих пор не научился — но в дрянной школе, куда он ходил, было полно нечитающих детей. Много времени, как и Эмили, проводил у телевизора. Они могли часами молча сидеть перед экраном, потом она тихонько поворачивала голову в его сторону и обнаруживала, что он смотрит на нее, а не на экран. «Ты что, Люка?» — но Люка вместо ответа лишь отворачивался. Программы смотрели все подряд, без разбора, и Эмили понятия не имела, много ли он из них понимает. Сам он, естественно, никогда ей этого не говорил и почти никогда, даже во время детских передач, не смеялся и не улыбался. После школы он не играл с другими детьми; Эмили подозревала, что он их боится. Если она спрашивала, не хочет ли он пригласить на чай кого-нибудь из друзей, он отрицательно мотал головой — и все. Впрочем, он всегда умел найти себе занятие, и хотя бы в этом отношении не был «трудным» ребенком. Чем он занимался, когда они не смотрели телевизор? Этого Эмили не знала. На улице играл сам с собой, бывало, что исчезал надолго, потом появлялся. Дома много времени проводил у себя в комнате, за закрытой дверью, или подолгу возился с котами, которых в доме было два: рыжевато-персиковый с серыми разводами Ричардсон и Билхэм, или, в обиходе, Бильчик, — маленький полосатый котик с белым брюшком и в белых носочках. Оба были кастрированы и потихоньку жирели. Люка подбирал одного из них и часами носил на руках. Ребенок питал явный интерес к миру насекомых, у него в комнате было даже что-то вроде зоопарка из жучков, паучков, мокриц и прочих букашек, которых он притаскивал с улицы и держал в маленьких коробочках. Спасибо, хоть не живодер уродился, думала Эмили.
Она не раз пыталась убедить Блейза съездить в школу и выяснить наконец, что там у Люки с учебой. «Тебя они не отфутболят, — говорила она. — Мне самой туда нечего даже соваться. Иди ты, пускай они увидят, что у ребенка есть настоящий отец, который ходит при галстуке и может нормально изъясняться». Блейз, однако, в школу не торопился. «Люка нормальный ребенок, — говорил он. — Будь что не так, нас бы давно известили». Конечно, Блейз беспокоился за свою, как он сам говорил, «безопасность», — и это было понятно. Но Эмили подозревала, что он просто боится: а вдруг окажется, что Люка все-таки не совсем нормальный ребенок? «Может, его надо лечить», — говорила Эмили. «Лечить — от чего?» — спрашивал Блейз. На самом деле в школе царила такая безалаберщина, что вряд ли даже хорошая учительница смогла бы вовремя распознать у своего ученика умственную отсталость. Тем более что вид у Люки был совершенно нормальный, даже приличный. Лицо с квадратным подбородком, как у Блейза, темные, почти черные волосы и синие, как у Эмили, глаза. С физическим здоровьем проблем не было, а в те минуты, когда он сосредоточенно следил за какой-нибудь мошкой или мокрицей, он вообще производил впечатление очень умного ребенка.
Эмили только что вышла из ванны. Избытком чистоплотности она не страдала, но в те дни, когда приходил Блейз, обязательно принимала ванну. Когда-то ему нравилось, чтобы она встречала его, лежа в ванне. Потом этот маленький ритуал отпал, как и многие другие. Но все равно, ей сейчас приятно было чувствовать себя чистой. От ее кожи исходил едва уловимый дух ароматической соли для ванны. Только изо рта пахло дурно — во всяком случае, так ей казалось, когда она пыталась принюхаться. Вчера дантист сказал ей, что надо удалить три коренных зуба, а на все передние надеть коронки. Придется ставить много мостов. И вся эта «коронация» выльется в сотню фунтов, а то и больше. Теперь надо как-то сообщить об этом Блейзу. А заодно поставить в известность обо всем, что пока от него скрывалось. Что Пинн теперь живет у них. Что с сентября плату за квартиру опять повышают. И еще — этого он пока тоже не знал — что се уволили. Она решила сказать ему, что ушла с работы сама: во-первых, это казалось ей менее унизительным, а во-вторых, можно было использовать этот ход в интересах нескончаемой кампании, которую Эмили вела против своего возлюбленного.
Сейчас Эмили, в замызганном стеганом халатишке, сидела в кресле перед телевизором, на коленях у нее урчал Бильчик. Потягивая сладкий херес, она рассеянно следила за картинками на экране. Звук отключила Пинн: одетая в одну комбинацию, она сосредоточенно занималась своим маникюром тут же, в гостиной. Одно время Блейз, которому хотелось видеть Эмили при всех женских штучках, уговаривал ее тоже красить ногти. Но что ей тогда были какие-то ногти? А потом и ему стало все равно. Пинн уходила на работу после полудня, к пяти обычно возвращалась и сразу же начинала «чистить перышки»: по вечерам она часто куда-нибудь выбиралась. Эмили теперь никуда не выбиралась, сидела дома безвылазно. Поглядывая на подругу, которая в мерцающем свете телеэкрана трудилась над своими ногтями, Эмили думала: мы с ней как две проститутки в ожидании клиентов. Так себе шлюшки, конечно, не
Глядя на то, как Ричардсон гробит кресло, Эмили вдруг вспомнила свой сегодняшний сон. Во сне она содрала с кошки шкуру и снесла кошачью тушку в рыбный магазин. За прилавком стоял ее отчим. «Сюда клади», — буркнул он. Держа тушку за хвост, Эмили осторожно уложила ее на прилавок. Крови не было. Но неожиданно ей показалось, что кошка шевельнулась. «Живая еще», — сказал отчим. Не может быть, подумала Эмили. Бедненькая, как же она такое вытерпела! Да нет, не может она быть живой! Но кошка продолжала вздрагивать и извиваться. На этом месте Эмили проснулась. Сейчас она постаралась поскорее выкинуть гадкий сон из головы. Точно так же ей приходилось выкидывать из головы многое другое.
— Ты сегодня с кем? — спросила она Пинн.
— Что?
— С кем сегодня встречаешься?
У Пинн время от времени появлялись загадочные кавалеры.
— С Кики.
— Опять с Кики? — Кажется, у этой парочки завязывалась какая-то идиотская дружба. — С каких это пор ты так возлюбила Кики?
— Я возлюбила не Кики, а ее машину. — У Кики Сен-Луа был длинный желтый спортивный автомобиль.
— Только, пожалуйста, не таскай свою подружку сюда. Я и так сыта ею по горло. — Была еще одна причина, по которой Эмили не хотела видеть Кики в своей квартире, — Блейз. В последнее время в сердце Эмили поселился подлый страх: вдруг Блейз бросит ее, уйдет от нее к молоденькой? Мысль, конечно, нелепая, но такие мысли тоже цеплялись как хворь.
— Не собираюсь я ее сюда таскать, с чего ты взяла? Мы встречаемся в кафе.
Слава богу, что в конце семестра Кики уезжает, подумала Эмили. Кики было семнадцать, хотя она обычно набавляла себе год.
— Ты разве не будешь для него готовить?
— Нет. — Когда-то Эмили к приходу Блейза готовила изысканные обеды. Теперь они часами пили, потом съедали наскоро какие-нибудь консервы из банки и укладывались в постель.
— Так я бы приготовила эту мясную запеканку, зря ты меня отговорила.
— А, не важно. — Когда-то она еще и наряжалась для него. Теперь же только надевала блузку поприличнее, все с теми же задрипанными брюками. — Налить тебе чего-нибудь, Пинн?
— Нет, спасибо.
Раньше Пинн всегда составляла ей компанию; собственно говоря, на этой почве они в свое время и сблизились. Пинн приходила заниматься уборкой, Эмили предлагала ей выпить — и начинались душевные излияния. Увы. Теперь Эмили пила все больше, а Пинн все меньше. Увы, увы. «Терпеть не могу пить одна», — говорила Эмили. Но что делать, приходилось терпеть.
Вошел Люка. Когда он появлялся, в комнате происходили какие-то космические изменения. Мгновенно менялось все — вплоть до атомов, до электронов. У Люки, видимо, был повышенный удельный вес. Или он вообще был существом какой-то страшно высокой концентрации. По мере того как он говорил все меньше, эта его концентрация — или плотность, или светонепроницаемость — все росла и росла. Он никогда не топал, ходил тихо, так что это ощущение тяжеловесности было чисто внутренним. Пинн, забыв про свои ногти, подняла голову и смотрела на него со сдержанным любопытством. Как многие бездетные женщины, она не любила детей; во всяком случае, никогда не говорила о Люке с приязнью. Что, однако, не мешало обоим демонстрировать чуть ли не полное взаимопонимание. Наверное, в ней просто не было этих жутких черных чувственных сгустков, душивших Эмили изнутри, — поэтому Люке легче было с Пинн, чем с матерью. В ответ на расспросы Эмили Пинн только пожимала плечами. «Как общаемся? — говорила она. — Да перебиваемся как-то».
Эмили тоже перевела взгляд на сына. Он прошел прямо к телевизору и включил звук на полную громкость.
— ТАКИМ ОБРАЗОМ, ЭКОНОМИКЕ СТРАНЫ МОЖЕТ БЫТЬ НАНЕСЕН СЕРЬЕЗНЫЙ ДОЛГОВРЕМЕННЫЙ УЩЕРБ…
— Люка! Не делай этого!
Значит, танцевальная программа кончилась, начались новости. Да, вот опять идиотское лицо ведущего. Расплескивая херес, Эмили наклонилась вперед и выключила телевизор. Комнатка, конечно, маленькая, как чулан. Но, в конце концов, во всем есть свои плюсы.
Люка, не обращая внимания на мать, прошел в угол и принялся рассматривать какую-то очередную букашку, которую держал на ладони.
— Люка, что у тебя там? Покажи маме.
Люка неторопливо проследовал мимо ее кресла и удалился. Дверь его комнаты тихо затворилась.
— О Боже, — пробормотала Эмили.
— Он хочет змею, — сказала Пинн.
— Змею?
— Да. Хочет завести себе змею.
— Хочет-перехочет.
— Я раздвину занавески, не возражаешь?
— Возражаю. Лучше включи свет.
В последнее время Эмили почти все время держала окна занавешенными. Квартира подбиралась на первом этаже из-за котов — вернее, из-за Ричардсона, поскольку семь лет назад, когда Блейз перевозил сюда Эмили с Люкой, Биль-чика еще и в помине не было. Окна выходили на темноватый дворик, заросший сорной травой: посеять на ее месте что-нибудь приличное никому, кажется, в голову не приходило. Если кто и появлялся в этом дворике, то лишь затем, чтобы, постояв в оцепенении, снова удалиться. Во всяком случае, гулять здесь никто не гулял, даже дети выбирали себе другие места для игр. Многоквартирный дом, укрывший в своей сердцевине этот клочок запустения, располагался близ Ричмонд-Роуд, в верхнем течении этой важнейшей магистрали. От шоссе, как от реки, денно и нощно докатывался волнами монотонный шум, но не успокаивал, как шум реки, а только нервировал. Дом, хоть и совсем еще новый, за короткий срок приобрел обшарпанный и неприглядный вид. Снаружи бетонные стены покрылись причудливыми пятнами всех цветов, внутри надо было пробираться по темному коридору между детскими колясками, велосипедами, сломанными крупногабаритными игрушками и кипами старых газет; над всем витал невыносимо гадкий, затхлый запах.
Пинн включила свет и теперь пришивала свежевыстиранный кружевной воротничок к своему «маленькому черному платью».
— Тебе еще не пора?
— Пора, пора, пора! — Пинн подскочила и, с платьем в руке, побежала к себе одеваться.